Читать книгу Маг в законе. Том 1 - Генри Лайон Олди - Страница 5
Книга первая
Да будет путь их темен и скользок…
Круг первый
Снега Кус-Кренделя
IV. Рашка-княгиня, или Эх, Лешиха моя…
ОглавлениеНа работе человеческой нет их, и с прочими людьми не подвергаются ударам…
Псалтирь, псалом 72
А ночью – Княгиня, ты помнишь?! – тебя посетил кошмар.
Старый, знакомый.
Десятки, сотни шандалов, канделябров, свечных розеток из старого серебра – и всюду истомой тает нежный воск, всплывая по предсмертному воплю фитиля, отдаваясь огню со страстью и негой безнадежности.
С открытой верхней галереи захлебываются гобои, гнусаво плачет фагот, скрипки искупают все грехи мира, опираясь из последних сил на мрачное плечо контрабаса, – вальс мсье Огюста Бернулли, последнего властителя душ, кружит головы, кружит тела… о, раз-два-три, раз-два-три, и не важно, что вальс лишь недавно утратил постыдный титул пляски развратников, совершенно не важно, потому что скрипки… и гобой… и шелест, шуршание шелка – чш-ш-ш, не мешайте…
Рядом – князь Хотинский, блестящий гусар. Ментик вполплеча, синие чакчиры, доломан сплошь расшит золотом; и над всем этим – русый кок, завитый щипцами умелого парикмахера, погибель барышень из провинции. Он что-то говорит, этот лихой красавец и дуэлист, известный всему Хенингскому герцогству, и дальше, много дальше… да, он говорит, но ты сейчас не слышишь слов.
– Милая Эльза…
И все.
Только скрипки, и гобои, и метель сумасшедшего вальса.
Не плачь, Рашка, не надо плакать, Княгиня моя, пускай даже и во сне…
Ты ведь чувствуешь: вон она, твоя подельщица, Елена Запольская, Ленка Ферт, твоя Девятка Бубен – вон, подле юного бездельника в превосходно сшитом фраке. Она здесь, неподалеку, и договор ваш, скрепленный общей болью, еще в силе, как будет он в силе… нет, не на веки вечные, так не бывает меж людей, но до конца срока – он не за горами, но еще тянется, длится, и Сила смеется в тебе тихим всплеском весенней капели.
Эй, гусары и драгуны, их сиятельства и их высочества, все, кто ни есть, – смотрите на меня и на нее, на краль бубновых! Что видите?! Что знаете?! А увидите вы то, чего хочу я! Узнаете то, чего мне заблагорассудится, примете моль за яркого махаона, влюбитесь без смысла, забудете без сожаления, и завтра спросят вас: «С кем танцевали, кавалер?» – а вы и не вспомните.
Лишь пожмете плечами в удивлении:
– Я? С этой? Да что вы, господин хороший!
А хотите – заставлю свечи пылать багрянцем заката над рекой?
Хотите – с ума сведу?! Петь кочетом заставлю?!
Хотите?!
«Хочу…» – еле слышно смеется кошмар, становясь кошмаром.
Холод. Лютый, февральский; барачный. И через всю залу, в отблесках и шепоте, идет он: полуполковник Джандиери, ловец, настигший дичь. Он идет не спеша, и вся твоя Сила, удесятеренная Ленкой Ферт в платье цвета слоновой кости, расшибается о призрачную броню «Варвара», жандарма из Е. И. В. особого облавного корпуса при Третьем отделении.
Пусто.
Холодно.
Некому петь кочетом.
Гаснут свечи в твоих глазах, глупая Рашка… и «Орлов», знаменитый бриллиант хозяйки дома и устроительницы бала, сохранит прежних владельцев.
Не повезло.
– Вы танцуете, милая баронесса? – спрашивает жандарм, кланяясь.
Тишина.
Где скрипки? Где фагот? Гобои где?!
– Вы танцуете? Или вы просто наслаждаетесь искусством маэстро Бернулли? Или сердца привораживаете?!
– Слам тырбаню, фараон, – отвечаешь ты, чувствуя спиной дощатую ласку нар.
Господин полуполковник смеется – и вдруг идет вприсядку, выкрикивая странным, сиплым от пьянства баритоном:
Эх, лешиха моя,
Миляшиха моя,
Косорыла, мохнорука,
Криволапенькая!
Пусто.
Холодно.
Ой, мамочка моя, как же холодно… не плачь, Княгиня, не надо…
Где люди? Где вальс?
Эх, паду-ка на льду,
Сам беду себе найду!..
Крик забивает тебе рот кляпом, и удушье приходит спасением.
* * *
Эх, лешиха моя,
Миляшиха моя…
Села на топчане; с трудом перевела дух.
Сердце плясало… нет, не вальс – бешеную джигу, отдаваясь в мягких висках биением пульса.
– Эй, Сохачиха, дремуха старая! Дай-кася хоть полумерок водки! – взорвался снаружи (во дворе? за забором?!) знакомый баритон.
Лжеполуполковничий; и ты устыдилась своей радости – сон, все сон, греза-бред, и никакого неуязвимого жандарма Джандиери на сотни верст…
Приглушенное топотанье, звякает щеколда оконного ставня.
– Ночь на дворе, бабы-девки! Сгиньте, лупоглазые!
Это теткин бас.
Видать, вино хлебное тайком курит, вот и ходят к ней…
– Дай водки, дремуха! Душа горит! А к завтрему расчет сведем – кукан за стакан, мотыль за бутыль!
И хохот дюжины здоровых глоток.
– Федюньша! Возьми кол, погони неотвязных! Федюньша, слышь?!
Хохот усиливается, но в нем слышны нотки сомнения.
Смеяться? Драться? Уйти? Без водки?!
– Фе-е-едюньша! – утробно передразнивает тетку невидимый заводила. – Пошто страшного своего на честных людей спускаешь, Сохачиха?! Лучше бы ссылочную к народу взашей выпихала! Люди сказывают: тоща, брита, давно не крыта! Давай сюда, мы покроем!
Ты накинула на плечи истрепавшийся платок.
Прикусила губу, морщась от боли.
Боль помогла.
Потому что – обезумела, Рашка?! – едва не подбила итоги жизни-пустышки. А как славно было бы: выйти молча на крыльцо и отдать последнее. Так, чтоб на карачках, изрезав колени коркой наста, поползли бы навстречу, чтоб завыли шелудивыми псами, с ужасом воззрясь на бледную луну; чтоб тени обступили со всех сторон, видясь тем диким, чего боялись кус-крендельчанские гуляки еще в детстве бесштанном, когда страхи жили под каждой лавкой… чтоб ноги целовали – да что там ноги, следы в снегу от ног босых! – моля простить, и не в силах выхаркнуть слова из сведенных судорогой губ.
Ах, славно!
Но потом – смерть.
Потому что одна.
Потому что давно.
Потому что маг в законе, а Закон неумолим.
Потому что… громыхнуло в сенях, совсем рядом; скрипнула дверь.
– Братцы! Крещеные, лешак выбрел!
– Бей страшнóго!
– В колья!
И тихое, но почему-то слышней воплей, знакомое:
– А-а…
Хруст.
Матерная брань.
Тупые удары.
– Крень! Кренюшка! Братцы, страшной Креня боем зашиб!
– Ах ты!..
– Бегим!
И тут, под топот многих ног, под снежный визг, под удаляющиеся вопли и лай собак ты заснула – слаще, чем под материнскую колыбельную.
Чтобы проснуться, как тебе показалось, через мгновение.
Тишина.
Беззвучие; лишь брешет одинокая пустолайка где-то на самой окраине да дядька-мороз, безрукий резчик, похрустывает на окнах новым узором.
Ужасно хотелось на двор, по нужде.
С сожалением покинув нагретое кубло, в которое превратился топчан, щедро застеленный всяким лопотьем, ты вышла в сени. Оправила армяк на плечах; закуталась поплотней. Из горенки доносился храп – это Сохачиха. Выводит переливы, подсвистывает носом, прихрюкивает тоном ниже – вальс мсье Огюста Бернулли, раз-два-три, потому что скрипки… и гобой… и шелест, шуршание шелка – чш-ш-ш, не мешайте…
Парень спал молча, если и вовсе не убрел куда-то восвояси, в темень и холод.
С такого станется.
Дверь, крыльцо; ледяные перила обжигают ладонь мимолетной лаской – шаркают бродни, холод норовит забраться под овчину, и с неба, разогнав жирное стадо туч, с любопытством смотрят крупные, едва ли не южные звезды.
А вот и нужник.
Деревянный гроб, поставленный стоймя неведомым шутником.
И бубновый туз прорезан в дверце.
Давай, Дама Бубен, не стесняйся – дескать, все свои, родные…
Подобрав полы армяка и скорчившись над отхожим местом, тебе еще раз захотелось умереть. Чувство это было привычным – нет, оно стало привычным за последние годы, и столь же привычным стало умение загонять подлые мысли куда подальше… да хоть и туда, вниз, в вонючую дыру, где таким мыслям самое место. Опростаться – вот слово, более всего подходящее для названия процесса избавления от желания самоубийства; да и для всего остального слово сие подходит не хуже.
Наружу.
Скорей наружу.
Под небо.
Рискуя обморозиться, ты стояла перед звездным судом присяжных, не желая сразу возвращаться в каморку, где царил запах плесени и застарелого дыма. Стояла, дышала полной грудью, впервые за… ах, давно, очень давно, и опять не скоро сложится!
Что стонешь, Рашка? Зачем, Княгиня?! Неужели это стонешь не ты?!
Забор – обветшавший, с облупившейся краской.
Ворота.
Заперты на засов.
Стонут там, за воротами.
Выйти ты осмелилась не сразу, хотя холод мигом удрал прочь. Звякнул засов, скрипнули петли. Прямо у ворот, в двух шагах от носков твоих стоптанных бродней, лежал труп. В волчьем полушубке, в щегольских, смазанных дегтем, сапогах. Шапка откатилась в сторону, зарылась в снег.
Вместо левой половины лица у трупа была кровяная короста. С синей раковиной на месте бывшего глаза.
– Ф-фе… – сказал труп, страшно дергая вспухшими губами.
Сразу вспомнилось: Ленка Ферт тоже любила так – оттопырит губку и, не глядя в сторону кавалера, допустившего оплошность: «Ф-фе…»
Кавалеры аж вьюном скручивались.
– Ф-федька… с-сила неприятная…
Ты молчала.
– За што? – неожиданно ясно и громко спросил труп у тебя. – За што?!
Ты пожала плечами.
Повернулась и пошла в дом, не забыв запереть за собой ворота.
Заметки на полях
Если внимательно заглянуть избитому человеку в оставшийся целым глаз, то можно увидеть:
…полынья.
Опасно изломана по краям ледяная корка. Черная, густая вода больше похожа на смолу; сверху клубится легкий парок, сизой бородой завиваясь в сторону. Со стороны берега доносятся крики: слабо, еле слышно. В полынье неожиданно булькает, и крупный пузырь всплывает на поверхность – чтобы почти сразу лопнуть.
Круги, словно от брошенного камня, лениво ползут во все стороны.
Крики смолкают.
* * *
Когда утром Рашель вновь вышла на улицу, там никого не было.