Читать книгу Нищенка. Мулла-бабай (сборник) - Гаяз Исхаки - Страница 6

Нищенка
4

Оглавление

Когда Сагадат, проснувшись, вышла из казармы, было ещё темно. В небе сиял месяц, высыпали звёзды, белый снег заполнял всё вокруг отражённым светом, и видно было, как днём. Похолодало, из трубы соседа-пекаря медленно и как-то горделиво поднимался дым. Город спал. Далеко было слышно, как скрипит под полозьями снег. Но вот, взорвав тишину, где-то прокричал голландский петух. Сагадат долго смотрела на луну, на звёзды. Казалось, они сплетали венки из лёгких прозрачных лучей и сыпали их на голову Сагадат. Луна тихо плыла за ней в бескрайнем и бездонном воздушном океане, словно страж, не отступая ни на шаг. И лунная девушка Зухра, отставив вёдра с коромыслом, казалось, жалостливо смотрит сверху. Сквозь кружево света Сагадат будто слышит её: «Я тоже была, как ты. А теперь мне видно всех, кто на земле. Не печалься, и ты будешь такой же». Сагадат хотелось опуститься на колени и попросить: «Забери меня к себе, я устала жить, нет у меня ни отца, ни мамы». Потом она подумала, что места на луне для двоих, пожалуй, будет маловато, и если она поднимется, то заслонит собою луну. Ей хотелось поближе рассмотреть звёзды, которые струили на землю призрачный бело-голубой свет. Вот бы взлететь и сверху взглянуть на мир! Ещё хотелось вихрем умчаться куда-то далеко-далеко по накатанной белой дороге, чтобы под полозьями звонко взвизгивал снег и чтобы швыряло санки из стороны в сторону! Хотелось прижаться к кому-то и выплакать своё горе. Ей так не хватало милой тёзки, её отца – муллы и остазбике. С какой бы радостью она расцеловала теперь девочек, которые собирались по утрам в малом доме хазрата на урок, каждой рассказала бы, как тяжко у неё на душе. Вот бы оказаться в доме муллы, вкусно пахнущем блинами, подсесть к беспечному самовару, весело клокочущему с утра до вечера, и жить, как раньше, без забот и горя. Если нельзя туда насовсем, то хотя бы на недельку, чтобы собраться немного с силами, отойти от тоски и боли, но если и этого много, то на денёк, на один только час вернуть бы прежнее счастье! Но нет их рядом, и скорее всего ей уж не быть счастливой никогда, как в песне поётся: «Прошлого воротить нельзя… Что было, то прошло…»

В самом деле, как могло случиться, что она, воспитанная в семье муллы, оказалась в полном одиночестве, без близких и без единого защитника, среди грубых, безнравственных людей, отовсюду собравшихся сюда, и, чтобы как-то прокормить себя, вынуждена с толпой нищих бродить по улицам с протянутой рукой? При этой мысли слёзы закапали из глаз Сагадат. Сквозь мокрые ресницы ей казалось, что сверху проливаются потоки светлых лучей. Это луна и звёзды опечалены тем, что она так несчастна, и плачут вместе с ней. Сагадат понимала, что ей давно пора вернуться, что стоять так долго без одежды на морозе опасно, но жаль было расставаться с этой красотой, со сладкими мечтами. Тут дверь за её спиной тихонько отворилась. Сагадат продолжала стоять неподвижно, словно оледенев.

Кто-то подошёл и, узнав её, спросил:

– Ты что тут делаешь, Сагадат-апа?

Сагадат встрепенулась, словно отходя ото сна, и оглянулась. На неё расширенными от удивления глазами смотрела её подружка Зухра. Сагадат бросилась к ней, обняла и, крепко прижав к себе, принялась целовать. Зухра, растерявшись от неожиданности, стала вырываться из её объятий:

– Да что с тобой, Сагадат-апа?

Увидев мокрое от слёз лицо Сагадат, девочка хотела утешить её, сказать: «Не плачь, Сагадат-апа, не надо!», но не смогла: слёзы сдавили ей горло. Она обняла Сагадат, уткнулась лицом в её мокрую щёку и дала волю слезам, словно хотела смыть ими печаль с души подруги. Два несчастных создания, прильнув друг к другу, проливали ручьи слёз, которые текли, сливаясь и объединяя их страдания. Слёзы одной девушки бежали по щекам другой. Наблюдать это при слабом мерцающем свете ночи было грустно вдвойне. Если бы кто-нибудь мог видеть их в ту минуту – двух бедняжек в оборванной одежде, тесно прижавшихся друг к другу! При виде печальной этой картины сердце не могло не дрогнуть от великой жалости. Луна и звёзды, словно просвечивая обеих насквозь, с головы до ног заливали их призрачным светом и мерцали сочувственно. Ах, если бы была возможность рассмотреть их слёзы! Удалось ли бы обнаружить в них тысячи и тысячи капель тоски, горя? А ещё столько же нежности друг к другу, любви к жизни, мечты о прошлом?

Бесконечно так продолжаться не могло. Они разняли объятия и тихонько пошли в казарму. Поливая друг другу из кумгана, который принесла Зухра, они умылись с мылом, приняли тахарат и, прибрав волосы, снова стали похожи на прежних Сагадат и Зухру. Грусть словно ушла вместе со слезами, обе мило улыбались, и ничто уже не напоминало о недавней тоске. Глаза, правда, всё ещё были красные, но это их нисколько не портило. Умывшись, Зухра посмотрела на себя в зеркало и не увидела там ничего, что напоминало бы о недавних слезах. Подруги весело стали пить чай, а потом принялись готовить одежду, ведь сегодня им предстояло идти к баям за закятом.

У Сагадат не было ничего тёплого, найти для неё бешмет оказалось делом непростым. В конце концов курящая женщина сказала, что ей сегодня выходить не надо, и уступила свой бешмет. Старик с редисками дал ей тёплые носки, одна из старух – старую шаль. Под платье Сагадат надела ещё платье матери, на ноги – свои валенки, привезённые из аула. По старой привычке перед выходом Сагадат бросила взгляд в зеркальце. Заношенный бешмет – заплатка на заплатке – из-под него видны подолы двух разных платьев, стоптанные валенки, на голове три шали, сложенные вместе. Как непохожа была эта Сагадат на себя! Сзади она напоминала мешок, набитый тряпьём, или чучело в гречишном поле. Где та нарядная девушка, которая ходила поздней осенью к подружкам на праздник ощипывания гусей, – в новом розовом платье с оборками по подолу, в калфаке, хотя и великоватом, в ичигах с каймой? И всё же глаза, брови привлекали внимание. «Смотри, какая хорошенькая девушка пропадает!» – мог воскликнуть кто-то с сожалением.

Пятница. Народ в казарме оделся и стал выходить. Сагадат с Зухрой тоже отправились своей дорогой. Показывая на дома, мимо которых они проходили, Зухра говорила:

– Вот это дом Гайнутдин-бая. Говорят, раньше здесь хорошо подавали… Вот это дом Сафии-бике, подают только во время Рамазана… А вот здесь служила девушка из нашего аула…

За разговором дорога казалась короче. Встречая хорошо одетого человека, Сагадат смущалась. Ей чудилось, что прохожие разглядывают её с удивлением. Из окон больших домов будто смотрели какие-то люди и качали головой. Чтобы отделаться от навязчивых видений, она старалась внимательно слушать Зухру, но ей это не удавалось. Вдруг сзади кто-то крикнул:

– Хе-ей! А ну, посторонись!

Сагадат обернулась и увидела в санях мусульманку, одетую на русский манер, рядом с ней девушку в белом платье, поверх которого была накинута шаль. Она не успела их толком разглядеть, потому что сани пролетели мимо, словно комета.

– Кто это? – спросила она Зухру.

Та объяснила, что это жена Вахит-бая, вышла замуж недавно, она дочка Бикметовой Разыи-бике. Они каждый день подают бедным.

– Сами-то в меха разряжены, а служанку в одном платье по морозу катают, – добавила она.

Сагадат почему-то сразу же прониклась к бике неприязнью. Может, позавидовала её богатству, а может, причина была в чём-то другом.

Вскоре возле ворот двухэтажного деревянного дома Сагадат увидела толпу оборванцев. Разный народ собрался здесь: стар и мал, мужчины и женщины – все закутаны в старьё. Из-под старого бешмета виднелись лохмотья бывшего казакина, а под ним камзол вместо рубахи, штаны – из разных лоскутов неопределённого теперь уже цвета. На ногах, замотанных тряпьём, дырявые калоши, на голове нечто неопределённое – то ли шапка, то ли колпак (в нашем языке нет названия этому сооружению из тряпок и кусков кожи). От таких вот стариков и до кое-как завёрнутых в тряпьё малышей, выглядывавших из-за пазухи материнского бешмета, – кого здесь только не было!

Впереди всех, под самыми воротами, стояла старуха, держа за руку молоденькую девочку. Старуха накрылась чапаном, который когда-то был зелёного цвета, под чапаном не очень старый бешмет, на шею намотаны старые платки. Рядом, скорчившись на морозе, стояла рослая женщина. Кроме французского платка на голове да старого платья, на ней ничего не было. На висках из-под платка выбивались пряди чёрных волос. Худые щёки, глубоко запавшие глаза, длинные зубы – всё это придавало женщине скорбный вид. Она как-будто боялась смотреть по сторонам, стеснялась людей, а если изредка и поводила глазами, то скорее всего не видела ничего. Около неё низенькая, рыхлая, как квашня, женщина с большим животом. Она держала на руках ребёнка. Трудно было понять, во что она одета, – то ли нечто, бывшее когда-то бешметом, то ли платья, натянутые друг на друга. И всё же одежды на ней было много, а если сказать вам правду, то она её наворовала. На ребёнке была длинная мужская рубаха, голова повязана платком желтоватого цвета, а ноги его, замотанные тряпками, женщина сунула под свои одежды, чтобы не мёрзли. Ни по мясистому, курносому, с толстыми губами лицу женщины, ни по пустым, будто ненужным ей глазам нельзя было определить, что у неё на уме. Лишь по тому, как она всё время кутала ноги ребёнка, было видно, что он дорог ей.

Возле дома, у решётки, возились мальчишки, лет от восьми-девяти до семнадцати. Они громко ругались скверными словами и колотили друг друга. Некоторые были в рваных штанах, коротких пиджаках, перехваченных бечёвкой, другие – в длинных, волочащихся по земле бешметах и грязных шапках. Одеты они были плохо, а день стоял морозный, и тем не менее все выглядели вполне жизнерадостными, на холод и нищету никто не жаловался.

У других ворот толпились женщины, по большей части девушки. И хотя там были всё те же лохмотья, те же потёртые бешметы, те же стоптанные дырявые валенки и изредка можно было увидеть выцветшие чапаны, всё же смотрелись эти как-то поприличней, в глазах не замечалось ни тоски, ни недовольства судьбой. На лицах многих были румяна, на губах помада. Они переговаривались друг с другом, возле каждой почти стояла какая-нибудь скрюченная старуха, слепой старик или завёрнутый в тряпьё, похожий на набитую лохмотьями сумку ребёнок, – сын или дочка – не разобрать.

Женщины стояли в некотором отдалении, но озорники-мальчишки не оставляли их в покое – бросали в них снежные комья или, подбежав, обнимали и хватали за непотребные места. Иногда, втиснувшись в середину толпы, они нагло заигрывали с женщинами помоложе, распускали руки, и всё приходило в движение, как в муравейнике, растревоженном сунутой в него палкой. Слышались крики:

– У-у, бесстыдник проклятый!

– Дай ты ему по башке, чего смотришь!

Хватая мальчишек за срамные места, женщины хохотали, ругались. И потом снова всё стихало.

Сагадат с Зухрой сразу же направились к женщинам. Зухра со многими здоровалась, называла по именам, вступала в разговор, живо интересуясь, что было вчера, позавчера на похоронах, много ли подавали. Она была так увлечена, что забыла про Сагадат. А та чувствовала себя здесь посторонней. У побирушек кругом были свои – знакомые, приятели, кто-то держал за руку родителей. Одна Сагадат для всех была чужой. С ней никто не заговаривал, и она углубилась в свои мысли. Глядя на нищих, пыталась вспомнить, как мама когда-то тоже носила её на руках; размышляла о том, какой ценой приходится людям добывать себе на пропитание. Ей было жаль этих бедняг, грусть вызывали малыши, мёрзшие на морозе.

Между тем странные люди в пёстрых лохмотьях всё прибывали и прибывали. Сагадат с удивлением спрашивала себя, откуда берутся эти бедолаги, почему их так много – распущенных мальчишек, грубых девиц. Она невольно сжималась и краснела, слыша их бранные выражения. И хотя ей было так же плохо, может, даже намного хуже, чем им, она не думала о себе – сердце девушки переполняла жалость к этим несчастным.

Толпа становилась всё нервозней и крикливей. Вскоре на улице показались молодые люди в аккуратных меховых шапках, бледные, как полотно. Они торопливо шли к домам. Открывались то те, то другие ворота, и молодые люди исчезали в них. Нищие с интересом наблюдали. В толпе говорили, что парни эти возвращаются с пятничной проповеди, и раз она закончилась, ворота должны вот-вот открыться. Желая быть первыми, люди протискивались вперёд. Это скопище пёстрых лохмотьев – старики, молодые, женщины, девушки, ребятня – засуетилось. Кто-то лез, расталкивая других локтями, кто-то устремлялся следом. Словом, не толпа, а муравьиная куча – всё тут было в движении.

– Да не тычь ты меня! Куда торопишься, опоздать боишься, что-ли? Ох, урус проклятый!!!

– Я вот заткну тебе хайло-то!

– Вперёд продвигайся, доченька! Вперёд!

– Ну куда на женщин-то прёшь!

– Нынче уж больше не будет нам милостыни.

– Ох, нечестивец! Мафтуха-а!

– Убиваете ведь! Убиваете!

– Вожжа, что ли, под хвост попала, куда гонишь?!

Сагадат стояла сзади. Она всё ещё размышляла о своём: «В ауле женщины никогда не посмели бы так прижиматься к мужчинам… Как же много здесь людей, потерявших стыд… Девушки сами без смущения лезут на мужчин…» Всё искренне огорчало её, за всех она переживала.

Вскоре пузатые баи с лоснящимися лицами, в зелёных чалмах стали осторожно пробираться к себе в дом. Подъехал ещё один. И видя, что хозяева остановились в растерянности, закричал:

– Дайте людям пройти! Домой попасть невозможно! Что за безобразие!

Толпа расступилась, и хозяева прошли. Сагадат ожидала, что после этого люди угомонятся, но не тут-то было – ругались, насмехались, обзывались по-прежнему. Она замёрзла, от тяжёлых мыслей болела голова, а ворота всё не открывали. Столько народу мёрзло на морозе! И чего ради? Ради ничтожной подачки в полкопейки ценою такого унижения. Баи насмехаются над нищими, выказывают им своё презрение, заставляя подолгу мёрзнуть на морозе. Наконец-то до Сагадат дошло, почему их заставляют ждать. Всё дело в том, что Габдрахман-бай сначала желает пообедать в кругу своих домочадцев, а уж после, потехи ради, займётся раздачей милостыни. Надо было ждать, пока бай не насытится да не отвалится от стола, пока не набьёт брюхо до отказа.

Но вот он наелся. Взял мешочек с деньгами и вышел на крыльцо. Дворник спросил, можно ли открывать, и ворота открылись. Весь тряпичный народец, приветствуя благодетеля, как царя, стал вваливаться во двор. Дворник кричал, подгоняя: «Давай, давай скорее, скорее!» Сагадат в задумчивости стояла позади, а когда дошла до ворот, они уже закрывались. Дворник торопил, а Сагадат не слышала его и заставила себя ждать. Дворник, обзывая её какими-то скверными словами, которых Сагадат никогда раньше не слышала, придержал левой рукой ворота, а правой хлопнул Сагадат по плечу. Она подняла голову, и взгляды их встретились. Перед ней стоял молодой рыжеусый парень с маслянистым лицом. Скопление людей напомнило ей дом муллы-абзы во время праздника Курбан-гает. Толчок дворника вернул её к жизни. Она вдруг опять вспомнила о своём бедственном положении, и плотину будто прорвало: слёзы потекли по её застывшим щекам, оставляя на них следы, и падали на снег, ни у кого не вызывая сочувствия. Сагадат опустила глаза. Её унизили, осрамили ни за что, и слёзы потекли ещё обильней.

Во дворе народ шумел и ссорился, в воздухе носились грязные ругательства, дворник и приказчики бранили народ. Сагадат подняла глаза. На балконе жена бая, худенькая девочка лет пятнадцати-шестнадцати и грудастая служанка с выпученными глазами смотрели на нищих и смеялись. Сагадат встретилась взглядом с байской дочкой, в глазах её было столько злости, что девочка не выдеражала её взгляда и отвернулась. Девочка сказала что-то служанке, и они снова засмеялись. Сагадат приняла их смех на свой счёт, и злости её не было предела, она готова была растерзать их.

Получивших милостыню выпускали из ворот. Сагадат давно потеряла Зухру и теперь не знала, как ей быть. Прошло время выходить и ей. В воротах стояли приказчик и подросток. Когда очередь дошла до Сагадат, приказчик сказал:

– Этой можно дать две, – и положил ей в ладонь две монетки. Тут подросток неожиданно вцепился в Сагадат сзади, видно, пожалев лишнюю монету. Сагадат побледнела, потом покраснела, не знала, что делать с деньгами, куда идти, и, не думая ничего, двинулась вслед за уходившими. Люди свернули за угол, Сагадат свернула тоже. Вот те, кто шёл рядом, бросились бежать, а Сагадат, не понимая, что происходит, продолжала идти. Она подняла глаза и увидела, как в ворота напротив забежала какая-то старуха, и они закрылись.

Было ясно, что она опоздала. Сагадат подошла к забору и остановилась. Отовсюду стали подтягиваться нищие, которые принялись трясти ворота:

– Открой! Открой говорю!

– Дядечка, открой!..

– Будь ты проклят! Чтобы дом твой сгорел!

– О Аллах, сделай так, чтобы его дети тоже хватили лиха, как я! – теперь проклятия летели в адрес хозяев дома.

Сагадат всё так же растерянно стояла у забора. Люди продолжали трясти ворота. Вот ворота отворились, выскочил человек в одежде кучера и всех подряд стал охаживать метлой, приговаривая что-то. Люди вопили, проклинали его, а кое-кто, воспользовавшись, что ворота открыты, проскользнул во двор. Сагадат спокойно стояла, будто пришла поглядеть на всё это. Неожиданно её больно ударили по голове – из глаз посыпались искры, вокруг сделалось темно, она перестала видеть, если бы не забор, упала бы. Некоторое время стояла, приходя в себя. Открыв глаза, увидела, что человек с метлой скрывается в дверях, у ворот, кроме неё, никого не оставалось.

Вот во дворе снова поднялся шум. Ворота отворились и из них, как раньше, повалил народ, а Сагадат так и стояла, не двигаясь, на одном месте. Подбежала сияющая Зухра:

– Где ты была? Я с ног сбилась, ищу тебя!

Сагадат удивлённо посмотрела на неё, подумала: «Неужели и я кому-то ещё нужна?».

– Так ты не успела? – говорила между тем Зухра и стала посвящать подругу в «тонкости» нищенского «ремесла».

Они направились туда, куда шли все. Наступило время намаза икенде. Сагадат думала: «Это было в последний раз. Если останусь жива, ноги моей здесь больше не будет. Уж лучше умереть с голоду».

Пришли. Через открытые ворота вошли во двор большого дома. Дворники стояли у ворот и впускали людей. Сагадат посмотрела на побеленный трёхэтажный дом. Со стороны двора на уровне третьего этажа вдоль стены тянулась длинная терраса.

Там служанки, снуя взад и вперёд, выносили какие-то вещи. Чистенькие, личики круглые, настроение у всех хорошее, по глазам было видно, что они не знают, что такое голод. Сагадат посмотрела на них один раз и позавидовала их счастью, посмотрела во второй раз и подумала: «А ведь и у них, возможно, нет родителей. У них разве не может быть большего горя?» И ей стало жаль этих девушек. Ворота закрылись. Немного погодя на террасу вышли четыре молодых человека, один из них был Габдулла-эфенде, второй Мансур-эфенде, и ещё два байских сына, приятели Габдуллы.

Народ затих, все уставились на террасу, сообщая друг другу всё, что знали об этих людях. Зухра сказала Сагадат, что один из четверых – хозяин дома, а прочие – его приятели. Сагадат ещё раз посмотрела наверх и обратила внимание на мрачное лицо Мансура-эфенде, который неподвижно смотрел в одну точку и имел растерянный вид, словно мужик, у которого сгорел овин. «Этому счастливчику, как видно, что-то здесь не по душе», – подумала она. Сагадат перевела взгляд на остальных – все опрятно и чисто одеты, все веселы, словно на празднике.

Мансур-эфенде, которому, как и ей, похоже, не нравилось то, что происходило, вызвал у неё симпатию. Приятно было видеть, что кто-то разделяет твоё настроение. Если бы он среди стольких сирых, голодных и убогих, презрительно смеясь, как другие, говорил что-то, тыча куда-то пальцем, она конечно же, ничего, кроме враждебности, не испытала бы к нему. Сагадат повела взглядом вокруг себя – все переговаривались со своими знакомыми, кто-то занимался дележом копейки, выданной на двоих. Сагадат снова подняла голову и остановила глаза на Габдулле. Она увидела пренебрежение в его усмешке, и взгляд её стал жёстким и сердитым – так же смотрела она на байскую дочку в доме, где недавно была. Однако Габдулла не поддался её гипнозу, как та девочка. Сагадат очень старалась смутить бая, однако вынуждена была признать своё поражение и отвела глаза.

Зато глаза Габдуллы внимательно ощупывали Сагадат с головы до ног. Девушку внезапно охватила странная тревога, она поняла: надо бежать отсюда, пока не поздно. Однако что-то мешало ей пойти к воротам, казалось, тот опрятно одетый джигит на террасе своим долгим взглядом подавил всю её волю, она чувствовала себя кроликом, попавшимся на глаза удаву. Сагадат снова с опаской подняла глаза. Молодые люди теперь собрались в кучку, и Габдулла что-то говорил мрачному джигиту. Сагадат показалось, что он проделывает с ним то же, что сделал с ней, – хочет лишить его сил, навязывает свою волю. Ей было жаль джигита. Тут все четверо обернулись к ней, и молодой бай указал на неё пальцем. Этот колдовской палец заставил Сагадат вздрогнуть: по телу её пробежал электрический ток. Она снова почувствовала, как силы покидают её.

– Нет, нет, я на это не способен! Нет!

Услышав это, Сагадат подняла голову. Мрачный джигит что-то горячо говорил, остальные слушали его с улыбкой.

Послышалось, как один из них сказал:

– Да ладно тебе, не говори ерунды!

Мрачный джигит махнул в ответ рукой и скрылся в дверях. Габдулла вышел за ним. Вскоре мрачный джигит и вовсе покинул дом. Следом за ним Габдулла вышел с мешочком денег. Тряпичный базар снова зашевелился, каждый старался пробиться вперёд. В толпе стало тесно, гвалт усилился. Сагадат толкали, шпыняли, пока снова не вытеснили назад. Зухры рядом не было. В воротах раздавали милостыню и по одному выпускали на улицу. Вот два молоденьких парня подошли к Сагадат. Несмотря на молодость, глаза их сально блестели, лица были напудрены, губы подкрашены. Они подвели к ней двух девушек, выглядевших вполне довольными, и сказали:

– Пойдём, красавица, тебе тут подадут!

Сагадат удивилась и, ничего не понимая, смотрела на парней. Девушки улыбались. Сагадат повернулась и, ничего не говоря стала уходить.

– Постой, куда же ты? – услышала она позади себя волнующий голос и, обернувшись, увидела Габдуллу.

Глаза её мгновенно заволокло туманом, и она потеряла способность говорить. Габдулла подошёл ближе и сказал:

– Пойдём, пойдём! С этими вот девушками.

Сагадат совершенно растерялась. От одного взгляда этого человека её бросало в жар. Воля оставила её. Девушки подхватили её с двух сторон (видно, им подали знак), приговаривая:

– Пойдём! Чего ты испугалась? – и повели её.

В детских снах ей приходилось спасаться бегством от гусака, от кузнеца, который гонялся за ней с куском раскалённого железа, от леших и собак. Бывало, хочет бежать, запыхавшись, выбивается из сил, а с места сойти не может. Беда, казалось, вот-вот настигнет, и становилось так плохо, что и сказать нельзя, но её всегда спасало внезапное пробуждение. Вот и теперь Сагадат испытывала то же самое. Разница была лишь в том, что в детстве можно было проснуться, а здесь под взглядом колдовских глаз Габдуллы она чувствовала, что сон сковывает её всё больше, и кузнец с железом уж совсем близко.

Подошли к какой-то двери и вошли. Издали доносился голос муэдзина, призывавшего к ахшаму: «Аллаху акбар!». То была дворницкая Габдуллы-бая, мрачная камера пыток для Сагадат, которую она запомнит на всю жизнь, место, где ей будет выдан чёрный билет для позорного счастья. Билет, который навсегда захлопнет для неё, девочки, воспитанной вместе с дочерью муллы, дверь в счастливое будущее. Комната была довольно просторной – широкое саке с пологом, стулья, по углам паутина, лампа на столе, всюду на гвоздях развешена рабочая одежда. Не успели войти, как парни начали хватать девчонок за всякие места, те, хохоча, отвечали им тем же.

Сагадат наконец поняла, что попала в капкан, но сил выбраться из него не было, хозяин капкана Габдулла готов был нанести своей жертве последний удар, чтобы окончательно лишить её чувств. Её, ту самую Сагадат, которая читала в доме муллы «Мухаммадию», даже к руке которой никто никогда не прикасался, которая о чём-то подобном думала не иначе, как содрогаясь от страха. Эту Сагадат он сейчас погубит, а вместо неё возродится совсем другая Сагадат. Так всё и случилось.

Те две пары очень быстро скрылись за пологом. Габдулла усадил Сагадат в угол и взял её за руку. Тёплая, мягкая ладонь парня лишила Сагадат последних сил – она сидела перед ним тихая и бессловесная. Габдулла принялся развязывать на ней тесёмки старого бешмета, бесстыдно тиская и поглаживая её. Так прошёл то ли час, то ли два. Сагадат так и не смогла собраться с силами, чтобы противиться Габдулле. Когда дело стало двигаться к концу, она из последних сил попросила:

– Не надо, милый!..

В ту же минуту из-за занавески послышался хохот, и она не смогла повторить свою просьбу. Через четверть часа в дворницкой слышался лишь горький, неутешный плач. Это были последние слёзы прежней Сагадат, оплакивающей потерянные надежды, утраченные сокровища души. Слёзы эти лечили открытую кровоточащую рану, только что нанесённую ей.

Послышались звонкие поцелуи, потом дверь открылась и те пары ушли. Сагадат быстро поднялась с саке, откинула занавеску и, как безумная, бросилась на Габдуллу, обхватила руками его голову и, жадно впившись ему в губы, замерла в долгом поцелуе.

Габдулла даже растерялся от неожиданности, забыл о деньгах, которые приготовил для неё. Поцелуй совершенно лишил его равновесия, теперь он сам был в том же состоянии, что и Сагадат. Она же схватила бешмет, распахнула дверь и выскочила во двор. Луна выкатилась из-за тучи и залила её лучами. Сагадат подняла голову. Луна, казалось, говорила ей: «Пока ты была там, я стеснялась показываться на люди, а теперь ты вышла, и я здесь». А лунная Зухра будто кричала: «Ах, Сагадат! Бедная, бедная Сагадат!»

Откуда-то донёсся голос отца: «О Аллах, дай ей сил выстоять!»

И луна казалась обиженной на Сагадат, и снег, громко скрипя под ногами, будто спешил оповестить весь мир, чем занималась она в дворницкой. Эти мысли и переживания вызвали новые потоки слёз. Сагадат быстрыми шагами направилась к воротам, поправляя на ходу платок. У ворот в углу одна из давешних девиц стояла с дворником. Дворник открыл Сагадат ворота и, увидев в свете луны её заплаканное лицо, проговорил:

– Ну, тут всё ясно!

Его замечание резануло слух девушки. В голосе дворника явно слышалась издёвка. Эти слова напомнили Сагадат, что она теперь ничем не лучше стоявшей рядом девицы, которая доступна была всем – и баю, и дворнику, и полицейскому.

Снова вспомнились родители. Мама, казалось, причитала, качая головой: «Ах, Сагадат! Ах, детка моя!..», а отец говорил: «Дочка, дочка! Я умираю, почитай мне Коран!» И вслед за этим: «О Аллах, дай ей силы выстоять!» Сагадат, словно приходя в себя после тяжёлого сна, понимала, какая беда случилась. Что же теперь с ней будет, что ждёт её впереди. Она снова залилась неутешными слезами.

Навстречу ей шли люди, и казалось, каждый знал, где она была, и спрашивал: «Что же ты натворила?!» Впереди показалась казарма. Увидев её огоньки, Сагадат опять ощутила, что уже перестала быть прежней Сагадат, и снова заплакала. Она плакала, с трудом представляя, как сможет войти в казарму, какими глазами посмотрит на людей – старых нищенок, на старика, который так добр к ней. Что ответит на расспросы Зухры…

Поняв, что пока не высохнут слёзы, она не сможет войти внутрь, Сагадат прислонилась к какому-то забору и подняла глаза к небу. Луна по-прежнему будто осуждала её, звёзды смотрели печально, порывистый ветер обдавал холодом и, разгоняя слёзы по лицу, стал их морозить. Ветер продувал Сагадат насквозь, она долго мёрзла у забора, потом потихоньку двинулась к казарме.

Вошла во двор, дрожа от холода и душевных мук. Зубы стучали, из глаз катились горестные слёзы. Тихонько встала на ступеньку, лестница под ней заскрипела. Сагадат услышала в этом скрипе жалобу: «Грешниц, как ты, я не в силах выдержать». Сагадат невольно отступила назад. Постояв немного, стала подниматься. Она представила себе обитателей казармы и поняла, что в таком виде не может показаться им на глаза. Ветер между тем усиливался и завывал всё громче.

Вот дверь казармы открылась. Сагадат, испуганно вздрогнув, отошла в сторону. Кто-то, тяжело ступая, прогремел вниз по лестнице и, не заметив Сагадат, присел. Сагадат стояла в нерешительности, размышляя, стоит ли обнаруживать себя или уж лучше спрятаться. Мужчина пошёл к ней и, заметив Сагадат, спросил:

– Кто здесь?

Сагадат, не в силах ответить, разрыдалась. Человек узнал её и, догадавшись в чём дело, сказал:

– Не плачь, что было, то было. Пойдём в дом!

Сагадат пыталась объяснить, что ни в чём не виновата, хотела поблагодарить за спокойные слова «что было, то было», словно речь шла о чём-то обыденном. Она стыдилась своего позора, ей хотелось умереть. Видя, что девушка не решается войти, он обнял её и хотел ввести силой, но Сагадат взмолилась:

– Абзыкаем, пусти меня! Как же мне показаться им на глаза? – и заплакала навзрыд.

Видя, что усилия его напрасны, он вошёл в дверь и сказал женщинам и Зухре, чтобы уговорили Сагадат войти. Те, услышав крик Сагадат, обо всём догадались, во всех уголках казармы новость подействовала на людей словно гром средь ясного неба. Женщина-курильщица, Зухра и ещё несколько человек вышли и с большим трудом уговорили Сагадат войти. Её обступили со всех сторон, но Сагадат не могла говорить и только плакала. Впрочем, все и без того знали, где она была и что с ней случилось. Женщины умыли бедняжку, её распухшие от слёз глаза, потрескавшиеся на морозе щёки.

Все смотрели на Сагадат с сочувствием, и, хотя горе её от этого не уменьшилось, глаза всё же высохли. Зухра принесла поесть. Сагадат ела жадно, не глядя по сторонам, словно три дня не видела еды. Люди стали осторожно расспрашивать её, высказывали своё отношение к обидчику, и если ещё вчера не употребляли при Сагадат срамных слов, то теперь сыпали ими без всякого стеснения. Сагадат сердило и обижало это, она всё ещё не могла примириться с мыслью, что отныне стала другой Сагадат. Все дружно осуждали Габдуллу и ему подобных, говорили, что все они испорчены до мозга костей, что для них нет ничего святого. Некоторые советовали подать в суд, другие, жалея, гладили Сагадат по спине, утешали, говоря, что не всё для неё потеряно, что на свете немало людей, которые, пройдя через это, всё же очень неплохо устроились в жизни.

В таких местах, как медресе, тюрьма, солдатская казарма, люди, много лет втайне хранившие подробности своей жизни, в конце концов раскрываются и ставят себя и свой опыт другим в пример. Так и здесь, женщины со слезами рассказывали истории собственного падения, некоторые из мужчин признавали свою вину в таком грешном деле и заканчивали рассказ примерно так: «Последние слова той девчонки до сих пор как заноза в сердце. Теперь-то очень раскаиваюсь, да только вернуть уже ничего нельзя!» Всё это говорилось, чтобы как-то утешить Сагадат, а она понимала это как приглашение в свою компанию. Их старания успокоить её показывали лишний раз, как низко она пала.

Разговоры затянулись допоздна. Сагадат узнала примеры ещё более горькие, чем её история. Легли спать. Сагадат тоже легла и до утра пролежала с открытыми глазами. Она печалилась, думая о себе, а ещё перед ней всё время маячили колдовские глаза Габдуллы, слышался его завораживающий голос и было странное чувство, что он не чужой ей. Сагадат не могла избавиться от назойливого желания снова увидеть этого человека и так же крепко впиться в него губами. Она понимала: мысли её порочны, неправильны, твердила себе, что Габдулла развращён, жалела, что её первый такой искренний поцелуй достался подлому байскому сынку, который погряз в грехе так, что даже жалкие обитатели казармы по сравнению с ним – просто ангелы.

Сагадат уснула под утро. Во сне она видела мать, отца и себя. Снилось ей, будто она умерла, хотя и ходила. Отец с мамой будто бы очень страдали, но не сказали ей ни слова. Какие-то собаки грызли её, рвали на части. Сагадат с криком проснулась. Открыв глаза, тотчас подумала, что сон был послан ей в назидание, чтобы поняла, наконец: прежней Сагадат больше нет.

Вскоре народ начал вставать. Сагадат поднялась тоже. Хотя все обращались с ней ласково, она заметила во взглядах людей перемену – улавливала нечто, похожее на насмешку и жалость одновременно. Говорить с людьми с глазу на глаз стало мукой для неё.

Вечером гармонист с приятелями явились пьяными. Они, как всегда, несли вздор и несусветицу, но этого им показалось мало, стали приставать к Сагадат, называя вещи своими именами, орали:

– А-а! Меня-то ты не захотела поцеловать! А теперь что же?

– Давай, Сагадат, иди сюда, попляши-ка маленько! Иди!.. Ты ведь теперь уж всё равно не девушка!

Они опустили Сагадат ещё ниже. По тому, как все вокруг усмехались, слушая пьяниц, она поняла, сколь ужасно то, что с ней произошло. С каждым днём люди становились всё небрежней в отношении неё, от прежней Сагадат она уходила всё дальше и дальше. Мужики, столкнувшись с ней во дворе, без всякого почтения тискали её, без стеснения звали в баню, а женщины, видя это, уже не заступались.

Сагадат всё больше теряла уважение окружающих, надо было спасать своё доброе имя и выбираться поскорей из этого болота, пока не поздно. Но в ближайшее время подходящего места не предвиделось, и Сагадат «пока» продолжала жить в казарме. Хотя она клялась, что больше ни за что не станет побираться, с переменой, происшедшей в ней, люди помогать ей перестали, так что прокормиться, не выходя из дома, стало невозможно. По пятницам она теперь вынуждена будет ходить за подаянием, терпеть грубую ругань и тычки дворников, бесстыжие выходки приказчиков, выслушивать всякие нечестивые слова.

Настала пятница. К положенному времени Сагадат отправилась к дому Габдуллы. Она продумала слова, которые скажет ему при встрече. Вот Габдулла вышел на террасу, молодых дружков и того мрачного человека сегодня с ним не было. Сагадат это порадовало, и она, выйдя вперёд, стала, не спуская глаз, смотреть на Габдуллу, надеясь перехватить его взгляд, однако Габдулла упорно не глядел в её сторону, а если и смотрел, то очень невнимательно. Сердце Сагадат сжималось, внутри всё полыхало огнём. Начали раздавать милостыню. Толпа отхлынула вперёд, а Сагадат оставалась на месте и всё смотрела наверх, не теряя надежды встретиться с Габдуллой глазами. Те два молоденьких парня, которые уводили в прошлую пятницу девиц, снова выбрали двух. Габдулла пошёл за ними. Сагадат встала на его пути, но он шёл, опустив голову, и вполне мог пройти мимо. Сагадат решилась заговорить первой.

– Здравствуй! – сказала она.

Габдулла посмотрел на неё широко открытыми глазами и молча прошёл в дворницкую.

Всё, это был конец!.. Сагадат теряла последнюю надежду. В ту минуту крохи добродетели, взращённой в доме муллы, которые ещё оставались в ней, превратились в зло, вера в справедливость Аллаха умерла. А как же иначе? Ведь человек, принёсший ей столько горя, отправился, чтобы сделать несчастной ещё одну такую же девушку. Он богат, счастлив, доволен собой, ему дано столько власти над людьми, что может делать с ними, что захочет. В то же время тот, кто в жизни не причинил никому вреда, она имела в виду старика с редисом, живёт в неслыханной нищете. Разве это справедливо?!

Она быстро направилась к выходу. В душе не было ничего, кроме злости и ненависти. Никого не слушая, Сагадат выбежала на улицу. И это была уже третья Сагадат.

Она теперь готова была на всё, ни боязнь греха, ни опасение навредить людям отныне не могли бы её остановить. Впечатления прошлой недели сильно ослабили в ней эти качества, а теперь после того, как низко обошёлся с ней Габдулла, умерли вовсе.

Сагадат шла за толпой и остановилась возле каких-то ворот. С ней поравнялись две хорошо одетые женщины, шедшие со стороны Сенного базара. На них были серые пуховые шали, на пальцах золотые кольца. Их остановила третья женщина, которая шла навстречу.

– Марьям, голубушка! – воскликнула она.

Та, которую звали Марьям, была полной, румяной. Спутница же годилась ей в тётушки, а то и в бабушки – под глазами чёрные тени, лицо сморщено, рот большой.

– Где живёшь, Марьям?

– В доме Махуп, – ответила та.

Женщина расспрашивала Марьям о жизни, та отвечала не без хвастовства. Вскоре они попрощались и разошлись.

– Ишь, как вырядилась! А давно ли была такой же нищенкой, как мы? – заметила одна из женщин, наблюдавших за ними.

– Хотя и в грехе, а всё же как барыня живёт – еда всегда готова, одежда что надо, – отозвалась другая.

– Как бы там ни было, всё получше, чем в нищете! – добавила третья.

Четвёртая не согласилась с ними:

– Да что вы несёте? Грех-то какой! Как перед Аллахом отвечать станет? Мы хоть и голодаем, а совесть у нас чиста. И чего там хорошего-то? Разве что пьяные русские, да простит меня Аллах!

– Там не только русские, бывают и наши красавцы, байские всё детки!

Сагадат выслушала всё это. Одежда девушки по имени Марьям, её приветливый вид произвели на неё впечатление. Большинство говорили о ней с одобрением. Если все они не боятся греха, то почему Сагадат дожна его бояться? Она сейчас же пойдёт к Махуп. В разговоре упоминали дом жёлтого цвета за озером Кабан. Сагадат по мосту не спеша направилась туда.

В доме было тихо, безлюдно. Она свернула направо. На кухне полная женщина лет тридцати пяти в белом переднике что-то готовила в котле. Увидев Сагадат, спросила:

– Кого надо?

Она ушла, и сверху стала спускаться полная черноглазая женщина с золотыми браслетами на запястьях, на каждом пальце у неё было по два золотых кольца, только глаза потухшие какие-то, без блеска. Она подошла к Сагадат, поздоровалась:

– Здравствуй.

Сагадат рассказала ей всё – кто она и откуда. Отовсюду стали появляться девушки с маленькими калфаками на голове, в разнообразных одеждах. Одни слишком толстые, нескладные и грубые, другие – маленькие и привлекательные, третьи – стареющие с выпавшими зубами. Хозяйка быстро увела Сагадат к себе в комнату. Ковры, большие зеркала, горка белоснежных подушек на постели, по углам шкафы, а в них чашки, чайники. Комната приятно благоухала духами. Женщина сказала:

– Садись вот сюда! Билет у тебя есть?

Сагадат вынула из кармана билет, который был выдан на отца, мать и на неё. Женщина вышла и вскоре появилась с охапкой одежды. Она выбрала для Сагадат два платья, калфак, расшитый жемчугом, сапожки и достала из сундука бусы. Велела переодеться за занавеской. Пока Сагадат одевалась, женщина из кухни принесла шипящий самовар и приготовила всё для чая. Потом обе вышли и хозяйка вернулась, держа в руках тарелку с мясом, над которым курился пар.

Сагадат оделась, посмотрела на себя в большое зеркало. Одежда была чистая. Из зеркала на неё смотрела очень красивая девушка, но почему-то вызывала она чувство брезгливости, и лицо Сагадат вытянулось. В этой девушке от прежней Сагадат, воспитанной в доме муллы, не оставалось ничего.

– Ну что ж, – сказала она себе, – назад пути нет! – и вышла к хозяйке.

Та одобрила её вид:

– Вот как хорошо, после всё это твоё будет, – сказала она и усадила Сагадат за стол.

Сагадат, ещё не успевшая согреться, приступила к чаепитию с большим наслаждением. Такого вкусного чая она не пила давно. И всё же её не покидала мысль, что каждый глоток, выпитый здесь, – отрава. Абыстай рассказывала, как легко живётся её девушкам, перечисляла, какой бай на ком из её девушек женился. Она не неволит девушек, говорила хозяйка, каждая подсаживается к тому, кто ей нравится. Она велела Сагадат поначалу держаться возле неё, а уж потом она сядет только с самым уважаемым гостем и то, если сама захочет. Махуп-абыстай сказала, что Сагадат должна забыть своё имя, отныне её будут звать Шакар.

Сагадат поела мяса, напилась чаю. За дверью послышались звуки скрипки.

– Должно быть, гости пришли, – заметила хозяйка. Посмотрев на Сагадат, сказала: – Хочешь взглянуть на комнаты девушек?

Она провела Сагадат по всем комнатам, называла имена тех, кому они принадлежали. Показав довольно просторную комнату с полами, которые надо было мыть, она сказала:

– Вот эта твоя будет. Живи в ней, как тебе нравится.

Они пошли туда, где играла скрипка. Дверь в гостиную была открыта. В ней сидели двое мужчин и несколько девушек, на столе стояли бутылки, стаканы, наполненные пивом. Едва завидев хозяйку, гости сказали:

– Здорово, Махуп-абыстай!

– Здравствуйте, – отвечала она. Спросила, повернувшись к Сагадат: – Выпить хочешь? Это новенькая, – представила она Сагадат, – сегодня только поступила.

Один из гостей заметил:

– Свеженькая, значит!

Сагадат покраснела от негодования: её, что же, за огурец здесь принимают? Что значит, «свежая» и «несвежая»? Хозяйка заметила это и сказала примирительно:

– Она ещё не привыкла.

Махуп-абыстай показала Сагадат прочие гостиные. Всюду было чисто, везде чувствовался достаток, однако вся эта чистота вызывала у Сагадат невольное отвращение, словно чистота червяка какого-то. Из гостиной доносились звуки скрипки, пение. Часов в одиннадцать Сагадат стала готовиться ко сну, но дверь открылась, и вошла хозяйка, а с ней кругленький человек с чёрными усиками, маленькой бородкой, сальными глазками.

– Здравствуй, – сказал он и протянул Сагадат руки.

Девушка растерянно взглянула на хозяйку.

– Поздоровайся, это свой человек, – кивнула та.

Сагадат ответила на рукопожатие. Хозяйка позвала её в коридор.

– Если поспишь сегодня с этим человеком, сапожки с кавушами твои будут, – шепнула она. – Я велела приготовить место наверху. Кроме вас, там не будет никого.

Сагадат и в голову не пришло, что следовало бы поторговаться, она согласилась, сказав просто:

– Хорошо.

Спустя немного времени Сагадат вошла с абыстай в комнату с чистой постелью, взбитыми подушками и периной, с кумганами и тазами для омовения. Вскоре хозяйка привела того человека и оставила их вдвоём. Так прошла первая ночь Сагадат в «весёлом» доме.


Телом потомственный почётный гражданин господин Габдулла Амирханович был совершенно здоров, то есть ничем никогда не болел, понятия не имел о страданиях. А вот душой Габдулла, то бишь Габдулла-эфенде, как носитель совести, как человек, знающий, что такое стыд, начал опустошаться понемногу чуть ли не с момента кормления его материнским молоком, когда и закладываются основные черты будущей личности. И теперь, когда он, оставив медресе, начал предаваться с дружками разгулу, стыда и совести оставалось в нём, можно сказать, самая малость. То и другое молчали, были немы, не заявляли о себе никогда.

В детстве Габдулла играл с сыном дворника. За небольшие ссоры, которые обычны между детьми, дворник лупил своего сына, приговаривая: «Сказано, не трогай байского ребёнка!» Габдулла тогда плакал от жалости к приятелю, ведь страдал тот из-за него. Чтобы загладить перед дружком свою вину, он на другой день, а то и в тот же вечер, украдкой выносил ему из дома яблоко, кусок пирога или что-нибудь из сладостей, и дружба восстанавливалась. Габдулла радовался, что угодил другу, и испытывал большое облегчение, словно в летнюю жару сбрасывал с себя шубу.

Но теперь Габдулла стал совсем другим человеком. Тех, прежних, чувств у него уже не было или почти не было. Он творил намаз, бывал на кладбище, слушал во время меджлисов хазрата, читавшего Коран, в месяц рамазан слушал проповеди про ад и рай. Но всё это он делал привычно, слушал слова, но не слышал их – в одно ухо входило, в другое, как говорится, выходило. Уже много лет он ни разу по-настоящему не печалился; ничто не волновало его душу с тех пор, как перестал гонять голубей. Он не знал, что такое настоящая дружба, не ведал и вражды – не было человека, который желал бы ему зла. Ко всему он относился одинаково спокойно и безразлично. Правда, ему нравились девушки, он любил проводить с ними время. Однако и это не приносило его душе подлинной радости, не оставляло в сознании и памяти никакого следа. К еде и выпивке у него тоже не было особого интереса, просто это являлось неплохим способом убивать время, спасаться от скуки.

Габдулла очень часто, хотя и не каждую пятницу, выбирал девушек из тех, что приходили к нему за милостыней, и проводил с ними время в дворницкой. Но никого из них не сделал своей содержанкой. Для этого у него были служанки. Каждую девушку, вновь поступившую к ним на работу, он прибирал к рукам и использовал, когда была в этом нужда. Но если они уходили, он тут же забывал о них без малейшего сожаления. В публичном доме Габдулла-эфенде предпочитал проводить время с самой красивой из девиц, но вовсе не для удовлетворения своих эстетических потребностей, а просто для того, чтобы приятели видели: его девушка – самая лучшая.

Это был тот самый Габдулла, который в упомянутую нами пятницу обрушил на голову Сагадат столько несчастий. На человека он был похож лишь снаружи и от бездушного бревна отличался только тем, что умел ходить, видеть и слышать. В смысле духовного содержания он был не просто бревном, а бревном от усохшего дерева. Он высмотрел Сагадат со своей террасы и провёл с ней время лишь для того, чтобы потешить свою похоть. Резкие слова Мансура, конечно же, подействовали на него тогда, но совсем ненадолго. И разозлило его не содержание услышанного, а то, что он, почётный потомственный гражданин господин Габдулла Амирханович, позволил какому-то учителишке, босяку так говорить с собой. Но и это было забыто очень скоро.

Глядя на Сагадат, он с самого начала думал лишь о том, что сделает с ней. Ему и в голову не могло прийти, что когда-нибудь он вспомнит об этой девушке. Разве что её необычайная податливость, горькие слёзы и этот безумный поцелуй на прощанье, заставивший его, как от электрического удара, содрогнуться всем телом, чуть-чуть, самую малость потревожили его парализованную душу.

После того, как Сагадат убежала, он пошёл в дом, думая о том, что эта девушка навсегда ушла из его жизни. Никогда он не вспомнит о ней, если только Сагадат сама не возникнет на его пути. Впервые в жизни он задумался о том, какая судьба ждёт девушку. Сагадат вложила в свой поцелуй столько страсти и ожесточения, что они проникли в сердце и жгли его. Матери дома не было. В зале был накрыт стол к обеду. Приятели его, хохоча, рассказывали друг другу о своих похождениях. Как только Габдулла появился в неосвещённой прихожей, оба, продолжая смеяться, вышли к нему.

– Ну и как дела, жених?

На губах Габдуллы ещё не прошёл вкус поцелуя Сагадат, но он, как и его приятели, смеясь, стал умываться над мраморной раковиной, тщательно почистил порошком зубы и прошёл в зал. После умывания ощущение поцелуя, вроде, ослабло, но не прошло совсем. Во время еды оно исчезло. Сагадат тоже улетучилась из памяти. Три молодых человека, не переставая смеяться, ели обед из трёх блюд, заедая разнообразными закусками, и, чтобы протянуть время, принялись за чай. Поскольку ещё было слишком рано, решили немного прогуляться.

Ночью Габдулле снились кошмары, связанные почему-то с той девушкой и Мансуром. Проснулся с ощущением поцелуя на губах, словно Сагадат запечатлела его только что. Он старательно умылся, оделся и сел пить чай.

После чая принялся за уроки, но от Мансура пришла записка, в которой он извещал, что сильно простудился вчера и прийти не сможет, доктор советует ему три-четыре дня не выходить из дома. Габдулла оделся и пошёл гулять. Мансура не будет целую неделю, Габдулла снова остался без дела. Он, как всегда, стал прожигать время в обществе друзей. Настала пятница. Габдулла от нечего делать решил выбрать девушку и уж выбрал её, но снившаяся девушка встретилась во дворе и сказала что-то. Габдулла вмиг почувствовал на губах поцелуй. Сердце его снова задрожало. Но это продолжалось недолго. Он прошёл в дворницкую, заговорил с новой избранницей и выкинул из головы ненужные мысли.

Дома как всегда тщательно почистил зубы, прополоскал рот, поел и опять превратился в потомственного почётного гражданина господина Габдуллу Амирхановича.

В памятный день, когда Сагадат так жестоко пострадала, Мансур-эфенде, стоя на террасе с Габдуллой и его приятелями, искренне пытался отговорить их от мерзкой затеи, приводил много доводов, отстаивая свою правоту, но на байских отпрысков это не произвело впечатления. Было ясно, что они окончательно погрязли в пороке и говорить с ними бесполезно. В сердцах Мансур наговорил много резких слов и, чтобы не видеть этого бесстыдства, быстро ушёл.

По дороге к дому и даже придя к себе, он не мог думать ни о чём другом. Со всех сторон пытался оценить это зло. Как же можно, думал Мансур, чтобы из-за этих никчёмных людишек разбивалось счастье молоденьких девушек, была исковеркана их бесценная жизнь? Он не сумел помешать преступлению и был вне себя от злости.

Вечером он рассказал всё, что видел, друзьям, но ничего нового, кроме осуждения байских сынков, выяснения гадких подробностей, разговоров о том, какая горькая участь ждёт бедных девушек, не услышал. Переживания по этому поводу заполнили весь день Мансура, не было покоя и ночью: до утра снилась ему та девушка в разных очень печальных и жалких обстоятельствах.

Утром грустные мысли не покидали Мансура-эфенде. Ночь выдалась беспокойная, с вечера его продуло, голова разламывалась, трудно было собраться с мыслями – было похоже, что он заболел. Он не пошёл в школу, а обратился к врачу.

Мансур-эфенде тихонько лежал в постели, всё думая о той девушке. Он собирался поговорить о ней с Габдуллой. Надо было хорошенько продумать, с чего начать разговор, какими доводами подкрепить слова. Мансур должен объяснить, как подло и недостойно поступает Габдулла, что в каждом человеке, даже в отъявленном негодяе рано или поздно просыпается совесть, и нет на свете ничего ужасней, чем муки пробудившейся совести.

Через неделю, на следующий день после того, как Сагадат, потеряв всякую надежду на счастье, окончательно возненавидев всех и себя в том числе, очертя голову бросилась в омут разврата, Мансур-эфенде отправился к Габдулле. По дороге он снова мысленно повторил то, что собирался сказать. Однако представляя перед собой Габдуллу, он испытывал непонятное смущение, как шакирд, попавший в ашхану. Казалось, что-то должно помешать ему говорить. Мансур поздоровался, избегая смотреть на Габдуллу, и урок начался. Они переговаривались, но в глаза друг другу не смотрели. Мансур был занят своими мыслями, а Габдулла при виде Мансура опять почувствовал на губах поцелуй девушки, и это не давало ему покоя.

Урок подошёл к концу, а Мансур всё не решался заговорить о Сагадат, хотя и знал слова наизусть. Габдулла догадывался, что учитель собирается сказать что-то, и почти не сомневался, что речь его будет связана с событиями, закончившимися тем поцелуем. Вид Мансура беспокоил его.

Рано утром, когда Мансур ещё лежал на своей скрипучей кровати, в комнату к нему вошёл Габдулла. Он был явно чем-то встревожен. Что-то очень важное вынудило потомственного почётного гражданина господина Габдуллу Амирхановича против собственной воли унизиться до посещения убогого жилища нищего учителя. При виде Габдуллы Мансур-эфенде от изумления чуть было не свалился с кровати. Габдулла молчал, смущённо краснея. Не дожидаясь, пока Мансур оденется, он заговорил:

– У меня к Вам большая просьба, Мансур-эфенде. Не могли бы Вы пропустить сегодня занятия и уделить мне время, чтобы поговорить где-нибудь?

Нищенка. Мулла-бабай (сборник)

Подняться наверх