Читать книгу У беды глаза зелёные… - Геннадий Петрович Перминов - Страница 1

Оглавление

Часть 1.

Ворона


Отец звал её Людой, подруги, которых у неё можно было пересчитать по пальцам одной руки, – Люсей. Остальной деревенский люд, включая и нас, по её мнению, друзей, – Вороной.


Она и вправду была похожа на встревоженного вороненка. Неуклюжая девчоночья фигура, вечно растрепанные черные волосы, падающие сосульками на её худенькие плечи. Довершали её портрет огромные зеленые глазищи, смотревшие на окружающий мир с недоверием и ожиданием подвоха, которого с нашей стороны можно было ожидать в любое время. Чисто ворона. Но называть её так, в глаза, мы побаивались.


Мы – это я и закадычный дружок Серега или Серый, как я его звал. Люська не любила свое прозвище, как не любила матерную брань, вино и слезы. В бой наша подруга кидалась молча и яростно, и мы не раз носили на своих физиономиях отметины за свою несдержанность в речах. Ногти Люська отращивала любовно.

Но наши краткие ссоры заканчивались всегда одинаково. Люська вытаскивала из кармана пузырек зеленки, срывала первый попавшийся лопух и по-матерински, заботливо обрабатывала наши ранения – искупала свою вину.


Так счастливо текло наше детство на берегу прекраснейшей из всех рек – Выми, окруженной непроходимыми лесами. Развлечениями в основном были летом – речка, а зимой – тайга. В свободное от наших увлечений время мы учились в школе, которую с трудом надеялись закончить. Оставалась армия и долгожданная свобода выбора.

Я твердо решил не возвращаться в деревню. Меня манил Крайний Север с его сиянием, бесчисленными стадами оленей, которых я буду пасти, а симпатичная северяночка будет готовить мне пищу в чуме или в яранге – по обстоятельствам.

Мечты, мечты…

Разговор завел Серый:

– Слышь, Геныч, – задушевно произнес он. – Что с Вороной-то будем делать?

– А что с ней делать? Ворона – она и есть ворона. Пусть летает, – легкомысленно отозвался я, потому что считал Люську откровенным придатком в нашей практически неразлучной троице.

– Ну ты же видишь, какая она стала! – не унимался он.


Да, я видел. Люська за последний год преобразилась так, что я вынужден прибегнуть к молодежному сленгу, чтобы описать её прелести.


Красивые, стройные ноги, обтянутые в модные тогда микровельветовые джинсы, обутые в национальные, легкие пимы, расшитые затейливым узором, обалденная фигура, потрясающе высокая грудь, не знающая лифчика и прикрытая от посторонних глаз лишь легким батником. Копна роскошных черных волос и сверкающие таинственным зеленоватым светом глаза. Легкий румянец пробивался сквозь естественную смуглоту её щёк. Довершала эту вышеописанную красоту небольшая родинка, примостившаяся легким пятнышком на правой щеке. Она была очень хороша. «За одно родимое пятно на лице красавицы можно отдать два города», – говорили восточные мудрецы. Городов у нас не было, а отдавать Вороне свободу я не собирался и поэтому, немного подумав, ответил:

– Так женись на ней, жалко что ли!

– Значит, решено: она моя девчонка, – обрадовался Серега. Дурак!

Мы ударили по рукам и распили обязательную в таких случаях бутылку дешевого вина. Пацан сказал – пацан сделал. Третьего не дано.

Люську в свои планы мы не посвятили.


Шла последняя зима нашего предармейского гуляния. Мы немного отдалились друг от друга. Люська доучивалась последний год в школе. Серый (на фиг это ему нужно?) углубился в изучение английского, у меня же появилось другое увлечение.

Года три назад меня затащила в постель полупьяная молдаванка-повариха, и хотя я толком ничего не понял, удовлетворение получил и в связи с этим я изыскивал возможность углубить свой опыт в таинстве познания любви. Такой шанс мне скоро представился в лице разбитной Нинки-медички. Зимними вечерами она расширяла мои скудные познания в овладении искусством Камасутры, периодически переходя от теории к практике, и была крайне довольна моими успехами. Разница в двенадцать лет ни меня, ни тем более её не смущала.

Пришла весна, а вместе с ней и долгожданные повестки в армию. Сереге – на 1 мая, мне – на седьмое. Накануне мы договорились с Серегой и Люськой сходить на зорьку – порыбачить в последний раз.


Вечером я решил завернуть к Нинке напоследок, поставить точку, получить путевку в жизнь. Прощание затянулось до утра. Очнувшись от любовных страстей, я выскользнул из знойных Нинкиных объятий, наспех оделся и, как нашкодивший кот, потрусил к условленному месту, где мы договорились встретиться. У церкви, места нашей встречи, я различил две темные фигуры.

– Дождались, – облегченно вздохнул я. Меня встретил равнодушный огонек Серегиной папиросы и злобное шипение Люськи.

– Кобелина блудливый, – процедила она сквозь зубы. Я сделал попытку дружески хлопнуть её по плечу, свести всё в шутку. Щас…

– Убери свои лапы, ловелас проклятый! – отчетливо выталкивала она ядрышки уничтожающих слов. Я предполагал, что Ворона догадывается о моих невинных, с моей точки зрения, шалостях, но она вылила на меня, такой ушат информации… Такого я ещё не слышал.

– Откуда ты набралась таких похабных слов, ведьма? – бормотал я, отступая в угол и опасливо втягивая голову в плечи. Она металась, как разъяренная пантера, глаза светились гневным, зеленоватым блеском. Люська в довершение выставила вперед руки, готовая вцепиться в меня, и, злобно оскалив зубы, продолжала поносить меня словами, из которых я уяснил, что кобелина – это самое ласковое из всего сказанного. Нинке в этот момент я не завидовал!

– Заткнись! – резко оборвал я истерику своей не в меру разбушевавшейся подруги и влепил ей пощечину. Допустить покушения на свой суверенитет я не позволял никому, а тут Ворона. Она вмиг очнулась, подавленно затихла.

Наступило неловкое молчание. Наконец Люська бросила несколько отрывистых фраз Сереге, резко развернулась и исчезла за углом церкви. Порыбачили…

– Ну, ты вечером на проводы приходи, – напутствовал меня Серега на прощание.

– Ладно, – пообещал я и отправился спать.


Вечером были проводы. Ничем особо не примечательное событие, происходившее два раза в году по всей России. Отличился разве что я, нажравшись сверх нормы горячительных напитков. Расходились далеко за полночь. Мать, осторожно вытаскивая меня из-за стола, как бы невзначай попросила моих друзей помочь довести меня до дома. Люська, весь вечер не бросившая в мою сторону ни одного взгляда, нехотя кивнула. Я вышел на крыльцо, пошатываясь, ухватился одной рукой за перильца, другой отыскивая в кармане сигареты.


Сзади, в сенях, послышались шорох, возня и в полночной тишине раздался звонкий щелчок пощёчины. Растрепанная, гневная выскочила Люська, пронеслась мимо меня разъяренной фурией, за ней, держась рукой за щеку, вышел смущенный Серега, бросился было следом за ней, но остановился и, махнув рукой, помог матушке проводить меня. Утром он уехал.


Через неделю аналогичная церемония состоялась и у меня. К моему удивлению, первой пришла Ворона, деловито помогала готовить закуски, накрывала на стол, о чем-то долго и таинственно шепталась с матушкой на кухне.

«Хозяйка нашлась! Без неё будто бы некому», – с чувством досады и обиды за свою бесполезность думал я, но молчал. Наконец собрались все, почти вся деревня. Всё разворачивалось по неписанному, но давно заведенному сценарию. Робкие первые стаканы, пожелания хорошей службы и скорого возвращения домой. Во время застолья я почти постоянно ощущал на себе взгляд Люськиных тоскливых глаз, ждущих чего-то и куда-то зовущих. «У беды глаза зеленые…», – вспомнились слова популярной тогда песни. Люська частенько переглядывалась с матерью, отчего я чувствовал всё сильнее возрастающую неловкость.


Разгорячившиеся гости требовали вина, песен и драки – обязательного атрибута подобных мероприятий. Всё было как положено. Дурацкие пьяные песни, классная драка где-то на задах, много водки. Но в этот раз моя душа не принимала спиртное. Наконец я вышел во двор. Светало. Следом послышались шелестящие шаги.

– Устал, сынок? – мать ласково обняла меня. – Иди отдохни, а то скоро на автобус собираться. – Она встала на цыпочки, коснувшись моей щеки сухими, обветренными губами и подтолкнула к скрипучей лестнице, ведущей на сеновал.

Забравшись, я рухнул на ранее приготовленную лежанку. Неожиданно лестница опять заскрипела, и в проеме дверцы показалась стройная Люськина фигура.


– Привет, Геныч! Можно я с тобой полежу? Помнишь, как раньше? – с придыханием, еле слышно, шептала она. Господи, помнил ли я? Да разве забудешь эти прекрасные предутренние часы на рыбалке, когда предрассветный туман ровной пеленой расстилался над просыпающейся рекой, а яркое солнце начинало робко обогревать первыми, еще холодными лучами наши сонные лица. Начинался самый клев, а мы, утомившись за день, заваливались спать. Люську клали посередине, накрывали единственной почему-то фуфайкой, а сами плотно прижимались к ней и согревали её молодыми, горячими телами. Пробуждение всегда было одинаково. Под телогрейкой обычно оказывался Серега, а Люська доверчиво, как котенок, сворачивалась у меня под боком, и нам было так хорошо!.. Помнил ли я?


Я закинул руку за голову, а вторую откинул в сторону, как бы давая Люське сигнал, ложись, мол. Ворона покорно улеглась рядом, немного повозилась и затихла, дыша спокойно и ровно. Неожиданно она вздрогнула и прижалась ко мне своим упругим телом. Я немного отодвинулся.

– Геночка, а если в Афганистан? – зашептала она, обдавая моё ухо жарким дыханием. Так она меня никогда не называла. Дальше двигаться было некуда.

«Ну, попал!» – мелькнуло в голове.

Люська бросилась мне на грудь, обхватила шею руками и принялась покрывать моё лицо обжигающими поцелуями.

– Слепец! Неужели ты не видишь, что я давно люблю тебя! – она возбуждалась всё сильнее, не давая мне вымолвить ни слова.

Я вырывался молча и безнадежно. Её волосы рассыпались по моему лицу, щекотали глаза, набились в рот.

– А как же Серый? – попытался я её утихомирить.

– Мне нужен только ты! – категорически отрезала она и снова попыталась поцеловать меня в губы.


С трудом разорвав объятья, я оттолкнул её. Она уселась, нервными движениями поправляя водопад искрящихся волос, победоносно поглядывая на меня торжествующими зелеными глазищами, готовясь к решающему броску. В своей победе она не сомневалась.


«Боже, утихомирь, усмири эту змею. Собери в её голове все табу и вето. Пацан сказал – пацан должен сделать», – выплеснулась облегченной волной спасительная мысль.

Сбиваясь и путаясь в словах, я рассказал Люське всю правду о разговоре годичной давности, о клятве, о бутылке бормотухи. Я замечал, что с каждым словом огонь в её глазах утухает, уступая место тоскливой неизбежности.

– Продал ты меня, Геныч. Продал и пропил, – хрипло выдохнула она и замолчала. Молчал и я. Долго. Томительно. Казалось, вечно…

– Уходи! – эхом отдалось в моей голове. Я молча пожал плечами, спустился вниз и пошел в дом, собираться.

Когда в окружении провожающих я пришел на остановку, Люська была там. Не отрываясь, она следила за каждым моим движением, откладывая в памяти отпечатки расставания.

Подошел дребезжащий автобус. Люська встрепенулась. Плевать она хотела на все деревенские пересуды и наши мальчишечьи клятвы! Ворона подошла ко мне вплотную, оттолкнув полупьяного деда Степана, обняла меня и крепко поцеловала в губы. Она сделала, что хотела.

На колени бы мне перед ней! На колени…


Часть 2.

Умираю, любя…


Легкая «шестерка» летела по Московской кольцевой. Я свободно рулил одной рукой, стараясь не пропустить нужный мне поворот, поворот, который в очередной раз менял мою судьбу и вёл меня к родному дому. Я ехал в свою родную деревеньку по странной просьбе матери из последнего письма после двух лет армии и года спецреабилитации, который я провел в стенах санатория, разместившегося на берегу чудного по своей красоте и спокойствию водохранилища. Санаторий располагался в сосновом бору, был скрыт от посторонних глаз двухметровым каменным забором, обнесенным сверху колючей проволокой. Прекрасные двух– и одноместные номера-палаты: телевизор, холодильник, кондиционер – всё, включая туалет и ванную комнату. Комнаты не запирались, но охрана, молчаливые верзилы, не спускали с нас настороженных глаз. На окнах – решетки. Днем мы обычно гуляли во дворике, облаченные в одинаковые темно-синие халаты. Разговоры не возбранялись, но и не поощрялись. Да и о чем разговаривать людям, еще не остывшим от сурового пекла горячих точек.

Вечером обычно читали, смотрели фильмы, слушали музыку, но каждый из нас по-прежнему оставался самим собой. Мы были еще там, откуда возвращаются обычно поседевшие молодые парни с потухшими и много повидавшими глазами. Это была обычная больница, спецучреждение закрытого типа, без всяких вывесок и табличек.

Когда, по мнению лечащих врачей, я пришел в себя после страшной контузии, да и рана на ноге затянулась, в палате появились двое мужчин в гражданской одежде. Один держал в руках дипломат, другой бросил на кровать сверток.


– Одевайтесь! – коротко приказал тот, что с дипломатом. – Вы закончили курс лечения. Здесь документы и деньги. Остальное получите внизу, у дежурного. Счастливого пути, солдат!

Поставив на пол чемоданчик, они вышли.


Я открыл кейс. Там лежали паспорт, военный билет и водительское удостоверение, всё на мое имя, и две пачки новеньких стодолларовых купюр. Развернув сверток, я быстро переоделся и, спустившись вниз, подошел к дежурному.

– Куда следуете? – лаконично, не глядя на меня, спросил лейтенант, занимаясь документами.

Я назвал адрес.

– Какие-либо просьбы, пожелания будут? – он наконец поднял голову и, пристально оглядев меня, протянул красную папку.

– Да, мне нужна машина.

– Модель? – опять коротко спросил лейтенант.

– Желательно «шестерку», «Жигули».

– Подойдете в 17.00, получите документы на машину и ключи, а пока – свободны, – он кивнул головой охране и те защелкали запорами.


…Вот и указатель поворота. Свернув на нужную мне трассу, где движение было поспокойнее, я расслабился и закурил.

А в голове пчелиным роем гудели, метались воспоминания, бились о черепную коробку и, не найдя выхода, утомленно оседали, уступая место другим.


…Когда Люська поцеловала меня на остановке, все провожающие понимающе отвернулись, а я стоял, переминаясь с ноги на ногу, и чувствовал себя полным идиотом. Затем неловко повернулся и полез в автобус. Старый тарантас, утробно уркнув, тронулся, а я, плюхнувшись на заднее сиденье, обернулся и увидел, как к Люське подошла моя мать, обняла её, и они направились в деревню.


За окошком автобуса мелькали знакомые картины детства, юности. Промелькнули поселок, школа, где мы с Серегой десять лет промучили учителей. Автобус ехал дальше и дальше. Наконец, после часа езды показались серые ворота призывного пункта со звездочками на створках. Усталый, до смерти замотанный полупьяными призывниками майор листал мое личное дело, задавал, казалось бы, нелепые вопросы.

– Охотник? Хорошо! О-о, да ты левша! Еще лучше! Старлей! К тебе, в третью команду!


Я подошел к невысокому кривоногому старшему лейтенанту, который, внимательно осмотрев меня щелочками узких глаз, кажется, остался доволен.

«Как лошадь на базаре купил!», – неприязненно подумал я.

В эту же ночь под присмотром старлея Нурамбаева мы тряслись в вагоне скорого поезда на Москву. Через двое суток, опять ночью, наш вагон, битком набитый призывниками, подцепили к поезду Москва-Алма-Ата. Гражданка кончилась. На ближайшие два года жизнь моя разделилась на «до» и «после», на день и ночь, в основном ночь.

Четверо суток пути, гитара, стрижка наголо под одобрительный гогот ребят, подъедание домашних припасов. Ночная выгрузка на полустанке в казахской степи, невиданные доселе верблюды, прапорщик-хохол. И, наконец, ворота с двумя звездочками, такими же, как дома. Началась служба.


Я попал в специализированное, учебно-диверсионное подразделение по подготовке снайперов при десантно-штурмовой бригаде специального назначения. С первого дня наша служба сопровождалась колючей, неприятной приставкой «спец». Спецзадание, спецоружие, спецстрельбы.

Нас учили выживать, воевать по-настоящему, в основном в ночное время. Особое внимание уделялось метанию ножей и стрельбе на звук и на шорох. Нас учили молниеносной реакции, непонятным сперва формулам.

«Вы должны уже делать то, о чем только начали думать», – основная заповедь.

– Днем вас нет, вы вступаете в бой ночью, в завершающей стадии, – вбивал в наши головы прапорщик, и семена падали на благодатную почву. Всё наше подразделение сделало себе татуировку – голова волка с оскаленной пастью, а по бокам – два ножа.


Из нас делали универсальных солдат, лишенных всяких чувств и эмоций.


Домой я написал только два письма. Бесконечные тренировки настолько выматывали, что вечером мы с трудом добирались до кровати, чтобы утром начать всё сначала. Марш-броски с полной боевой выкладкой, автомат, бьющий по спине, ночные стрельбы, метание ножей в ночных условиях.

Получил письмо. Дома всё нормально, мать только болеет, о Люське ни слова. Черт с ней!


…Кончики ножей оплавлены спецсплавом, так что кидая, можно не беспокоиться, что нож не воткнется. Нужно только попасть в цель.

Получил еще письмо. Мать по-прежнему болеет, за ней ухаживает Люська. Привет от неё.

Мы уже знаем, что наше подразделение готовится для «работы» в Афганистане.


Окончание «учебки» и прощальная речь командира:

– Родина гордится вами и направляет для исполнения интернационального долга в Демократическую Республику Афганистан! – напыщенная речь франтоватого майора.

«Тебя бы туда самого! Накаркала Ворона! Приду, я ей покажу «Геночка», – с досадой думал я, вытянувшись по стойке смирно. Но когда писал ответ перед посадкой в самолет, привет ей передал. Коротко черкнул, что жив-здоров, буду служить в Туркменистане (нельзя было даже упоминать об Афганистане, подписку о неразглашении военной тайны подписали).


Ночной перелет, палаточный городок у подножия горы, вершину которой никогда не видно из-за тумана. Снова учеба, теперь уже в обстановке, максимально приближенной к боевой, обучение бою в горной местности. К чему же нас готовят? Почти полгода еще ползали мы по ночным ущельям и перевалам. Скромно отпраздновали мое девятнадцатилетие. Июнь. Почему-то нет писем.

Командир, смуглый полковник со Звездой Героя, построил нас и, услышав мой номер, отозвал в сторону. Не глядя на меня, протянул конверт, почему-то открытый. Почерк корявый, незнакомый. Привожу полностью эти строки, потому что за полгода зачитал его до дыр:

«Здравствуйте, Геннадий! Пишет вам незнакомый человек. У вас случилось большое несчастье. Крепитесь. Ваша мама очень просит вас приехать после службы домой. Передает вам большой привет ваш знакомый дед Степан и ждет вас!».

И всё. В глазах поплыли круги, и я протянул письмо полковнику, который молча наблюдал за мной, видимо, зная содержание письма. Конечно, мы ведь – «спец».

Он взял письмо, зачем-то потрогал Звезду на груди и заговорил:

– Крепись, боец! Знаю, что хочешь в отпуск. Знаю, что положено, но не могу. В Союзе бы – другое дело! От нас уходит в отпуска только «Груз-200» на «Тюльпане».


Ты солдат, ты русский солдат и ты выполняешь боевой приказ! Вы – элита! И вы должны оправдать себя!


С трудом я забрел в палатку и рухнул на лежанку. Что мать больна, я знал. Может Люська вышла замуж? Я не заплакал, но в душе решил убить Люську и её жениха. За измену… Если вернусь…


Затем война. Жестокая и бессмысленная.


Сопровождение колонн, ночные выброски с «вертушек», но в основном задания профессионального уровня по ликвидации противника. Мы были беспощадны и спокойны. Мы не имели права на промах. Мы не имели ни званий, ни фамилий, ни наград, только жетон с личным номером и группой крови. Но нам было по двадцать лет, и мы хотели жить.


Очередное задание было кратким и обыденным. Задачу ставил человек в гражданке с мужественным, худощавым лицом. Нам следовало обеспечить прикрытие важного стратегического объекта, на который предполагалось нападение.

Черный квадрат на карте. Шесть человек. Вооружение обычное: штурмовой «калашников», четыре рожка с патронами, два ножа, прибор ночного видения. Одна граната – самоликвидация. Рацию не брать. Сигнал отхода – три красные ракеты. По выполнению задания оставшиеся полгода дослуживают в Союзе.

Мы смотрели на «Батю», который угрюмо стоял в стороне. Поймав наши вопросительные взгляды, он пожал плечами.

На месте, куда нас забросили, мы разделились. Клещ с Моряком залегли в ложбине, контролируя возможный подход духов по высохшей пойме реки. Палыч и Рыжик поднялись на небольшую горку, чтобы держать единственную дорогу, ведшую к объекту, а я со своим напарником Конюхом залег посередине, в расщелине, видя перед собой ущелье.


Пролежали целый день. Тишина. Тишина на войне – всегда плохо, невольно собираешься в комок нервов, в тугую пружину, готовую в любую минуту стремительно разжаться. Разорвалась тишина под вечер двумя короткими очередями в самом неожиданном месте – наверху, где лежала основная пара. Пара сухих очередей и опять тишина.

«Почему забрали рацию?», – мелькнула мысль.

Затем внизу, в ложбине, беспорядочная перестрелка, и ухнул спаренный взрыв.


Мы поняли, что это значит. Промелькнул в памяти угрюмый взгляд Бати. По методичному уничтожению нашей группы мы с Конюхом догадались, что душманы знают, сколько нас и где мы находимся. Знать об этом мог только тот, кто нас посылал. Значит мы десерт?

– Подавитесь, суки, – прохрипел я, выкладывая перед собой рожки с патронами, ножи и гранату.

Раздалась очередь, и прямо перед глазами упали срезанные кусты. Сколько их? Духи лезли, как тараканы из всех щелей с подстегнутыми полами халатов и одинаковыми бородатыми рожами.

Разгорелся бой. Конюх вел прицельный огонь, отчаянно матерясь и парализуя душманов, не давал поднять им головы. Я полулежал на правом боку и посылал короткие, точные очереди из своего автомата, экономя патроны.

Странное спокойствие охватило меня. Нас вычеркнули из списка живых, но кто и зачем?

Внезапно из-за валуна, темневшего в десятке метров от нас, выскочил здоровенный негр. С криком «Аллах акбар!» он вел перед собой стволом автомата, чертя трассирующую струю.

– Ах ты падла обкуренная! – заорал я. Левая рука сработала молниеносно, и нож по рукоятку вошел в оголенную грудь, под сердце.

– Ловко ты его, Гена! – крикнул Конюх, перекатываясь на другое место.


Внезапно что-то резко дернуло меня за левую ногу, и сразу наступила тишина. Скосив глаза вниз, я увидел, как на левом голеностопе расплывается кровавое пятно.

– Поймал, гад! – чертыхнулся я.

– Ну, братан, кажись отбились. Попали мы с тобой, Гена, конкретно. Если до утра не выберемся, будет нам такая же хана, как и пацанам! Э-э, друг, да тебя, кажись, зацепило? Ты давай, перевяжись, а я пока покурю, – тараторил не остывший еще от возбуждения Конюх.

– Смотри, осторожно с огнем, а то шлепнут из «базуки», – предупредил я его и, задрав штанину, осторожно пощупал рану. Вот она! Пуля, видимо, была на излете и застряла неглубоко. Стиснув от нестерпимой боли зубы, я вторым ножом расковырял рану и, подцепив металлический кусочек острием, резко подковырнул его. Затем, крепко перевязав кровоточащую рану, я откинулся на спину, размышляя о своем и не слушая болтовню Конюха.


Я прекрасно понимал, что если ночью нам не перережут глотки, на что душманы большие мастера, то наступившее утро может оказаться последним. Говорят, в такие минуты перед глазами проносится вся жизнь. Но я вас уверяю, у меня ничего не проносилось.


Мысленно я перечитывал последнее письмо, анализируя, что могло случиться дома. Возможная смерть матери? Навряд ли, ведь она просила меня вернуться. Пожар или потоп? Может быть. Единственным несчастьем могло быть внезапное замужество Люськи, зеленоглазой змеи.

Я прекрасно помнил ту последнюю ночь на сеновале, дрожащее от возбуждения тело, страстные поцелуи, горячий шепот.

– Геночка, родной, я так хочу от тебя сыночка, такого же голубоглазого, как ты!

«Может, надо было тогда сделать сыночка, а то сберег для кого-то», – злобно думал я.

– Вот вернусь, будет тебе белка, будет и свисток, – бормотал я сквозь зубы.

Чем больше я себя распалял, тем сильнее мне хотелось жить. Я рассматривал всё ярче разгоравшиеся звезды и вспоминал, вспоминал.

– Щас стемнеет по-настоящему, и будем выбираться, – не унимался напарник. В том, что он меня вытащит, я не сомневался.

– Ты бы покурил на дорожку, – Конюх сунул мне смятую пачку «Явы» и зажигалку. Я сунул сигарету в рот и, чиркнув «Zippo», потянулся к огоньку, но подкурить не успел. Раздался страшный взрыв совсем рядом, и последнее, что успело пронестись в моем затухающем сознании, это светящиеся зеленым светом Люськины глаза и успокаивающая мысль: «Ну, вот и всё! И совсем не страшно!».

Но я выжил. Слишком велико, видно, было мое желание к возвращению и сильна тяга к жизни, что костлявая боевая подруга и на этот раз прошла мимо. Видно, сбылось мое пророчество насчет курения, и душманы вычислили нас гранатометом.


Конюх погиб, а меня подобрали ребята-разведчики и, протащив на себе двенадцать километров, сдали в санбат. Но всё это я узнал потом, в санроте, где ждал отправки в Союз, в стационарный госпиталь.

Перед уездом полковник вернул мне письмо.

Затем полгода лечения, восстановление сил и документов, военно-транспортный самолет, подмосковный аэродром и, наверное, последнее «спец» в моей жизни – «Центр спецреабилитации и восстановления».

Война для меня закончилась.


…Заметив впереди придорожное кафе, я притормозил и, свернув на обочину, подъехал к бистро. Надо было перекусить, а заодно и посмотреть документы, которыми снабдил меня невозмутимый лейтенант в Центре. Наспех съев две сосиски и проглотив безвкусный кофе, я достал папку и углубился в чтение. Место службы – Новосибирск, номер воинской части, звание – гвардии ефрейтор. Нормально. Далее следовали медицинские документы – не рекомендуется, запрещено, категорически противопоказаны нервные стрессы.

Из бокового карманчика я вытащил два шприца в вакуумной упаковке, заполненные мутноватой жидкостью, прочитал надпись: «Применять во время психологического стресса». Вот значит чем нас кололи после каждой удачно проведенной операции – стресс снимали! Знать бы только, когда оно наступит, это время.

Понятны стали улыбка лейтенанта и его слова:

– Отдохнешь, оглядишься, а не приживешься, давай к нам. Тебе работа всегда найдется!


Я закурил и, сунув шприцы в нагрудный карман куртки, завел машину. До конечной цели оставалось немного, и хотя я за два дня отмахал две тысячи километров, усталость не ощущалась. Ожидание скорой встречи усиливало нетерпение. За год, проведенный в санатории, я понял, насколько дорога мне зеленоглазая девушка. Хотелось одного: подойти к ней, посмотреть в прекрасные озорные глаза и, положив руки на покорные плечи, сказать:

– Я люблю тебя, Люда! Я вернулся!


И простить. И я уверен, что хотя она и замужем, Люська не раздумывая пойдет со мной даже на край света.

Ну вот, кажется, и подъезжаю. Остановив машину на Кошечкиной горе, я вышел и замер в недоумении. Деревни почти не было, она сгорела. Посередине стояла задымленная церковь, не было клуба, места наших постоянных сборищ, не было нашего дома, дома Люськи и Сереги. На их месте возвышались невысокие бугры, густо заросшие травой. Дом деда Степана на месте, на въезде в деревню.

Быстро съехав с горы, я подрулил к дедовой халупе, остановился и вышел. Несмотря на ранний час, дед сидел на лавочке и, подслеповато щурясь, разглядывал меня, наконец узнав, вскочил.

– Геньша, ты никак! – он по-бабьи всплеснул руками. – Живой! Здоровый! Ах, ты батюшки! – дед суетливо крутился вокруг меня, то поглаживая машину, то недоверчиво трогая меня за одежду, словно пытался убедить себя, что это действительно я.

– Ну, орел вернулся! Верила Шурка-то, до последнего верила, что приедешь! Не дождалась, сердечная! – он сокрушенно качал головой.

– Как не дождалась? Что тут у вас вообще случилось? – я от неожиданности присел на лавку.

– Так умерла она, уж два года как. Ай ты не знаешь? – он испытующе глянул на меня. – Я же тебе всё писал – и про Шурку, матушку твою, и про Люську.

Из его сбивчивого рассказа я понял, что был сильный пожар, что меня считают пропавшим без вести и, что я могу жить у него сколько угодно, потому что Нинка-потаскуха опять уехала с каким-то молдаванином. Он ещё что-то говорил, не давал возможности задать вопрос, ради которого собственно я сюда и приехал. Наконец, улучив момент, я спросил в упор, четко чеканя слова:

– Где Людмила? За кого она вышла замуж?

Дед замер, и взгляд его заметался.

– Какая Людмила? Люська что ли? Да где ж ей быть-то? Оно, конечно. Вот ты давай сейчас сходи на кладбище к матушке, а то ведь Шурка-то заждалась тебя. Иди, иди, родимый, а уж опосля всё обговорим. Долгий разговор будет. Задами иди, тут ближе, – говорил он, вытаскивая из багажника коробки и свертки, избегая встречаться со мной взглядом.

– Я пока уберу всё, да поесть приготовлю, – он почти силой подталкивал меня к задней части дома, откуда до кладбища по тропинке рукой подать.

– Она прямо с краю лежит, прямо на бугорке, сразу увидишь. Памятник там еще стоит со звездочкой, военный комат поставил, – он, наконец, вытолкал меня на тропку, по которой я дошел до погоста.


Вот и памятник с краю, у самой дороги. Но что это? Я никогда не страдал приступами галлюцинации, не курил вонючую афганскую травку, и с психикой у меня всё в порядке. Я протер глаза. Памятников было два. Одинаковые. Сверху звездочки. Я быстро подошел. Так, первый – моя мать, а второй… О, Боже! Тарова Людмила Викторовна, 1963-1981. 7 мая. Фотография! Люськи! Нет! Не-е-т!

Те же родные зеленые глаза, к которым я так долго шел, язвительный исподлобья взгляд – её взгляд! Люська, любимая!

– За что мне это?! За что?! – закричал я, чувствуя, что к голове поднимается огненный шквал. Ноги подкосились, и я, обнимая последнее пристанище самых дорогих для меня женщин, завыл жутким воем волка-одиночки, вырывая зубами траву и корчась в судорогах.


Сколько я пролежал, не помню. Наверное, долго. Услышав звук приближающихся шагов, я с трудом поднял голову и увидел деда, который подходил ко мне, держа в одной руке топор, а в другой – цветастый пакет. Подойдя ко мне, он положил пакет на столик, который стоял возле могил, и стал поднимать меня, с трудом усаживая на лавочку.


Голова моя разрывалась. Негнущимися пальцами я вытащил из кармана джинсовки упаковку со шприцами и, сорвав вакуумный наконечник, всадил иглу в бедро, прямо через штанину. Выдавил содержимое. Сразу полегчало.

Дед Степан сурово пожевал губами, достав из пакета бутылку и два стакана, заговорил:

– Ты прости меня, Геньша! Грешен я перед тобой и перед лебедушками нашими. Не уберег я их. Моя вина!

И он встал передо мной на колени.

«Геньша», – прошумело в голове. Так называл меня только он, иногда мать. Я поднял его, усадил рядом с собой, хрипло приказал:

– Говори!

– Видать много горя ты испытал, вон и виски седые, да морщины прорезались. Только это испытание потяжелее будет. Ты, паря, на числа посмотри, да на годы и вспомни, когда тебя призвали. Седьмого ты ушел в армию, седьмого же, через год мать с Людой в могилу ушли. Крепко они тебя любили, особенно Люська. Чистая была девка и для тебя честь свою блюла строго.

Он замолчал и, открыв бутылку, плеснул в оба стакана. Выпил и продолжил:


– Когда ты уехал, мы к вам убираться пошли после. Я, значится, Люська с матерью да Надька, Серегина мать. Бабы копошатся, посуду моют, полы, а я лавки да столы вытаскиваю. Ты ведь знаешь, я с бабами болтать не очень люблю, лучше с собаками.

А Люська всё молчит, думает о чем-то, только глазищами зелеными сверкает. Потом ушла, а вернулась через час с двумя большими сумками и прямо с порога говорит:

– Мама, – это она Шурке, мамке твоей, – можно я у вас буду жить?

– Оставайся, доченька, – мать твоя ей отвечает, да спокойно так, будто промеж ними всё давно решено. Ну и стали они вдвоем жить. Люська школу закончила и в садик совхозный работать пошла. Утром на работу, вечером – домой, и всё с Шуркой вдвоем. То на огороде ковыряются, то стирают, даже в магазин вместе ходили. Люська тогда волосы под платок спрятала – солдатка! – в голосе деда промелькнули горделивые нотки.

– А от тебя весточки редко приходили. – Дед снова налил себе, выпил и, откашлявшись, спросил меня:

– А ты ведь не знаешь, что и друг твой здесь лежит, Серега, да и Надька рядом?

– Да ты что? – я оторопел.

– Вона ихние могилки, – и он махнул рукой, а я, приглядевшись, увидел через июньскую листву такие же памятники. А дед продолжал:

– На Серегу бумага пришла, что пропал без вести в Афганистане. Почернела Надька вся от горя, а у Шурки ноги стали отниматься. Через месяц много военных приехало на зеленой машине, сняли ящик железный – гроб называется, а в нем окошечко мутное. Надька как упала на гроб с вечера, утром подняли мертвую. Шурка, матушка твоя, не была на похоронах, а Люська приходила, – он опять замолчал, дрожащими пальцами сворачивая самокрутку.

– Она еще ходила маленько, ну и поехали они с Люськой в военный комат, а через неделю и им бумага приходит. Вот она, – и он, подкурив, протянул мне листок, сложенный пополам и потертый на сгибах. Я развернул. «Ваш сын, Храмов Геннадий Васильевич, после окончания учебного подразделения направлен для прохождения дальнейшей службы в ДРА. Местонахождение его устанавливается». Я скомкал бумагу и сунул её в карман.

– Тут Шурку и парализовало. Ноги отнялись. Люська с работы рассчиталась, ни на шаг не отходила. Тяжко им было в ту зиму. Дров я им напилил, да военный комат две машины привез. Шурка очень стеснялась беспомощности-то своей, в самую дальнюю комнату переселилась. Люська высохла вся, то ли от заботы, то ли от горя. Вся деревня им тогда помогала. Тут от тебя к майским праздникам весточка пришла, что жив-здоров. Бабы повеселели, ожили, Люська опять на работу пошла, – дед опять замолчал, налил водку и протянул стакан мне:

– Геньша, выпил бы.

– Говори дед, я выдержу, – я отстранил стакан. Одну за другой курил сигареты.

– День рожденья твой, да год, как призвали тебя, ну и решили мы отметить маленько. Я с бутылкой пришел, мяса им принес, лося я тогда завалил.

Дед Степан смолк, на глазах его показались слезы.

– Накрыли стол, выпили, тебя всё вспоминали. Люська письмо последнее от тебя читала, плакала, видно прощалась. Бабы-то пригубили только, остальное я уговорил. Уж к вечеру домой собрался.


Видно, тяжело было говорить старику, потому что подошло время его исповеди.


– Тучи низко так висят, аж за церкву цепляются. Ветрище поднялся, страсть какой, а дождя нету. Я пришел и спать завалился, а проснулся от шума, гляжу Шурку, матушку твою заносят.

– Беги, – кричат, – Степан, пожар там сильный и Люська в горящем доме, – он заплакал навзрыд. – Какой из меня бегун? Семьдесят лет да ноги деревянные. Дошкандыбал пока, а ваш дом уже догорает и толпа возле него. Растолкал я, а Люська лежит на земле, – он замолчал, видимо, осмысливая всё заново. – Лучше бы я этого не видел. Лицо, как маска, обгоревшее, стянуто. Ресниц и бровей нету, от волос клочья остались, одни глаза светятся. Меня узнала, потянулась ко мне:

– Деда, – говорит, а на губах пузырьки кровавые лопаются, – ты Генке скажи, что любила я его всю жизнь и вот умираю.

Тут она выгнулась вся, видно от боли, с трудом прошептала: «Умираю… любя…», – и обмякла сердечная и глаза свои зеленые закрыла.


Дед плакал, не стесняясь меня, и сквозь рыдания я различал:

– А тут и скорая с пожаркой подъехали, врачи – к Люське, ан поздно. Подходит ко мне молоденькая врачиха и говорит, вот, мол, из руки девушки достала, и протягивает мне обгоревшую фотографию, да вот она, – он немного успокоился и, порывшись в пакете, протянул мне снимок. Я сразу узнал его. Это был наш выпускной. Люська хоть и была нас младше на год, но на правах нашей подруги была с нами. Начали фотографироваться. Сначала всем классом, потом втроем. Потом Люська подошла ко мне и смущенно спросила:

– Ген, давай вдвоем!

Я неопределенно пожал плечами и согласился. Люська прижалась ко мне и, возможно, тогда я впервые почувствовал в ней женщину. Я невольно отстранился от её гибкого тела, а Люська бросила на меня язвительный взгляд, который запечатлел фотограф и который был на Люськиной фотографии. В тот же вечер у нас с Серегой состоялся тот памятный разговор.

– Да, фотография-то эта самая, а на Шуркин памятник я в конторе выпросил.

Ну, тут я побежал к своему дому, к Шурке, чтоб упередить, чтобы не сказал кто. Глянь, а там Нинка моя уже сидит и всё твоей матери по полочкам раскладывает – как да что. Нинке-то я пинка под зад, а Шурка тихо мне говорит:

– Степан, подай мне икону Пресвятой Девы Марии, волю хочу последнюю сказать.

Подал я икону, а она говорит мне:

– Встань на колени и поклянись, что не напишешь ты Генке про Люську, не выдержит он этого… Любит он её по-своему, хотя сам этого еще не понимает. Кабы не натворил чего!

Потом поцеловала икону и умерла тихо, как и жила, – закончил дед свой скорбный рассказ.


Я вспомнил последнее распечатанное письмо.

Пожевав губами, дед снова заговорил:

– Похоронили их 9 мая. Солдаты приезжали, офицеры, из автоматов стреляли. Там, – он показал рукой, – солдат лежит, рядом мать солдата, здесь – мать солдата, рядом опять же… – он споткнулся и вопросительно посмотрел на меня.

– Жена солдата, – закончил я. Зная возможности конторы, я не сомневался, что штамп регистрации с Таровой Людмилой Викторовной будет стоять у меня в паспорте в ближайшее время.

– Как она погибла? – тихо спросил я.

– Люська под вечер полоскать на речку пошла. Сперва церква загорелась, видно, пацаны курили, баловались, а там ведь помету полно птичьего. Пока Люська подбежала к церкви, огонь на Серегин дом перекинулся, а ваш-то рядом, как свечка вспыхнул. Все мечутся, а заходить боятся. Кровля пылает, стены занялись, Люська и сиганула в окно. Матушку твою с большим трудом вытащила, а сама обратно метнулась. Сперва-то не поняли, зачем, а когда фотографию увидели, догадались.


«Тебе работа всегда найдется!», – промелькнули в голове слова лейтенанта.


«Ребеночка бы мне от тебя, сыночка», – прошептали Люськины губы с фотографии на памятнике.


Здесь мне больше делать было нечего. Я велел деду распутать проволоку, а сам, захватив бутылку с остатками водки, направился к могиле друга. Постоял, мысленно простившись, затем вылил водку на могилу Сереги и, поцеловав их фотографии, вернулся. Дед распутывал проволоку и бормотал:

У беды глаза зелёные…

Подняться наверх