Читать книгу Красная Луна - Галина Таланова - Страница 2

Часть первая
Танго

Оглавление

1

Она лежала на спине и смотрела в потолок. Спина всё время затекала и болела. Боль порой была страшная. Она вгрызалась в тело неожиданно, когда Олеся пыталась повернуться. Иногда простреливало плечо, иногда поясницу, точно в неё пальнули солью, когда она пыталась набрать зелёных яблок в чужом саду, и ей казалось, что её точно кто-то протыкает острым штыком: бывало штык оставался в плече, а изредка его будто вытаскивали – и боль тогда разливалась по всей спине и груди, просачивалась, как горячий глинтвейн, во все закоулки её тела. Сегодня она лежала на спине – и у неё почти ничего не болело. Только саднил копчик, где серая старческая кожа истончилась так, что под ней стали видны красные вздувшиеся островки сосудов. У неё ещё не было настоящих пролежней, что она видела у своей соседки по комнате. У той было красное мясо в гнойной подливке, что выглядывало из страшной язвы с мохнатыми краями, напоминающее Олесе засохшие, свернувшиеся лепестки какого-то цветка… У неё ничего такого, слава богу, ещё не было. Она даже могла мазать свои ягодицы мазью, что лежала на тумбочке, вставать, опираясь на стул, приставленный к кровати, и везти его по полу, потихоньку передвигаясь на ведро. Соседка, что была ещё в силе, всегда морщилась, будто разжевала лимонную дольку, когда Олеся волокла со скрежетом по полу этот стул, и начинала ругаться на неё матом за это, но что Олеся могла поделать? Не под себя же ходить, санитарку не дозовёшься, да она знала сама, что надо вставать и ходить, пока ещё может. Она пыталась жаловаться заведующей приюта на соседку, что не желает купаться в матерных словах, но та даже выслушивать её не стала. Посмотрела, как сквозь стекло, развернулась – и ушла. Она думала, что у неё здесь отдельная комната будет, когда переезжала в этот пансионат. Но они оказались в комнате вчетвером… Сначала это было самое трудное: не иметь своего угла, а жить, как в казарме, у всех на виду. А когда она почти слегла, то её перевели в другую комнату, где их было уже девять. Три её соседки давно не разговаривали, иногда только шевелили запёкшимися губами, обмётанными белой слизью, похожей на размазанную манную кашу, будто читали про себя молитву… Впрочем, губы одной оставались всегда неподвижны, рот её был широко открыт и напоминал Олесе какую-то пещеру с остатками сталактитов. Эту соседку перевели сюда чуть раньше неё, а до этого они жили вместе в другой комнате. В эту хмурую палату отправляли всех тех, кто уже не вставал совсем. Она очень расстроилась, что её сюда перевели, ведь она-то передвигалась ещё. Санитарка как-то проговорилась ей, что сюда перемещают всех тех, кто уже «не жилец». Она опечалилась, хотя давно уже не хотела жить и ничто больше не задерживало её здесь, кроме воспоминаний.

Кровати тут были железные, на панцирной сетке, совсем такие, на какой она спала в детстве. Хотя почему тут? В той комнате, где она жила сначала, тоже были такие же кровати. Они были даже удобными. Можно было ухватиться за спинку кровати, когда встаёшь…

Больше всего её мучил в этой комнате запах… Комната будто пропиталась каким-то запахом тления и умирания… Интересно, а она сама – как пахнет? Она чувствовала тяжёлый дух в комнате – и почему-то не улавливала своего зловония. Неожиданно всплыло, как из мамы, когда она её отправляла в больницу, в путь, что оказался предпоследним в её жизни, но они не знали ещё тогда этого, полез кал, который она держала в себе почти месяц. Вся квартира тогда пропиталась запахом кала. Она задыхалась от этой вони, но не обращала на неё внимания, настолько сильно было потрясение от возможности потери мамы. Тогда ещё это было только предчувствие, которое она отгоняла, как разгребают прибившуюся ряску и тину на поверхности реки, разводя толщу воды осторожными брезгливыми движениями. Она не знала ещё тогда, что через восемь дней невосполнимая потеря станет реальностью. Мама сидела уже вымытая и одетая в кресле в комнате и вдруг проговорила, морщась: «Ну, и вонь!» Понимала ли она тогда, откуда этот аромат? Вряд ли… Голова была у неё светлая, как бывает у многих творческих натур, никакого склероза, просто отказывали почки – и начиналось отравление организма продуктами собственной жизнедеятельности.

Тогда вообще многое стало неважным. Она не удивилась тому, что у мамы не было никакого стеснения, когда Олесин бывший муж, тоже уже немолодой, помогал Олесе её держать, когда та стояла в тазу перед тем, как отправиться в больницу, – и Олеся из ковшика лила на маму тёплую воду. Мама тогда махнула рукой, вздохнув: «А, теперь уж всё равно… Помогите». Мылилась мама детским шампунем ещё сама, выдавливая его на руку из лимонного флакона с картинкой серого зайчонка. А вот перешагнуть через бортик ванны она уже не могла. Спустя месяц после её смерти Олеся найдёт, разбирая оставшиеся от неё бумаги, письмо ей своего бывшего с выражением восхищения и мамино ответное (черновик или не было послано?) – и тоже не придаст этому значения, пребывая в глубокой печали. Только через несколько лет Олеся задумается о том, не было ли у них когда-то, когда оба были моложе, каких-то более тонких и нежных отношений, чем простая симпатия и взаимопомощь.

Нет, она не пахнет. Ведь не воняла же её бабушка, хотя ей было 92, когда она умерла. И в квартире у неё не пахло. Только апельсиновыми корками, которые она раскладывала на всех полках от моли… Всегда пахло Новым годом, праздником! Бабочки моли совсем не пугались этого запаха Нового года… Летали по квартире, будто их собратья по саду… Грызли бабушкины одеяла, платья и кофточки. Вся любимая бабушкина зелёная кофточка была будто кислотой обрызгана… Наверное, личинки моли представляли, что едят сочную зелёную траву. Ещё бабушка отпугивала моль земляничным мылом, которое было распихано по всем шкафам. Мыло так сильно пахло земляникой, что бабочки, наоборот, слетались на него, представляя, что они не маленькие пыльные и бледные создания, а какая-нибудь настоящая Бархатница Цирцея. Ещё у бабушки в квартире жили маленькие коричневые жуки, похожие на лакированные бусины. Бабушка очень переживала, что у неё жуки в квартире, а Олеся тогда отмахивалась, говорила: «Жуки тебя пугают, а моли не видишь…» Только после смерти бабушки она потом узнает, что это были жуки кожееда. Станет разбирать её сундук со старыми шерстяными одеялами из настоящей верблюжьей шерсти, ветхими занавесками, застиранными до дыр, – но на даче они бы ещё повисели, и новым материалом, пролежавшим не один год, – и на пол посыпятся коричневые червячки… Она вспомнит, что видела этих червячков уже раньше, выползающих из щелей паркета. Соберёт их в баночку и понесёт в СЭС. Там ей и скажут, что это кожеед. Затем она будет ещё долго их травить: сначала сама, рассыпая по квартире испаряющиеся шарики антимоли, а затем вызовет из той же СЭС их сотрудников – и они будут опрыскивать пол аж семь раз («до результата») разными ядовитыми веществами. Будет это продолжаться почти полгода. В квартиру потом целый год не залетит ни одна муха, хотя окна приходилось держать открытыми почти всё лето. Все занавески, одеяла, ткани и рваные простынки, хранившиеся «на пелёнки», что должны были понадобиться перед концом, она безжалостно вынесет на помойку, а сундук оставит как память о той жизни, когда все родные были с ней и она была безоговорочно любима… Сундук был тяжёлый, зелёный, обитый золотистыми планками, с красивой щеколдой-язычком, насаживающейся на душку для замка. Она потом положит в этот сундук подушки и одеяла, перевезённые от мамы, новое постельное бельё ярких современных расцветок с цветами, бабочками и райскими птицами, а также кислородную подушку, оставшуюся после папы. Потом в него добавятся ещё памперсы, купленные для мамы: надо бы было их отдать кому-то нуждающемуся в них, но она не сделала этого не от жадности, а из суеверия, что так они долго ей ещё не понадобятся. Про кислородную подушку она забудет, конечно, и, когда начнёт задыхаться, даже не вспомнит о своём хранилище.

Она всегда поражалась тому, с какой лёгкостью родные выкидывают вещи умершего человека, как выжигают память о нём. Боятся, что будут каждый день наталкиваться на тот кусок жизни, что вызывает боль? Но ведь воспоминания бывают яркими и солнечными, как янтарный карамельный петушок на палочке, если посмотреть через него на просвет на солнце… Воспоминания, конечно, тоже тают, как этот петушок, растворяют свою сладость – и от них уже остаётся только деревянная ножка, которую можно облизывать, чувствуя вкус дерева, ощущая его шероховатость и грозя занозить язык.

Как-то директор интерната решил устроить праздник для своих постояльцев и попросил их родственников, из тех, кто иногда навещал своих родных, привезти фотографии молодых бабушек и дедушек. Почти никто не привёз. Их просто вычёркивали из своей жизни, выбросив даже их фотографии на помойку…

Когда она переехала в этот пансионат, то ей не разрешили взять никаких вещей из её прошлой жизни. Говорили, что это противоречит санитарным нормам пребывания здесь, что если каждый будет с собой тащить свои любимые предметы, то им негде будет жить и они все помрут от заразы. Они и без любимых вещей умирали здесь очень быстро. От тоски или оттого, что им помогали здесь освободить место? Она рвалась после недельного пребывания тут вернуться домой, попросить знакомых нанять человека, который бы присматривал за ней, но ей объяснили, что это невозможно: у неё больше нет жилья. Она уже слышала это, когда её сюда помещали, но никак не могла поверить. А её соседка по комнате Ирина, у которой из родственников остался только алкаш-племянник, подарила свою квартиру пансионату. Ей так посоветовала сделать женщина из социальной защиты, дескать, тогда они будут за тобой хорошо ухаживать, если квартира им отойдёт. Ира тоже хотела бы вернуться домой. Жалела, что сюда приехала: дома и стены помогают… Ирина была физически ещё не совсем немощная, да и вообще работала раньше уборщицей, а на это силы нужны: так ей было удобнее, чтобы день свободный был для творчества: она была художницей. Но нет, вернуться домой Ирина тоже не смогла: так же, как Олеся, утратила всякие права на свою квартиру. Когда она это поняла, то у неё началась страшная депрессия, она пыталась ночью, пока все спят, повеситься на спинке кровати, закрутив петлёй пояс от халата, но Олеся спала здесь плохо: ржавые пружины скрипели, как несмазанная телега, врезались в её бока, давили на рёбра, подушка казалась ей кулем, набитым опилками, – поэтому она проснулась и увидела, как в предрассветной мгле женщина налаживает петлю, перекидывая конец пояса через спинку кровати, облитую лунным светом и холодно поблёскивающую в темноте. Она вся изогнулась на постели, точно большая серебристая рыбина, взлетающая на гребень пенных волн. Или это сбитое в отчаянии бельё было? Олеся потянулась к выключателю над кроватью – и сороковаттная лампочка, моргнув конъюнктивитным глазом, осветила жёлтым светом, мутным, точно глинистая вода, всклокоченную старуху со сбившейся серой паклей волос и багровым лицом, почему-то напомнившим ей родильное пятно размером почти во всё лицо, что было у девочки из её группы в детском саду. Старуха лежала на смятой серой подушке, а фиолетовая ленточка пояса с рассыпанными на ситце пятипалыми цветками сирени перерезала её морщинистую шею, ставшую похожей на какой-то засохший ствол дерева: столько на ней было всяких родинок и бородавок, огромных, как слизняки, и маленьких, точно гречка…

Олеся нажала кнопку звонка над кроватью. В этой комнате была одна такая кнопочка как раз над её постелью. Почти сразу же пришла дежурная – Олеся очень удивилась, что так быстро, обычно они не торопились, – проворно сдёрнула петлю с побагровевшей шеи и начала зачем-то бить тётку по щекам. Набрала какой-то номер – и через несколько минут вокруг бабушки суетился дюжий молодец:

– Опять? Чёрт бы с ней…

– Что ты, из-за суицида разборок потом не оберёшься… – парировала ему врачиха.

Вскоре бабушка открыла мутные красные глаза, со свежим кровоподтёком в правом, и проговорила:

– Как будто закат… Зачем вы меня вернули? Там… Там я видела такие огненные круги света… Но это был не ад. Это было, как солнце взрывалось на закате… Ад здесь…

Старуха зыркнула на Олесю, будто молнией чиркнула, – и в глазах её плескалась такая ненависть… Ледяные упругие струи дождя хлестали Олесю по щекам, градины били, точно камушки, которыми когда-то в старину (да где-то и сейчас) закидывали неверную. На другой день здешние постояльцы ей расскажут, что это была вторая попытка Ирины свести счёты с жизнью. Прошлый раз Ирина выгрызала у себя кусок кожи на запястье, пытаясь вскрыть себе вены. Вставила зубной протез – и выкусывала куски кожи. Тоже ночью. Ей удалось перегрызть себе вену, но уже под утро, когда розовый рассвет пропитал тёплой кровью краешек серого безжизненного неба, видного из окна, будто в экране телевизора. Розовые солнечные лучи протекли на пододеяльник, расцветший маковым цветом, из-за которого выглядывало зеленоватой сморщенной тыквой лицо с безжизненно закрытыми глазами. Её тогда тоже увидела другая проснувшаяся соседка, что закричала на всю палату, зовя на помощь.

Поначалу Олесю угнетало здесь всё. Режим, когда в девять выключают свет и будят по звонку, обед по часам: невкусный, казённый, пахнущий больницей, который многие ели прямо на кровати, стуча металлическими ложками об эмалированное блюдо. Ходячие обедали в столовой за столиками. Тяготило и то, что здесь мало читали, хотя в интернате была библиотека. Некоторым читать было просто трудно, но большинство не держали в руках даже детективов и бульварных романов и в прошлой своей жизни. Книжки здесь были в основном «чтиво». Трудно было найти что-то стоящее, а взять книги из своей прошлой жизни не разрешалось якобы по причине той же антисанитарии. Хотя некоторым приносили книги из дома их родственники, на это смотрели сквозь пальцы и книги не отбирали. Большинство старух, что ходили, просто сидели на своих кроватях или на диванчике в гостиной и вспоминали свою жизнь. Иногда смотрели телевизор. То и дело какая-нибудь из них прибавляла громкость так сильно, что у Олеси закладывало уши. Тоска была глубинной, как вечная мерзлота. Вообще люди здесь были сложные… Только что тебе бабуля мило улыбалась и протягивала руки для объятий – и вот уже за обедом она хватает вилку и пытается проткнуть ей тебе руку, потому что померещилось, что ты стянула с её тарелки кусок… Да что руку, один дедушка вилку в живот соседу воткнул: показалось, что сосед недобрым глазом на него посмотрел, чёрным, будто ворон на погосте…

Особенно тяжело Олеся воспринимала тесноту: личного пространства здесь не имел никто. Кровати стояли впритык, даже если на них и сидели, а не лежали, то уткнувшись коленками друг в дружку. Ходячие могли выйти в туалет, а те, кто доковылять до него не мог, справляли нужду на глазах у всей комнаты. Поначалу это её шокировало, потом привыкла, они были будто и не люди уже, а животные, что совсем не стесняются друг друга.

Когда Олеся сюда попала, она ещё ходила, хотя у неё уже был инсульт, затронувший центр дыхания.

Через четыре месяца после того, как она очутилась здесь, она проснулась в ясное зимнее утро. Ей снился сон, будто любимый гладил её по лицу. Она не знала, кто это: Олег, Игорь, Антон или ещё кто-то… Но отчётливо ощущала тёплую мужскую ладонь на своём лице, ласково щекочущую глаза и греющую щёку, точно камушек гальки на берегу моря, к которому она прислонилась щекой… И она точно знала, что любит этого человека, но не безумной страстной любовью, а той, которой греет старый бабушкин пуховый платок, кое-где проеденный молью так, что в нём просвечивали мелкие дырки, похожие на отверстия от гвоздей в кровельном железе или доске, но от этого совсем не утративший свои пуховые свойства… Жизнь текла размеренной равнинной рекой, без порогов и водоворотов – и она плыла в этой воде, ощущая ласковые и надёжные мужские объятия. Ей было так хорошо…

Проснулась она внезапно, как от какого-то толчка в бок. Оглядела серый потолок, показавшийся ей большим облаком, заплёванным каплями дождя, надвинувшимся на неё. Но по стене, лишь чуть темнее потолка, и по зелёному пододеяльнику, будто по траве, скакали солнечные зайчики… Она вспомнила, что она в доме престарелых, хотела было встать и сходить до туалета, умыться и отправиться на завтрак, но с ужасом обнаружила, что у неё нет ног… Вернее, ноги были: она судорожно нащупала их рукой, но она их не чувствовала… По ним даже как будто пробежали мурашки, как от ознобного ветерка, когда она откинула одеяло… Она нажала чёрную пластмассовую кнопочку звонка над кроватью – и кнопка налилась кровью, будто глаз вампира.

Так для неё началась новая последняя полоса жизни, в которой ей остались от её прежней жизни одни воспоминания. Нижняя половина тела умерла – и дальше надо было жить без неё. Воспоминания растекались радужной нефтяной плёнкой, под которую больше не проникал воздух и свет… Под плёнкой гибли все её надежды, цели и смысл жизни. Жизнь обесценилась до капельки лекарства, стекающей из капельницы в посиневший локтевой сгиб, переливающийся радужными разводами…

За полгода в этом пансионате у неё случились третий инсульт и инфаркт. Как-то ей пришла в голову мысль, что живых всегда остаётся больше, чем умерших: геометрическая прогрессия. И тут уж ничего не поделаешь, законы точных наук…

Здесь было очень трудно жить человеку, который не утратил память… Большинство тутошних обитателей имели глубокую деменцию… Уходили в себя и возвращались нечасто. Вон сидит напротив неё Ольга: сидит неподвижной кучей целый день на кровати и сосёт собственный палец, а в обед набивает еду за щёку и жуёт её до ужина, интенсивно работая челюстями, как кухонный комбайн… Слюни текут по её подбородку на синий застиранный фланелевый халат, похожий на вечернее небо, когда солнце уже давно зашло, но тьма ещё не наступила… А по этому небу летят красные гвоздики, те самые, какие кладут в ноги покойнику.

Олеся не хотела жить среди тех, кто ничего не помнит и не понимает, но выбраться отсюда у неё не было никакой возможности… Всё, что ей оставалось, это переползать изо дня в день, что стали похожими на гнилые старые доски в заборе, которые иногда сгнивали настолько, что срывались с ржавого гвоздика – и падали на землю, пахнущую сыростью и тленом… Тогда вместо дня оставалась пустота… Чем дольше она здесь жила, тем больше было такой пустоты… Минуты сливались в часы, часы – в дни, дни – в недели, недели – в месяцы. Лежит она кулем и не знает, живая или уже умерла, смотрит выцветшими, будто трава под осень, глазами.

Умирают тут часто… Ходят слухи, что в подвале уже стоят заготовленные гробы… Конвейер…

Чужие равнодушные руки грубо переворачивали её, причиняя боль, чужие стеклянные глаза сердито смотрели, как она проливает суп, роняет изо рта куски каши, – ей казалось, что просвечивают её под увеличительным стеклом, пытаясь отыскать вшей. Чужой голос равнодушно отдавал приказы – будто она солдат, построенный на плацу, которому надо маршировать или отступать от противника. В чужой казенный халат было обернуто её немощное тело: её весёленький велюровый халат, голубой в белый горошек, по подолу которого грациозно бегали рыжие кошки, что она привезла из дома, был потерян при стирке или кем-то украден. Целыми днями она лежала лицом к стенке и пыталась заполнить пустоту, которая была огромна, как небо под крылом летящего самолёта, воспоминаниями. Только бы не думать о том, долго ли ещё…

2

Она вспоминала. Её прошлое вернулось и боролось за свою жизнь снова, хотя ей казалось, что она его заживо похоронила. Оно прибавляло в весе, обрастало кудрями и лохмами… Воспоминания достраивались снами – и она уже не могла иногда отличить свою выдумку от реальности… Прислушивалась к тиканью часов, пытаясь понять, как они забирают отпущенное ей время. Рылась в пластах листвы, которой время выстлало душу, заглядывала в непролазную чащу, где деревья сплетались ветвями и срастались стволами, но всё было искажено игрой солнца и тени в пятнашки, где надо было пробираться наугад и быть ослеплённой то нестерпимым светом, то сумерками, мешающимися с тьмой и затушёвывающими смысл прожитой жизни. Дни отслаиваются, отшелушиваются, как обожжённая на солнце кожа… Жизнь исчезает, как горящая бумага… Путаются даты, встречи, разговоры… будто под ногами мелькают тени и солнечные блики – и ты наступаешь на эти тени и блики, сливаясь собственной тенью с чужими тенями, каждую минуту меняется этот неуловимый рисунок листьев, колышимых ветром… Было ли так и как же было-то на самом деле?..

…Стояла щедрая осень, бабье лето, не очень тёплое, она ходила уже в своём любимом драповом пальто, синем с пелеринкой, отстроченной белыми толстыми нитками, напоминающими ей пунктирный след самолёта в лазури небес, и украшенной золотистой брошкой-якорем. На голове была синяя кепочка с ушками, связанная её тёткой из старой распущенной кофты. Они гуляли с бабушкой по парку, где из всех присутствующих в нём аттракционов она любила кататься только на одном: чёртовом колесе. Они шли по усыпанной цветными лоскутками аллее – листья шуршали под ногами, точно живые, и она боялась случайно поставить на них ногу в чёрных ботиночках со шнурочками: ей казалось, что она наступит на какую-то гигантскую экзотическую бабочку – и переломает ей крылья. Олеся осторожно собирала букет из золотистых, охряных и багровых листьев, впитавших в себя весь спектр летних закатов, боясь обломить уже подсохшую ткань листа, казавшуюся ей обожжённой, в пятнах марганцовки и струпьях, чтобы поставить их на зиму в вазу как напоминание о сгоревшем лете.

Она любила гулять по этому небольшому парку совсем недалеко от её дома. Бабушка всегда покупала ей и себе мороженое. Заговорщицки смотрела на неё и спрашивала:

– Двойную порцию?

Мама никогда не покупала ей двойную порцию мороженого даже в самое жаркое лето, говорила всегда, что у неё заболит горло.

Потом они с бабушкой сидели в кафе на открытом воздухе, вдыхая запах прелых листьев и отмирающей травы, влажноватый, пахнущий землёй, грибами и тленом… Олеся болтала ногами, свешивающимися с пластикового стула, и осторожно откусывала круглой металлической ложечкой бочок от розового мягкого шарика, а потом зачерпывала в неё густой вишнёвый сироп, настоянный на жарком июльском полдне.

Бабушка вообще ей позволяла очень много из того, что не разрешала делать мама. Весной в мартовские школьные каникулы они гуляли в этом же парке по ручьям с талой водой, надев резиновые сапоги. Вода весело огибала её красные сапожки, тёрлась о её ноги, точно домашний кот Дымок. Она складывала из листка в клеточку, вырванного из школьной тетрадки, бумажный кораблик, как научил её делать папа, и бежала за ним, разбрызгивая талую воду во все стороны и обливая ледяным фонтаном перекрученные колготки с отвисшими «коленками», спускающиеся, как галифе, на её непромокаемые сапожки. Она начинала ждать марта сразу после рождественских ёлок – так ей хотелось бежать за лёгкими, точно засушенный осиновый лист, корабликами по прозрачной весенней воде, ледяное дыхание которой она чувствовала через сапоги с тёплыми носками из верблюжьей шерсти ручной вязки, представляя, что это не ручей с талой водой, а горная река, – и душа её чувствовала такую лёгкость, словно её надули, как воздушный шарик.

3

В детстве она была толстая. Её не дразнили в школе, но она всё равно очень хотела похудеть. Отказывалась от эклеров, облитых шоколадной помадкой, тающей сладкой патокой на пальцах так, что потом она осторожно облизывала их кончиком языка, и пирожных, которые называли «устрица», хотя походили они на устрицу только раскрытыми створками, из которых выглядывал белый воздушный крем, совсем не похожий на склизкое тело моллюска; корзиночек, в которых росли будто живые грибы с коричневыми песочными шляпками; воздушных «безе», тающих во рту, точно рыхлый пушистый снег, зачерпанный горячей ладошкой, и булочек «шу», начинённых взбитым сметанным кремом, смешанным со смородиновым вареньем. Она откладывала всегда несколько ложек еды из своей тарелки взрослым – и это превратилось у неё в ритуал, независимо от величины положенной порции.

Она мучила себя гимнастикой не только из-за того, что хотела похудеть, но и потому, что не могла выполнить положенные упражнения на занятиях по физкультуре. Папа расстилал ей поролоновый мат – и она кувыркалась, делала стойку «берёзка» и пыталась сесть на шпагат. «Берёзку» она попробует воспроизвести спустя пятьдесят лет – и, что удивительно, легко будет держать на плечах своё туловище ногами вверх.

По-настоящему она похудеет, только когда сляжет отец – и ему отведут максимум пару лет.

В детстве она очень не любила подписывать свои тетради. Боялась, что испортит, с ужасом смотрела на свои сгорбившиеся, будто дети на пионерской линейке, буквы: одна из них обязательно сутулилась или прислонялась к соседскому плечу. Поэтому тетради ей частенько подписывал папа, в первом-втором классе им это разрешали. У папы буквы стояли ровными рядами, но с наклоном влево, будто трава на фотографии, качнувшаяся от порыва ветра.

Она хорошо училась. Но в первом классе у неё были две двойки. Первую свою двойку она получила, обронив на тетрадный лист в сиреневую линеечку с розовыми полями кляксу с автоматической перьевой ручки, заправляемой чернилами. Тогда бедным первоклассникам разрешалось писать только именно такой ручкой. Считалось, что выписывание закорючек этой ручкой позволяет «поставить» красивый почерк. Писать учили с «нажимом» по правой стороне букв, будто бы буквы объёмные – и сторона, на которую свет падает изнутри, должна видеться толще. Папа презентовал ей две своих ручки: их ему подарили на работе на День рождения: одна была чёрная с золотым пером, другая – синяя с маленькой золотой рыбкой с красным хвостом, что плавала в жёлтом масле, залитом в ручку… Вторая ручка ей нравилась больше. Ещё на конце этой ручки была большая кисточка из красных шёлковых нитей. Она очень любила играть этой ручкой, напоминающей о синем море и о том, что надо вовремя уметь попросить исполнить своё желание… Переворачивала её взад-вперёд – и рыбка, виляя хвостиком, меняла своё направление. Когда ей становилось на уроке скучно, то она забавлялась плаванием этой золотой рыбки. Она даже иногда просила у неё, как у настоящей «золотой рыбки», чтобы исполнилась её мечта. Если она не очень много у неё просила, а скажем, чтобы получить «пятёрку» или чтобы на праздники не задали уроков, желание иногда исполнялось… Она была отличницей, но когда её звали к доске, то почему-то всегда сутулилась, втягивала голову в плечи и всегда боялась что-то забыть. А чтобы учительница не спросила её про это забытое, она просто тараторила хоть что-то и старалась не останавливаться: а вдруг её спросят то, что она не знает… Эту свою привычку нести то, что вспомнишь из выученного, она сохранила все годы своего учения, когда приходилось очень много зубрить.

Почему она пошла на истфил? Ведь предупреждали же её родители, что у неё не будет работы или она будет сидеть где-нибудь в библиотеке на нищенскую зарплату… Ей легко давалась математика. Особенно она любила алгебру: лишнее выносить за скобки, делить целое, сокращать, возводить в степень и брать интегралы. От папиной сестры, математички, ушедшей на пенсию, ей остались в наследство такие книги, как «Занимательная алгебра» и «Живая математика» Перельмана, – и она щелкала задачки из них, как кедровые орешки – молочными и новыми, ещё не запломбированными зубами. Однажды, когда она была во втором классе и к ним пришли пионерские вожатые проводить математическую викторину, она поразила этих старшеклассников тем, с какой лёгкостью она всё решала. Они даже назвали её «вундеркиндом»… На уроках алгебры она откровенно скучала – и учительница частенько давала ей прорешивать примеры из домашнего задания.

Математикой и физикой занимался с ней папа, вернее, даже не занимался, а в старших классах, когда пошли задачки посложнее, он просто, если она не могла что-то решить, долго и упорно разбирался и, наконец, решал то, с чем иногда не могла справиться даже их учительница.

Русский язык и сочинения проверяла мама. Больше всего маленькая Олеся боялась, что её родители могут развестись, как это было у многих её одноклассников. Когда родители ругались, она стояла за дверцей шифоньера и плакала, кусая губы до крови, чтобы никто не слышал её всхлипов. Она специально открывала дверцу шкафа, утыкалась зарёванным лицом в свои немногочисленные платьица и ждала, когда же перебранка кончится. Мама потом мазала её кровоточащие губы сладким люголем, хотя трещинки всё равно заживали медленно, но она думала, что пусть лучше не заживают трещинки на губах, чем на сердце…

Мама у неё была не то чтобы легкомысленная женщина, нет, она как раз была очень серьёзная и строгая, но ей нравились умные и успешные мужчины, которых она без проблем добивалась, так как была яркая и утончённая женщина со своим неповторимым шармом и многим приходилась по сердцу. Она с лёгкостью заводила романы на курортах, работе, в гостях… Возможно, что это был только лёгкий флирт, когда двое лишь чуть-чуть соприкасаются и рукавами, и душами… Так… Заинтересованный взгляд, ласковое участие в делах другого, парение над землёй в гондоле, привязанной к воздушному шару…

4

Олеся влюбилась на третьем курсе в доцента, молодого доктора наук, который преподавал у них русскую литературу. Он был, по её понятиям, немолод, где-то около сорока, и вполне мог бы быть по возрасту ей отцом. Его дочь училась у них в институте на втором курсе. Высокий красивый мужчина с русской фамилией и еврейской наружностью. Чёрные, как смоль, локоны, почти до плеч, падали на его очки в роговой коричневой оправе, такой огромной, что закрывали пол-лица. Нос у доцента был греческий, с горбинкой…

В сущности лекции его были суховаты и скучны, точно листок, который положили в гербарий – и забыли, а когда вспомнили и открыли альбом, чтобы снова лицезреть его яркие краски, то вдруг обнаружили, что он побурел. Но было в этом доценте что-то демоническое. Карие глаза, увеличенные сквозь линзы очков, притягивали магнитом. И он удивительно преображался, когда начинал читать стихи: на лице появлялось какое-то отрешённое выражение, скользили тени, точно от первой листвы, облитой солнечным светом. Стихов он знал наизусть очень много и читал их на своих лекциях довольно часто. Видимо, ему самому просто доставляло удовольствие это декламирование с кафедры. Читал с надрывом, в очень своеобразной манере, завораживающей каким-то своим внутренним надломом. Даже голос его менялся. Будто сухие ветки начинали ломаться от налетевшего ветра, а листва грустно шептала им вслед… Поговаривали, что он и сам балуется стихами и даже публиковался в университетской газете. Стихи его были неплохие, средние, ровные и серые, как железобетонные плиты, но в Союз писателей он не лез, хотя был довольно амбициозен, но только по части научных изысканий. У неё никогда не возникало желания почитать его стихи. Видимо, боялась разрушить ту ауру, ту магию, которую он так легко создавал вокруг себя: ей облучилась половина студенток курса.

Как-то она передала по рядам в аудитории фотографии с какого-то университетского мероприятия: ни одна из фотографий, где был изображён он, – к ней не вернулась.

Экзамены сдавали ему обычно плохо, не сдавших всегда набиралось человек десять, а то и больше. Олег Борисович был преподавателем требовательным, и списать у него было нельзя, но можно было его заговорить, просто нести с восторженными глазами какую-нибудь околесицу про писателей. Молоть то, что знаешь… Главное, чтобы находил он в твоих глазах свечение, то, что шло из глубины сердца, выбивалось из сумрака серых будней, точно подснежник из-под корки льда.

Она сидела на его лекциях и умирала от любви. Мысли уносились, как не запряжённые лошади, на крупе которых она сидела, судорожно вцепившись в гриву, неслись в сторону от ровной наезженной дороги по кочкам и канавам, напролом через некошеные кусты и траву. Она даже переставала слышать, о чём он говорит. Смотрела на него восхищёнными глазами, блестевшими, как поверхность моря, на которой играл солнечный луч.

Выбирала на каждую его лекцию платья и кофточки поярче, с воланами, оборками, рюшами, вышивкой и аппликацией, ажурные жилеты и накидки, отороченные кружевной тесьмой. Свои наряды она тогда шила сама, купить в магазинах что-то приличное было нельзя. И она раскраивала старые бабушкины и мамины платья, делала из двух их нарядов один для себя. Ничего, что строчка кривая, простроченная на старенькой бабушкиной машинке «Zinger», зато такого наряда ни у кого нет – и он обращает на себя внимание.

На семинарах тянула руку, аж дрожала: «Спросите меня!» Готовилась тщательно, старалась выдать что-нибудь этакое оригинальное. Смотрела на него не отрываясь, впитывала его в себя, как лист воду.

В шумном коридоре разглядывала исподтишка его дочь. Ничего особенного. Обыкновенная девица в джинсах и невзрачных свитерах, с чёрной толстой косой, в больших очках в чёрной роговой оправе, на папу похожа, отличница, но это ещё вопрос: сама она отличница или это папина заслуга. Но Олеся и сама отличница. Почему-то не представляла его в роли своего отца, хотя его дочь была всего лишь на год её младше.

Влюблена была она в своего женатого преподавателя, конечно, совершенно платонически. С замирающим сердцем, точно стояла на краю пропасти, заглядывая в бездну, слушала заместителя завкафедрой, когда он зачитывал руководителей курсовых, затаённо мечтая о том, чтобы это оказался Олег Борисович. А когда поняла, что её желание сбывается, то сердце её забилось, как посаженная в клетку дикая птица… Значит, её он точно будет знать и ей придётся общаться с ним гораздо больше, чем только на лекциях и экзаменах… Руководитель курсовой – это к тому же и руководитель студенческой практики. Практика у них была не только в школе, но и фольклорная.

Когда писала курсовую, хотелось написать попричудливее, поумнее, чтобы выделиться. Выписывала цитаты из чужих умных критических статей, раскладывала из них пасьянс, тасовала по тексту, как колоду карт, – и так, и этак – всё не нравилось. Всё казалось сухим и скучным. Вообще-то так и нужно было: скрупулёзный литературоведческий разбор, но ей хотелось лёгкости, полёта на крыле над горными вершинами.

Замечала, когда обсуждали её курсовую, что он смотрит иногда на неё как-то странно. Его зелёные глаза с изумрудными прожилками, похожие на драгоценный камень, становились чёрными и, увеличенные сквозь очки, казалось, присасывались к ней пиявками. Она поспешно отводила взгляд, втягивала голову в плечи, съёживалась, закрывалась, точно лилия во время холодного дождя. Дождинки его взгляда висели на лепестках, она ощущала их тяжесть… Начинала теребить, перебирать, словно чётки, бусинки на шее; пальцами о стол барабанить; платочек в руках мять так, что не замечала, как он жёваный становился, словно его отжали в стиральной машинке при максимальных оборотах центрифуги.

А то вдруг однажды накрыл своей большой ладонью её пальчики, нервно выстукивающие на столе, будто на барабане, какой-то танец папуасов: будто капкан захлопнул. Попался зверёк! Погладил ладонь своими шершавыми, как наждачная бумага, пальцами. Она смутилась, поспешно выдернула руку, сознавая, что лёгкое пожатие кисти ей приятно. Было ощущение, что сердце сорвалось с места и мечется в огромной пустоте тела. Затем сердце вдруг расширилось, заполнив эту пустоту, и слышно было, что оно стучит, будто заведённые часы у взрывного устройства… Счёт пошёл… Жёсткая ладонь сжимала и отпускала сердце…

Вообще он часто уходил от темы, рассказывал различные байки из своей жизни, наблюдая за реакцией Олеси. Шутил, пытался рассмешить. А она язвила в ответ.

А на лекциях, наоборот, смотрел мимо, отводил глаза, поймать его взгляд было невозможно: он становился вертким, точно ящерица, которая боится того, что придётся оставить хвост в цепких руках. Заметила, что если она начинает смотреть тоже мимо, то он принимался повышать голос, теребить часы и шутить. А если она не реагировала, то сразу становился хмурым.

Как-то столкнулась с ним в узком коридоре – так он весь сжался, чтобы её не коснуться случайно… Подумала: «Зачем же он ловил мою ладонь в свою, будто задремавшую зверушку?»

Сердце замирало в предчувствии счастья, когда представляла, что целый месяц она пробудет с ним на фольклорной практике.

5

Тарахтел моторчик катера, мелькали по обе стороны реки ивы на берегу… Вода стояла такая большая, что кроны ив находились наполовину в воде, полоскали свои листья в реке, будто женщина, смывающая шампунь с распущенных волос… А дальше корабельные сосны устремлялись ввысь, качали своими мохнатыми кронами, словно головами в нутриевых шапках. Они плыли на закат, на роскошный малиновый занавес, который на глазах темнел, будто пропитывался кровью… На палубе гулял ветер. Он трепал волосы так, что от женских кудрей, старательно уложенных на бигуди, ничего не оставалось. Волосы стали напоминать мочалку, которой не один год тёрли спину… Мелкие брызги, подхваченные ветром, летели в лодку, и становилось очень холодно. Одна из девушек повязала по-деревенски платок до подбородка, закрывая лоб. Смеясь, за ней последовало ещё несколько. Остальные натянули поверх свитеров куртки. Олег Борисович вырядился в кепку, надвинул её почти на глаза, видимо, боясь, что её может унести ветер. Багровый солнечный шар, не достигнув горизонта, запал в сизую тучу, похожую на горный хребет. Начал накрапывать мелкий дождь. Олеся подумала о том, что она теперь понимает, что значит «дождь сеет, как из сита». Они все сидели теперь, прижимаясь друг к другу, а некоторые даже в обнимку… Она оказалась зажатой между подругой Светкой и Олегом Борисовичем. Её била видимая дрожь. Она прямо чувствовала, как по коже бежали мурашки, поднимая волосы. Негнущимися пальцами достала зеркальце, чтобы поправить по-идиотски повязанный платок. «Ну и рожа… Губы синие, точно только что ела чернику; нос – как у заправского алкоголика, красный, лоснящийся, облупившийся от ветра и воды; глаза – будто она полдня занималась подводным плаванием в хлорированной воде…»

– Хороша красотка!

Она посмотрела на Олега Борисовича – и увидела, что его нос такой же красный, да ещё с синими прожилками, пористый… Ей стало смешно… Она не выдержала и прыснула… Света толкнула её в бок локтем:

– Успокойся!

– Лодку перевернёшь! – предупредил Олег Борисович. И цепко взял её за рукав, точно маленькую девочку.

Сердце ушло куда-то вниз, как при спуске в самолёте…

6

Жить поселились в школе. Лето было в том году сырое и холодное, как говорят, гнилое, и оно плавно перетекло в такую же заплаканную и тоскливую осень. Спали на полу на матрасах из детского сада. В комнате пятнадцать человек. Готовили сами на кухне: назначали дежурных. Олег Борисович привозил продукты из районного центра или покупал у местных жителей. Всё было очень непривычно. Чего стоил один туалет на улице, в который страшно вечером ходить одной… Мылись в местном озере, несмотря на холода и студёную воду. Хотя некоторые ребята договаривались с местными жителями о бане, но Олесе в бане от духоты и жары становилось плохо – и она просто боялась туда идти. Олеся заходила неглубоко в воду, чуть выше колен, и намыливала шампунем голову, потом промывала волосы, нагибаясь и опуская голову в студёную непрозрачную воду, в которой плавали сине-зелёные водоросли. Завязывала после мытья голову платком, как на шоколадке «Алёнушка», чтобы не заболеть… Она даже не завивала пряди здесь на бигуди: бесполезно было, всё распрямлялось через полчаса… Ходила, как нимфа, с распущенными прямыми волосами: волосы были слишком короткие, чтобы собирать их в пучок, и подметали веником её плечи.

Перенасыщенные знаниями студенты, только что сдавшие свои нормы латинских выражений и основ языкознания, самозабвенно и весело ударялись в словообразование: «Что-то тут минилюдно, некого будет за-карпе-диэмить!..» Это от латинского «carpe diem» — «лови момент».

Ходили по домам, говорили, что записывают песни-сказки. Бабули смущённо отвечали: «Ох, да я уж ничего не помню… Ну, проходите…» Звали своих подруг, сморщившихся, точно оттаявшее прихваченное первым морозцем яблоко, затерявшееся в опавшей жёлтой листве, и начинались воспоминания, только успевай записывать.

Потом бабушки и дедушки уже и сами потянулись в школу, когда из недр памяти всплывала какая-то забавная песня или частушка… Будто пробурили скважину через спрессовавшиеся пласты жизни – и забил артезианский источник.

Попали однажды к старообрядцам. Они не общались с мирянами обычно: общение с мирянами – грех, поэтому старообрядцы не здороваются с ними за руку, не трапезничают вместе, а если и случается такое, то потом отмаливают этот грех, а осквернённую посуду выкидывают…

А тут Олег Борисович как-то сумел договориться с одним… Их усадили на некрашеные серые лавки у стола в большой комнате, пропитанной солнцем, с образами в углу… В комнате всё было светлое, как в больничной палате, в диссонанс с мрачной старообрядческой одеждой: грубая суконная белая скатерть, жёлтые бревенчатые стены, выскобленные до такой степени, что казалось, будто их покрыли лаком, дощатый пол, тоже некрашеный, но, скорее всего, чем-то пропитанный, чтобы не гнил, так как он был цвета свежеспиленной древесины…

К ним вышел мужичок с чёрной бородой-лопатой, вальяжно лежащей у него на груди, в серой засаленной рубахе, подпоясанной грязной толстой верёвкой. Его смоляные волосы, в которых запутались серебряные нити, были острижены «под горшок». У мужика были властные манеры хозяина и цепкий быстрый взгляд, который схватил Олесю, как щелчок фотоаппарата, и она почему-то съёжилась. Хозяин, погладив бороду, начал степенно рассказывать о жизни старообрядцев:

– Все болезни – от грехов людских. Тело человека живет недолго, а душа долго… Кто последует своему телу – тот быстро умирает, всего-то в 60–80 лет, кто последует душе – тот спасётся.

Она это запомнила…

– Старообрядцы строят свою жизнь по пути души, то есть проводят её в трудах и молитвах, сохраняя древние истинные тексты молитв. Пользоваться благами цивилизации это непростительный грех, поэтому-то в общине нет ни телевизоров, ни радио, и даже книги отсутствуют, кроме как на старославянском языке. У нас нет паспортов, и мы никуда не отпускаем учиться своих детей, не пользуемся почтой и больницей…

А потом неожиданно для всех он пригласил их на старообрядческую свадьбу… Они в изумлении поинтересовались мотивами приглашения, но хозяин, пряча усмешку в усы, похожие на мох, покрытый инеем, ответил:

– Так мы там петь будем.

– А как же осквернённая посуда? – робко спросила Олеся.

Усмешка растянулась до ушей, приоткрыв жёлтые, будто кафель в налёте ржавчины, зубы хозяина:

– Выкинем!

– А общая трапеза как? – продолжила приставать к старообрядцу Олеся.

– Посадим вас за отдельный стол!

7

Мёрзла на этой практике очень. Если вечером не было дождя, сидели у костра и пели под гитару песни, но уж не фольклорные, а современные, задушевные, про любовь. На курсе было несколько певцов-гитаристов и участников клуба «авторская песня». Олеся петь не умела, Олег Борисович – тоже. Смотрели зачарованно, как пламя костра облизывает своими горячими языками отсыревшие сучья, которые тут же становились похожими на раскалённую спираль, исчезающую в его пасти. Блики пламени, словно отблески от ёлочной гирлянды на новогодних игрушках, играли на толстых стёклах очков Олега Борисовича. Казалось, что глаза Олега Борисовича становились всё больше и больше, зрачки-туннели, как андронный коллайдер, втягивали в себя Олесю, маленькую частицу этого мироздания, грозя закрутить, поглотить своей чёрной дырой, из которой уже не вернуться.

На той практике всё и закрутилось у неё с Олегом… Она сидела на спиленном берёзовом бревне рядом с Олегом Борисовичем и боялась пошевелиться, чтобы не коснуться любимого преподавателя. Он же, напротив, был очень разговорчив и подвигался всё ближе. Она чувствовала жар его бедра, греющего, будто печка, на расстоянии. Её лицо пылало от этой печки, точно она целый день подставляла его жаркому южному солнцу – и лицо облизывал своим солёным языком морской ветер. Она охлаждала горящие щёки ледяными ладонями, согревая кончики пальцев, в которые, напротив, казалось, совсем не поступала кровь – и они деревенели, превращаясь в барабанные палочки, выстукивающие дробь на бревне, на котором они сидели с преподавателем. Один раз Олег Борисович накрыл её одеревеневшую ладошку своей и под покровом ночи погладил шероховатыми подушечками пальцев её заледеневшие фаланги, нежно очерчивая ноготки. Она в испуге попыталась вытащить попавшую в капкан ладонь, но не смогла. Кисть притиснули к дереву – и корявый сучок больно впился в ладонь. Потом рука Олега Борисовича упорхнула восвояси – и Олеся почувствовала, что кончики её пальцев превращаются в сосульки…

Через пару дней Олег Борисович предложил студентам послушать вечером у костра частушки, что они насобирали. Костёр был яркий, горел без дыма, дышал в лицо, как разгорячённый страстью любовник. Днём в ближайшем перелеске сумели насобирать сухих веток и бересты… Теперь оставалось только подбрасывать их в ненасытную пасть огнедышащего чуда… Огонь весело бежал по сучьям, лаская их своим раздвоенным змеиным языком… Частушки, всем на удивленье быстро надоели – и Олег Борисович предложил просто почитать свои любимые стихи… Но, к их стыду, никто стихов на память не знал, хотя все они были филологами и поэзию любили. Тогда Олег Борисович, смеясь, дал им задание подготовиться к следующему вечеру и сказал, что у кого окажутся здесь, в деревне, с собой поэтические книги, то те получат зачёт по практике автоматом, а коль никто из них не помнит стихов, то сейчас он будет читать сам… У Олеси была с собой книжечка стихов современного поэта Юрия Кузнецова, которую она взяла почитать с собой на досуге, и Олеся радовалась, что завтра она уж точно будет «готова» и лёгкий зачёт ей обеспечен.

Олег Борисович читал очень артистично, становясь похожим на демона с картины Врубеля. Тёмные, как смоль, глаза блестели агатовыми камешками, прополощенными в горном ключе… Он помогал себе жестами. Олесе казалось, что это взлетают руки дирижёра, взвиваются, словно большие чёрные птицы, чтобы поймать какую-нибудь мошку, а затем с шумом складываемых крыльев опускаются поближе к земле, где в низкорослом кустарнике прячется гнёздышко. Она ломала хворост и подбрасывала его в костёр. Её рука случайно коснулась руки Олега Борисовича – и ей показалось, что её задела крылом пролетающая птица… Сладко ёкнуло сердце… Что-то томное было в его взгляде, на лекциях Олеся никогда такого взгляда у преподавателя не замечала… То, что она в него влюблена, её не пугало, он нравился половине девушек факультета, но большинство из них воспринимало его просто как интересного импозантного преподавателя, не помышляя даже о какой-то дружбе с ним… Молодой доктор наук, который кого-то любил, наверное, свою жену и дочь, а может быть, ещё кого-то, он нравился студенткам, но он был для них чем-то вроде артиста в телевизоре… Кучи поклонниц у сцены с охапками цветов… Красивая и, должно быть, вкусная ягода чужого поля, опрысканная от вредителей ядом. Их же сладкая ягода была под рукой: мальчишки-сокурсники, одноклассники, пацаны, встретившиеся на танцах и вечерах, – с ними они целовались в полутёмном подъезде, вздрагивая от хлопнувшей наверху двери, отскакивая друг от друга, как одноимённые полюса магнита, от открывшейся двери, ведущей из подъезда на улицу.

8

По средам Олег Борисович уезжал на своём УАЗике в областной центр за продуктами: в местный магазинчик даже хлеб завозили эпизодически и мало, его всегда не хватало на всех жителей. Да и мясо приходилось доставлять из райцентра: коров местные жители в это время не закалывали, и вообще было их немного. Олег Борисович брал с собой в помощь обычно кого-нибудь из студентов. В этот раз предложил поехать с ним Олесе. Олеся была страшно горда оказанной ей честью. Пока ехали по бездорожью, Олег Борисович почти не разговаривал, дорога была разбита, он сосредоточенно смотрел на дорогу, то и дело переключая скорости. Олесе нравилось сидеть рядом с молодым доцентом… Она влюблённо смотрела на его чёрные кудри, в которые вплеталась первая седина, похожая на серебристую паутину. Нос с горбинкой, как у коршуна… Глаз не видно: они под затемнёнными стёклами очков. Мясистые, нервно подрагивающие и извивающиеся губы, точно красная голая гусеница…

День был погожий, хотя и холодный. Последнее осеннее солнце бросало в глаза пригоршни света, от которого можно было ослепнуть, словно это и не солнце вовсе, а белая блестящая соль. Пёстрые, как цыганки, деревья роняли золотые монисты, шелестели широкими цветастыми юбками, жёлтыми и розовыми купюрами, бросали их на траву, ставшую похожей на старую мочалку. Рябина качала красными гроздьями ягод, пытаясь увернуться от острых клювов каких-то невзрачных сереньких птиц, названия которых Олеся не знала. Лес был уже наполовину прозрачный, а небо выгоревшим, выцветшим, точно через кружевную пёструю шаль проглядывало незагорелое тело…

Дорога была на редкость разбита, УАЗик подпрыгивал на ухабах, трясло и качало, гадко пахло бензином и выхлопными газами. Олеся не любила такую дорогу, поначалу она даже хотела отказаться ехать с Олегом Борисовичем, но соблазн провести несколько часов в его обществе был велик. Однако разговаривать в пути ей совсем не хотелось, так как она боялась, что укачается по дороге, несмотря на то что выпила таблетку. Выехали на трассу – Олег Борисович помчался быстро, и она теперь смотрела, как мелькают придорожные домики в посёлках, многие из которых курились дымком. Ветра не было – и над крышами поднимались эдакие размытые серые привидения, выпархивая облачком из труб.

В городе они довольно быстро купили мясо, курицу, крупы, макароны, сливочное и подсолнечное масло, сыр, печенье, конфеты, чай… Потом она стояла в магазине и сторожила купленные продукты, а Олег Борисович грузил их в машину. Делал он это очень долго. Она даже подумала, что ему надо было взять кого-нибудь ещё из мальчишек в помощь.

На обратном пути опять почти не разговаривали… Нагревшаяся от солнца машина запахла жжёной пылью, этот запах мешался с выхлопными газами и создавал отвратительный коктейль. Подъезжая к деревне, попали в пробку. Здесь дорожка шла по мосту через речку, который взялись ремонтировать – и перед мостом выстроился длинный хвост из машин. Их УАЗик притулился в конце хвоста… Машина теперь двигалась рывками, по метру, Олег Борисович то и дело выжимал сцепление… Он начал рассказывать ей о своей студенческой практике, осторожно, как бы случайно опуская горячую большую ладонь на её колено, туго обтянутое джинсами. Неожиданно вполоборота обернулся к ней и погладил бедро… Рука прожигала, как пролитый на брюки из термоса чай. Неожиданно провёл ладонью по её волосам, нежно, бережно, как гладил её когда-то дедушка, когда она была маленькая и устраивалась у него на коленях… Ей хотелось замурлыкать от счастья, прогнуться, как кошка, дугой… Её так давно не ласкали… Что-то совсем забытое, далёкое, из призрачного детства, всплыло со дна памяти, казалось, плотно подёрнутой ряской, которую, как выяснилось, без труда можно было развести размашистыми гребками.

– Какие у тебя волосы красивые, словно золотое руно… – осторожно, точно проскользнул лёгкий сквозняк из открытого окна, Олег Борисович отодвинул прядь с виска и поцеловал в щёчку около уха… Шепнул, боясь, что громкие слова выдадут его смятение и спугнут райскую птицу, опустившуюся рядом с ним на поляну… Она ощутила щекотку от его усов, какой-то пьянящий аромат дикого цветка от его духов, чувствуя, что кровь застучала в виске барабанной палочкой, будто проснувшийся под снегом ручей, и она вся пылает, как от чая с малиной… Потеребила горячую мочку уха, точно обожжённую, проверяя нет ли волдыря от ожога. Съёжилась вся, словно нахохлившийся воробушек, попавший под ледяной дождь, только щёки полыхали, будто солнце на закате в ветреный день. Отодвинулась к дверце, остужая висок о прохладу металла. Посмотрела в окно сквозь пряди своих развевающихся от сквозняка волос… Волосы дробили свет на мелкие осколки, летевшие солнечными брызгами ей в лицо. Она счастливо зажмурилась.

Очередь из автомобилей потянулась чуть быстрее. Олег Борисович теперь тормозил реже, но двигался по-прежнему рывками, отчего Олесе стало внезапно нехорошо. Тошнота подкатила под горло, перед глазами всё поплыло, точно она качалась на волнах: вверх-вниз… Она достала из карманов джинсов припасённую таблетку и больше не слушала Олега Борисовича: ей было всё равно, что он такое ей вещал. Закатное солнце на её лице запало в серую тучу над горизонтом – и больше не появлялось… Она сидела бледная и с трудом сдерживала рвоту, стараясь не поворачивать головы…

– Что-то мне нехорошо. Растрясло.

– Скоро, думаю, проедем эту пробку. Выйдем – пойдём грибы собирать. Воздухом подышишь.

Как только проехали мост через реку, Олег Борисович свернул в ближайший лесок. Вышел из машины, открыл со стороны Олеси дверь, подал ей руку. Подножка УАЗика была слишком приподнята для неё, Олеся не рассчитала высоту – и рухнула на землю, не дотянувшись ногой до ковра из разноцветных лоскутков. Но не упала: сильные мужские руки подхватили её – и она уткнулась лицом в чёрную вылинявшую футболку, пахнущую мужским потом, смешанным с лёгким запахом стирального порошка.

– Осторожно, воробушек! А то придётся скакать на одной ноге, – и погладил её по спине широким успокаивающим жестом, как гладят маленьких детей, захлёбывающихся плачем. – Подожди. У меня стул раскладной есть. Сейчас достану. Посиди.

Вытащил складной стульчик: алюминиевые трубки, на которые натянут брезент, – поставил его неподалёку от машины под огромной берёзой, уже осыпавшей половину своих листьев, так что крона её стала полупрозрачной и пропускала редкие солнечные лучи, играющие на охряных листьях и рождающие шевеленье теней…

Осторожно обнял её за плечи и повёл под дерево.

– Посиди тут. Подыши. Чуешь: воздух такой…

Воздух на самом деле был вкусный, настоянный на ароматах сухих трав: осоки, мяты, ромашки и зверобоя, в который вплетался отчётливый запах грибов… Пахло прелью, мхом, калиной и предчувствием любви… Да, да… Олеся почему-то отчётливо уловила этот запах предчувствия любви, который обычно кружит всем голову в марте, когда тают снега, снег на глазах чернеет и сугробы сдуваются, как воздушные шарики, проколотые иголкой, а ручьи весело журчат по тротуарам, огибая островки жёлтого льда, на которых сидят воробьи, по очереди купающиеся в журчащей воде.

Но была осень… Стояли последние дни бабьего лета – и воздух уже был пропитан запахом тления и ухода… Так, слегка, как ощущается в стариковских квартирах… Олеся вдруг остро, пожалуй, впервые в жизни, почувствовала вкус жизни… У неё немного кружилась голова… Корабельные сосны, убегающие своими вечнозелёными разлапистыми кронами ввысь, кружились в медленном танце… Она прикрыла на минуту глаза и прислонилась к берёзе, чувствуя щекой мягкий и нежный ствол дерева, на ощупь напомнивший ей кожу человека, продрогшего на ветру. Сдвинулась чуть влево – щеку оцарапал серый нарост коры… Вдыхала в себя древесный запах, думая о том, что жизнь её лежит в самом начале – и она пока тоже вся мягкая и нежная, а потом, наверное, ей предстоит покрыться капами от клювов дятлов и зарастать царапающей других корой. Её по-прежнему мутило.

Олег Борисович наклонился к ней, снова тяжёлая мужская ладонь удивительно легко скользнула по её волосам, отводя чёлку со лба и слегка её ероша, будто порывистый ветер.

– Ну как ты? Сиди, а я рядом похожу: грибы пособираю… Я недалеко, тут место грибное, вокруг тебя кругами буду ходить…

Пока сидела, замёрзла очень. Кожа покрылась мурашками, точно на неё насыпалась первая снежная крупа, а сама она была такая холодная, что снег даже и не таял…

Вернулся Олег Борисович к ней минут через сорок с полной корзинкой настоящих белых:

– Смотри, сколько насобирал! Знатный супец будет!

Плюхнулся рядом на серый пружинящий мох, пахнущий пенициллином, прижался плечом… Она вздрогнула, но не отодвинулась. Так и сидели, вдыхая пряный, чуть горьковатый запах опавших листьев. Листья краснотала казались издалека экзотическими цветами, и она подумала о том, что вот так мы, наверное, принимаем страсть критического возраста за любовь… Огненные кисти рябины наклонились к соседнему дереву – и казалось, вот-вот сейчас его подпалят… Какая-то серая птица в жёлтом фартуке забавно скакала по дороге, собирая первые облетевшие ягоды, видимо, поклёванные другими птицами, и оттого упавшие на землю. Голубое небо проглядывало сквозь ажурный узор листьев. Чудилось, что они заперты в каком-то шаманском пологе, где потолок расписан восточными узорами. Олег Борисович обнял её за плечи, нежно и осторожно, точно в бабушкин пуховый платок закутал. И ей вдруг стало так спокойно… Спазм прошёл. Она сидела, не шелохнувшись, точно серый мышонок, завидевший кота… Олег Борисович провел пальцами по её шее каким-то таким движением, словно смахивал крошки со стола, собирая их себе в ладонь, взял её кисть и поцеловал. Ей никогда ещё не целовали рук… А потом прижался шершавыми обветренными губами к синей жилке на виске, пульсирующей, точно ручей подо льдом, ищущий выхода…

С этого дня Олеся только и могла думать об Олеге Борисовиче… Это было странно, неразумно: мечтать о женатом преподавателе, значительно старше неё, но она ничего не могла с собой поделать… Откуда возникает любовь? Каким ветром забрасывает её в наше сердце, словно семечко лёгкого одуванчика, парящего на своём парашюте? Неизвестно… Но ей было ясно уже, что ярко-жёлтое солнышко цвело в её сердце и пчёлы кружились над ним, готовясь собирать нектар… И сама она светилась, словно ласковое июньское солнце, набирая жар. Майский цвет только что облетел и лежал папиросной бумагой на сочной зелёной траве, плавал в нагретых лужах и летел по улице, точно снег… Улыбка блуждала по её лицу, словно солнечные зайчики по стене… Иногда она представляла, что Олег Борисович разводится со своей грымзой-женой. Она почему-то была уверена, что та должна быть грымзой, иначе как же он уйдёт от неё? Сердце замирало от предчувствия счастья: «А что, если Олег Борисович опять её позовёт с собой куда-нибудь ехать ему помогать?» Видеть этого человека, слушать его ласковый и заботливый голос, в который она погружалась, словно в майское соловьиное пение, лёжа без сна и мучаясь от любви… Нет, не от неразделённой… Она уже каким-то своим женским чутьём знала, что нравится ему… Но думать серьёзно об этом семейном, в годах, человеке? Да и зачем он ей? И состарится он раньше неё… Нет, ей нужен ровесник, не женатый, у которого, как и у неё, всё впервые… Чтобы они детей могли завести двоих и жить счастливо до смерти душа в душу, бережно поддерживая друг друга под локоток и во всём помогая друг другу…

Смотрела на занятиях в глаза участливо, впитывала в себя, точно воду бутон, готовящийся распахнуть свои лепестки шмелю, каждое его слово, каждую шутку, блеск глаз, блики на стёклах очков, артистичный взмах руки, будто зажавшей дирижёрскую палочку… Словно жизнь её была упакована в старый застиранный целлофан, чтобы не поцарапать, а теперь этот целлофан сорвали – и она засияла…

9

Старообрядческую свадьбу играли в той же просторной горнице, где день тому назад местные бабушки сидели рядком и пели частушки, стыдливо укрываясь платочком. Молодые восседали под образами в просторных белых рубахах, почему-то напомнивших Олесе нижнее бельё из какого-то фильма про дореволюционные времена. Невеста красовалась без фаты. Вообще она была невзрачна, как воробей, на лице ни следа косметики, волосы заплетены в жиденькую, напоминающую колос, косу, уложенную на голове короной. Мужики за столом пили самогон, опустошая стакан за стаканом. Женщин за этим столом не было, они разносили угощенье гостям: всякие рыбные блюда, солёности, пироги и ароматный хлеб домашней выпечки с хрустящей корочкой, пахнущий так, что уже от его запаха текли слюнки…

Гости пили. И много. Гуляла вся деревня. Песни пели не только в избе, но и на улице: частушки и русские народные вперемежку с советскими… В какой-то момент Олеся осознала, что поёт хор, и, вслушиваясь, поняла, что это общинные религиозные пения… Голова пошла кругом, хотя она и отхлебнула всего лишь глоток местного зелья… Отказаться от самогона было нельзя. «Ты чего! Хозяева обидятся, мы и так для тебя выпросили рюмочку с напёрсток, посмотри, какая она красивая, а ведь они её выкинут!..» Но нет, как же она отхлебнёт эту гадость? Она же жжётся и горькая, противная… Поэтому Олеся набила рот мягким хлебом и начала цедить самогон через мякиш. Много позже она узнает, что это верный способ опьянеть от капли спиртного…

Она опять оказалась за столом с Олегом Борисовичем. Сидела ни жива ни мертва, обмирая от счастья, чувствуя его раскалённое бедро и плечо… Огнём от разгорающегося костра опалило лицо. Ощущала, что сама полыхает, как головешка, будто целый день пролежала на жарком южном солнце. Приложила ладонь к правой щеке, пытаясь её остудить. Тепло от щеки переливалось в кисть, рука будто налилась красным вином и, отяжелев, упала на стол. Потом Олеся взяла стеклянный стакан и приложила его к щеке… Стакан был холодный, точно наполнен квасом из погреба, а не местной брагой, но почему-то совсем не остужал её щеки.

Олег Борисович был оживлён, пил много, но совсем не пьянел, только его чёрные глаза, бездонные, похожие на глубокое небо в августовскую ночь, в котором пульсируют, точно сердце, звёзды, затягивало мутной дождевой пеленой… Несколько раз за вечер он хватал её руку мелко трясущимися пальцами: так дрожат ещё зелёные и упругие листья под сильным летним ливнем, разбивая крупные капли на веер брызг. Два раза поднёс её ладошку к влажным губам, налившимся кровью, будто насосавшиеся пиявки, и поцеловал нежно-нежно, будто пробовал белый снег на вкус… Она подумала тогда: «И не пиявки губы, а шелковица, сладкая и нежная на ощупь…»

Потом какая-то деревенская тётка в кокошнике подсела к Олегу Борисовичу и, заглядывая ему в глаза, запела русскую народную песню про любовь к чужому мужу… Олеся подумала тогда: «Надо же! И у староверов то же самое…» Вскоре женщина схватила Олега Борисовича за руку и потащила танцевать в центр избы… Олесе было немного смешно смотреть, как Олег Борисович переминается с ноги на ногу, пытаясь попасть в такт с музыкой и успеть за своей проворной партнёршей, будто всю жизнь ходившей в кружок обучения русским народным танцам… Впрочем, кто знает, может, и вправду ходила… Какой-то деревенский парень, уже изрядно набравшийся, улыбчивый, как Иванушка-дурачок, одетый в широкую зелёную рубаху, не заправленную в холщовые коричневые брюки, напомнившие Олесе шаровары, и торчащую из-под чёрного атласного жилета, застёгнутого на четыре пуговицы на груди, подлетел к ней и потащил плясать какой-то скомороший танец, то и дело развязно обнимая её в пляске: за плечи, за талию… Крутил её вокруг оси, точно юлу на тонкой ножке, – и ей казалось, что как только тот её отпустит, она непременно упадёт…

«Ни письма, ни вестиночки не прислал хороший мой. Говорят, его видели, говорят, уже с другой», – запела за столом женщина средних лет, одетая в тёмно-синий балахон, напомнивший Олесе халат чернорабочей…

В избе становилось душно, она еле стояла на ногах не только от своих головокружительных виражей, но и от спёртого воздуха, успевшего впитать в себя пот разгорячённых тел и браги. Комнату быстро заволакивала серая мутная пелена, возникшая внезапно, как дым при пожаре, хлынувший из обрушившейся двери… Среди дымного марева возник дразнивший всех язычок пламени… Она потащила своего кавалера на свежий воздух, взяв под локоть и буквально повиснув на нём…

В лицо ударил свежий ветер… Взгляд кавалера становился осмысленным. Тот провёл по лицу широкой, будто лопата, и заскорузлой ладонью с короткими пальцами, под ногтями которых виднелись траурные полоски от въевшейся в кожу земли и, вероятно, солярки или машинного масла, стирая пот и умываясь свежим ветром…

Она стояла посреди деревенской улицы, на которой медленно сгущались сумерки… Улица набирала синеву, точно баклажан под ярким солнцем.

Кавалер положил руку ей на плечо и попытался притянуть к себе. Она почувствовала тяжесть его руки, будто ремень от рюкзака, набитого пожитками… Инстинктивно вывернулась и в растерянности отскочила почти на метр, не зная, что предпринять… Кавалер пьяно покачивался на ногах, словно стоял на ходулях…

– Ты чё? Не нравлюсь, что ли?

Олеся замешкалась, не зная, что ответить и как поступить… Сгустившаяся тьма ласково лизала ей лицо, точно собака… Не по-осеннему влажный тёплый воздух был плотен и сгущался туманом в низине над рекой… Ей чудилось, будто снег лег на долину взбитыми, как пуховые подушки, сугробами, заслоняя собой луга…

Краска сползла с её разгорячённого лица, она поёжилась, передёрнула плечами…

– Жарко в избе было, да и устала я от праздника: не привыкла к танцам…

– А, ну так привыкай… У нас здесь не только работать умеют, но и гулять… – осклабился кавалер и потянулся к её руке…

Она отступила от него ещё на шаг в ночь, лихорадочно соображая, как бы от него отвязаться.

– А, молодые люди, о чём беседуете? – вырос как из-под земли Олег Борисович. – Позвольте украсть у вас девушку. Мне надо обсудить с ней детали вашего фольклорного праздника, а то боюсь, что она что-то не так запишет…

Взял её под локоток, легко, непринуждённо – и она не оттолкнула его. Бродили по вымершей деревне… «Неужели все на свадьбе?» – подумала она. Олеся была страшно горда, что прогуливается с Олегом Борисовичем.

На небе разливалась луна, похожая на обкусанный с одного боку каравай белого хлеба. Но её света было достаточно, чтобы увидеть блестящие чёрными камушками в прозрачной мелководной воде глаза Олега. Первые морщины разгладились в темноте – и лицо стало ещё больше похоже на Врубелевского демона. Олег Борисович крепко держал Олесю под локоток, прижимая к себе её тонкую руку с детскими пальчиками и обгрызенными ногтями. Олеся была так близко к преподавателю, что слышала, как стучит его сердце, будто поезд, мотающийся на стыках рельс и крутых поворотах. Любимый голос ввинчивался в ночную тишину – и та рассыпалась на осколки. Вышли на окраину деревни… Олеся обернулась и посмотрела на посёлок. Тёмные, скособоченные, будто стоптанные ботинки, домишки притулились друг к другу, в окнах многих горел свет, и они казались яркими заплатками на чёрных лохмотьях садов…

Олег Борисович распахнул свои руки – и вот уже она лицом уткнулась ему в грудь и ощущает, как колется верблюжья шерсть на его свитере крупной домашней вязки… «Интересно, – подумала она, – а свитер этот вязала его жена или мама? Или у него нет мамы? Ведь он уже немолодой… Нет, я не хочу романа с женатым. Но я его люблю и не желаю думать, что будет дальше…» Словно мутный тёмный поток подхватил её… Сильный, сбивающий с ног. А в таком потоке, чтобы не утонуть, надо расслабиться и отдаться воле течения. Сопротивляться бесполезно. Только потеряешь силы. Не выплывешь… В таком потоке самое верное средство выжить – это ввериться стихии. Где-то там, за поворотом реки, тебя обязательно вынесет на берег, хоть ты и будешь лежать без сил, чувствуя, что тебя прополоскали и перекрутили, как в стиральной машинке, да ещё и выжали… Свитер Олега Борисовича задрался – и её щека заскользила по шёлковой болотной футболке, точно цветок на воде, вырванный из почвы шальным ветром и брошенный им на зыбь реки плыть в неизвестность…

Чужие губы пили её, как шмель нектар из цветка… И она крупно дрожала, словно цветок, под тяжестью насекомого.

Она была растеряна и инертна, будто в неё впрыснули какой-то яд, парализующий волю и мозг… Наплевать… Пусть бросают косые взгляды, секущие её, как летний мелкий дождь… Дождь прошёл – и глянуло солнце взгляда… Слёзы высохли, лужи испарились, а капли на листве – то лишь роса от утреннего тумана.

Кривая луна подмигивала ей из-за плеча Олега Борисовича своим подбитым глазом, звёзды мерцали, готовые упасть в руки, словно конфетти из новогодних хлопушек, голова кружилась от запаха палой листвы, которую ещё не успел тронуть тлен – и листва была сухая и лёгкая, готовая в любой момент сорваться с земли из-под дерева, которое её потеряло, и лететь дальше, не зная о том, что скоро мороз всё скуёт льдом. Ночной ветер махал длинными призрачными рукавами, стирая слезинки с лица и тушь, упавшую с ресниц чёрной пылью…

Любимый мужчина дышал ей в ухо – и она чувствовала, что её ухо горит то ли от его жаркого дыхания, то ли от стыда, то ли от сладкого предчувствия какой-то запретной радости. Губы таяли в его губах расплавленной шоколадкой.

Ей было уютно в его объятиях, как было когда-то уютно в объятиях папы, и она знала, что разомкнуть эти объятия может только смерть. Её не разлюбят ни за что и никогда не бросят; она была уверена, что почти любая в рамках возможного прихоть будет исполнена. Знала, что в отцовских объятиях можно спрятаться от многого: от порывистого ветра, пробирающегося скользкой холодной змеёй под лёгкий свитерок; от сумрачной комнаты, по углам которой притаились аморфными тенями разные злые духи и домовые, готовые утащить её в своё логово; от мальчишек, что начинают пуляться снежками, только завидев её красный помпон на шапочке, так похожий на махровый мак.

Происходящее между ними выходило за рамки, установленные её воспитанием. Она старалась не думать об этом и не обсуждать ни с кем. Назовёшь – спугнёшь, как стрекозу, севшую на твоё запястье…

С этого вечера у неё просто голова пошла кругом. Она только и думала об Олеге Борисовиче… Это было как наваждение… В душе нарастала какая-то бешеная радость, готовая всё смести на своём пути, точно горячий и пышущий зноем самум, всё превратить в пыль и заслонить весь белый свет жарким облаком, накрывшим её с головой. Ей открывалась великая и страшная тайна жизни.

10

Практика кончалась, и она с печалью думала о том, что будет видеть своего преподавателя теперь только издалека, с кафедры, смотреть на его профиль, в котором она находила что-то греческое, и вспоминать ту шальную осень, где любовь вышла из-за деревьев леса, полыхающего осенним огнём, расправила свой рыжий хвост, помахала им перед ней – и поминай как звали, пропала в густой чащобе, что становилась с каждым днём всё прозрачней, и оттого, наверное, она всё пронзительней впервые ощущала на этой практике своё сиротство, хотя были живы ещё мама и бабушка… Это чувство сиротства будет возвращаться к ней потом частенько, стыдливо стучаться в приоткрытую дверь и, не услышав ответа, проскальзывать бесплотной тенью в щель и разрастаться под жёлтым абажуром, льющим медовый свет…

Неделю она ходила как в тумане, ничего не видя вокруг, кроме Олега Борисовича. Олеся как чувствовала его приближение каким-то вторым зрением, способным буравить стены. Она вслушивалась в голоса на околице – и ей казалось, что она различает голос своего преподавателя даже через собачий лай. Она стала очень рассеянна, странная улыбка блуждала по её лицу, возникая так же неожиданно и неуловимо, как рябь на воде от лёгкого порыва ветерка. Она не слышала ни голосов подруг, ни орущего радио, ни стука молотков, забивающих гвозди совсем рядом с их хатой, где возводилось новое жильё. Она выискивала доцента взглядом в кучке сокурсников, искала его тёмный силуэт в горящем окошке, занавешенном зелёным шёлком, – и радовалась, когда видела его тень, что лежала, будто на траве в солнечный день. Олег же её словно и не замечал совсем, игнорировал… Это её страшно обижало – и она тоже проходила мимо него, неся на голове тщательно уложенную в корзинку косу, точно корону… Ей хотелось поделиться пережитым с соседками по комнате, ставшими почти подругами: случившееся распирало её, как забродившая капуста банку.

Через неделю Олег Борисович заглянул в их домик:

– Ну что, староста? Опять продукты пора покупать. Собирайся, завтра поедем в райцентр…

Она уже знала, что может быть… Почему не отказалась? Почему не придумала, что неважнецки себя чувствует? Была влюблена, и не пугала ни разница в возрасте, ни его семья? Разницу в возрасте она почувствует много лет спустя, когда Олег Борисович станет пожилым профессором… Уже тогда Олеся это предчувствовала и, хотя и боялась этой разницы в летах, но думала: «А это когда ещё будет…» Хотя она время от времени прокручивала мысли в своей голове, закружившейся под старообрядческие песнопения, о том, что ей нужен её ровесник или чуть постарше её и уж точно не женатый… Эта дума врывалась в её сознание, будто бряцанье трамвая по рельсам в комнату через раскрытое окно: к нему привыкаешь и почти не замечаешь, но стоит только прислушаться – и удивляешься тому, как в таком грохоте можно жить и даже спать, не просыпаясь…

Они действительно поехали в райцентр. Всю дорогу Олег вёл себя так, как будто не было у них той прогулки по ночной деревне, где весь её народ гуляет на свадьбе, как будто звёзды не падали им в руки и луна не улыбалась щербатым ртом, когда две тени сливались в одну… Ей было до слёз обидно, что Олег Борисович вёл себя с ней словно чужой, как взрослый солидный дядя с несмышлёной первокурсницей, годящейся ему в дочери, но она старалась ничем не выдать свою затаённую боль, которая мешает, как впившаяся в палец заноза, пока ещё палец не начал нарывать, пытаясь вытолкать её: чувствуешь лёгкий дискомфорт, а почему колет – никак не поймёшь…

11

На обратном пути Олег опять завёз её в лес… Стояли последние дни второго бабьего лета… Голубое небо било волной в окно УАЗика, подпрыгивающего на ухабах, будто катерок в море. Лес стал за десять дней почти прозрачным. Яркие лоскутки листьев висели на деревьях первомайскими флажками. Над полями растянулся чёрный клин птиц, издали похожий на облако саранчи… Она не знала, что это за птицы… Спросила об этом Олега Борисовича.

– Мне кажется, что это ласточки полетели… – ответил Олег.

Клин был какой-то неровный, полукругом, будто очерчивал поляну по периметру…

– Сколько птиц! – проговорила Олеся, – словно стая мошкары, издалека так кажется… Скольким из них не суждено долететь до тёплой зимовки?..

– Многим, детка… Люди тоже вот срываются за теплом с насиженного места… Кто-то погибает в пути.

Олег заехал на небольшую полянку среди осин, покрытую желтеющей, избитой затяжными холодными дождями и прижавшейся к земле травой, на которую под порывами ветра охряными и багряными бабочками слетала с деревьев листва, и заглушил мотор…

Олеся потянулась к ручке двери и хотела спрыгнуть на примятую траву, склонившую голову в ожидании снегов, но Олег перехватил её руку, сжал, будто наручником, обхватил за плечи другой рукой – и притянул к себе. Она уткнулась ему лицом в грудь – и услышала, как бухает его сердце. «Будто взрывное устройство…» – подумала она.

Олег Борисович погладил её по голове, точно маленькую девочку… Она зажмурилась, словно кошка, которую почёсывают за ушами, и улыбнулась блаженно. Олег нежно провёл по её щеке ладонью, будто стирал пыль со статуи. Неожиданно для неё чужая ладонь погладила её ягодицы, забравшись пронырливым зверьком под тугие старенькие джинсы, севшие от частых стирок… Её сердце поскользнулось на краю обледеневшей пропасти, с которой она глядела вниз, и у неё захватило дух… Было страшно, и она точно знала, что не надо подходить к самому краю… Но вывернулся камешек из-под стопы – и она пошатнулась, потеряла равновесие… Чужие ласковые руки парализовали её волю, шершавый кончик языка полз по её телу, точно перебирающий лапками шмель, которого она боялась прогнать: вдруг укусит, если она замашет руками? Гладил её как бы незряче и необдуманно, точно прощупывая её судьбу.

Она будто превратилась в пластмассовую куклу, которая может шевелиться только с помощью чужих рук, а внутри дрожь и обморок, в зажмуренных глазах кромешная тьма и ни одной звёздочки, чужое горячее дыхание прижимает её к земле, точно страх взрывной волны… И кажется, что всё это только тяжёлый сон, поскорее проснуться – и всё кончится: она лежит в мягкой постели, обнимая плюшевого мишку, прижимая его к своей груди, точно ребёнка… С мягкой игрушкой ей не так страшно засыпать, когда комната погружается в ночную тьму…

Огненный шар взорвался у неё между ног, разбившись на мелкие осколки, больно впившиеся в её нежные внутренности. Олеся закусила губу, чтобы не закричать. Почувствовала солёный вкус крови на пересохшем и разбухшем языке… От обивки сиденья муторно пахло пылью и бензином. Ей показалось, что они несутся куда-то опять на большой скорости по ухабам – и у неё было единственное желание, чтобы эта дорога закончилась поскорее и она могла бы глотнуть свежего воздуха, которого ей здесь не хватало. Она чувствовала, что жар хлынул в её тело и добрался до головы, дышит ей в лицо, как Змей Горыныч, затягивая горло удушьем от шерстяного свитера… Она откинула голову вбок и смотрела на медленно покачивающийся потолок, который сейчас ей казался поверхностью воды… Она будто лежала под ее мутной толщей, придавленная тяжёлым грузом, и не имела никакой возможности всплыть и глотнуть воздуха… Последние мелкие пузырьки, срывавшиеся с её губ, поднимались вверх и представлялись ей теми же осколками от разорвавшегося внутри неё шара. Она закрыла глаза – и отдалась стихии, которая потащила её по острым камням, обдирая до крови тело и душу…

Внезапно её вынесло на берег. Она лежала почти бездыханная, не в силах пошевелиться… Рядом с ней валялось такое же безжизненное тело немолодого мужчины, в которого она была влюблена… Она больше не чувствовала любви к нему; любовь, потянувшая её камнем на дно, осталась где-то там, среди зыбких водорослей растерянности, стыда, страха и боли…

Она думала тогда, что камни не всплывают… Но оказалось, что реки мелеют и вода уходит…

Она потом решила, что, если бы не эта её первая любовь, ворвавшаяся с осенним промозглым ветром, её жизнь сложилась бы иначе… Она была неопытной, наивной и романтичной девочкой, которой хотелось встретить идеал, любимого человека, с которым можно будет счастливо прожить до конца дней, обзаведясь детками… Умного, заботливого, надёжного…

Чужие пальцы быстро перебирали её позвонки, точно кнопочки аккордеона…

– Ты моя малышка!

Аккордеон молчал… Ошеломление от случившегося парализовало её. Она лежала, будто птица, принявшая стекло за небо, которое в нём отражалось… А облака продолжали плыть по окну медленно и бесстрастно, не зная о том, что им суждено: развеяться или собраться в фиолетовые тучи, похожие на гематому.

«Как он мог, он же немолодой преподаватель, и у него есть жена? – подумала она. – Зачем?» Кожаное сиденье пахло бензином и пылью. К ней возвращались запахи и звуки внешнего мира. За окном раздражённо каркала ворона: «Дура! Дура! Беги скорей!»

Но она никуда не побежала. Лежала рядом с Олегом, пытаясь подавить в себе растущее чувство неловкости, и даже не пробовала привести себя в порядок. Так бывает у семейной пары, прожившей долгую жизнь… Олег бережно поправил на ней скомканную и задранную одежду, поцеловал в мокрый висок, откинув прядку с её лба:

– Прости меня, какое-то затмение нашло. Одну лишь тебя вижу. Только ты перед глазами. Околдовала, точно лесная нимфа…

Собрал её ещё тогда длинные волосы в кулак, а потом закинул себе на лицо и зарылся в них, будто умываясь родниковой водой. Он снова и снова опускал пряди на кожаное сиденье, которое, как казалось Олесе, прилипло к ней, и опять плескал ими в лицо…

12

После той поездки Олег Борисович сказал ей:

– Малыш! Ты же понимаешь, что не надо афишировать наши отношения…

Так у неё появилась тайна. Если раньше она всячески старалась обратить на себя внимание, то теперь она сидела на занятиях с непроницаемым лицом, напряжённая, как на экзамене, упорно отводя взгляд от своего преподавателя. Она перестала им восхищаться и старалась ничем не выдать свою любовь, хотя её просто распирало от желания поделиться с девочками. Иногда она наталкивалась на взгляд Олега, чёрный, будто глубокий колодец, в котором отражается луна, – и тогда мгновенно летела в темноту на дно, как ведро, привязанное на цепи, – и всё в ней звенело от счастья… Она почему-то была уверена, что это ещё не конец. Это только начало – и она ещё дождётся тех дней, когда будет под ручку шагать с красивым профессором, ни от кого не скрываясь…

До отъезда оставалось два дня. Вечером она вышла прогуляться напоследок до реки – и натолкнулась на пустынной околице на Олега. Выслеживал ли он её или она столкнулась с ним случайно, Олеся не поняла.

– Гуляешь? Возьмёшь в попутчики?

Пошли по просёлочной дороге, спускающейся к осенней реке, казалось, окрашенной кровью… Багряные листья, освещённые багровым солнцем, отражались в равнодушной воде – и мерещилось, что в реку падают капли крови, растворяясь в ней и меняя её оттенок. Уже холодное солнце смотрело в щёлочку затёкшим красным глазом, под которым расплывался здоровенный лиловый фингал…

Шли рядом, но каждый по своей колее. Резиновые сапоги засасывала развезённая дождями дорога – и идти было тяжело, ноги приходилось вытаскивать из месива с налипшими на них килограммами светло-коричневой глины. Она выбралась на обочину и пошла по траве, которую здесь не косили, путаясь в чертополохе, цепляющемся не только за брюки, но и за рукава её синего свитера, когда она разгребала колючий кустарник руками. Увидели яблоню, совсем не дикую, на которой висели огромные яблоки, сантиметров по десять в диаметре, – и оба, как по команде, кинулись их рвать в пакеты, которые случайно оказались в карманах.

– Интересно, откуда она здесь? Кто-то явно посадил… Для нас. Символично очень. – Олег достал из кармана ветровки носовой платок в синюю крупную клетку, вытер им яблоко и сочно захрустел. Два раза откусив с одной стороны, протянул ей:

– На, кусни с другого бочка, вкуснотища!

Она засмеялась и укусила яблоко прямо из его руки. Сладкий сок потёк по губам и закапал на ключицу, видневшуюся в растянутом вороте свитера. Олег наклонился и снова откусил от яблока. Их носы соприкоснулись – и сердце сладко заныло. Яблоко полетело на землю, точно маленький резиновый мячик, и закатилось в бурые колючки ежевичных кустов.

Проворная змейка чужого языка слизала каплю сока на её ключице и принялась облизывать её подборок, а потом перепорхнула к губам… Сумеречное осеннее небо, по которому катились шарики розового мороженого, оставляющие после себя натёкшую лужицу, опрокинулось на её лицо… Губы Олега пахли яблочным соком – и она становилась пчёлкой, учившейся собирать нектар. Заполнять им соты она так и не научилась за всю жизнь. Проворная змейка исследовала потайные складки её тела – и сладко ныло и вибрировало теперь не только её сердце…

Перед отъездом домой местные жители устроили для них прощальную вечеринку, где деревенские бабушки пели частушки:

«Глянь-ка, миленький, на небо,

После неба – на меня.

Как на небе тучи ходят,

Так на сердце у меня…»


Олеся слушала заливистые частушки, что пелись старческими дребезжащими голосами, и ей казалось, что горло этих бабулек – будто треснувший, но ещё не расколовшийся кувшин, льющий песню и омывающий ей не затянутые раны. Слёзы блестели на её глазах, точно дождевые капли, что спрятались в скукожившемся и свернувшемся в трубочку осеннем листе, что никак не отлетит от ветки. Как она будет жить дальше?.. Что скажет мама, если узнает? Она уж точно расстроится и будет против её любви, налетевшей, как осенний шквалистый ветер, срывающий одежду, холодным ужом заползающий под рубашку и пахнущий упавшими яблоками с коричневыми вмятинами и трещинами на боках, в которых копошатся муравьи.

Луна не светила в тот последний вечер. Бабье лето кончилось, от земли тянуло сыростью и холодом, и она чувствовала себя пылинкой, вроде семечка одуванчика, что случайно прицепилось к рукаву Олега.

13

У Олега Борисовича была квартира, оставшаяся ему от родителей, которую берегли для дочери и не спешили сдавать, так как успели сделать в ней плохонький ремонт…

В первые же дни после возвращения в город Олег привёз её туда – и она не сопротивлялась, снова попавшая под власть его голоса, певшего на лекциях кантаты о высоком. Она опять смотрела на него восторженными глазами, посылая ему своей серебряной авторучкой солнечные зайчики. Вновь находила его сходство с «Демоном» и думала с горечью о том, что, должно быть, это не только внешнее сходство… Сопротивляться его притяжению она не могла. Так, наверное, бывает у альпинистов, которые карабкаются по отвесной скале, неловко ставя носочек ноги в небольшие углубления в скале… Ради чего? Впереди перед глазами только серый холодный камень, а оглянуться и посмотреть назад с высоты птичьего полёта – рискуешь сорваться и полететь камнем вниз… Может быть, можно будет посмотреть вниз потом, если докарабкаешься до вершины? Только уже белый туман окутывает газовым облаком гору, навёртывает слой за слоем полупрозрачную ткань – и вот уже очертания мира, в котором ты недавно парил, можно разглядеть только в своих воспоминаниях. Но пока это лишь догадка, и нужно взбираться выше и выше, долбя себе маленькие и ненадёжные ступеньки в отвесной крути, уходящей в поднебесье.

Это был какой-то морок, розовый дым… Он позвал её первый раз на квартиру посмотреть старинные книги, оставшиеся от деда, но она знала точно, что зовут её не за этим… Но всё равно пошла… Она опять глядела на него на лекциях широко распахнутыми глазами, но кроме восхищения в них уже поблёскивал магнит собственника: притянуть и не отпускать от себя, стать с ним единым целым…

Встречи были недолгими, рваными и скомканными… Олег торопился домой, не стесняясь её, разговаривал с женой, хотя и очень лаконично, жестом призывая её помолчать… Тогда не было ещё мобильников и жена не очень им докучала: Олегу достаточно было не брать трубку в квартире… Мало ли в какой библиотеке он мог быть… Договариваться о встрече им было довольно трудно. На работе глаза и уши… Дома у неё ревнивая и бдительная мама, у него – жена и дочь… Она звонила иногда на кафедру из телефона-автомата, пробежав c полквартала в поисках работающего аппарата… В большинстве автоматов телефонные трубки были оборваны и телефонный провод болтался почерневшей виноградной лозой… В некоторых, вроде, всё было цело, но когда она с замиранием сердца набирала заветный номер, готовая бросить трубку, как вспыхнувшую в руках бумагу при розжиге костра, если услышит голос его жены или дочери, то натыкалась на глухое молчание, которое иногда нарушал шум, похожий на рокот волн… Звонить же из дома она опасалась вообще и делала это только в отсутствие мамы… Хотя иногда она выжидала момент, когда мама шла принимать душ, – и тогда она звонила своему любимому. Или же мама ложилась отдыхать – и она тянула длинный чёрный провод, весь перекрученный в запутанные петли так, что на всю длину его вытянуть было давно невозможно, через всю комнату и коридор в ванную, пускала воду, включала газовую колонку, чтобы она шумела, точно доменная печь, и только после этого звонила Олегу. Сам он не звонил ей никогда – и это её устраивало: не было маминых въедливых вопросов, на которые она совершенно не знала, как отвечать, ибо врать не умела: научилась только скрывать и умалчивать… Впрочем, вскорости Олегом была предложена такая схема: она берёт трубку и говорит: «Я вас внимательно слушаю», – и тогда он будет знать, что это действительно она, а не её мама… У них с мамой были удивительно похожие голоса, которые многие путали… Если же к телефону подходит мама и произносит другие слова, то он просто кладёт трубку… После нескольких таких кодированных звонков Олег научился отличать Олесю по какому-то одному ему ведомому тембру её голоса: больше их с мамой не различал никто… Но разговаривать им всё равно было неудобно. Олеся отвечала всегда очень односложно, прикрывая трубку рукой, точно голос Олега мог выпорхнуть из неё, словно птица из клетки, и полететь по комнате…

Через два месяца их близости Олеся уже не могла воспринимать свою любовь как случайную… Она всерьёз стала мечтать о том, чтобы Олег развёлся и стал её мужем, но никогда не говорила ему об этом… Иногда она думала о том, что такой брак будет не так уж хорош, когда Олег начнёт стареть. Однажды она увидела жену Олега. У Олега была на кафедре презентация какой-то его литературоведческой монографии, после которой он устраивал небольшой банкет, и, видимо, пригласил свою половину помочь. Олеся была очень удивлена, когда увидела его жену: выглядела та значительно старше Олега: располневшая седеющая женщина с подкрашенными в цвет пшеницы волосами, собранными в пучок сзади, из которого вылезали, точно гвозди из сгнивших половиц, чёрные шпильки… На висках натянулись струнами не прокрашенные седые прядки, похожие на паклю… Очки в роговой коричневой оправе с крупными стёклами, за которыми прятались какие-то бесцветные водянистые глаза (Олеся потом никак не могла вспомнить их цвет) в обильных лучиках морщин, расходившихся от век серой паутинкой матовых теней… Была она в брюках, хотя преподаватели-женщины в университете в брюках в те времена не ходили, и какой-то бордовой кофточке с чёрными разводами… Олеся увидела её, когда она тащила по коридору увесистые полиэтиленовые пакеты, нагруженные едой. Видно было, что женщине тяжело их нести, и она даже подумала, что Олег поступает нехорошо, заставляя жену таскать такие нагруженные сумки. «Бабушка прямо! – удивилась тогда Олеся… – И как он только с ней живёт?»

В тот период их отношений она не осмеливалась даже спросить его про жену и уж никак не решалась жаловаться на своё бесправное положение… Жила лишь призрачной надеждой, что однажды всё поменяется… Она слышала о том, что во многих творческих парах кто-то парит в облаках и пытается ухватить звезду с неба, а кто-то держит лестницу, чтобы партнёр не упал. Подумала тогда, что, может быть, его жена и является тем человеком, который держит лестницу… Ведь они столько лет живут – и лестница, если и шатается, но стоит…

И всё же, даже увидев супругу Олега, она была совсем не уверена, что ей удастся развести его… И разве она сможет удержать лестницу? Она маленькая для этого. А взбираться по лестнице – у неё кружится голова, и она сама ещё совсем не может жить без страховки… Лестница обязательно упадёт – и придавит её. Думала ли она тогда, что вся её жизнь сложится так, что её лестницу не будет держать никто и никогда… Она всегда сама будет ставить её в чавкающий глинистый грунт, осторожно проверять, не шатается ли стремянка, но, без страха перешагнув пару ступенек, начнёт понимать, что лестница проваливается одной ногой в мягкий грунт и уже сильно накренилась, так сильно, что она рискует упасть вместе с ней, хватаясь руками за воздух…

14

Когда у Олеси случилась задержка, то она страшно испугалась. Думала: «Что теперь будет? Как сказать маме, если она решится рожать? Как воспримет это её немолодой и семейный возлюбленный?» Шла по весенней улице – и слёзы наворачивались на глаза, словно капель стекала с крыш, обласканных мартовским солнцем. Было тревожно… Под ногами был скользкий лёд, в который превратился подтаявший под первым тёплым солнцем снег… Почти белое, как дневной электрический свет, солнце лизало сугробы, точно мороженое, по тротуарам текли первые ручьи, звенящие хрустальными колокольчиками. Жизнь перевернулась – и так неожиданно, словно песочные часы, поставленные с ног на голову. Она решила, что сначала всё точно узнает о своём состоянии, а потом уже скажет Олегу. Она даже не знала, где у них женская консультация. Нашла по телефонному справочнику адрес. В первый раз в жизни пошла к гинекологу и долго блуждала по закоулкам, пока отыскала серое обшарпанное здание поликлиники.

Со страхом вошла в это здание, поблёскивающее оконными стёклами, точно зеркалами, пытающимися тебя ослепить… В регистратуре на неё завели карточку, и она получила талончик, написанный от руки на газетной бумаге. Около нужной ей двери в самом конце коридора она увидела большую очередь. Притулилась в конец очереди к врачу, опасаясь встретить кого-нибудь из соседей. Хотелось прилипнуть к стенке – и стать тенью… На душе было пакостно…

Через два часа, прочитав все двенадцать страниц брошюры, которую она взяла в свободном доступе на столике около регистратуры, содержащей подробное описание разного рода контрацептивов, она наконец постучалась в кабинет врача и открыла дверь, не дождавшись его ответа, зажав под мышкой своё пальто.

– Здравствуйте, – еле слышно, замирая от неловкости и страха, поздоровалась Олеся с врачом, писавшим в чьей-то разбухшей карточке… Врач был мужчина лет пятидесяти с редкими седеющими волосами, среди которых блестел кратер лысины…

– Почему с одеждой? – спросил он. Вы что, не знаете, где находитесь?

– Простите, я не знала, где гардероб, – сжавшись от смущения, пролепетала Олеся, чувствуя, как кровь приливает к щекам, и они становятся горящими, как после пощечины.

Положила неловко скомканное пальто на стул рядом с кушеткой.

– На что жалуетесь?

Растерявшись и не зная, как сказать о своём подозрении, Олеся начала судорожно соображать, как правильно выразиться.

– Вы что, первый раз у гинеколога? – почти закричал врач, посмотрев на неё так, что ей захотелось провалиться сквозь землю. Сердце закололо от страха и жалости к самой себе.

– Первый. У меня беременность, наверное, – всхлипнула Олеся.

– Раздевайтесь ниже пояса, – раздражённо буркнул врач, щёлкнув шариковой ручкой, убирая в неё стержень, и отложил свои записи.

15

После посещения кабинета врача она позвонила Олегу… Будущее для неё теперь заволокло густым туманом – и она шла на ощупь, обшаривая растопыренными пальцами предметы… Она успокаивала себя, что большой и сильный Олег непременно разведёт этот туман рукой – и снова на землю хлынет яркое весеннее солнце, слизывающее своим горячим языком остатки снега… Она находилась будто внутри сферы с толстыми стенками, искажающими и размывающими весь мир.

Встретились они тогда в скверике у памятника Пушкину. Шёл сильный снегопад. Хлопья парили клочками ваты и пуха из разорванных одеял и подушек, засыпали уже осевшие и посеревшие сугробы, возвращали ту чистоту, что бывает в начале зимы.

Когда она подходила к памятнику, Олег расхаживал взад-вперёд, словно маятник, видимо, чтобы согреться. Его ссутулившуюся фигуру, напоминавшую знак вопроса, она увидела издалека – и почти побежала, перепрыгивая тёмные лужи, наполненные кашей тающего снега, перемешанного с песком. Брызги летели из-под её каблучков, но она не обращала на это внимания. Кинулась в распахнутые объятия: руки, как два крыла чёрной птицы, готовящейся взлететь… Уткнулась лицом в мягкую дутую куртку, будто кинулась навзничь на подушку, сдерживая и заглушая плач…

– Ты моя радость! Я так соскучился!

– Я беременна!

Олег от неожиданности разжал объятия. Она еле удержалась на ногах и стояла с бессильно опущенными по бокам руками, похожими на две плети.

– Ты уверена? Была у врача?

– Конечно была.

Олег замер, растерянный, глаза за толстыми стёклами очков больше не излучали свет, а казались жучками, ползающими между двойными рамами и не знающими, как выбраться из ловушки… Схватил её обеими руками за рукавчики пёстрой песочной шубки, пошитой из сурка. Шубка была старая и холодная, ещё мамина, но зато из настоящего меха: маленькие, жёлтые, в коричневых пятнышках шкурки отливали серебром под светом фонаря, который качал забинтованной головой, колеблемый ветром.

– Заяц, ты же понимаешь, что тебе надо закончить университет… А я могу лишиться работы – и тогда даже помочь тебе ничем не смогу. Если всё это выплывет наружу… Ты же у меня умная девочка – и не будешь портить себе жизнь! Эта проблема решается просто. Выход только один. Надеюсь, что твоя мама не знает об этом? Мне кажется, что не надо её расстраивать. Иди ко мне…

Олеся помнит, как она снова зарыла своё лицо в его куртке, будто спряталась от внешнего мира, а Олег нежно и успокаивающе гладил её вздрагивающие плечи.

– Ну что ты, девочка моя! Всё образуется. Это у всех женщин бывает. Это не страшно… У тебя вся жизнь впереди, и не надо её портить.

Они ещё с полчаса побродили по вечернему городу, освещённому цветными огнями вывесок и реклам. Олег заверил её, что постарается помочь деньгами, если надо будет при операции, но настаивал, чтобы она шла в государственную больницу, а не к частнику…

Снег сыпал и сыпал, словно пытался завалить их следы на белом покрове: один поменьше, раздвоенный, с печатью от каблучка; другой большой, рифлёный, на полшага опережающий маленький… Она не поспевала за его размашистыми шагами.

– Мало ли что… Ты направление бери прямо завтра, не тяни, Леся. Чем раньше, тем лучше… Если у меня не будет лекции, я тебя подвезу до больницы.

Её тогда очень обидело это его «Если не будет»… До сих пор глаза Олега в тот момент не уходят из её памяти. В них бегут, бегут, снуют туда-сюда муравьи, которые ожгут тебя кислотой, если задеть.

16

Маме она сказала, что идёт на занятия в университет, и очень боялась, что что-то может пойти не так и она не вернётся в этот день домой.

…Лекции не было – и Олег Борисович подвёз Олесю на такси до больницы, но в больницу с ней не пошёл, обнял за скособоченные плечи, точно у девяностолетней старушки, и, поцеловав её на прощанье сначала в щёку, а потом в лоб, как покойника, остался в такси. Прощание было какое-то наспех, чувствовалось, что он торопится и боится «засветиться», и от этого Олесе хотелось плакать… Где та большая и надёжная спина взрослого, о которой она так мечтала?.. С горечью подумала о том, что её отец так бы не поступил…

– Ты приедешь за мной?

– Конечно, малыш. Не трусь. Всё будет хорошо.

Она помнит тот день, как будто это только что произошло… Отчётливо, словно на киноэкране, видит, как она зашла в просторное помещение с белыми стенами, выкрашенными масляной краской, которая начала желтеть как-то неровно, неопрятными пятнами, напоминающими потёки на туалетной бумаге… Она хранит в памяти длинный прямой коридор, в глубине которого теряются очертания предметов и всё размыто, как сквозь слёзы или дождевые капли на стекле. В кабинете слева от неё стояли и разговаривали врачи – их лица она забыла, да и не разглядела тогда: все казались одинаковыми, как в детстве солдаты. На них на всех были напялены белые халаты и такие же белые шапочки-беретики на резиночке, очень похожие на те, что продаются для душа, только эти из какого-то другого материала, не из полиэтилена, но натянуты они так же низко, почти по самые брови, отчего врачи кажутся ей насупившимися. Говорили они очень громко, внятно и почему-то слишком резко, даже иногда на повышенных тонах, не приглушая своего голоса, но о чём они беседовали, до неё не доходило: она была вся в себе и слышала только свой страх…

– Чего трясёшься? – спрашивает ослепительно белокурая пергидрольная блондинка, из-под шапочки которой выползли погреться под лампами дневного света змейки локонов. – Рожать надо, раз трясёшься, а если не можешь рожать – так сделаем всё, и делу конец.

– Мне надо сегодня будет вернуться домой! – чуть слышно выдавила из себя Олеся.

– А уж это сколько надо, столько и продержим…

Эта же врачиха проводила тогда Олесю в палату, где её начала бить дрожь, настолько сильная, что с ней невозможно было справиться: крупные судороги, которые прокатывались по поверхности её ног и которые ничем нельзя было успокоить, – так бывало, когда у неё при заплывах резко сводило икры, и она тогда, с трудом доплыв до берега, с силой вставала на носок, стараясь снять спазм икроножных мышц, – спазм проходил, но начинались мелкие судороги. Олесе стало казаться, что у неё жар, но всё дело было лишь в температуре помещения, в котором топили на полную катушку – и о батареи можно было обжечь руки. Сквозь окно она увидела невзрачные, неумытые дома и небо, напомнившее ей обезжиренное молоко, сделанное из сухого порошка. Всё было очень серое, тусклое и как будто утратившее свой цвет, обескровленное, выгоревшее, истлевшее, точно одежда на мумии… В палате стояли рядком очень близко друг к другу четыре узкие железные кровати с панцирными сетками. Ей сказали, что нужно раздеться догола. Она стащила с себя старенькие сапоги без каблуков и вязаное зелёное платье с жёлтым орнаментном из миниатюрных шашечек на груди, потом, помявшись, сняла с себя нижнее бельё, тут же закрыв одной рукой грудь, а ладонью другой руки – лобок. Её кожа мгновенно покрылась пупырышками гусиной кожи, и она начала дрожать ещё сильнее, так, что слышала, как клацает зубами, словно старушка со вставными челюстями. Было очень холодно. Она стояла будто на свежем ветру. Затем ей нужно было надеть на себя полупрозрачную голубую накидку, напоминающую дождевой плащ, сквозь который просвечивало её прекрасно сложенное тело, отражающееся в небольшом зеркале над раковиной, и одноразовые голубые бахилы на голые ноги. Потом медсестра велела ей лечь. Она чувствовала животный страх, который вязким рвотным комком поднимался к самому горлу. Ей казалось, что от страха она вся одеревенела, но руки её ещё двигались – и она закрыла лицо ладонями, чтобы хоть не видеть яркий белый свет на потолке, режущий глаза, будто ланцет. Она зажмурилась, чтобы спрятаться от этого взрослого мира, точно маленькая девочка в мамину юбку.

Рядом с ней лежала темноволосая женщина, вероятно, армянка – она едва говорила по-русски, которая смотрела на Олесю испуганными и затравленными, как у загнанного в капкан кролика, полными сочувствия чёрными глазами, в которых раскинулась дождливая осенняя ночь: они выглядели неестественно огромными из-за отчётливых синяков под веками, как у очковой змеи.

– Почему? – задала вопрос армянка. – У тебя нет мужа?

– Нет, – ответила Олеся и добавила: – Мне так страшно. А тебе?

Армянка кивнула головой в ответ, прикрывая глаза, отчего казалось, что чёрные ресницы углубляют синяки под веками, и ещё что-то стала говорить, и тараторила долго, быстро и сбивчиво на своём непонятном для Олеси языке, вставляя русские слова «ужас», «кошмар», «жуть» и «кобель».

Холодный пот полз ящерицей по спине Олеси, а капли солёной росы дрожали на верхней губе, раскрывшейся, как увядающий лиловый цветок. Она чувствовала, что пряди волос стали мокрыми и приклеились ко лбу, точно она попала под изморось.

Со скрипом, таким, что Олесе померещилось, что провели пилой по кости, открылась дверь в палату.

– Кого возьмём? Эту? – услышала она равнодушный голос врача.

Они увели соседку Олеси, но потом очень быстро, спустя пару минут, возвратили ту в палату, потому что перед наркозом нельзя было есть, и теперь ей нужно было ждать в палате целый час. Люди в белых халатах пристально смотрели на Олесю, точно их глаза – это были рентгеновские лучи, что просвечивали её насквозь… Олеся вся сжалась в комок мёрзлого грунта и прилипла к кровати. Ей очень хотелось распластаться на постели, будто на снегу белому зайцу, дрожащему под прозрачным кустом, листья с которого давно погребены под снегом…

– Иди тогда ты, – бросил ей врач.

Олеся встала и медленно пошла, точно запрограммированный робот, не видя практически ничего, кроме врача и ещё двух пациенток, со страхом провожающих её глазами со своих кроватей.

Ей нужно было преодолеть коридор: он был очень небольшой, но ей хотелось думать, что он длинный, а белый цвет зрительно увеличивал пространство. Однако они практически тут же дошли до комнаты, куда её завели врачи. Но это была не операционная. Она с облегчением вздохнула с призрачной надеждой отсрочки.

– Вставай на весы, – велела ей немолодая обитательница этого помещения в белом халате.

Они были маленькие, эти весы. Она едва на них помещалась и думала: «А как же здесь стоят большие и толстые тётки?» От её нервного топтания на весах стрелка судорожно металась между отметками «50» и «60»… Олеся не могла разобрать точно, сколько же она весит, – неловко оступилась, покачнулась, словно пьяная, и сошла с весов.

Побрела по коридору, будто ослепшая от его снежного сияния. Коридор с белыми стенами казался тогда ей тем туннелем, из которого не бывает возврата.

Неуверенно вступила в операционную. Комната была вся белая в тон стен, белесых от хлорки. Нужно было сесть на кресло, рядом с которым стояла тумба цилиндрической формы со шлангом, прикреплённым к ней. Олеся залезла на кресло, и женщина-врач начала двигать её к себе. Олесе было так страшно, что хотелось кричать, даже завыть в голос, будто ребёнок, расшибший колено. «Зачем я только сюда пришла?» – думала Олеся. Она видела напротив себя большое окно, за которым разлилось, как туман, мутное небо, и снова белую стену, покрытую старой мелкой пожелтевшей плиткой, выложенной очень неровно. Ей бросилось в глаза, что плитка вся в потёках дезраствора. Потом она повернула голову от окна и заметила сосредоточенное, измученное лицо немолодой врачихи, которая набирала в шприц лекарство. Она видела это лицо очень резко, точно в фокусе фотоаппарата: у неё был курносый нос с красными, как у августовской лебеды, прожилками, который явно был заложен от насморка, и глубоко посаженные глаза какого-то бурого оттенка болотной воды, – и ей очень хотелось поймать в этой воде хоть каплю сочувствия, выловить, как зелёную ряску, но её не было, вода оказалась холодна и мутна – и слёзы покатились из Олесиных глаз, блестящие в освещении операционной, точно шарики ртути. Она плакала и не могла остановиться. Так плачет прохудившаяся крыша, принимая удары грозы. Кап-кап-кап – и вот уже струйка воды образовала большую лужицу… Она не издавала ни звука, всё в ней сжалось, как пластилин на морозе, – и она заглушала готовые вырваться из горла всхлипы, кусая свои губы, словно детское колечко, которое дают ребёнку, когда у него начинают резаться зубы. Она и плакала так, как когда-то в детстве – беспомощно и тихо. Врач перевязала ей обе ноги резиновым жгутом, а потом то же самое сделала и с её рукой. Она казалась себе пленницей из какого-то фильма ужасов, где жертву собирались жестоко пытать…

– Сжимай и разжимай кулак. У тебя очень тоненькая ручка, и вен вообще не видно. Трудно будет попасть иголкой.

Она сжала кулак как можно крепче, будто для удара, но вдруг поняла, что сил даже для этого у неё недостаточно. Кулак разжался – и рука безжизненно легла на подлокотник кресла.

– Если ты будешь плакать, то тебя не возьмёт наркоз.

Врачиха поднесла шприц – и игла послала ей худенький солнечный зайчик от лампы дневного света. Голова врача зависла между Олесиных ног – и она услышала слова:

– Укол пошёл.

Врач достала какой-то довольно длинный металлический инструмент, пускающий солнечного зайчика побольше первого. Олеся зажмурилась – и снова открыла глаза. Она успела открыть глаза только два раза и подумать о том, что она пока в сознании.

Почувствовала ледяной холод и вибрацию, которая шла от шеи к голове, медленно ползла сначала к ушам, потом… Ей казалось, что она в самолёте, который взлетает и катится по взлётной полосе, подпрыгивая на неровном асфальте, – и никак не взлетит…

…Вдруг она услышала свой собственный крик. Она кричала несколько раз, пронзительно, надрывно – и от этого же воя и открыла глаза.

– Мне больно!

Она очнулась в палате, накрытая пледом в коричнево-чёрную клетку, и первое, что заметила, это то, что на её ногах были одеты серые носки. Олесю обожгла очень сильная, неиспытанная ранее боль внизу живота, и она, догадавшись о её происхождении, спросила у соседки:

– Мне уже всё сделали? Мне действительно всё сделали?

– Да, да, – ответила та. – Тебя на каталке привезли. Скоро поведут меня. Ты полежи немного.

Олеся очень медленно, словно сомнамбула, через силу натянула бельё, платье, часики. В палату зашла врачиха и сделала ей укол, от которого ей полегчало, и она почувствовала себя пустой и лёгкой, словно надувной мяч.

Через некоторое время её повели на УЗИ. Во время УЗИ она успела посмотреть на экран и увидеть, что чёрного пятна, внутри которого лежал, свернувшись, маленький человечек, больше нет. «Ещё совсем недавно оно было. А теперь его нет. Его не будет… – думала она с внезапно накатившей горечью. – Человек остался в комнате с белоснежными стенами, содержимое насоса скоро выльют – и не будет этого человечка, которому она была матерью, вообще…»

– А кто это был? Девочка? Да? – спросила она врача…

– Девочка, девочка… Была, да нету уже… В помойке валяется…

Когда шла назад в палату, то случайно увидела, как санитарка выносила чёрный полиэтиленовый мешок из операционной: мешок прорвался – и из него посыпались зародыши в сгустках крови и потекла кровавая жижа. Это были маленькие голые человечки… Она тогда, увидев это, упала в обморок, успев почувствовать, как тьма, которую перерезают летящие, точно от газовой сварки, искры, крепко обнимает её и прижимает к своей груди, заслоняя от этого жестокого и страшного мира. Очнулась она в кресле около медсестры…

– Ненавижу тех мамаш, которые дотягивают до четвёртого-пятого месяца. Плод уже сформировывается, и аборт становится тогда больше похож на расчленёнку, чем на операцию. Когда видишь на своей ладони оттяпанную щипцами ручонку, хочется прирезать ту стерву, которая вынуждает нас это делать! А некоторые ещё и спросят потом: «Кто там был: мальчик или девочка?» – раздражённо поделилась с ней медсестра. – Мы все хотели бы, чтобы плод был бесформенным, но это не так… Это уже маленький человечек… Будь моя воля, я бы вообще всем до абортов такие мешки показывала!

А потом у неё наступило состояние размягчённого мозга и притупленного сознания, почти удовлетворения, равнодушия ко всему, что с ней случилось и произойдёт дальше. Она ехала с Олегом в машине. Сидела на заднем сиденье и сквозь рукава видела свои руки, как будто изнутри подсвеченные, и тонкие синие вены, бегущие ручейками, как реки на карте, в которых пульсирует её холодная кровь. Её душа стала будто отделена от неё, она только смотрела на свои заледеневшие пальцы, лежащие на коленях и выбивающие от холода мелкую дробь, точно барабанные палочки, – она видела их, но совсем не чувствовала: это были просто предметы, у которых не было никакого отношения к её телу, просто белые обломленные с крыши подъезда стеклянные сосульки… Ей хотелось улыбаться оттого, что она теперь совсем ничегошеньки не ощущала – никакой боли, никакого страха и никакого счастья. Счастья больше не было. Будет ли оно? Она была тогда как мёртвая, как душа, отстранённо взирающая на своё тело, лежащее на столе…

17

Первые два месяца после аборта Олеся ходила как зомби, потом начала осознавать, что наделала. Как она себя ненавидела тогда, как презирала его! А Олег был счастлив, что всё обошлось…

Однажды ей приснилось, как она отправляет своей дочке посылкой розовую тёплую кофточку, чтобы ей ТАМ было не холодно!.. Если случайно видела в магазинах детскую одежду, то тут же представляла свою девочку.

С каждым днём становилось больней и невыносимей от того, что она сотворила. Она убила того, кто был ближе всех на свете, свою кровиночку. Внутриутробная фотография девочки до сих пор стоит у неё перед глазами: головка, маленькие ручки и ножки…

У неё началась депрессия. Ей всё стало неинтересно. Она ходила в университет, но на лекциях у неё закрывались глаза, как у Вия: нижние веки будто примагничивали верхние. Проваливалась в минутный сон. Красное месиво, где из сгустков крови торчали маленькие ручки и ножки, заполняло её забытьё… Один раз возникло лицо младенца, который ей сказал: «Мама, мне тут холодно. Пришли мне тёплое одеяло и грелку…» Через минуту она вздрагивала, разбуженная тычком соседки в бок… Она радовалась, что красные пузыри исчезали… Но тут же вспоминала, что это не только сон, – и ей хотелось снова провалиться в дрёму… Жаждала всё забыть, а не могла… Ночью же спала плохо. Сны были рваные, будто рана, и такие же кровавые… Снились какие-то трубы, через которые высасывают все её внутренности вместе с младенцем – и она остаётся полая, как новогодний шарик на ёлке… Один раз приснилась девочка, которой она хотела дать имя Марина. «Нет, – сказала кроха кровавым ртом, – Арина без «м», я без мамы».

Сама же она была с мамой и под её бдительным оком. Мама заподозрила, что с ней происходит что-то неладное, по её сбившемуся циклу. Спросила встревоженно:

– У тебя всё нормально?

Олеся заверила её, что всё…

Олег пытался несколько раз дозвониться до неё, но она клала трубку. Как-то поймал за рукав после лекции, на улице, уже за территорией университета, когда она торопилась домой…

– Стой! Ты что от меня бегаешь? Поехали ко мне?

– Нет, не бегаю я. Я просто плохо себя чувствую и у меня ничего не зажило… Пусти! – вырвалась и гордо пошла прочь, покачивая бёдрами на тонких каблучках, на которых она ходить не любила и не умела.

Как же она его презирала и ненавидела тогда!.. Такой большой и сильный, а на поверку оказался слабак, слизняк, который утратил свой домик, но не совсем, а выползает из него на охоту, оставив раковину неподалёку.

Постепенно ненависть рассосалась, как гематома… Сначала был красный цвет, потом стал синий, как не отмытые до конца следы от шариковой авторучки, затем иссиня-чёрный, словно некрозное пятно, а потом появился цвет: жёлтый, лиловый, голубой… Всё проходит, особенно когда тебе двадцать лет, подруги втягивают тебя в хоровод студенческой жизни, то и дело взрывающейся заразительным смехом, услышав который в конце своей жизни, она будет вздрагивать, как от фальшивой ноты в гармоничной мелодии. Но тогда пока жизнь была ещё белый снежный лист, на котором хоть и остались глубокие и кровавые следы, но новый снег мягко припорошил их чистым снежком, а порывистый ветер занёс все следы, ровняя поверхность…

Она всё ещё любила его. Когда он поехал с двумя студентками-старшекурсницами на конференцию, потому что те помогали ему с презентацией, а их собственные курсовые заняли на конкурсе студенческих работ призовые места, она места себе не находила… Одна из девушек, Даша, была дочерью начальника железной дороги города – и ей казалось, что эту девушку он пригласил с собой специально, чтобы что-то поиметь от её отца. Избавиться от этой мысли она никак не могла… Представляла, что он эту девочку тоже обворожил, как и её, и та так же запуталась, словно бабочка в паутине, в ажуре его красивых, сладких и липких слов, как совсем недавно она… Трепещет шёлковыми крыльями, пока он не высосет весь нектар её молодого тела. Впрочем, она услышала от второй студентки, что Даша познакомилась на конференции с каким-то парнем из Риги и ночевала у него в номере… У неё отлегло от сердца, словно сдвинули неподъёмный камень… Но оказалось, что этот булыжник удерживал горный поток любви и ревности, которые снова окатили и захлестнули её с головой… Она, она должна была быть с ним в этой поездке, а не какие-то там девочки с обеспеченными предками! Такую бы уж он не заставил избавиться от своего ребёнка, побоялся бы, поджал бы хвост, женился бы, оставил свою тётку, ибо больше не надо было бы никому держать лестницу: она была бы из белого мрамора и покрыта зелёной дорожкой, в которой мягко утопали бы ноги, словно в лесном мхе… Не получилось! Рижанин помешал… Молодой и бесшабашный…

Она тогда после долгих колебаний позвонила ему домой, просто так, чтобы услышать его голос… в надежде, что он поймёт по её притихшему дыханию, кто это обрывает ему телефон… Долго ждала, что возьмут трубку, слушая протяжные и надрывные гудки, точно у поезда на переезде, когда машинист боится кого-нибудь задавить. Но услышала голос его жены. «Алё… Кто говорит?» – спросила та. И Олеся бросила трубку на рычаг, как мокрую и грязную половую тряпку на кафель в ванной, поближе к батарее.

Через два часа позвонил Олег Борисович и предложил встретиться: сходить на Тарковского… Сердце у неё опять поскакало мячиком по кривым и качающимся ступенькам… Покатилось, покатилось… Не догнать… Она полетела вслед за своим сердцем, словно птица, возвращающаяся в родные края.

Олеся сидела, прижимаясь к нему в тёмном кинозале, чувствуя тепло его бедра, греющего, как домашняя резиновая грелка. Олег закинул руку ей на плечо, запустив ладонь под её жакет… С ним было тепло и уютно, так, как ей было когда-то хорошо с папой…

Потом она сидела у него на коленях в его квартире, превратившись в маленькую девочку, и плакала. Нет, она не собиралась устраивать такого концерта. Это было как неожиданный ливень сквозь лучи солнечного света, играющий на струнах дождя, словно на арфе, превращая каждую каплю в алмаз, каждую ноту в симфонию, когда поникшие от зноя и пыли цветы поднимают свои головы, раскрывают бутоны, будто губы, для поцелуя дождя и начинают одурманивающе пахнуть…

Он сказал ей, что ушёл из дома… Нет, он не развёлся ещё… Но две недели живёт уже один и возвращаться не думает…

Слёзы были слизаны нежным языком и стёрты горячими ладонями, высушены, как феном, горячим дыханием, срывающимся с губ, раскрывшихся, будто по осени цветок шиповника.

18

…Олеся опять стала частенько бывать у Олега в жилище. Созваниваться стало проще, так как теперь он жил один… Дома врала, что уходит заниматься в библиотеку. Ей верили и считали её «книжной девочкой». А книжница взбегала по лестнице на третий этаж в чужом подъезде, пропахшем кошками, с блаженной улыбкой на лице, будто и не было того времени, когда ей снились младенчики в кровавом желе и аппарат, высасывающий все её внутренности, даже сердце, – и она оставалась пустой, как выпотрошенная консервная банка, о края которой можно израниться, если взять её в руки.

Олег открывал дверь – и она падала в его объятия, ныряла, как в омут, уплывала, увлекаемая пенными волнами отлива, не думая сопротивляться: только потеряешь все силы… Постепенно привыкала к нему – и уже не могла без его душных объятий, без его губ, жующих мочку её уха, точно козёл поросль молодых деревьев, взметнувшихся к небу из упавшего в неподходящем месте семечка. Сладкий морок, когда продвигаешься на ощупь, узнавая знакомые впадины и рытвины тела…

После она удобно устраивалась у него на коленях, прижимаясь к его груди, как ребёнок, – и никуда не желала уходить… Его большие ласковые руки гладили её по голове и щекотали за ушком – и ей хотелось замурлыкать, точно кошке… Она забывала тогда о разнице в возрасте, об его оставленной семье, ей хотелось быть с ним всегда…

Она смотрела на неумолимую стрелку циферблата больших настенных часов-картины, где над морем, купаясь в лучах заходящего солнца, катящегося розовым воздушным шариком к горизонту, кружились белые чайки, а стрелки тоже были крыльями чайки, то взмахивающей крыльями, то опускающей их… Когда правое крыло чайки оказывалось направленным к розовому облаку, похожему на сбитую белковую пену на торте, а левое начинало тянуться к правому, чтобы взметнуть чайку высоко в небо, она вздрагивала и говорила:

– Ой, мне надо бежать… Мама будет волноваться…

Олег всегда провожал её до автобусной остановки, целовал на прощание легко, как бы в рассеянности, то ли страшась людских глаз, полных любопытства, зависти и злобы, то ли просто от усталости… Будто палый лист касался её щеки, словно метёлка травы щекотала её губы – и тогда она чувствовала запах увядания, печаль окутывала её с ног до головы, точно облако пыли от пронёсшегося мимо внедорожника.

Её мучила необходимость постоянно изворачиваться дома, надо было как-то объяснять своё отсутствие, ей давно уже надоели эти конспиративные уловки со звонками, она устала от маминой опеки, которая считала её маленькой девочкой, и от её заботливого диктата, когда дочери надо было выкладывать свою судьбу по траектории, заведомо проведённой её твёрдой рукой… Шаг вправо, шаг влево – расстрел укором, что она не оправдывает её надежд и ожиданий. Олесе так хотелось быть взрослой и свободной… Надоела и конспирация в университете… Девочки делились своими романами, она же вынуждена была делать вид, что не встретила ещё свою любовь… Она думала иногда, что действительно ещё не повстречала свою судьбу, что главная любовь её жизни, конечно, впереди. Это будет человек, с которым она встретит старость на равных… Но глупое и неразумное сердце скакало на одной ноге, как девочка, играющая в классики. Бессмысленное скакание, странные клетки, что сотрутся от шагов прохожих, которым наплевать на расчерченный асфальт… Колокольчики звенели у неё внутри от любого прикосновения Олега, точно пустая жестяная баночка, летящая по кривым клеткам, нарисованным на асфальте…

Начались первые студенческие свадьбы… И она втайне завидовала… А одна пара из их группы даже успела родить карапуза, молодые родители ходили теперь на лекции по очереди: девушка не брала академического отпуска – так им было удобнее: учиться вместе… У Олеси тоже уже могла быть девочка, которая научилась бы ходить и, может быть, даже немножко уже говорила бы… Это была её затаённая боль, о которой она иногда забывала, но которая всегда теперь давала о себе знать, как только она видела маленьких детей.

Мама начала подозревать, что у неё появился мальчик. Наивная мама даже несколько раз намекала на то, что неплохо было бы пригласить его в гости. Олеся отнекивалась, уверяла маму, что она выдумывает невесть что… И ещё больше хотела теперь свободы от родительского ока…

Когда мама сказала, что ей на работе предложили профсоюзную путёвку в санаторий, то сердце Олеси перестало играть в «классики», а подпрыгнуло с шестом, перелетая через недосягаемую планку. Целый месяц она будет свободна от бдительного родительского ока и сможет жить у Олега! Или нет? Мама будет звонить… Часто и настойчиво, проверяя, как она живёт…

«Может быть, предложить Олегу ночевать у меня, пока нет мамы?» – размышляла Олеся.

Провожать её в аэропорт мама запретила: «Как ты возвращаться будешь? Не надо. Я на такси доберусь».

Олег пришёл в этот же вечер…Так у них началась семейная жизнь. В мамину комнату она его не пускала… Старалась приготовить всё время что-нибудь вкусненькое: испечь сладкий кекс или шарлотку, сварганить какой-нибудь салат, накрутить голубцы или нафаршировать перец. Накрывая на стол, стелила салфетки из бамбуковой соломки. Олег покупал вино, получалось, что, в основном, для себя, так как она не пила почти совсем… Могла немного пригубить… Они просто устраивали себе каждый вечер праздник, наслаждаясь тайной свободой и общением друг с другом… Кидалась в его объятия, словно прыгала с вышки в волнующееся зелёное море, раскинув руки для полёта, как птица…

В выходные выбирались на природу, не на дачу: на дачу к себе Олег не хотел приглашать из-за своей семьи, ехать же на свою она боялась, опасаясь, что их могут увидеть соседи… Стояла почти летняя жара. Купались на песчаных берегах Волги, хватая изнеженным белым телом щедрые лучи майского солнца… Олег ловил рыбу. Она смотрела, как он забрасывает спиннинг, любуясь его подтянутой, поджарой фигурой, только начинающей обрастать жирком… Съездили посмотреть заброшенную старую церковь в лесу, за 100 км от города, сделанную из дерева, чем-то похожую на те, что увидела через несколько лет в Кижах… Побывали в Суздале и во Владимире. Она замирала от красоты и величия соборов и думала, что жизнь удивительна…

Она не помнит ничего про быт этого первого совместного медового месяца, кроме праздничных ужинов при свечах, когда пляшущие огоньки отражались в толстых стёклах очков, а взгляд прятался за дрожанием язычков пламени. Она снимала с Олега очки и целовала его в глаза, которые тотчас закрывались, как у куклы Наташи, когда она их трогала пальцами. Она проводила по веку языком – и смеялась оттого, что он неожиданно морщился, будто младенец, готовящийся заплакать…

Даже те вечера, что они проводили, смотря телевизор, были сладким временем умиротворения и гармонии, когда думаешь: «Неужели чудо возможно?» Сидели рядышком, обнявшись, точно две половинки грецкого ореха: в домике, который казался вполне надёжным, чтобы не падать на землю. Иногда Олег клал голову ей на колени – и тогда она гладила его по чёрной шевелюре, в которую вплелись первые метельные нити, отливающие, как серебристый дождик на ёлке…

Бывало, что Олег изредка даже готовил. Оказалось, что он мастер запекать вкусное мясо и курочку, умеет мыть посуду и пол… Бельё он стирал у себя дома – и Олеся почти не видела каких-то рутинных домашних забот…

Месяц пролетел как в тумане… В университет они приходили поодиночке, и хотя их завтрак был наспех, но вполне мог бы сойти за семейный. На его занятиях она сидела с каменным лицом, боясь, что кто-то догадается, что она наполнена любовью, будто воздушный шарик воздухом, и готова взлететь под облака в любую минуту. Она и домой отправлялась одна, но вечером, почти каждый день, он приходил… Ключей у него не было: она не дала… Олеся бросалась ему на шею, повисала, оторванная от пола, смешно дрыгая ногами и удивляясь тому, как внезапно в её жизни всё расцвело… Она была со своей скучной жизнью, где ей надлежало ходить по линиям, вычерченным заботливой и уверенной маминой рукой, будто тюльпан, долго лежащий в холодильнике, который наконец вытащили и поставили в тёплую воду поближе к батарее… Она не забыла, но простила Олегу свой аборт, кружилась в волнах его любви, точно щепка в водовороте: крутилась быстро и медленно отплывала от воронки по течению вниз…

Он получил развод и сказал ей про это как-то мимоходом за ужином, медленно разжёвывая резиновую сардельку.

До приезда мамы оставалась неделя – и от мыслей о том, что ей придётся жить без него, сердце ныло так же, как когда умирали папа, бабушка и дедушка. Она сказала ему об этом.

– Ничего малыш. Мы что-нибудь придумаем.

– Но я хочу быть с тобой всегда. Просыпаться утром от прикосновения твоих рук… Потом, меня не научили врать, я могу сидеть с мраморным лицом на твоих занятиях, но не могу ничего скрыть дома… Я боюсь, что мама начнёт догадываться… Мы могли бы переехать к тебе, только тогда нам придётся пожениться… Почему ты мне это не предлагаешь? Ты же развёлся уже…

Олег замер, точно зверь, увидевший опасность… Минуты две сидел неподвижно, будто спал с открытыми глазами. Взгляд растерянный, словно у студента, которого вызвали на семинаре, а он ничего не учил и собирается с мыслями, что ему ответить… Только пальцы, барабанящие по колену, выдавали его волнение…

– Зачем я тебе такой старый?

– Ты же уже есть… Мы же не можем всё время прятаться… Я должна познакомить тебя с мамой… Ты должен просить у неё моей руки… Но я могу сначала попытаться с ней поговорить. Только боюсь, что она будет против. Она на следующей неделе прилетает. Может быть, нам лучше без неё подать заявление в ЗАГС? Давай подадим, а потом ей скажем…

– Ну, ты стратег… Я как-то не готов к этому…

Она обиженно отошла от него, уселась с ногами в кресло, выставив острые локотки. Губы подрагивали, как цветок психотрии под крупными каплями дождя… В глазах блестели слёзы… Она уже шмыгала носом. Психотрия опустила свои лепестки вниз… Прозрачная солёная капля сбежала по ресницам Олеси – и повисла, собираясь прыгнуть с трамплина.

– Ты… Ты… – голос её предательски задрожал… Она не знала, что бы такое выкрикнуть ему пообиднее, и глотала воздух, как рыба, выброшенная на берег…

Смахнула пальцем слезу, смотря в сторону от него на бело-розовые тюльпаны на стене, проступающие сквозь голубой туман…

– Ну что ты, малыш! Хорошо, давай поженимся… Но жить тебе придётся у меня… Мне будет трудно жить с тёщей. Я привык работать по ночам, создавать художественный беспорядок – и вообще не ходить по струночке. Я готов познакомиться с твоей мамой, но жить с ней вместе, нет, увольте…

– Давай подадим заявление, пока она не приехала. Тогда она поймёт, что у меня всё серьёзно, и не будет сопротивляться моему замужеству… Ну, давай, я узнавала: в ЗАГСе заявления по четвергам принимают. Давай завтра подадим. У нас лекции будут до 12 часов, можно сразу из университета пойти…

На другой день они выстояли довольно длинную очередь в ЗАГС… Все пары были очень молодые. На них посматривали с любопытством… Перешёптывались. Олесе стало немножко не по себе, будто она стояла в дачной одежде среди собравшихся на праздничную вечеринку. Олег притянул её к себе и обнял за плечи, и ей стало сразу спокойно. Пусть смотрят: она сделала свой выбор. «В конце концов, можно ведь и развестись…» Стояла, прижимаясь к нему, как к печке, будто и вправду замёрзла, вбирая в себя по каплям его уверенность в завтрашнем «далёко», словно тепло от кирпичной печной стены… У неё будет счастливая семейная жизнь, и они ещё родят пару ребятишек…

Заполнили анкеты, что дала им работница ЗАГСа, немолодая женщина в очках, крашеная блондинка, похожая на кудрявого пуделя: она, видимо, совсем не укладывалась после химической завивки. Дама долго и пристально изучала написанное, словно не могла разобрать их почерк и понять содержание. Потом сняла золотистые очки и внимательно, очень по-доброму, как-то по-матерински, посмотрела на неё:

– Девушка, вы хорошо подумали?

– Да, – бодро сказала Олеся.

– Точно хорошо? Подумайте ещё… – участливо сказала она, заглянув Олесе в глаза… Олеся обратила тогда внимание, что у неё вылезли почти все ресницы, отчего взгляд без очков стал беззащитный, как у стариков, стоящих у последнего порога. Длинные и тонкие лучики бежали от век, как от солнца на детском рисунке…

Перед приездом мамы Олег собрал свои вещи, помог ей прибраться, чтобы и следа в квартире от него не осталось, и уехал… Поцелуй на прощание был долог и нежен. Они тёрлись друг о дружку холодными носами, мягкими губами, сладкими и нежными, как ягода шелковицы.

19

…Мама приехала загоревшая, посвежевшая, пропитанная солнечным ветром и морскими брызгами от волн, вскипавших при ударе о гальку, будто шампанское… В первый день её приезда Олеся побоялась ей сказать, что она собралась замуж… Оставила разговор до следующего дня…

Мама лежала на диване и читала. Она даже не шелохнулась, когда дочь зашла в комнату. Олеся села в кресло и сказала очень тихим и неуверенным голосом, будто пробовавшим зыбь на болоте…

– Мама, мне тут один наш преподаватель замуж предложил… Мы уже подали заявление в ЗАГС.

Книжка упала на пол с глухим стуком, перелистнув на лету несколько страниц, и осталась лежать раскрытой. Мама села, спустила ноги на пол, не думая поднимать книгу.

– Ты могла бы всё-таки сначала меня познакомить с ним. И рано ещё, доучиться надо… Или ты об этом уже не думаешь?

– Я же сказала, что это наш преподаватель… И я его люблю и жить без него не могу. Он мне и с учёбой поможет. Ты же не хочешь, чтобы твоя дочь была несчастной?

– Делай что хочешь. Только не жалуйся потом. Но ты всё-таки должна меня с ним познакомить. Свадьбу, как я понимаю, вы делать не будете? Или он будет всё оплачивать?

– Да мы не собирались делать какое-то большое торжество. Только для своих: свидетели и ты. Но у него хорошая зарплата.

– А его родители?

– Они умерли…

– Пригласи его в выходные к нам… Откуда у преподавателя хорошая зарплата?

– Он доктор, профессор, кажется, уже… Недавно, говорят, присвоили.

– Что? Сколько ему лет?

– Да, он старше меня. Ну и что? Мы любим друг друга, и он сможет меня обеспечить, с карьерой поможет. Потом нам же просто нужны в семье мужские руки. Он хороший, вот увидишь.

– Ну ты даёшь! Зачем тебе это надо? Ты думаешь, что разница в возрасте – это пустяк? Ошибаешься. Я не знаю, как тебя остановить!

– Но, мама, я хочу за него замуж, я хочу жить с ним, ну неужели непонятно? – со слезами в голосе сказала Олеся. Голос поскользнулся на обрыве – и его владелица изо всех сил старалась его удержать…

Олеся позвонила Олегу, что в выходные мама его ждёт. «Как он ей покажется?» – мучилась Олеся все три дня.

Олег пришёл в субботу. Олеся выбежала в прихожую, наконец, дождавшись, что звонок прокуковал. Открыла дверь. Олег протянул ей торт и пакет с виноградом. Букет роз он положил на тумбочку, сказав, что отдаст маме сам…

Она прошла с ним в гостиную, где сидела мама в ожидании будущего зятя. Мама встала с дивана, вскинула глаза на Олега – и синее крыло птицы счастья, пролетевшей мимо неё, отбросило тень на её лицо. Лицо мгновенно потемнело, морщины стали резче, словно впитали в себя угольную пыль, губы сложились гузкой и дрогнули, словно лепесток, на который опустился тяжёлый шмель. Она точно хотела защититься от пыли, что принёс сильный порыв ветра, – прикрыла лицо рукой, ссутулила плечи, пригибаясь к земле.

Потом резко выпрямилась, будто в ней распрямилась сжатая пружина, обернулась к Олесе:

– С ума сошла! Он тебе в отцы годится! Нет, я против…

Олеся растерянно посмотрела на своего женишка. Тот стоял, тоже ссутулившись, будто пытался втянуть голову в плечи. Букет роз был опущен, и он нервно бил им по коленке, точно веником в бане…

– Нет, ты меня слышишь? – безапелляционно сказала мама. – Покиньте наш дом! – продолжила она, обернувшись к Олегу Борисовичу.

Тот был растерян. На лице был написан почти испуг… Положил цветы на журнальный столик, развернулся и вышел в прихожую. Положил очень неловко, на краю, так что, выходя из комнаты, задел рукавом шапки цветов, парящие в воздухе. Букет полетел на пол, теряя при ударе лепестки. Они остались лежать на полу нежными розовыми лоскутками, колышимыми тонкой струйкой сквозняка, скользнувшего в дом из приоткрытой форточки…

Олеся бросилась за своим суженым. Успела увидеть, как тот сдёрнул с вешалки плащ, судорожно надел его, не с первого раза попав в рукав, и, не застёгиваясь, выскочил из квартиры, будто там начинался пожар и удушье затягивало петлёй горло…

– Детка, потом обсудим… Твоя мама, наверное, права…

Дальше она помнит всё, как в тумане… Она бросала маме что-то обидное, мама безобразно кричала на неё. Двери хлопали, как мухобойки; чашки с глухим стуком летели на пол и разбивались на мелкие кусочки, взрывая тишину печальным звоном; ткань рвалась с сухим треском; тапки, подкинутые в воздух и подхваченные ловкой рукой жонглёра, давили комара; из косяка сыпалась штукатурка – и пол становился словно усеян мукой; щипки на руке расцветали лиловыми флоксами; волосы выдирались, как сорняк, заглушивший морковку… Она помнит, что хотела выскочить в подъезд, но мама стояла у двери, прислонившись к ней спиной, – оттащить её у Олеси не было никаких сил и поэтому она лихорадочно соображала, что со второго этажа можно спрыгнуть с балкона на крышу сараев…

Потом она всё же осталась ночевать дома, как хотела того мама, но не спала, а красными от слёз глазами, в которые будто насыпали песок, изучала рисунок теней на стене… В жёлтом квадрате стены, образовавшемся от уличного фонаря, заглядывающего мутной головой в окошко, тени от ветвей казались ей заломленными руками, то сжимающимися в кулак, то грозящими ей пальцем, то нервно комкающими носовой платок… Луна лила свой безжизненный ртутный свет и представлялась ей надраенной алюминиевой сковородкой, висевшей на гвоздике где-то на кухне у бога… Надорванное горло, саднило, точно у неё начиналась ангина. И сна не было ни в одном глазу. Она слышала мамины шаги за стеной, позвякивание графина, похожее на то, что бывает, когда чокаются гранёными стаканами, и звук льющейся в чашку воды. Подумала, что мама, наверное, пьёт таблетку… Она знала, что спит в этой постели последний раз и завтра будет ночевать в другом месте… Постель была ухабиста, вся в кочках, как разбитая просёлочная дорога, на которую выпал первый лёгкий и рыхлый снег.

Она будет ещё не раз возвращаться в эту комнату, но уже как гостья, и думать: «Ну вот, наконец-то я дома… Тут всё как прежде, так же уютно и спокойно».

После смерти мамы она найдёт в нижнем ящике письменного стола в кремовой коробке из-под конфет «Красный мак», перевязанной розовой ленточкой, стопку пожелтевших писем, исписанных чёрными выцветшими чернилами тем мелким убористым почерком, что так хорошо был ей знаком: так, что ей покажется, что это и не буквы вовсе, а вереницы муравьёв, бегущих по цепочке в свой большой муравейник… И вздрогнет, узнав почерк, почувствует, как сквознячок электрической струйкой пробежал по спине, поднимая золотистый пушок. Она сядет прямо на холодный деревянный пол, выкрашенный светло-коричневой масляной краской и облупившийся по щелям так, что с высоты казалось, что он в запёкшейся крови, и начнёт читать, боясь, что буквы осыплются на сгибах пожелтевших листов, словно блёстки с ткани. Уже через несколько минут удивление и боль перекосят её постаревшее лицо, всё больше становящееся похожим на мамино, той, какой она была, когда стояла у двери, заслоняя выход из дома своим телом, словно ложась на амбразуру вражеского дота… Глаза, полные ненависти, ставшие из серых, словно река на горизонте, вдруг похожими на сушёный чернослив, снова вынырнут укором из того вечера, переменившего её уютную и беззаботную жизнь, отглаженную, утеплённую, подоткнутую, словно одеяло со всех сторон, чтобы она чувствовала себя в тёплом коконе. Но это произойдёт ещё очень нескоро.

А пока она станет мужней женой, мама смирится и придёт на их первое семейное торжество, которое и «свадьбой» назвать было нельзя, игнорируя церемонию бракосочетания дочери в ЗАГСе, и будет принимать поздравления от немногочисленных гостей, улыбаясь резиновыми губами, которые растягиваются так сильно, что отскакивают гузкой…

У мамы будут ровные и прохладные отношения с зятем, которого она сразу начнёт называть на «ты», но Олеся будет чувствовать себя так, словно её руки привязали к двум верблюдам, которые никак не желают идти рядом, хоть и идут караваном…

Иногда ей будет казаться, что она мешает этим двоим сблизиться, попав между ними так, что чувствовала порой электрические разряды, проскальзывающие от случайного соприкосновения их шерстяных шкур…

Она перечитывала тогда эти письма несколько раз, пытаясь прочитать свою жизнь заново и сожалея, что ничего нельзя переписать…

20

Самое удивительное для неё было то, что мама с Олегом легко нашли общий язык. Мама будто смирилась с тем, что произошло. Когда Олеся приходила с мужем к маме, они сидели на диване, как давние приятели, и вели умные разговоры. Мама была очень оживлена, смеялась, кокетничала, немного разрумянившись, словно, придя с мороза, попала в жарко натопленную комнату, и услужливо кормила, пододвигая тарелку поближе к Олегу, накладывая ему побольше. У них в семье готовили просто, да и пенсия у мамы была очень небольшая… Поэтому это бывало чаще всего картофельное пюре с курицей или сосиской, жареные пельмени из магазина или блины, которые мама пекла к приходу дочки довольно часто. Блины были фаршированы сыром или яичком и завёрнуты конвертом. Иногда просто ели блинчики со сгущёнкой или вареньем… Мама сидела и разговаривала с зятем, а Олесе даже слова не давали вставить. Она молчала, вглядываясь в лица самых близких ей людей и вслушиваясь в их интеллектуальные беседы. Потом шла на кухню мыть посуду или делала что-то по хозяйству, о чём просила мама… Впрочем, она и Олега иногда просила помочь…

Они даже жили летом вместе с мамой и Олегом на даче… Там царила почти идиллия. Олег косил заржавевшей в подвале косой траву, вымахавшую почти по пояс; обрезал кусты шиповника и выпиливал сухие яблони – и они радовались открывающемуся простору и тому, что воздух становился суше и пах сеном… Муж ловил на мормышку рыбу, попадались лишь мелкие окуньки и ерши, которые жарили на манке до хрустящей корочки, а потом ели вместе с плавниками. Ночи стояли душные, висели, как перезревшие лопнувшие чёрные виноградины с серебристым налётом лунного света… Сладкий и липкий сок тёк по губам, капал ей на ключицы, стекал по груди всё ниже и ниже…

Днём муж сидел на открытой веранде за печатной машинкой, соревнуясь с дятлом. Дятел выстукивал свою дробь на вековой корабельной сосне, уходящей разлапистыми ветвями елей в поднебесье. Олег отбивал своё, показывал маме напечатанное… С ней не делились… Ей было немного обидно… Мама что-то ему советовала, а Олеся злилась, что её мнение не принимают в расчёт…

В сущности, мама управляла и ей, и Олегом. Она была благодарна мужу за то, что он нашёл с мамой общий язык и совсем ей не прекословил, делал всё, что она просила, но ощущение, что её юность пролетела мимо, даже к ней не заглянув, усиливалось с каждым днём… Студенческая жизнь кончилась на той самой первой практике, её нерождённый ребёнок, о котором она так и не решилась рассказать маме, стоял перед глазами…

Тогда же в их доме поселилась ревность… Олеся не могла понять, откуда она взялась… Думала, что мама просто ревнует к молодости, к своим упущенным возможностям, к надежде реализоваться и попробовать жить в полную меру отпущенных природой способностей… Зависть одолевает даже богов – по крайней мере, так гласит легенда. И если небожители насылают болезни и испытания в «награду» за простые людские радости, чего ждать от земных обитателей?.. Она с печалью размышляла о том, что зависть и ревность – это чувства беспомощных… Чтобы как-то самоутвердиться, такие родители пытаются продлить зависимость своего ребёнка. Но мама была реализовавшимся человеком, а вот всё равно… Вечная бесплодная попытка удержать время, бегущее струйкой в песочных часах, утекающее сквозь пальцы… Неуклюжая попытка осознать себя птицей Феникс: пусть я сгораю, но в дочери восстану из пепла… Но, увы, мачеха-завистница рано или поздно обрывала Фениксу крылья.

Иногда ей казалось, что мама ревнует Олега к ней… Тогда она улавливала, словно радарами, плохо скрываемое раздражение, в поле которого она попадала, и металась, как бильярдный шарик, который пытаются загнать в лузу. Мамины глаза превращались в буравчики, готовые просверлить её насквозь… Потом ревность, точно маятник, отклонялась в другую сторону – и мама уже ревновала её к Олегу… Впрочем, иногда ей казалось, что она для мамы не дочь, а мать: от неё желали именно материнской любви и заботы. Она точно знала, что мама очень хотела бы, чтобы дочь была с ней, а не с Олегом… Олеся приходила к маме часто, даже если ей было некогда и не очень хотелось это делать… Если она не была у мамы в выходной, то непонятное чувство вины сжирало её, выедало в её душе пустоту, точно гусеница дырки в зелёном листе.

Ревность временами была настолько сильная, что Олеся старалась иногда даже не надевать красивые платья и не рассказывать о своих вылазках в театр или на выставку… Она точно попадала в какое-то едкое поле, где разлилась химия… Дышать было тяжело, ноги делались свинцовыми…

Как-то Олег сидел в кресле и притянул её к себе – посадил на колено… Стал гладить, щекоча ухо мягкими губами. Она ерошила его седеющую голову, замечая первую седину, запутавшуюся в волосах пепельными нитями паутины. Внезапно она явственно услышала мамины шаги, застывшие в дверях, потом шаги стали удаляться и затихли в глубине комнаты. Эти шаги были почти неслышны… Мама не вышла из соседней комнаты, пока Олег не разжал свои объятия, но Олеся точно знала, что она прислушивается к их шёпоту… В соседней комнате было так тихо, что казалось, что там никого нет…

В их отношениях с мамой были привязанность друг к другу и одновременно Олесин бунт, пронзительная потребность во внимании и ужас перед силой этой потребности… Первый опыт подчинения власти и первый же опыт своей власти над другим человеком. Невысказанные и зло выкрикнутые обиды, после которых они обе не спали всю ночь, наблюдая, как ветки на стене сцепляются в постоянном поединке: то расходятся, открывая медовые квадраты стены, то сплетаются в нелепой борьбе, обдирая друг о друга листья… Конкуренция, страх, неизбежное сходство, когда даже их голоса постоянно путали по телефону, и яростное отрицание этой похожести, опыт «быть вместе», который она впитала с первыми каплями материнского молока, и постоянная попытка быть отдельно, отгородиться стеной, дверь в которой заперта на кодовый замок без замочной скважины… Мужчина как-то так органично встроился в их любовь дочки и матери, что их отношения медленно, но неотвратимо становились токсичными, как волшебное косметическое средство, от которого кожа сначала зудит, потом краснеет и шелушится, а затем и вовсе начинается астма – и ты глотаешь воздух, точно рыба, брошенная в садок на дно лодки, из которой вычерпали воду, накопившуюся в ней после дождя…

С её замужеством их разговоры всё чаще напоминали то, когда двое, стоя на разных платформах, увидев другого в просвете между вагонами, пытаются крикнуть что-то важное. Олег же спокойно сидел в купе, размешивал ложечкой сахар в стакане с чаем и совсем не глядел в окно на перрон. Поезд уносил его в неизвестном направлении.

Они останутся после его исчезновения по разные стороны провала, в котором серыми шпалами уложена череда дней… Теперь можно договорить то, что не успели… Но если и протянешь руки, то до другого не дотянешься всё равно, хотя и увидишь ладони, взметнувшиеся птицами тебе навстречу… Этот провал между железнодорожными платформами, в который страшно спуститься, чтобы перейти на другую сторону, ещё очень долго останется между ними… Почти до конца… Только в конце одной из жизней руки сомкнутся: «Ты мой кисёнок, я люблю тебя…»

Пальцы, как слепые, будут ощупывать любимое бескровное лицо, сливающееся с белизной подушки, пытаясь впитать подушечками пальцев уходящее мгновение, чтобы запрятать его подальше от чужих глаз в память, поближе к сердцу… Талая вода под глазами, впитавшая в себя синеву мартовского неба, промытые синевой очи цвета увядших незабудок, выглядывающие из проруби в озере последнего предсмертного бреда.

Красная Луна

Подняться наверх