Читать книгу Конец истории и последний человек - Фрэнсис Фукуяма - Страница 7
Часть первая
Снова заданный старый вопрос
Глава 4
Мировая либеральная революция
ОглавлениеМы стоим у ворот важной эпохи, времени брожения, когда дух движется вперед скачками, покидая прежнюю форму и обретая новую. Вся масса прежних представлений, понятий и связей, соединявших наш мир в единое целое, растворяется и распадается, как сновидение. Готовит себя новая фаза духа.
И философия в особенности должна приветствовать ее появление и принять ее, пока другие, бессильно сопротивляясь ей, цепляются за прошлое.
Г.В.Ф. Гегель в лекции от 18 сентября 1806 г.[70]
И коммунистические левые, и авторитарные правые оказались банкротами. У них нет серьезных идей, способных поддержать внутреннюю политическую спаянность сильных правительств, основанных на «монолитных» партиях, или на военных хунтах, или на личных диктатурах. Отсутствие легитимности у власти – это значит, что, когда режим терпит неудачу в какой-то области политики, у него нет более высокого принципа, к которому можно было бы воззвать. Некоторые сравнивают легитимность с резервным денежным фондом: у всех правительств, демократических и авторитарных, бывают свои прибыли и убытки, но только легитимное правительство имеет фонд, из которого можно взять средства во время кризиса.
Слабость авторитарного государства правых заключается в его неумении контролировать гражданское общество. Приходя к власти с мандатом «восстановить порядок» или ввести «экономическую дисциплину», многие из них оказываются не более успешными, чем их демократические предшественники, что в стимуляции экономического роста, что в наведении общественного порядка. А те, кто добивается успеха, подрываются на собственной петарде: общество, которое они возглавляют, начинает их перерастать. Растет образование народа, его процветание, ширится средний класс. Память о чрезвычайной ситуации, оправдывавшей сильное правительство, уходит, и общество все менее и менее склонно терпеть военное правление.
Тоталитарные правительства левых избегают подобных проблем, подчиняя своему контролю гражданское общество целиком, в том числе определяя, что разрешается думать их подданным. Но такая система в чистом виде может существовать лишь с помощью террора, который угрожает и ее правителям. Как только террор слабеет, начинается долгий процесс дегенерации, в котором государство теряет контроль над определенными важными аспектами жизни общества. Самое существенное – потеря контроля над системой верований. А поскольку социалистический рецепт экономического роста дефектен, государство не может скрыть этот факт от своих граждан и помешать им делать свои заключения.
Более того, немногие из тоталитарных режимов могут выдержать один или несколько кризисов преемственности. В отсутствие общепринятых правил преемственности власти всегда есть искушение для честолюбивых соискателей: поставить под вопрос самое систему, призвав в борьбе с соперниками к фундаментальной реформе. Карта реформ – мощный козырь, поскольку недовольство сталинистской системой повсюду весьма сильно. Так Хрущев разыграл антисталинскую карту против Берии и Маленкова, Горбачев – против своих конкурентов брежневской эпохи, Чжао Цянь – против ортодоксального Ли Пена. Вопрос, являются ли эти лица или группы, рвущиеся к власти, истинными демократами, здесь неважен, важно лишь, что процесс преемственности подрывает основы старого режима, открывая его неизбежные злоупотребления. Освобождаются новые социальные и политические силы, более искренне приверженные либеральным идеям, и вскоре эти силы выходят из-под контроля тех, кто изначально планировал ограниченные реформы.
Слабость сильных государств – это значит, что многие бывшие авторитарные страны стали демократическими, в то время как бывшие посттоталитарные страны стали просто авторитарными, если не демократическими. В Советском Союзе власть перешла к союзным республикам, а в Китае, хотя он и остался диктатурой, режим потерял контроль над важными сегментами общественной жизни. Ни в одной из этих стран нет сейчас идеологической последовательности, которую когда-то давал марксизм-ленинизм: консерваторы, сопротивляющиеся реформам в Советском Союзе, готовы повесить на стену хоть православную икону, хоть портрет Ленина. Организаторы неудавшегося августовского путча напоминали латиноамериканскую хунту, где главную роль играют высшие чины армии и полиции.
Параллельно кризису политического авторитаризма происходила менее заметная, но не менее важная революция в экономике. Развитием событий, которое послужило и проявлением этой революции, и ее причиной, был феноменальный экономический рост в Восточной Азии после Второй мировой войны. Эта «история успеха» не ограничилась рано начавшими модернизацию странами, такими как Япония, но в конце концов захватила практически все азиатские страны, пожелавшие принять рыночные принципы и полностью влиться в глобальную, капиталистическую экономическую систему. Успех этого мероприятия дал понять, что бедная страна, не имеющая других ресурсов, кроме трудолюбивого населения, может к своей выгоде воспользоваться открытостью международной экономической системы и создать невообразимое богатство, моментально нагнав развитые капиталистические страны Европы и Северной Америки.
За восточноазиатским экономическим чудом следил весь мир, но внимательнее всего – коммунистический блок. Смертельный кризис коммунизма в некотором смысле начался тогда, когда китайское руководство признало, что отстает от капиталистической Азии, и увидело, что централизованное социалистическое планирование обрекает Китай на отставание и бедность. Последовавшие либеральные реформы привели за пять лет к удвоению производства зерна в Китае и вновь показали мощь рыночных принципов. Вскоре азиатский урок был усвоен и экономикой Советского Союза, на опыте знавшего, какие страшные потери и неэффективность несет с собой центральное планирование. Восточным европейцам этот урок был нужен меньше: они лучше других коммунистических режимов понимали, что невозможность достичь жизненного стандарта собратьев-европейцев на Западе имеет единственную причину: навязанную им после войны социалистическую систему.
Но не только в коммунистическом блоке изучали восточноазиатское экономическое чудо. В экономическом мышлении латиноамериканцев тоже произошла замечательная перемена [71]. В пятидесятых годах, когда аргентинский экономист Рауль Пребиш возглавлял Экономический Комитет Организации Объединенных Наций по Латинской Америке, было модно относить недоразвитость не только Латинской Америки, но и всего третьего мира на счет мировой капиталистической системы. Утверждалось, что рано развившиеся страны Европы и Америки по сути выстроили мировую экономику к своей выгоде и обрекли пришедших позже на роль поставщиков сырья. К началу девяностых годов это мнение полностью переменилось: президент Карлос Салинас де Гортари в Мексике, президент Карлос Менем в Аргентине и президент Фернанду Колор ди Меллу в Бразилии – все они стремились после прихода к власти провести кампанию экономической либерализации с дальним прицелом, признавая необходимость рыночной конкуренции и открытости страны по отношению к мировой экономике. Чили стала осуществлять либеральные принципы на практике в восьмидесятых годах под правлением Пиночета, а в результате ее экономика оказалась самой здоровой в западной части Южного полушария, когда диктатура сменилась правлением президента Патрисио Алвина. Новые, демократически избранные лидеры стали исходить из допущения, что недоразвитость связана не с внутренними пороками капитализма, а скорее с недостаточной степенью капитализма, имевшегося ранее в стране. Новым лозунгом стали слова «приватизация» и «свободная торговля» вместо «национализация» и «замещение импорта». Марксистская ортодоксия латиноамериканской интеллигенции встретила все усиливающийся вызов от таких писателей, как Эрнандо де Сото, Марио Варгас Льоса и Карлос Ранхель, которые нашли значительную аудиторию, готовую прислушаться к либеральным рыночным экономическим идеям.
Человечество приближается к концу тысячелетия, и кризисы-близнецы авторитаризма и социалистического централизованного планирования оставили на ринге соревнования потенциально универсальных идеологий только одного участника: либеральную демократию, учение о личной свободе и суверенитете народа. Через двести лет после того, как принципы свободы и равенства воодушевили Французскую и Американскую революции, они вновь оказались не просто существующими, но воскресшими [72].
Но либерализм и демократия, хотя и тесно связаны между собой, – это отдельные понятия. Политический либерализм может быть определен просто: как правление закона, который признает определенные права личности или свободы от правительственного контроля. Определений основных прав множество, но мы выберем то, что содержится в классической книге лорда Брайса о демократии, где их число ограничивается тремя: гражданские права – «освобождение гражданина от контроля в отношении его личности и собственности»; религиозные права – «свобода выражения религиозных взглядов и отправления культов»; и права, которые автор называет политическими – «свобода от контроля в делах, которые не влияют непосредственно на благосостояние общества в целом таким образом, который сделал бы контроль необходимым», – сюда относится и фундаментальное право: свобода печати[73]. В социалистических странах общей практикой было напирать на признание различных экономических прав второго-третьего порядка, в частности права на труд, на жилье, на медицинское обеспечение. Проблема с таким расширенным списком в том, что выполнение этих прав несовместимо с другими правами, такими как право собственности или свободного экономического обмена. В нашем определении мы будем придерживаться более краткого и более традиционного списка Брайса, который сравним с американским Биллем о правах.
С другой стороны, демократия – это право всех без исключения граждан быть носителями политической власти, то есть право всех граждан избирать, быть избранными и участвовать в политике. Право участвовать в политике может рассматриваться как еще одно либеральное право – разумеется, самое важное, – и по этой причине либерализм и демократия исторически сильно связаны.
В вопросе о том, какие страны считать демократическими, мы будем использовать строго формальное определение демократии. Страна демократическая, если она предоставляет людям право выбирать свое правительство путем регулярных, тайных, многопартийных выборов [74] на основе всеобщего и равного избирательного права для взрослых [75]. Да, верно, что формальная демократия сама по себе не гарантирует равное участие и равные права. Демократическими процедурами могут манипулировать элиты, и эти процедуры не всегда верно отражают волю или истинные интересы народа. Но если мы отойдем от формального определения, то откроем дверь бесконечным злоупотреблениям принципами демократии. В нашем веке величайшие противники демократии нападали на «формальную» демократию во имя демократии «по существу». Прикрываясь этими словами, Ленин и партия большевиков разогнали в России Учредительное Собрание и объявили диктатуру партии, которой предстояло создать демократию по существу «во имя народа». С другой стороны, формальная демократия дает настоящие институциональные предохранители от диктатуры, и для нее куда больше вероятность создать в конце концов демократию «по существу».
Хотя в жизни либерализм и демократия почти всегда вместе, в теории их можно разделить. Страна может быть либеральной, не будучи демократической, как Великобритания восемнадцатого века. Широкий набор прав, в том числе право голоса, был полностью предоставлен весьма узкой элите, а прочим в этих правах было отказано. Возможна также страна демократическая, но не либеральная, то есть не защищающая права личностей и меньшинств. Хороший современный пример такой страны – исламская Республика Иран, где проводились регулярные выборы, достаточно честные по стандартам третьего мира, и страна была более демократична, чем под правлением шаха. Но исламский Иран – не либеральное государство. В нем не гарантируется свобода слова, собраний и прежде всего – религии. Самые элементарные права граждан Ирана не защищены законом, и эта ситуация еще хуже для этнических и религиозных меньшинств страны.
В своем экономическом проявлении либерализм – это признание права свободной экономической деятельности и экономического обмена на базе частной собственности и рынков. Поскольку термин «капитализм» за многие годы приобрел слишком много отрицательных коннотаций, стало модно заменять его термином «экономика свободного рынка». И то, и другое – вполне приемлемые обозначения экономического либерализма. Очевидно, что существует много возможных толкований этого достаточно широкого определения: от Соединенных Штатов Рональда Рейгана и Великобритании Маргарет Тэтчер до социалистических демократий Скандинавии и относительно государственнических режимов Мексики и Индии. Все современные капиталистические государства имеют большой общественный сектор, в то время как почти все социалистические государства допускают в той или иной степени частную экономическую деятельность. Ведутся споры по поводу того, насколько велик должен стать общественный сектор, чтобы государство перестало считаться либеральным. Но вместо определения точного процента полезнее было бы, наверное, посмотреть на то, как государство относится к принципу частной собственности и предпринимательства. Те государства, которые защищают такие экономические права, мы будем считать либеральными, те, которые их оспаривают или основываются на иных принципах (например, «экономическая справедливость»), либеральными считаться не будут.
Теперешний кризис авторитаризма не приводит с необходимостью к возникновению режима либеральной демократии, и сохранность уже возникших демократий тоже не может считаться гарантированной. Новые демократические страны Восточной Европы подвергаются мучительной трансформации своей экономики, а новые демократии Латинской Америки должны иметь дело с ужасным наследием экономических ошибок прошлого. Многие из быстро развивающихся стран Восточной Азии, будучи экономически либеральными, не приняли призыва к либерализации политической. Некоторые регионы, такие как Ближний Восток, остались сравнительно не затронутыми либеральной революцией[76]. Вполне возможно представить себе, что такие страны, как Перу или Филиппины, снова вернутся к диктатуре того или иного толка под давлением сокрушительных проблем, которые приходится решать.
Но тот факт, что в процессе демократизации возможны откаты назад и разочарования или что даже нерыночная экономика может добиться процветания, не должен отвлекать нас от более масштабной картины, возникающей в мировой истории. Число возможностей, из которых может выбирать страна, решая, как организовать себя политически и экономически, за последнее время уменьшилось. Из всех видов режимов, которые возникали в мировой истории, от монархий и аристократий до теократий, до фашистских и коммунистических режимов нашего столетия, до конца двадцатого века только одна форма дожила неизменной, и это – либеральная демократия.
Короче говоря, победу одержала не столько либеральная практика, сколько либеральная идея. Иными словами, для очень большой части нашего мира не существует идеологии с претензией на универсальность, которая могла бы бросить вызов либеральной демократии, и универсального принципа легитимности иного, чем суверенитет народа. К началу столетия монархизм в его различных формах уже потерпел почти полное поражение. Фашизм и коммунизм, главные конкуренты либеральной демократии до нынешних времен, себя дискредитировали. Если демократизация Советского Союза (или его государств-наследников) потерпит крах, если Перу или Филиппины вернутся к авторитаризму, то демократия скорее всего уступит место полковнику или чиновнику, который будет утверждать, что говорит от имени всех россиян, или перуанцев, или филиппинцев. Даже недемократу придется говорить языком демократии, чтобы оправдать свое отклонение от единого универсального стандарта.
Верно, что ислам составляет систематическую и последовательную идеологию, как либерализм и коммунизм, со своим моральным кодексом и доктриной политической и социальной справедливости. Призыв ислама потенциально универсален, он обращается ко всем людям как таковым, а не как к членам конкретной этнической или национальной группы. И ислам несомненно победил либеральную демократию во многих странах исламского мира, создав серьезную угрозу либеральной практике даже в тех странах, где не достиг политической власти непосредственно. Вслед за концом «холодной» войны в Европе немедленно последовал вызов Западу со стороны Ирака, в котором ислам является несомненным фактором[77].
Но, несмотря на мощь, продемонстрированную исламом в его теперешнем возрождении, остается фактом, что эта религия практически не пользуется авторитетом за пределами стран традиционной исламской культуры. Времена культурных завоеваний ислама, похоже, прошли: он может вернуть на свою сторону отпавших приверженцев, но вряд ли найдет отклик у молодых людей в Берлине, Токио или Москве. И хотя около миллиарда человек – одна пятая населения Земли – принадлежат к исламской культуре, бросить вызов либеральной демократии на ее собственной территории на уровне идей ислам не может[78]. На самом деле в долгосрочной перспективе исламский мир представляется более подверженным влиянию либеральных идей, нежели западный мир – исламским идеям, поскольку за последние полтора столетия либерализм привлек на свою сторону многочисленных и обладающих властью приверженцев ислама. Частичной причиной современного фундаменталистского возрождения ислама является сила той угрозы, которую несут либеральные, западные ценности традиционным исламским обществам.
Мы, живущие в давно установившихся демократиях, оказываемся в необычной ситуации. Во времена наших дедов многие разумные люди предвидели лучезарное социалистическое будущее, в котором нет ни частной собственности, ни капитализма, где как-то изжила себя даже сама политика. Сегодня нам трудно себе представить мир, который лучше нашего, или будущее, не являющееся по сути демократическим или капиталистическим. Конечно, в этих рамках можно улучшить многое: построить дома для бездомных, гарантировать права и возможности для меньшинств и женщин, усовершенствовать конкуренцию и создать новые рабочие места. Мы можем себе представить будущее существенно хуже настоящего, где вернется национальная, расовая или религиозная нетерпимость или где разразится глобальная война или экологический коллапс. Но мы не можем представить себе мир, отличный от нашего по существу и в то же самое время – лучше нашего. Другие века, менее склонные к рефлексии, тоже считали себя лучшими, но мы пришли к такому заключению, исчерпав возможности, исследовав альтернативы, которые, как мы чувствовали, должны были быть лучше либеральной демократии[79].
Этот факт и сам широкий размах либеральной революции в современном мире вызывают следующий вопрос: что мы видим – случайный поворот в пользу либеральной демократии или действие долговременной тенденции, которая в конце концов поведет все страны к либеральной демократии?
Ведь вполне возможно, что современный тренд в сторону демократии – явление циклическое. Надо только оглянуться назад, на шестидесятые и начало семидесятых, когда Соединенные Штаты испытывали серьезный кризис самоощущения, вызванный неудачами Вьетнамской войны и Уотергейтским скандалом. Запад в целом был охвачен экономическим кризисом из-за нефтяного эмбарго ОПЕК, почти все латиноамериканские демократии пали жертвами военных переворотов, недемократические и антидемократические режимы процветали во всем мире, от Советского Союза, Кубы и Вьетнама до Саудовской Аравии, Ирана и Южной Африки. Так почему мы должны верить, что не повторится ситуация семидесятых или, того хуже, тридцатых годов с бряцанием тогдашних ядовитых антидемократических идеологий?
Более того, нельзя ли утверждать, что современный кризис авторитаризма – флуктуация, редкое сочетание политических планет, которое в ближайшие несколько сот лет не повторится? Ведь тщательное исследование различных отходов от авторитаризма в семидесятых и восьмидесятых годах дает достаточно уроков относительно случайной природы этих событий. Чем больше знает человек о конкретной стране, тем ярче видит «водоворот случайных черт», отличающих страну от ее соседей, и так же ярко осознает случайные с виду обстоятельства, которые привели к демократическому исходу[80]. Это рассуждение можно применить где угодно: в Португалии в 1975 году могла победить коммунистическая партия, в Испании могла бы не появиться демократия, не сыграй так искусно свою роль Хуан Карлос. У либеральных идей нет другой силы, кроме силы их проводников, и если бы Андропов или Черненко прожили бы подольше или Горбачев оказался бы другим человеком, то ход событий в Советском Союзе и Восточной Европе между 1985 и 1991 годами мог быть иным. Возникает соблазн заявить, следуя современной моде общественных наук, что в процессе демократизации доминируют непредсказуемые факторы, такие как личность лидеров и общественное мнение, и потому каждый случай является уникальным как в смысле процесса, так и в смысле исхода.
Но точнее было бы рассматривать не только последние пятнадцать лет, но целый исторический период. Тогда мы увидим, что либеральная демократия начинает занимать особое место. В мировой судьбе демократии имелись циклы, но заметен также отчетливый вековой тренд в демократическом направлении. Таблица на стр. 88–90 иллюстрирует эту закономерность. Из нее видно, что рост демократии не был непрерывным или однонаправленным: в Латинской Америке демократий в 1975 году было меньше, чем в 1955 году, а мир в целом в 1919 году был более демократичен, чем в 1940 году. Периоды подъема демократии прерывались радикальными спадами и отступлениями, подобными нацизму и сталинизму. С другой стороны, все эти откаты назад в конце концов сами обращались вспять, приводя к внушительному росту числа демократий в мире. Более того, процент мирового населения, живущего при демократическом правлении, резко вырастет, если в следующем поколении демократизируются Советский Союз и Китай, полностью или частично. Не приходится сомневаться, что рост либеральной демократии вместе с ее спутником, экономическим либерализмом, является самым удивительным политическим феноменом последних четырехсот лет.
ЛИБЕРАЛЬНЫЕ ДЕМОКРАТИИ В МИРОВОМ МАСШТАБЕ[81].
Действительно, демократии в истории человечества встречались относительно редко, настолько редко, что до 1776 года не было ни одной во всем мире. (Демократия Афин при Перикле не считается, поскольку она не обеспечивала систематическую защиту прав личности[82].) Но если считать по годам существования, то промышленное производство, автомобили и миллионные города тоже встречаются редко, а такие явления, как рабство, наследственная монархия и династические браки, существовали колоссально долго. Существенна не частота встречаемости и не время существования, но тренд: в развитом мире так же мало приходится ожидать в ближайшем будущем исчезновения городов или машин, как и возвращения рабства.
Исходя из этой общей картины, можно сказать, что явно всемирный характер современной либеральной революции имеет особое значение, поскольку он является еще одним свидетельством того, что действует фундаментальный процесс, диктующий общую эволюционную закономерность для всех человеческих обществ, – короче говоря, существует некоторая Универсальная История, ведущая в сторону либеральной демократии. Существование на этом пути пиков и провалов неопровержимо. Но видеть в поражении либеральной демократии в любой конкретной стране или в целом регионе свидетельство общей слабости демократии – это признак серьезной зашоренности взгляда. Циклы и разрывы сами по себе не противоречат истории как универсальному и направленному процессу, точно так же, как существование экономических циклов не опровергает возможность долговременного экономического роста.
Не менее увеличения числа либеральных демократий поражает факт, что демократическое правление вырвалось со своего первоначального плацдарма в Западной Европе и Северной Америке и глубоко продвинулось в другие части света, отличные от названных политическими, культурными и религиозными традициями. Когда-то утверждалось, что существует четкая иберийская традиция: «авторитарная, родовая, католическая, классовая, корпоративная и полуфеодальная до самых корней»[83]. Тащить Испанию, Португалию или страны Латинской Америки к стандартам Западной Европы или Соединенных Штатов – означало быть повинным в «этноцентризме»[84]. Но этих же универсальных стандартов придерживались сами люди иберийской традиции, и с середины семидесятых годов Испания и Португалия перешли в разряд стабильных демократий, все теснее связанных с экономически объединяющейся Европой. Те же стандарты обрели значение для народов Латинской Америки, Восточной Европы, Азии и многих еще частей света. Успех демократии в самых разных местах и среди многих разных народов заставляет предположить, что принципы свободы и равенства, на которых демократия строится, не случайность и не результат этнических предрассудков, но фактические открытия относительно природы человека как человека, истинность которых не убывает, но становится тем очевиднее, чем космополитичнее точка зрения наблюдателя.
Вопрос о том, существует ли Универсальная История человечества, учитывающая опыт всех времен и народов, не нов. На самом деле это очень старый вопрос, который недавние события заставляют поставить снова. С самого начала в самых серьезных и систематических попытках написать Универсальную Историю центральным вопросом истории считалось развитие Свободы. История – не слепая цепь событий, а осмысленное целое, в котором развиваются и разыгрывают свою роль гуманные идеи человека о природе или справедливом политическом и общественном порядке. И если сейчас мы переживаем такой момент, когда нам трудно представить себе мир, существенно отличный от нашего, где нет очевидного или естественного пути, на котором будущее даст фундаментальное улучшение существующего сейчас порядка, то мы должны допустить возможность, что сама по себе История могла подойти к концу.
В части второй мы рассмотрим вопрос, не стоит ли в конце двадцатого века избавиться от нажитого пессимизма и снова задуматься, возможно ли написать Универсальную Историю человечества.
70
Dokumente zu Hegels Entwicklung под редакцией J. Hoffmeister (Stuttgart, 1936), p. 352.
71
Обзор этой перемены дан, в частности, в статье Sylvia Nasar «Third World Embracing Reforms to Encourage Economic Growth», New York Times (July 8, 1991), p. A1.
72
По поводу переосмысления легитимности революционных диктатур, которое произошло за последние десять лет в Латинской Америке, см. Robert Barros, «The Left and Democracies: Recent Debates in Latin America», Telos 68 (1986): 49–70. Пример замешательства, в которое события в Восточной Европе повергли левых, см. Andre Gunder Frank, «Revolution in Eastern Europe: Lessons for Democratic Social Movement (and Socialists?)» Third World Quarterly 12, No. 2 (April 1990): 36–52.
73
James Bryce, Modern Democracies, vol. 1 (New York, Macmillan, 1931), pp. 53–54.
74
Принимая поправки Шумпетера к определениям демократии в восемнадцатом веке, мы можем вместе с ним сказать, что демократия есть «свободная конкуренция между кандидатами в лидеры за голоса электората». Joseph Shumpeter, Capitalism, Socialism and Democracy (New York: Harper Brothers, 1950), p. 284. См. также дискуссию об определении демократии у Хантингтона – Samuel Huntington, «Will More Countries Become Democratic?» Political Science Quarterly 99, no. 2 (Summer 1984): pp. 193–218.
75
Расширение избирательного права в большинстве демократических стран, включая Англию и Соединенные Штаты, было постепенным процессом; многие современные демократии достигли всеобщего избирательного права достаточно поздно, в двадцатом веке, и все же их можно было назвать демократиями еще до этого. См. Bryce, vol. I (1931), pp. 20–23.
76
Вслед за восточноевропейскими революциями 1989 года началось движение за демократизацию в различных странах Ближнего Востока, таких как Египет и Иордания. Но в этом регионе мира сильным барьером на пути демократии оказался ислам. Как показали алжирские муниципальные выборы в 1990 году или на десять лет раньше иранские события, большая степень демократии не обязательно ведет к большей либерализации, поскольку приводит к власти исламских традиционалистов, желающих установить нечто вроде народной теократии.
77
Хотя Ирак и исламская страна, партия БААС Саддама Хусейна – откровенно светская арабская националистическая организация. Попытки Хусейна примерить на себя мантию ислама после вторжения в Кувейт были лицемерием в свете его прежних усилий выставить себя защитником секулярных ценностей от исламских фанатиков в Иране во время войны с этой страной.
78
Конечно, он может бросить вызов либеральной демократии бомбами и пулями террористов – вызов значительный, но не губительный.
79
Предположение, что либеральной демократии нет жизнеспособной альтернативы, высказанное в моей исходной статье «Конец истории?», вызвало множество возмущенных откликов от людей, указывавших на исламский фундаментализм, национализм, фашизм и многие другие возможности. Но никто из этих критиков не считает, что эти альтернативы выше либеральной демократии, и во всей совокупности возражений на статью никто, насколько мне известно, не предложил альтернативной формы социальной организации, которую лично считал бы лучше демократии.
80
Разнообразные отличия такого сорта указаны в статье Robert M. Fishman, «Rethinking State and Regime: Southern Europe Transition to Democracy», World Politics 42, no. 3 (April 1990): 422–440.
81
Эта таблица с некоторыми модификациями основана на таблице, приведенной в работе Michael Doyl, «Kant, Liberal Legacies, and Foreign Affairs», Philosophy and Public Affairs (Summer 1983a): 205–235. Условия Дойла, при которых страну можно считать либеральной демократией, включают рыночную экономику, представительное правление, внешнеполитический суверенитет и юридические права. Исключаются страны с населением меньше миллиона.
Включение многих из этих государств в список либеральных демократий может, вполне вероятно, оказаться непоследовательным. Например, Болгария, Колумбия, Эль-Сальвадор, Никарагуа, Мексика, Перу, Филиппины, Сингапур, Шри-Ланка и Турция исследовательской корпорацией Freedom House названы лишь «частично свободными» – или из-за сомнения в честности последних выборов, или из-за неспособности государства защищать права отдельных людей. Был и обратный ход: Таиланд перестал быть демократией с 1990 года. С другой стороны, многие государства, не вошедшие в список, стали с 1991 года демократиями или решили в ближайшем будущем провести свободные выборы. См. обзор «дома свободы» Freedom at Issue (January-February 1990).
82
Афинская демократия могла казнить своего самого знаменитого гражданина, Сократа, фактически за то, что он пользовался правом на свободу слова и развращал молодежь.
83
Howard Wiarda, «Toward a Framework for Study of Political Change in Iberio-Latin Tradition», World Politics 25 (January 1973): 106–135.
84
Howard Wiarda, «The Ethnocentrism of Social Science (sic): Implications for Research and Policy», Review of Politics 43, no. 2 (April 1981): 163–197.