Читать книгу Сорок дней Муса-Дага - Франц Верфель - Страница 6

КНИГА ПЕРВАЯ
ГРЯДУЩЕЕ
Глава четвертая
ПЕРВОЕ «ПРОИСШЕСТВИЕ»

Оглавление

Приступ слабости и отчаяния прошел так же быстро, как возник. И все же после памятной поездки в Антиохию Габриэл стал не тот. Прежде он часами работал у себя в комнате, теперь зачастую приходил домой только ночевать. Приходил очень усталый и спал как убитый. О том, что им грозит и что минувшей воскресной ночью повергло его в такое глубокое смятение, он не упоминал больше ни словом. Избегала говорить об этом и Жюльетта. Она была уверена, что серьезных оснований для беспокойства нет. За время замужества ей раза три-четыре довелось наблюдать у Габриэла душевный кризис: неделями длившаяся тяжелая, беспричинная хандра, дни гнетущей немоты, которую невозможно побороть и развеять хандру ни лаской, ни добрым словом. Это было ей знакомо. В такие дни между ними вырастала стена, возникало отчуждение, безысходность, и тогда Жюльетта приходила в ужас – с какой же детской смелостью она решилась связать жизнь с таким трудным человеком! Правда, в Париже все было иначе. За нею стоял ее мир, где Габриэл был посторонним, – это давало ей превосходство. Здесь же, в Йогонолуке, они поменялись ролями, и вполне понятно, почему Жюльетта старалась, вопреки своей ироничности, проникнуться добрыми чувствами к «этим полудикарям».

Габриэла нужно оставить в покое. В том мучительном ночном разговоре Жюльетта видела только проявление ипохондрии, приступы которой ей были знакомы. Для француженки, выросшей в условиях полнейшей безопасности, то, что Габриэл называл «вихрем пустыни», было попросту невообразимо. Европа стала театром военных действий. Это значило, что люди в Париже вынуждены проводить ночи в подвалах, спасаясь от налетов неприятельской авиации. А она живет здесь в этом весеннем раю. Отлично может потерпеть еще несколько месяцев. Рано или поздно они все равно вернутся домой, на Авеню-Клебер. А здесь у Жюльетты дел по горло, и они как нельзя лучше заполняют день. Некогда даже задуматься. В ней пробудилось самолюбие хозяйки большого дома, помещицы. И стало быть, по ее понятиям, следовало «приобщить прислугу к цивилизации».

Вот когда Жюльетта научилась ценить стихийную одаренность армянского народа: повар Ованес чуть ли не за несколько недель стал заправским французским кулинаром; слуга Мисак оказался столь многосторонне талантлив, что Жюльетта подумывала, не взять ли его с собой во Францию; обе девушки, которые были у нее в услужении, обещали стать образцовыми камеристками. Сама вилла была в довольно хорошем состоянии. Но острый женский глаз подмечал кое-где признаки запущенности и обветшания. В дом призвали рабочих. Почтенный мастер по фамилии Товмасян руководил всеми плотницкими работами. Но упаси бог обратиться к нему как к простому ремесленнику; сам он именовал себя строительным подрядчиком, носил всю жизнь на массивной золотой цепочке медальон с портретом покойной жены, нарисованным, между прочим, учителем Восканяном, и не упускал случая упомянуть, что его дети, сын и дочь, получили образование в Женеве. Был он утомительно обстоятельным человеком и заставлял Жюльетту подолгу обсуждать различные детали работ. Зато ему удалось в короткий срок не только устранить все изъяны старого дома, но и оборудовать его в соответствии с привычками европейцев. Мастеровые работали ловко и на удивление бесшумно. К началу апреля Жюльетта могла уже с полным правом сказать, что на отрезанном от мира Сирийском побережье имеет дом, который по благоустроенности – если не считать примитивное освещение и водоснабжение – не уступает любому курортному уголку в Европе.

Но самым любимым делом был для нее уход за фруктовым садом и розарием. Очевидно, и в ней заговорила кровь предков – разве в силу наследственности каждый француз не садовник и плодовод? Но и армяне – прирожденные садоводы, особенно жители Муса-дага. Мастером по этой части был Кристофор, управляющий имением. Жюльетта и не подозревала, какие возможности таятся в таком плодовом саду. Урожай в нем собирали чуть ли не круглый год. Тот, кому не доводилось отведать армянских абрикосов, и представить себе не может, до чего они сладкие и сочные. Даже здесь, по другую сторону водораздела Тавра, они сохраняли всю свежесть, присущую им на родине, на севере, у богатого садами озера Ван. В своем саду Жюльетта то и дело узнавала такие виды фруктов, овощей и цветов, о каких прежде и не слыхала. Но большую часть времени она проводила на плантации роз, – сомбреро на голове, огромные садовые ножницы Кристофора в руках. Для такой любительницы роз это было поистине упоением. Гигантская куртина, усаженная розами, но не на западный манер, рядами, а вперемешку, – пестрый сумбур красок и ароматов на темно-зеленых волнах. Близко был Дамаск, недалеко была и Персия. Здесь росли отпрыски тысяч видов роз из той и другой их отчизны. Когда Жюльетта по узкой садовой дорожке пересекала это море цветов, она непрерывно впивала в себя взглядом и дыханием все оттенки царства роз. Аптекарь Григор обещал ей, что, если она предоставит ему нужное количество корзин свежих роз сорта Moschata damascena, он выжмет из них крохотный флакончик того масла, изготовление которого освящено вековым обычаем. Грикор рассказал ей о старинном поверье: у этого масла удивительно стойкий запах, если капнуть в волосы покойника одну каплю этого благовония, но только настоящего, – он будет так благоухать на Страшном суде, что расположит к себе всех ангелов.

Жюльетта со Стефаном иногда объезжали верхом окрестности Муса-дага. Аветис Багратян оставил им в наследство четырех лошадей. Одну из них, маленькую, смирную лошадку, подарили мальчику. Во время этих верховых прогулок либо к равнине Суэдии, либо на другую сторону, через Азир и Битиас в Кебусие, их сопровождал конюх, для которого по рисунку Жюльетты был сшит живописный костюм. Ее тяга к красоте, к декоративной пышности проявлялась не только по отношению к своей особе, но и ко всему своему окружению. И когда лошадь плавно выносила ее на церковную площадь или главную улицу, а за ней следовали Стефан и разодетый конюх, она чувствовала себя властительницей этого сказочного мира. Порой она вспоминала о матери и сестрах в Париже. И тогда ее собственная жизнь казалась ей и впрямь достойной зависти. Где бы она ни появлялась, ее встречали с почтением, даже в мусульманских селах, которые она проезжала во время дальних прогулок. Итак, ясно: у бедного Габриэла опять сдали нервы. А вот она, Жюльетта, считает, что мир ни чуточки не изменился.

По утрам Габриэл уходил из дому. Но теперь это были не просто прогулки по Муса-дагу; он бродил по окрестным деревням. Потребность воскресить и постичь картины детства сменило более зрелое чувство:

стремление узнать этот мир как можно достоверней, узнать его людей с их жизненным укладом, запросами, увидеть самому их житье-бытье.

Одновременно он написал письма в Стамбул своим армянским друзьям из дашнакцутюна и – этому он придавал особое значение – прежним друзьям из младотурок. Правда, он предвидел, что цензура каймакама Антиохии затруднит доставку этих писем, но какое-нибудь непременно дойдет до адресата. От ответа зависело будущее. Если в столице все по-старому, если речь идет о, мероприятиях чисто военного порядка, он, несмотря на предостережение аги Рифаата Берекета, покинет домашний очаг и рискнет поехать в Стамбул без необходимого удостоверения личности. Если же в ответном письме будет что-то недоброе, или ответа вовсе не будет, значит, опасения старого турка оправдались, западня захлопнулась, и путь к отступлению отрезан. Тогда остается только надеяться, что какой-нибудь доброжелатель армян, например, вали Джелал-бей, не допустит никаких «происшествий» в своем вилайете и что такой сельский район, как округ Муса-дага, останется в стороне от репрессий, которые обычно происходят в больших городах. В этом случае дом в Йогонолуке может и в самом деле оказаться идеальным, как выразился ага, убежищем. Что же касается отсутствия повестки с вызовом в полк, то Багратяну казалось, что он понимает намерения оттоманского генералитета: армянские части возвращают с фронта и разоружают. Почему? Да потому, что турки боятся, чтобы такое сильное национальное меньшинство, как армяне, вооруженное современнейшим оружием, не вздумало, в случае поражения, силой вырвать у господствующей нации свои права. Особенно опасны армяне-офицеры, так как они в удобную минуту могут захватить в свои руки командование.

Как ни убедительно было это объяснение, Габриэл ни на минуту не находил себе покоя. Но теперь его беспокойство не было нервозностью, оно преобразилось в энергию, плодотворную и целеустремленную. Габриэл проявлял педантичность, которую прежде замечал за собой только в научной работе. Теперь при изучении реальных условий человеческого существования эта педантичность была как нельзя кстати. Он не задавался вопросом, с какой целью берет на себя этот труд и кому предполагает помочь. Бог весть сколько месяцев еще им жить в этой долине. Он хотел знать все об этих армянских селениях, об этих людях. Ибо сознавал свою братскую ответственность перед ними.

Он отправился – это была его первая разведка – к старосте Йогонолука. Это самое крупное село ведало общими делами и всех остальных деревень. Мухтар Товмас Кебусян отсутствовал. Сельский писарь встретил Габриэла бесчисленными поклонами; посещение главы легендарного рода Багратянов воспринималось как особая честь.

Есть ли у старосты списки местных жителей?

Писарь величественным жестом указал на пыльную этажерку у стены. Конечно же, такие списки есть. И не только в надлежащих церковных книгах ведется подушная запись. Мы ведь как-никак не курды и кочевники, а христиане. Тому несколько лет тогдашние мухтары провели на свой страх и риск перепись населения. Как раз в 1909 году, после реакции на младотурок и после большого погрома в Адане36 прибыл приказ от армянских депутатов произвести перепись в семи деревнях. По приблизительному подсчету в их округе набралось шесть тысяч христиан. Но, если эфенди желает, он может через несколько дней получить более точную цифру. Габриэл сказал, что желает. Затем справился, как обстоит дело с военнообязанной молодежью. Это оказалось уже более щекотливым сюжетом. Писарь даже стал косить глазом, как его начальник, мухтар. Согласно приказу о мобилизации, сказал он, военнообязанными признаются все мужчины от двадцати до тридцати лет, хотя по закону предельным призывным возрастом считается двадцать семь лет. Во всем сельском округе под мобилизацию подпало около двухсот мужчин. Из них ровно сто пятьдесят внесли в казну бедел – откуп, в сумме, установленной законом, а именно пятьдесят фунтов с человека. Эфенди, верно, знает, что здешние люди очень бережливы. Обычно отец семейства начинает копить деньги на выкуп сыновей от солдатчины со дня их рождения. Всякий раз, как начинается новый призыв в армию, мухтар Йогонолука в сопровождении местного жандарма собирает военный налог и самолично отвозит в антиохийский хюкюмет.

– Как же это, однако, получается, – продолжал Габриэл допрос, – что из шести тысяч душ только двести мужчин пригодны к военной службе?

Ответ писаря не был для Габриэла неожиданным: да будет эфенди благоугодно принять во внимание, что недостаток крепких мужчин есть наследие прошлого, следствие неимоверного кровопускания, которому подвергается армянский народ по крайней мере раз в десять лет.

Явная отговорка. Габриэл сам видел больше двухсот здоровых молодых парней в деревнях. В том-то и дело, что был еще один способ уклониться от военной службы, не заплатив бедел полностью. И конечно же, способ этот отлично известен рябому заптию Али Назифу.

Багратян продолжал свои расспросы:

– Значит, пятьдесят парней отправились на освидетельствование в Антакье. Что с ними сталось?

– Сорок взяли в армию.

– И в каких полках, на каких фронтах сражаются эти сорок человек?

Это-то и не ясно.Семьи неделями, даже месяцами не получают никаких известий от своих сыновей. Но ведь турецкая полевая почта известна своей «аккуратностью». Они, возможно, находятся в казармах в Алеппо, где генерал Джемаль-паша заново формирует свою армию.

– А не говорит ли кто в деревнях, что армян хотят сделать «иншаат табури» – солдатами военно-строительных батальонов?

– О многом говорят в деревнях, – уклончиво заметил писарь.

Габриэл разглядывал маленькую этажерку у стены. «Список домовладений» стоял рядом с выпуском «Кодекса законов Оттоманской империи» и тут же – ржавые почтовые весы. Он вдруг круто повернулся к собеседнику:

– А как насчет дезертиров?

Допрашиваемый сельский писарь с таинственным видом подошел к двери, распахнул ее, потом, так же соблюдая конспирацию, затворил.

Конечно, и здесь, как и всюду, есть дезертиры. С чего бы армянам не дезертировать, ежели сами турки подают пример? Сколько дезертиров? Пятнадцать – двадцать. Вот как! Да, за ними даже охотились. Несколько дней назад. Патруль, составленный из заптиев и регулярной пехоты под командой мюлазима37. Весь Муса-даг обшарили. Умора!

Острое лицо мигающего человечка осветилось вдруг выражением хитрого и дикого торжества:

– Умора, господин! Потому что наши ребята свою гору еще как знают!

Дом священника, в котором жил Тер-Айказун, был, наряду с домом мухтара и школой, самым приметным зданием на церковной площади Йогонолука. Одноэтажный, с плоской крышей и пятиоконным фасадом, он мог бы стоять в каком-нибудь маленьком южно-итальянском городке. Дом священника принадлежал здешней церкви. Оба эти здания одновременно построил в семидесятых годах Аветис-старший.

Тер-Айказун был главой григорианской церкви всего округа. В его ведении находились, кроме того, поселки со смешанным населением и маленькие армянские общины в турецких торговых селах Суэдии иЭль Эскеля. Он был рукоположен в сан вардапета этой епархии и объявлен самим патриархом в Константинополе главой отдельных армянских церквей и их женатых священников. Тер-Айказун учился в семинарии в Эчмиадзине под началом католикоса, которого христианский мир Армении чтит как своего верховного главу, почему Тер-Айказун и был во всех смыслах признанный глава в своем приходе.

А пастор Арутюн Нохудян? Откуда взялись вдруг протестантские пасторы в этом азиатском захолустье? Так вот: в Анатолии и Сирии было немало протестантов. Евангелическая церковь обязана этими прозелитами немецким и американским миссионерам, которые с такой готовностью взяли на себя заботу об армянских жертвах погромов и сиротах. Добрейший Нохудян сам был одним из тех осиротевших мальчиков, которого милосердные отцы послали учиться богословию в Дерпт. Однако и он подчинялся во всех делах, не относившихся непосредственно к заботе о спасении душ, авторитету Тер-Айказуна. Догматические различия в вероисповедании не играли сколько-нибудь значительной роли, потому что народ постоянно находился в угрожаемом положении и первенствующее место духовного наставника, – а Тер-Айказун был им в подлинном смысле этого слова, – не вызывало ни критики, ни нареканий.

Старик-причетник ввел Габриэла в кабинет вардапета.

Пустая комната, пол устлан большим ковром. И только у окна – маленький письменный столик, рядом, для посетителя, камышовый стул с просиженным сиденьем.

Тер-Айказун встал из-за письменного стола и шагнул навстречу Багратяну. Ему было лет сорок восемь, не больше, но в его бороде двумя широкими белыми клиньями уже проступала седина. Его большие глаза (глаза у армян почта всегда большие, расширенные от ужаса глаза на лицах с печатью тысячелетней скорби) отражали два противоречивых свойства: отрешенность от мира и решительность человека, знающего свет. Вардапет был в черной рясе, в надвинутом на лоб остроконечном клобуке. Он то и дело прятал руки в широкие рукава рясы, словно его знобило от холода в этот теплый весенний день. Багратян осторожно сел на ненадежный камышовый стул.

– Весьма сожалею, ваше преосвященство, что ни разу не имел возможности приветствовать вас в своем доме.

Вардапет потупил глаза и развел руками:

– Сожалею об этом еще больше, господин Багратян. Но воскресный вечер – это единственный свободный вечер, которым мы можем располагать.

Габриэл оглядел комнату. Он думал, что увидит в этой церковной канцелярии папки и фолианты. Ничего похожего. Лишь на письменном столе несколько бумаг.

– На ваши плечи ложится немалое бремя. Представляю себе, каково вам.

Тер-Айказун этого не отрицал:

– Больше всего сил и времени отнимают дальние расстояния. Я в таком же положении, как и доктор Алтуни. Ведь наши соотечественники в Эль Эскеле и в горах, в Арзусе, тоже требуют заботы.

– Да, такая даль, – несколько рассеянно сказал Габриэл, – ну, тогда я вполне могу представить себе, что у вас нет ни времени, ни желания бывать в обществе.

Тер-Айказун взглянул на него с таким видом, будто его неправильно поняли.

– Нет, нет! Я ценю оказанную честь и приду к вам, господин Багратян, как только у меня наступит некоторое облегчение…

Он не договорил – избегал, видимо, уточнять слово «облегчение».

– То, что вы собираете у себя наших людей, достойно всяческой похвалы. Они многого здесь лишены.

Габриэл попытался перехватить взгляд вардапета.

– А вы не думаете, святой отец, что сейчас не слишком подходящее время для светских развлечений?

Быстрый, очень внимательный взгляд.

– Напротив, эфенди! Сейчас самое время бывать людям вместе.

Габриэл не сразу ответил на эти странно многозначительные слова. Прошла добрая минута, пока он не заметил, словно невзначай:

– Иной раз просто изумляешься тому, как безмятежно течет здесь жизнь и как никто, по-видимому, ни о чем не тревожится.

Вардапет снова потупился, готовый, казалось бы, терпеливо выслушать любое осуждение.

– Несколько дней назад, – медленно заговорил Габриэл, начиная свое признание, – я был в Антиохии и кое-что там узнал.

Зябкие руки Тер-Айказуна выглянули из рукавов рясы. Он сложил их, крепко сплел пальцы.

– Люди в наших деревнях редко бывают в Антиохии, и это к лучшему. Они живут не переходя границ собственного мира и мало знают о том, что творится на белом свете.

– Сколько же им еще жить в положенных границах, Тер-Айказун? А если, например, в Стамбуле арестуют всех наших руководителей и знатных людей?

– Их уже арестовали, – тихо, почти неслышно сказал вардапет, – они уже три дня сидят в стамбульских тюрьмах. И их много, очень много.

То был приговор судьбы – путь в Стамбул отрезан.

И все же в эту минуту самая значительность случившегося произвела на Габриэла меньше впечатления, чем спокойствие Тер-Айказуна. Он не сомневался в достоверности сказанного. Духовенство, несмотря на наличие либерального дашнакцутюна, по-прежнему представляло собой самую большую силу и было единственной настоящей организацией армянского народа. Сельские общины находились в далеко отстоящих друг от друга местностях и о ходе мировых событий узнавали чаще всего, лишь когда уже бывали вовлечены в их водоворот. Священник же получал сведения задолго до того, как из столицы прибывали газеты; по самым скорым и тайным каналам ему первому становилось известно о каждом грозящем опасностью событии. И все-таки Габриэлу хотелось убедиться, что он правильно понял сообщение.

– Действительно арестованы? И кто? Это вполне достоверно?

Тер-Айказун положил безжизненную руку с большим перстнем на лежавшие на столе бумаги.

– Как нельзя более достоверно.

– И вы, духовный наставник семи больших общин, говорите об этом так спокойно?

– От того, что я не буду спокоен, мне легче не станет, а моим прихожанам – один вред.

– Есть ли среди арестованных священники?

Тер-Айказун угрюмо кивнул.

– Пока семь человек. Среди них архиепископ Амаяк и трое высокопоставленных священнослужителей.

Как ни сокрушительна была новость, Багратян изнемогал от желания курить. Он достал сигарету и спички.

– Я должен был раньше прийти к вам, Тер-Айказун. Вы даже не представляете, как мучительно мне было молчать.

– Вы сделали добро тем, что молчали. Мы и дальше должны молчать.

– А не целесообразнее ли подготовить людей к будущему?..

Словно отлитое из воска лицо Тер-Айказуна было бесстрастно.

– Будущее мне не известно. Но мне известно, какими опасностями могут грозить моим прихожанам страх и паника.

Христианский священник говорил почти теми же словами, что и правоверный мусульманин Рифаат. Но перед Габриэлом вдруг встало видение, сон наяву. Огромный пес, из тех бездомных тварей, что держат в страхе всю Турцию; на его пути – старик, он замер от страха перед псом, переминается с ноги на ногу, потом вдруг круто поворачивается, пускается в бегство… но лютый зверь уже настиг его, впился зубами в спину…

Габриэл провел рукой по лбу.

– Страх, – сказал он, – самое верное средство разохотить врага к убийству… Но разве не грешно и не опасно скрывать от народа правду о его судьбе? До каких пор можно ее утаивать?

Казалось, Тер-Айказун прислушивается к чему-то далекому.

– Газетам не разрешено писать обо всем этом – не хотят огласки за границей. К тому же весной много работы, времени у людей в обрез, наши сельчане вообще редко куда-нибудь выезжают… Так что с божьей помощью от страха мы на какое-то время избавлены… Но когда-нибудь это случится. Рано или поздно.

– Что случится? Как вы себе это представляете?

– Это непредставимо. Наши солдаты разоружены, руководители наши арестованы!

Все так же невозмутимо Тер-Айказун продолжал перечень злодеяний, как будто ему втайне доставляло удовольствие делать больно себе и гостю:

– В числе арестованных – Вардгес, близкий друг Талаата и Энвера. Часть заключенных выслана. Возможно, их уже нет в живых. Все армянские газеты запрещены, все армянские предприятия и магазины закрыты. И пока мы тут с вами беседуем, на площади перед сераскериатом38 стоят виселицы с повешенными ни в чем не повинными армянами, пятнадцать виселиц…

Габриэл порывисто вскочил, опрокинув камышовый стул.

– Что за сумасшествие! Как это понять?

– Я понимаю это только так, что правительство готовит нашему народу такой удар, какой не посмел бы нанести сам Абдул Гамид.

Габриэл напустился на Тер-Айказуна с такой злостью, словно перед ним был враг, иттихатист:

– И мы действительно совсем бессильны? Действительно должны, не пикнув, совать голову в петлю?

– Бессильны. Должны совать голову в петлю. Кричать, вероятно, пока дозволяется.

«Проклятый Восток с его «кисметом»39 его пассивностью», – промелькнуло в сознании Багратяна. И сразу же в памяти всплыл целый ворох имен, связей, возможностей. Политики, дипломаты, с которыми он был знаком – французы, англичане, немцы, скандинавы! Нужно всколыхнуть мир! Но как? Западня захлопнулась. Туман снова сгустился. Он чуть слышно сказал:

– Вы смотрите на нас чужими глазами. – Непереносимо было это бесстрастие Тер-Айказуна! – Сейчас есть две Европы. Немцы нуждаются в турецком правительстве больше, чем турецкое правительство в немцах. А прочие нам помочь не могут.

Габриэл уставился на вардапета; ничто не могло исказить тревогой это умное, похожее на камею лицо.

– Вы духовный пастырь многих тысяч душ, – голос Багратяна звучал почти по-командирски, – и все ваше искусство дано вам лишь для того, чтобы скрывать от людей правду, как скрывают несчастье от детей и стариков, чтобы уберечь их от страдания. И это все, что вы делаете для вашей паствы. Что вы еще делаете?

На этот раз упрек Габриэла глубоко задел вардапета. Руки его, лежавшие на столе, медленно сжались в кулаки. Голова склонилась на грудь.

– Молюсь… – шепотом ответил он, точно ему было стыдно открыть другому, какую духовную борьбу ведет он день и ночь с богом за спасение своей общины. Что, если внук Аветиса Багратяна – вольнодумец и поднимет его на смех?

Но Габриэл, тяжело дыша, ходил по комнате. И вдруг со всей силы хватил ладонью по стене, так что посыпалась штукатурка.

– Молитесь, Тер-Айказун!

И тем же командирским тоном:

– Молитесь!.. Но богу надо иной раз и помочь!

Первое «происшествие», вследствие которого тайное стало для Йогонолука явным, случилось в тот же день. В пятницу. В теплый пасмурный апрельский день.

По просьбе Стефана Габриэл велел сколотить в парке несколько простых гимнастических снарядов. Мальчик был очень ловок во всех физических упражнениях и к тому же весьма честолюбив. Иногда в спортивных играх принимал участие и отец. Но излюбленным их занятием была стрельба в цель. Жюльетта, разумеется, удостаивала своим вниманием только крокет.

Сегодня Габриэл, Авакян и Стефан сразу после обеда, за которым Габриэл не проронил ни слова, отправились в тир, расположенный за оградой виллы, в лесистом предгорье. Там по распоряжению Габриэла Багратяна в небольшой лощине вырубили весь подлесок. Под высоким дубом поставили лежак, с которого можно было брать на прицел мишень, прибитую к стволу дерева на другом конце лощины. Аветис-младший оставил брату в наследство целый арсенал оружия: восемь охотничьих ружей разного калибра, две винтовки системы маузер и большое количество боеприпасов.

Габриэл стрелял неплохо, но на этот раз из пяти выстрелов у него оказалось только одно полноценное попадание. Авакян был близорук и отказался стрелять, дабы не подвергать испытанию свой авторитет воспитателя. Зато его воспитанника пришлось признать чемпионом стрельбы в цель: из десяти выстрелов, сделанных из самого маленького карабина, шесть попали в игральную карту, прикрепленную в центре мишени, и четыре – в фигуру, изображенную на карте. Победа над отцом необыкновенно воодушевила Стефана. Держать в руках оружие, открывать затвор, загонять в ствол патроны, целиться, слышать звук выстрела, чувствовать в плече отдачу, – весь этот воинский труд прельщает и пьянит каждого подростка! Стефан, увлеченный этой мужественной игрой, играл бы в нее до вечера, если бы отец не махнул вдруг рукой:

– Хватит!

В эту минуту на Габриэла нашло что-то непонятное – такого он за собой не помнил, – какое-то обмирание. Сухой язык словно разбух во рту. Похолодели руки и ноги. Кровь отлила от головы. Но все это были только внешние признаки чего-то, происходившего в средоточии самой жизни. «Мне вовсе не стало дурно, – подумал он после того как с минуту переждал, пытаясь понять, что с ним такое. – Нет, мне не то чтобы дурно, просто мне хочется уйти от себя, переменить кожу». И он тотчас же почувствовал безумное желание бежать, бежать отсюда – безразлично куда.

– Пойдем, Стефан, погуляем немного, – решил он.

Габриэл боялся остаться один, – его тянуло идти без оглядки все дальше и дальше, идти быстрым, частым шагом до тех пор, пока не окажется за пределами мира.

Авакян понес оружие в дом.

Отец и сын вышли из парка и спустились на дорогу к Йогонолуку. Село было близко, примерно в десяти минутах ходьбы.

Габриэл почувствовал себя вдруг дряхлым стариком, и собственное тело оказалось такой тяжелой ношей, что пришлось ему опереться на Стефана.

Не доходя до церковной площади, они услышали гул голосов. В отличие от арабов и других восточных людей, которые изрядно шумливы, армяне ведут себя в общественных местах тихо и сдержанно. Сам древний рок не велит им вмешиваться в крикливые сборища, равно как и устраивать их. Но сегодня здесь скопилось около трехсот селян, они полукругом обложили церковь. Некоторые из этих мужчин и женщин, крестьян и ремесленников громко выкрикивали ругательства, проклятия и грозили кулаками. Ругань относилась к заптиям – их потертые барашковые шапки там и тут мелькали над толпой. Стражи порядка, очевидно, пытались оттеснить толпу от церкви, освободить проход на паперть и в портал. Габриэл взял Стефана за руку и стал вместе с ним пробираться сквозь гущу плотно стоявших людей.

Первым бросился им в глаза высокий оборванный парень со сплетенным из соломы венком вокруг высокой черной шапки; в руке он держал подсолнечник на коротком стебле, которым он время от времени помахивал. Пришелец с серьезным видом выделывал па какого-то танца, устало переступая ногами, как бы повинуясь внутреннему ритму. Однако его движения вовсе не походили на пьяное притопывание. Это сразу было видно. И все же толпа смотрела не на танцора с подсолнечником. Взоры ее были прикованы к иному зрелищу.

На паперти сидело четыре человека. Мужчина, две молодые женщины и девочка лет двенадцати. Каждый был таким оцепенелым комом человеческого горя, какого Габриэл никогда еще не видел: труп-сидень при живом теле. В такой позе находят при раскопках сохранившиеся в двухтысячелетней лаве тела людей, застигнутых извержением вулкана:

«точь-в-точь как живые». Все четверо безмолвно глядели перед собой. Равнодушный взгляд широко раскрытых глаз, в которых ничего не запечатлевалось: ни волнующаяся толпа, ни дом аптекаря, стоявший напротив. (Что такое, в сущности, человеческий взгляд? Еле заметное изменение зрачка: он чуть светлеет или темнеет. И в то же время – окрыленное существо, ангел, с которым человек посылает миру весть. Но здесь ангелы-вестники пролетали мимо, закрыв свой лик крылом.)

Мужчина с худым, заросшим щетиной лицом был в длинном сером люстриновом сюртуке, какие обычно носят здешние протестантские пасторы. Его мягкая соломенная шляпа скатилась на ступеньки паперти. Края вконец обтрепавшихся брюк свисали бахромой. Рваные башмаки, толстый слой пыли на лице и сюртуке говорили о том, что ему пришлось много дней идти пешком. Женщины тоже были в европейских платьях и, можно было догадаться, – прежде даже изящных. Та, что сидела, прижавшись к пастору, – несомненно, его жена, – не в силах, видимо, превозмочь дурноту или сердечный приступ, внезапно откинулась назад и ударилась бы затылком о ступени, если бы муж не подхватил ее. (Так эта группа пришельцев впервые вышла из оцепенения.) Вторая женщина – должно быть, еще совсем юная – не утратила своей прелести даже в этом состоянии. Глаза ее на бескровном, исхудалом личике горели горячечным блеском, полуоткрытый рот жадно ловил воздух. Ее, по-видимому, мучила боль то ли от раны, то ли от перелома, потому что левая рука ее бессильно свисала на повязке. И наконец, девочка тощенькое, похожее на воробья создание в полосатом халате, в каких ходят приютские дети. Она брезгливо подбирала босые ноги, боясь ими к чему-нибудь прикоснуться. «Так подбирает лапы больной зверек», – подумал Габриэл. Бедные детские ноги опухли, были в черно-синих кровоподтеках, в открытых ранах. Цел и невредим и в полном здравии был, по-видимому, один только плясун с подсолнечником.

Через площадь бежал к церкви пожилой человек; его, верно, вызвали с работы, он не успел снять синий рабочий передник. Стефан узнал мастера Товмасяна, который руководил ремонтными работами на их вилле. Из любопытства мальчик часто наведывался к работавшим мастеровым, и тогда Товмасян с гордостью рассказывал ему о своем сыне Араме, видном человеке в городе Зейтуне, тамошнем пасторе и директоре сиротского приюта. «Тот, что на паперти, наверно, и есть его сын» – догадался Стефан.

Старик Товмасян с безмолвным вопросом простер руки к измученным странникам. Пастор Арам с трудом отвел пустой взор от какой-то невидимой дали, с деланной легкостью вскочил и попытался ободряюще улыбнуться, будто ничего особенного не произошло. Встали с мест и женщины, им тоже это стоило большого труда; младшей мешала сломанная рука, а жена пастора была беременна. И только девочка в полосатом халатике осталась сидеть, подозрительно и пристально разглядывая своих товарищей по несчастью. Из первых вскриков, горестных вопросов и ответов ничего нельзя было понять. Но когда пастор Арам обнял отца, он на мгновение потерял самообладание. Голова его склонилась на плечо старика, послышалось короткое всхлипывание, хриплый выдох муки. Это продолжалось не долее секунды; спутницы его безмолвствовали. Но тут по толпе пробежал электрический ток, она отозвалась вздохом, стонами, плачем. Только преследуемые, угнетенные народы – такие хорошие проводники страдания. Боль одного разделяют все. Здесь, у церкви Йогонолука, триста детей одного народа были охвачены единым, общим горем, причины которого они еще не успели узнать. Даже Габриэл, приезжий парижанин, гражданин мира, давно преодолевший в себе власть рода, даже он едва справился с чем-то, от чего перехватывало горло. Габриэл украдкой посмотрел на сына. С лица чемпиона стрельбы в цель сбежали все краски. Жюльетта испугалась бы, но не только его бледности и выражения недоуменного ужаса на лице мальчика. Она испугалась бы того, что Стефан стал так похож на армянина.

Вскоре на церковной площади показались один за другим доктор Алтуни с женой Антарам, оба учителя, за которыми послали в школу, и под конец Тер-Айказун, вернувшийся из Битиаса, куда ездил верхом на своем ослике. Вардапет крикнул по-турецки заптию Али Назифу, чтобы никого не впускали в церковь. Затем Тер-Айказун ввел семейство Товмасянов и сиротку в портал. Врач с женой, учителя и мухтар пошли за ними следом. Вошли в церковь и Багратяны. Снаружи, под проглянувшим полуденным солнцем осталась толпа и плясун с подсолнечником, уснувший в изнеможении на ступеньках паперти.

Тер-Айказун ввел измученных людей в ризницу – просторную, светлую комнату, где стояло несколько скамей и диван. Причетника послали за вином и горячей водой. Доктор Алтуни и Антарам тотчас принялись за дело. Прежде всего была оказана помощь девушке с больной рукой – Искуи Товмасян, сестре пастора. Затем перевязали раны Сато, девочки из сиротского приюта, которую пастор взял с собой из Зейтуна.

Как человек посторонний, или пока еще посторонний, Габриэл стоял поодаль, держа сына за руку, и прислушивался к сумбурному диалогу: беспорядочные вопросы, перебиваемые беспорядочными ответами. Так, постепенно, как ни хаотичен и непоследователен был рассказ, Габриэл узнал печальную историю города Зейтуна, а также историю пастора Арама и его близких.

Зейтуном зовется старинное горное селение, уходящее далеко ввысь по западному склону Киликийского Тавра. Насельниками его, как в деревнях Муса-дага, издревле были армяне. Это был довольно крупный населенный пункт с тридцатью тысячами жителей, почему турецкое правительство держало там большое количество жандармерии и войск, офицеров и чиновников с семьями, как оно поступало всюду, где ему нужно было установить численный перевес и контроль над нетурецким населением. Это всемирно известная тактика всех государств, где так называемая «господствующая нация» безраздельно властвует над «национальными меньшинствами». В Турции это делалось особенно грубо, потому что османы, кичась своим «благородным происхождением», не имели даже численного превосходства над другими нациями – «миллетами». Только такие люди, как Багратян, жившие в Париже или в других европейских столицах, могли в своем идеализме надеяться – до весны этого года, – что можно примирить противоречия, изжить расовую вражду, добиться справедливости под младотурецким знаменем. Габриэл знал немало адвокатов и журналистов, занявших высокие посты после революции. Когда подготавливался заговор, он в монмартрских кафе проводил с ними в спорах ночи напролет. Клятвы в вечной верности чередовались с взаимными признаниями в мессианской роли турецкого и армянского народов. Во имя обновленного отечества (с которым он имел очень мало общего) Багратян, тогда уже женатый человек, поступил в военную академию и пошел на войну, что догадались сделать лишь совсем немногие турецкие патриоты в Париже. А теперь? Он мысленно видел перед собой их лица, и воспоминание еще живое, не утратившее тепло, спрашивало: «Как? Мои старые друзья – отныне мои смертельные враги?»

Жестокий ответ на это дали события в Зейтуне.

Представьте себе высокую ущелистую гору, увенчанную природной цитаделью, в нее будто врезаны соты старого города. Неприступная, надменная пирамида нагроможденных друг на дружку улочек, обрывающихся только в новой части города, на равнине.

Что соль в глазу был Зейтун для турецкого национализма. Ибо если есть в мире священные места и реликвии, привлекающие паломников и погружающие их в благоговейное созерцание, то наряду с этим есть и такие места, которые возбуждают лютую злобу и ненависть фанатиков-шовинистов.

Причины такой ненависти к Зейтуну были совершенно ясны. Во-первых, в этом городе почти до конца девятнадцатого века существовало свободное самоуправление, такой порядок вещей, который господствующей нации напоминал о кое-каком неприятном опыте, полученном в старину. Во-вторых, в зейтунских армянах сохранилось искони присущее им на протяжении всей их истории стремление к независимости, подчас оборачивающееся заносчивостью и спесью. Но непростительней всего было неожиданное поведение армян в 1896 году;

оно осталось неизгладимым воспоминанием, постоянным источником ненависти турок. Именно тогда «добрый» султан Абдул Гамид сформировал, в числе других добровольческих отрядов, и «гамидие» – банды солдатни, навербованной из временно выпущенных на волю каторжников, разбойников и кочевников, – создание таких банд преследовало лишь одну цель: иметь в своем распоряжении лихих головорезов, готовых без зазрения совести спровоцировать события, с помощью которых султан надеялся заткнуть рот взывающему о реформах армянскому населению.

Добровольцы эти всюду весьма успешно справлялись со своей задачей, а вот в Зейтуне схлопотали по шее и поплатились немалой кровью, вместо того чтобы устроить веселый и прибыльный погром. Но мало того – зейтунцы жестоко всыпали на узких улочках города и регулярным батальонам, поспешившим на выручку гамидие. Батальоны эти тоже понесли большие потери. Никакого успеха не принесла после этого и осада города силами крупных военных частей. Зейтун оказался неприступным. Когда же в конце концов европейская дипломатия вступилась за отважное армянское население и послы при Высокой Порте, которая не знала, как выйти из позорного положения, добились полной амнистии для Зейтуна, вот тогда и возникло у турок это взывающее к мести чувство безмерного унижения. Все воинственные нации – не только османская – мирятся с поражением, если оно нанесено сходным с ними противником; но быть побитым представителями расы, чуждой воинскому идеалу, – книжниками, торговцами и ремесленниками, этого душа вояки никогда не забудет. Таким образом, новому правительству от старого досталось в наследство и позорное воспоминание о поражении в Зейтуне, и лютая ненависть. А где, как не на большой войне, представится случай отомстить? В Турции были объявлены законы военного времени и чрезвычайное положение. Большинство молодых мужчин ушло на фронт или находилось в казармах, на окраинах. Оставшееся в тылу армянское население в первые же дни войны после многократных обысков было полностью обезоружено. Туркам недоставало только одного – удобного случая.

Мэра Зейтуна звали Назарет Чауш. Это был типичный армянский горец. Худой, сутулый, бледный, горбоносый, с пышными висячими усами. Человек нездоровый и уже немолодой, он долго отказывался от возлагаемой на него ответственности. Будущее пахло гарью, он это чуял. Морщины над переносьем у Назарета становились глубже всякий раз, как он поднимался по крутой тропе в хюкюмет изучать новые распоряжения каймакама. Болела изуродованная подагрическими узлами рука, которой он опирался на суковатую палку. Здравый смысл подсказывал Назарету Чаушу, что отныне нужно придерживаться только одной политики: быть во всеоружии против любой провокации, остерегаться всякого подвоха, чтобы не попасть в ловушку и бога ради или черта ради изображать из себя оттоманского патриота.

А вообще, Назарет Чауш так же мало замышлял что-либо дурное против Турции, как и другие зейтунцы-армяне. Турция была от века судьбой армянской нации. С землей, на которой живешь, с воздухом, которым дышишь, не поссоришься. Чауш не обольщался детскими мечтами об освобождении, потому что выбор между султанской и царской империями был труден, да в конце-то концов и невозможен. Назарет был согласен с афоризмом, который в свое время имел хождение среди армян: «Лучше физическая гибель в Турции, чем духовная смерть в царской России». Третьего пути, казалось, не дано.

Таким образом, тактика в отношении турецких властей была предопределена. В глазах зейтунцев Назарет Чауш был воплощением подлинного вождя, почему и удалось ему подчинить их железной дисциплине. Некоторое время никаких инцидентов вопреки тайно лелеемым замыслам администрации не воспоследовало. Кровожадная военно-медицинская комиссия признала калек и больных годными к военной службе – ладно! Они и бровью не повели, пошли в армию. Каймакам ввел незаконные поборы и военные повинности – ладно! Им неукоснительно подчинялись. Тот же каймакам приказывал по любому глупейшему поводу торжественно праздновать победу и выходить на патриотическую демонстрацию. Ладно! Люди выходили на улицу истово ликуя и под аккомпанемент турецкого военного оркестра распевали полагающиеся гимны и победные песни.

Таким манером удавалось избежать «происшествий». Но то, чего турки не добились средствами крупной провокации, они пытались достигнуть всякими мелкими провокациями. Откуда ни возьмись на базаре, в кофейнях и гостиницах-во всех публичных местах вдруг разом появились некие пришлые, но весьма общительные люди. Они вмешивались в разговоры, примазывались к игре в карты и кости, проникали даже в семейные дома и всюду горько сетовали на создавшееся невыносимое положение, на растущий гнет. То, чего добились эти шпионы и доносчики, не окупало даже расходов на их содержание. И вот наступила первая военная зима, а в Зейтуне тишь да гладь и неоткуда выудить «происшествие», каковое срочно требовалось вышестоящим инстанциям. Пришлось самому каймакаму взять на себя роль провокатора.

К счастью или, вернее, к несчастью для Назарета Чауша, в лице каймакама он имел дело с неполноценным противником. Это не был кровожадный тиран, а средний чиновник старого пошиба, который, с одной стороны, хотел жить спокойно, а с другой – вынужден был обезопасить себя в глазах начальства.

К такому начальству в первую очередь принадлежал мутесариф марашского санджака, в ведении которого находился Зейтун. Сам мутесариф был чрезвычайно жестокий человек, неколебимый иттихатист, готовый, даже наперекор либеральным приказам своего начальника, вали Алеппо Джелала-бея, беспощадно проводить решения Энвера и Талаата о «проклятой расе». Мутесариф засыпал каймакама запросами, предостережениями, язвительными упреками. Поэтому градоправитель решил (куда охотней он жил бы с армянами в мире!) состряпать обвинение хотя бы против одного человека с положением. Ведь сама природа бесцветного чиновника такова, что, поскольку собственного характера у него нет, он становится отражением начальства. И вот каймакам стал обхаживать зейтунского мэра, ежедневно приглашал его, осыпал знаками приязни и даже предлагал выгодные сделки с государством. Чауш всегда аккуратно являлся по приглашению каймакама и с невинным видом принимал все деловые его предложения. Разумеется, с каждым свиданием разговор становился все задушевней. Каймакам открыл мэру, что питает самые горячие дружеские чувства к армянам. Чауш же настоятельно просил его не переусердствовать в своем благоволении: все народы имеют недостатки, имеют их и армяне. Им еще нужно заслугами перед отечеством оправдать признание.

– А какие же газеты читает мухтар40, чтобы получать правдивые известия о положении дел?

– Только «Танин», официальную газету, орган правительства, – отвечал Чауш. – Что же касается правды, то ведь мы живем во время такой сокрушительной мировой войны, что правда сейчас повсюду стала запрещенным оружием.

Не зная уже, как себе помочь, каймакам стал попросту поносить Иттихат, – это-де власть за кулисами власти. Вероятно, это даже было сказано от чистого сердца.

Назарет Чауш перепугался:

– Это большие люди, а большие люди желают только добра.

36

Адана – город в равнинной Киликии, административный центр одноименного вилайета в Турции. Когда-то эллинистический культурный город, он в XII-XIV вв. входил в состав (Киликийского армянского царства. В 1909 году, едва младотурки пришли к власти, они организовали в Адане и вилайете большую резню, убив с 1 по 4 апреля и с 12 по 14 апреля в Аданском и Алеппском вилайетах свыше 30 000 армян.

37

Мюлазим – лейтенант (турец.)

38

Сераскериат – военное министерство (турецк.).

39

Кисмет (араб.) – судьба, доля.

40

Каймакам принимает мэра Назарета Чауша, называя его мухтаром, то есть сельским старостой.

Сорок дней Муса-Дага

Подняться наверх