Читать книгу Призвание. О выборе, долге и нейрохирургии - Генри Марш - Страница 7
2
Поражение в Лондоне
ОглавлениеУволиться из лондонской больницы я решил в июне 2014-го – за четыре месяца до того, как наткнулся на старый дом смотрителя шлюза. Сразу же подал заявление об уходе, а через три дня, как обычно, совершал ежедневную пробежку вдоль берега Темзы (в выходные мы с Кейт живем в Оксфорде).
Однако против обыкновения я не мог совладать с паникой. Чем занять себя после выхода на пенсию? Ведь в моем распоряжении уже не будет нейрохирургии, которая прежде отнимала почти все свободное время и не оставляла места для пустых переживаний о будущем.
Забавно, что много лет назад в том же самом месте я размышлял над аналогичной проблемой. Правда, я тогда не бежал, а шел, но зато по той же самой дорожке, и терзали меня куда более тяжелые мысли: я только что решил бросить изучение политики, философии и экономики в Оксфордском университете, чем сильно расстроил и разочаровал родителей.
Пробегая вдоль реки, я внезапно припомнил непальскую девушку, которую оперировал двумя месяцами ранее. У нее развилась киста позвоночника, со временем непременно приведшая бы к полному параличу ног. Причиной кисты оказался цистицеркоз – заражение свиным цепнем. Для бедных стран вроде Непала это довольно распространенное заболевание, но для Англии неслыханная редкость. Несколько дней назад девушка приходила в амбулаторное отделение, чтобы поблагодарить меня за свое исцеление: как и большинство непальцев, она вела себя чрезвычайно вежливо и воспитанно. Я бежал (стояло жаркое лето, уровень темно-зеленой воды в реке понизился, и Темза казалась практически неподвижной) и думал о той пациентке, а затем мысль моя перескочила на Дева – первого и лучшего из непальских нейрохирургов, более известного в широких кругах как профессор Упендра Девкота. Мы с ним крепко подружились тридцать лет назад, когда вместе проходили интернатуру в хирургическом отделении.
«Ага! – осенило меня. – Почему бы не отправиться в Непал и не поработать вместе с Девом? Заодно и Гималаи увижу».
* * *
К обоим решениям – бросить учебу в Оксфорде и уволиться из больницы – меня подтолкнули женщины. Сорок три года назад я страстно и совершенно некстати влюбился в женщину гораздо старше меня, которая была другом нашей семьи. В двадцать один год я был не по возрасту незрелым и практически не имел сексуального опыта: воспитание я получил консервативное, и родители растили меня в целомудрии. Теперь-то я понимаю, что это она соблазнила меня. Впрочем, речь идет всего лишь об одном-единственном поцелуе – дальше дело не зашло. Сразу же после этого она разразилась слезами. Думаю, ее привлек во мне не по годам развитый ум в сочетании с чуть ли не детской неуклюжестью, от которой, возможно, она захотела меня избавить. И, наверное, ее смутила моя чересчур пылкая реакция: я принялся забрасывать ее стихами собственного сочинения, которые уже давно забыты и уничтожены. Она умерла много лет назад, но я по сей день стыжусь этой истории, хотя тот поцелуй и помог мне обрести смысл жизни и достойную цель. Именно благодаря ему я стал нейрохирургом.
Меня обуревали замешательство и смятение, мне было стыдно за свою мучительную и абсурдную любовь, во мне бушевали одновременно и радость, свойственная влюбленным, и горе от того, что меня отвергли. Казалось, будто в моей голове сражаются не на жизнь, а на смерть две армии, и подчас мне хотелось убить себя, чтобы покончить с этим сумасшествием. Однажды я решил попытать судьбу и ударил кулаком по окну оксфордской квартиры, в которой жил студентом, – однако стекло не разбилось. Хотя, вероятно, за это стоит поблагодарить подсознание, проявившее осторожность и не позволившее мне ударить изо всех сил.
Я осознал, что, несмотря на всю глубину своих страданий, не осмелюсь причинить себе серьезный физический вред, и вместо этого предпочел пуститься в бега. Решение было принято во время прогулки по набережной Темзы ранним утром 18 сентября 1971 года. К счастью, я понял, что суицид не выход. Дорожка, по которой я шел, довольно узкая; летом здесь сухо и все зарастает травой, а зимой – сплошные лужи и грязь. Я пересек весь Оксфорд и миновал Порт-Медоу – просторные пойменные луга к северу от города. Дом, в котором я вырос, стоял в нескольких сотнях метров. Может, он даже попался мне на глаза, пока я шел вдоль реки: местность была до боли знакомой. А если бы я прошел чуть дальше и свернул в сторону узкого ручейка, который связывает Темзу и Оксфордский канал, то наткнулся бы и на старый дом смотрителя шлюза. Но, полагаю, еще до этого я развернулся и двинулся обратно, поскольку успел разобраться с собой. Старик-смотритель – тогда, разумеется, юноша – уже должен был там поселиться.
Я бросил учебу из-за безответной любви – но отчасти и в знак протеста против моего исполненного лучших намерений отца, который был непоколебимо убежден, что я непременно должен окончить Оксфорд или Кембридж, чтобы преуспеть в жизни. Перед тем как переехать в Лондон, он сам преподавал в Оксфордском университете. Он заслуживал лучшего сына, но что тут поделаешь: склонность к бунтарскому поведению запрограммирована в психике многих молодых людей; и мой отец – добрейший человек, который некогда тоже восстал против своего отца, – покорно принял мое решение. Я отказался от предсказуемой и перспективной карьеры и отправился работать санитаром в больницу одного из шахтерских поселков в Ньюкасле. Я надеялся, что, увидев, как люди страдают от «настоящих», физических болезней, излечусь от любовного недуга.
Став нейрохирургом, я узнал, что психические заболевания не так уж отличаются от физических – во всяком случае, болезни разума не менее реальны, чем болезни тела, и ничуть не меньше требуют врачебной помощи.
Отец одной моей приятельницы работал в местной больнице главным хирургом и по просьбе дочери взял меня на работу, хотя до этого мы с ним ни разу не встречались. Поразительно, что он пошел на это, и не менее поразительно то, что меня согласились вновь принять в колледж при Оксфордском университете после годового отсутствия. Неизвестно, как сложилась бы моя судьба, если бы не доброта, которую проявили ко мне совершенно чужие люди.
Работа санитаром в больнице, которая предоставила мне возможность наблюдать за операциями, стала первым моим шагом на пути к карьере хирурга. Решение пришло ко мне неожиданно. Как-то раз я приехал в Лондон на выходные и отправился навестить свою сестру Элизабет (медсестру по образованию). Пока она гладила постиранное белье, я разглагольствовал о том, какой я несчастный. И в определенный момент меня вдруг осенило (не помню, как именно это случилось): а ведь у моей проблемы есть очевидное решение – поступить на медицинский факультет и стать врачом. А может быть, это предложила Элизабет. Субботним вечером я возвращался в Ньюкасл на поезде. Я сел в вагон, посмотрел на свое отражение в темном оконном стекле – и понял, что обрел цель в жизни. Однако прошло еще целых девять лет, прежде чем я, уже дипломированный медик, нашел свою самую страстную любовь – нейрохирургию. Я никогда не сожалел об этом решении и всегда считал, что работать врачом – это большая честь для меня.
Не уверен, однако, что выбрал бы медицину и нейрохирургию сейчас, будь у меня возможность заново начать карьеру. Столько всего изменилось!
Многие из сложнейших нейрохирургических операций, например операция при аневризме сосудов головного мозга, уже не нужны. В наши дни врачи находятся под каблуком у бюрократов, которых не существовало в таком количестве сорок лет назад и которые, как показывает практика, мало смыслят в тонкостях врачебной работы. Национальной службе здравоохранения Великобритании – организации, в которую я верю всем сердцем, – хронически не хватает финансирования, поскольку государство не осмеливается признаться избирателям, что тем следует платить больше налогов, если они хотят получать первоклассную медицинскую помощь. Кроме того, человечеству сегодня угрожают и другие проблемы – посерьезнее болезней.
Вернувшись в Ньюкасл с вновь обретенной верой в собственное будущее, я прочитал первый номер журнала под названием «Эколог». В нем было полно мрачных предсказаний о том, что случится с планетой, если человеческая популяция продолжит экспоненциальный рост. Листая страницы журнала, я задумался: не слишком ли эгоистично с моей стороны будет стать врачом и исцелять других, чтобы исцелить себя? Пожалуй, должны быть и другие, причем более эффективные – хотя и куда менее эффектные, – способы, позволяющие сделать мир чуточку лучше, чем работа хирурга. И вынужден признать, я так до конца и не отделался от мысли, что убежденность в собственной значимости частенько развращает врачей. Мы крайне легко становимся самодовольными снобами, твердо уверенными в своем превосходстве над пациентами.
Через несколько недель после возвращения из Лондона я, по-прежнему работавший больничным санитаром, стал свидетелем того, как оперировали мужчину, который в пьяном угаре разбил окно рукой. Осколки стекла повредили ее, и она навсегда осталась парализована.
* * *
Второй женщиной, которая, сама о том не ведая, сыграла ключевую роль в моей жизни (правда, уже на закате моей карьеры нейрохирурга), стала директор по медицинским вопросам нашей больницы. Однажды главврач отправил ее поговорить со старшими нейрохирургами. И неудивительно: мы славились заносчивостью и несговорчивостью. Мы держались особняком и игнорировали нелепые правила. А меня, пожалуй, считали главным нарушителем порядка. Она пришла в комнату отдыха нейрохирургов – ту, где стояли купленные мной красные кожаные диваны, – в сопровождении нашего коллеги, чья должность, если мне не изменяет память, называлась «руководитель отдела оказания услуг отделения нейрохирургии и неврологии» (или как-то иначе, но не менее абсурдно). Он хороший человек, не раз спасавший меня от неприятных последствий, к которым могли привести мои вспышки гнева. На сей раз он вел себя весьма официально, как и полагалось по такому случаю, в то время как директор по медицинским вопросам явно слегка нервничала: в конце концов, она собиралась отчитывать восьмерых старших нейрохирургов больницы. Она присела на диван и аккуратно поставила огромную розовую сумку на пол рядом с собой. Руководитель отдела оказания услуг нашего отделения произнес короткую вступительную речь и передал слово директору по медицинским вопросам.
– Вы не соблюдаете установленную трастом [3] форму одежды, – заявила она.
Очевидно, она намекала на то, что нейрохирурги ходят в костюмах и галстуках. Мне всегда казалось, что строгая одежда – признак уважительного отношения к пациентам, но, судя по всему, теперь ее считали источником инфекций. Но есть у меня и другая версия – более правдоподобная, хотя и неофициальная. Подозреваю, бюрократы из траста ввели запрет на костюмы для того, чтобы старшие врачи не отличались внешне от остального больничного персонала. Мы же одна команда.
– Вы не проявляете лидерских качеств перед младшими врачами, – продолжила директор по медицинским вопросам.
Как выяснилось, она имела в виду, что мы не следим за своевременным заполнением всех электронных документов, требуемых трастом после выписки пациентов. Эту работу традиционно выполняют младшие врачи. Раньше в нашем нейрохирургическом отделении велись собственные отчеты о выписке; они были образцовыми, и я всегда ими гордился. Но им на смену пришла предложенная трастом электронная форма отчета – общая для всех и настолько ужасная, что я, например, утратил всяческий интерес к тому, чтобы следить за ее заполнением.
– Если вы не будете соблюдать установленные трастом правила, то в отношении вас будут приняты дисциплинарные меры, – заключила она.
Она даже не попыталась ничего обсудить с нами, вразумить или уговорить нас. Насколько мне известно, в больницу должна была нагрянуть с проверкой Комиссия по оценке качества медицинского обслуживания – организация, которая придает огромнейшее значение соблюдению дресс-кода и заполнению бумаг. Само собой, руководство больницы не хотело лишних проблем с чиновниками. Директор по медицинским вопросам могла сказать нам что-нибудь вроде: «Я понимаю, какой это бред. Но не могли бы вы пойти мне навстречу и помочь больнице?» Уверен, мы все охотно согласились бы. Но нет же – она предпочла пригрозить нам дисциплинарными мерами.
Забрав большую розовую сумку, она покинула комнату отдыха, а за ней вышел руководитель отдела оказания услуг, выглядевший смущенным. На следующий же день я подал заявление об уходе, потому что не имел больше ни малейшего желания работать в организации, высшее руководство которой столь отвратительно справляется со своими прямыми обязанностями. Здесь стоит заметить, что я все-таки благоразумно решил дождаться своего шестьдесят пятого дня рождения и только после этого уволиться, иначе мне понизили бы пенсию.
Нередко говорят, что всегда лучше уйти слишком рано, чем слишком поздно. Это касается и карьеры, и вечеринки, и самой жизни. Сложность в том, чтобы понять, когда наступил подходящий момент.
Я знал, что пока не готов распрощаться с нейрохирургией, хотя мне и не терпелось поскорее уволиться из лондонской больницы. Я надеялся на частичную занятость, главным образом за границей. А для этого мне надо было получить повторное одобрение Генерального медицинского совета, чтобы сохранить медицинскую лицензию.
Гражданские пилоты проходят переаттестацию каждые несколько лет. Кое-кто считает, что аналогичные требования следует предъявлять и к врачам, ведь от них, как и от пилотов, зависят человеческие жизни. Относительно недавно появилась так называемая служба безопасности пациентов: ее цель – уменьшение числа врачебных и других ошибок, которые допускаются в больницах и нередко влекут за собой причинение серьезного вреда здоровью. Сотрудники службы безопасности пациентов охотно прибегают к аналогиям с гражданской авиацией. Современные больницы устроены чрезвычайно сложно, и здесь многое может пойти не так. Я признаю, что без строгих инструкций не обойтись, и всячески поддерживаю введение системы, нацеленной не на поиск виновных, а на выявление ошибок, с тем чтобы предотвратить их в будущем. Вместе с тем у хирургии очень мало общего с управлением самолетом. Пилотам не приходится решать, каким маршрутом лучше лететь и стоит ли в принципе идти на сопряженный с полетом риск, а потом обсуждать этот риск с пассажирами. Да и пассажиры не пациенты: они собственноручно купили билеты на самолет, тогда как пациенты определенно не хотели заболеть. Все пассажиры почти наверняка переживут полет, в то время как многим пациентам не суждено покинуть больницу живыми. Пассажиры не нуждаются в постоянной поддержке и утешении (за исключением непродолжительной пантомимы, с помощью которой стюардессы и стюарды жестами объясняют, как надеть спасательный жилет, да еще показывают непонятно куда – якобы в сторону аварийных выходов). В самолетах нет встревоженных, требующих объяснений родственников, с которыми врачи неизменно имеют дело. Когда самолет разбивается, пилот обычно погибает вместе с пассажирами. Если же неприятность происходит во время операции, то хирург остается в живых и затем несет на себе чудовищное бремя вины. Хирург берет вину на себя в любом случае, несмотря на все разговоры о том, что поиск виновного в таких ситуациях не главное.
Переаттестация врачей – важная, но весьма непростая задача, и Генеральному медицинскому совету Великобритании понадобилось много лет, чтобы окончательно определиться с процедурой. Для начала требовалась «независимая оценка» моей профессиональной деятельности со стороны другого врача, а кроме того, мою квалификацию должны были «всесторонне проанализировать» несколько коллег и пятнадцать моих последних пациентов. Когда меня попросили предоставить имена коллег, велик был соблазн назвать десятерых человек, недолюбливавших меня (увы, с этим проблем не возникло бы), но я струсил и вместо этого перечислил тех, кто вряд ли стал бы порочить мое имя. Они заполнили онлайн-опросник, всячески меня расхваливая и утверждая, что я достиг потрясающего баланса между работой и личной жизнью, а я оказал им ответную услугу, когда они, в свою очередь, тоже попросили меня заполнить аналогичную форму.
Мне выдали пятнадцать опросников, которые я должен был раздать пациентам. Вообще процедурой переаттестации заведовала частная компания – одна из многочисленных прибыльных фирм, которым сейчас отдают на аутсорсинг бóльшую часть обязанностей Национальной службы здравоохранения. Они кормятся за ее счет, подобно гиенам, охотящимся на старого, недееспособного слона – недееспособного, потому что у государства отсутствует желание поддерживать систему здравоохранения в рабочем состоянии.
Я должен был попросить пациентов заполнить громоздкую двустороннюю форму, когда они придут на прием в амбулаторное отделение. Заполненные формы пациенты должны были передать мне лично в руки. Стоит ли говорить, что в тот день я вел себя примерно. К тому же пациенты вряд ли стали бы критиковать меня прямо в лицо.
Итак, пациенты покорно заполнили все формы, которые я им вручил. Да уж, чиновник, который будет изучать опросники, наверняка подумает, что я решил перехитрить систему и заполнил формы самостоятельно, воспользовавшись их анонимностью: в них не содержалось ничего, кроме похвал. Меня так и подмывало действительно заполнить пару опросников и обвинить себя в нетерпеливости и бесчувственности (короче, в том, что я вел себя как типичный хирург), чтобы посмотреть, повлияет ли это хоть как-то на весь этот цирк.
* * *
Впервые я попал на работу в нейрохирургическое отделение, будучи старшим ординатором. Дело было в больнице, в которой я проходил практику еще во времена учебы. В отделении работали два старших нейрохирурга, и тот, что помоложе, стал моим непосредственным начальником и наставником. А тот, что постарше, вышел на пенсию вскоре после того, как я приступил к работе. Однажды он позвонил в больницу ночью (я как раз дежурил), чтобы посоветоваться насчет своего друга, который дома внезапно потерял сознание. Он спросил: в чем может быть причина – не в таблетках ли от давления? Было очевидно, что он и есть этот самый друг. Помню, как-то мы вместе с ним стояли возле негатоскопа [4], рассматривая ангиограмму (рентгеновский снимок кровеносных сосудов мозга) пациента с довольно сложной аневризмой, и он сказал, чтобы я попросил его более молодого коллегу взять этот случай себе.
– В моем возрасте операции на аневризме плохо влияют на сердце, – заметил он.
Я знал, что незадолго до этого один из старших нейрохирургов в Глазго клипировал аневризму, после чего слег с инфарктом.
Карьера старшего нейрохирурга, под чьим началом я тогда работал, доблестно закончилась операцией на крупной доброкачественной опухоли мозга у юной девушки. Операция прошла успешно, и уже спустя несколько дней – по-прежнему в больничной сорочке и с гладко выбритой головой – пациентка пришла на торжество, посвященное его выходу на пенсию, чтобы вручить букет цветов. Насколько я помню, он умер через несколько месяцев. С тех пор миновало тридцать четыре года – и вот теперь мою собственную карьеру ожидал бесславный финал.
* * *
До моего увольнения оставалось две недели, когда мы вместе с Сами, моим ординатором, рассматривали очередную томограмму мозга.
– Потрясающий случай, мистер Марш! – радостно воскликнул он, но я ничего не ответил.
Еще совсем недавно я отреагировал бы точно так же, как Сами.
Сложные и опасные операции неизменно привлекали и будоражили меня сильнее всего, но ближе к закату карьеры мой энтузиазм, особенно в связи с немалым риском трагичного исхода, существенно поубавился. Мысль о том, что операция может пойти не так и, уйдя на пенсию, я оставлю после себя еще одного искалеченного пациента, не на шутку пугала. Кроме того, думалось мне, раз уж я собираюсь на покой, зачем брать на себя такую ответственность?
Тем не менее один из старших неврологов обратился с этим случаем лично ко мне, и я просто не мог переложить операцию на плечи кого-нибудь из коллег: я слишком уважал себя как хирурга, чтобы пойти на нечто подобное.
– Ее следует отделить от всех жизнеспособных тканей, – произнес я, указывая на снимок.
Опухоль росла у края большого отверстия в основании черепа (оно известно как foramen magnum [5]), где спинной мозг соединяется со стволом головного мозга. Повреждение ствола мозга или ответвляющихся от него нервов может обернуться для пациента катастрофой, в том числе полным нарушением глотательного и кашлевого рефлексов. Как следствие, жидкость из ротовой полости может без труда попасть в легкие и вызвать тяжелейшую пневмонию, которая с высокой вероятностью закончится летательным исходом. Ну, хотя бы опухоль выглядела доброкачественной – и то хорошо. Не было похоже, что она приросла к стволу мозга и спинномозговым нервам, так что – по крайней мере теоретически – у меня были все шансы удалить опухоль, не причинив пациенту серьезного вреда. И все же случиться могло что угодно.
Дело было воскресным вечером, и мы с Сами сидели за компьютером на сестринском посту в мужской части нейрохирургического отделения. Мы оба сожалели о том, что вскоре нашей совместной работе придет конец. Теплые отношения с ординаторами, пожалуй, одна из величайших радостей в жизни старшего хирурга.
Стояло начало марта, на улице было темно, но ясно; ярко светила полная луна, зависшая невысоко в небе над южной частью Лондона. Я успел отчетливо ощутить запах весны в воздухе, когда ехал в больницу на велосипеде. Дорога пролегала вдоль темных улочек, дома на которых стояли вплотную друг к друг, и луна бодро плыла рядом, перескакивая с одной шиферной крыши на другую.
– Я еще не виделся с пациентом, – заметил я. – Так что лучше бы нам пойти и поговорить с ним.
Мы нашли пациента в одной из шестиместной палат; от остального помещения его кровать отделяла задернутая со всех сторон занавеска.
– Тук-тук, – произнес я, отодвигая занавеску.
Питер (так звали пациента) сидел в кровати, а рядом на стуле сидела молодая женщина. Я представился.
– Очень рад наконец-то вас увидеть, – сказал он; должен заметить, он и впрямь выглядел гораздо радостнее, чем большинство пациентов при нашей первой встрече. – Эти головные боли буквально сводят меня с ума.
– Вы видели свой снимок? – поинтересовался я.
– Да, доктор Айзек показал мне его. Опухоль на вид огромная.
– Ну, не такая уж и огромная. Я видел куда больше. Но, конечно, своя собственная опухоль всегда кажется гигантской.
Сами прикатил из коридора одну из новых мобильных компьютерных станций и разместил ее рядом с кроватью Питера. Пока мы беседовали, он открыл томограмму мозга.
– Тут шкала в сантиметрах, – объяснил я, указывая на край экрана. – Ваша опухоль достигает четырех сантиметров в диаметре. Она вызывает гидроцефалию – скопление жидкости в мозге. Она, как пробка в бутылке, не дает спинномозговой жидкости покинуть голову через основание черепа, откуда жидкость обычно выводится. Если ничего не предпринять – простите, что говорю такие страшные вещи, – то вы проживете не более нескольких недель.
– Охотно верю. В последнее время чувствую себя паршиво, хотя стероиды, которые прописал доктор Айзек, немного помогли.
Мы обсудили связанный с операцией риск: я объяснил, что есть вероятность, пусть и невысокая, смерти или инсульта, а кроме того, могут возникнуть проблемы с глотанием. Он кивнул, припомнив, что за последние недели несколько раз сильно подавился за едой. Мы поговорили о его работе и о детях. Я спросил у жены Питера, что им известно про папину болезнь.
– Им всего шесть и восемь, – ответила она. – Они знают, что папу положили в больницу и что вы собираетесь вылечить его от головных болей.
Тем временем Сами заполнил длинную форму информированного согласия, и Питер быстренько подписал ее.
– Я ничуть не боюсь. И я несказанно рад, что вы успеете меня прооперировать до выхода на пенсию.
Я не стал это комментировать.
Пациентам нравится верить, будто их хирург лучший на свете, и вряд ли они обрадуются, если я сообщу, что это заблуждение и что в больнице прекрасно обойдутся и без меня.
– Я позвоню вам после операции, – сказал я жене Питера. – Увидимся завтра.
Помахав Питеру рукой, я проскользнул между занавесками. В палате находилось еще пятеро мужчин – все они смотрели мне вслед. Можно было не сомневаться: они с большим интересом выслушали состоявшийся только что разговор.
Следующим утром по дороге на работу я размышлял. До чего странно: почти сорок лет я отдал хирургической практике – и вот она подходит к концу. Мне больше не придется постоянно тревожиться из-за того, что с моими пациентами может случиться несчастье, но зато почти сорок лет мне не приходилось ежедневно придумывать, чем бы таким заняться. Я всегда любил свою работу, несмотря на связанные с ней переживания. Каждый день приносил с собой что-нибудь интересное; мне нравилось присматривать за пациентами, мне нравился тот факт, что я был – по крайней мере в нашем отделении – довольно важной персоной. И я действительно зачастую воспринимал работу как чудесную возможность заняться чем-то увлекательным, раскрыть себя. Мне казалось, что моя работа чрезвычайно важна. Однако в последние годы моя любовь к ней начала таять. Я объясняю это тем, что к врачам все чаще стали относиться как к второсортным работникам гигантской корпорации. Я больше не чувствовал, что профессия врача особенная – она перестала отличаться от остальных профессий. Я превратился в заурядного члена огромного коллектива, многих сотрудников которого даже не знал лично. Мои полномочия все сужались и сужались. Ко мне начали относиться так, словно я не заслуживаю доверия. Я был вынужден все больше времени проводить на всевозможных утвержденных правительством обязательных собраниях, которые, на мой взгляд, не приносят пациентам ровным счетом никакой пользы. Мы стали тратить больше времени на разговоры о работе, чем на саму работу. Сегодня мы смотрим на снимки и решаем, стоит ли лечить пациента или нет, даже не удосужившись предварительно с ним встретиться. Происходящее все сильнее раздражало меня и вызывало все большее отторжение. Многие из моих коллег жаловались на то же самое.
Однако вопреки всему я по-прежнему чувствовал огромную личную ответственность за каждого из своих бедных пациентов. Конечно, вполне могло быть, что мое возросшее недовольство связано и с тем, что мне доводилось оперировать все меньше и меньше. Хотя по сравнению с некоторыми другими хирургами мне еще повезло, ведь у меня было целых два операционных дня в неделю. Многие из моих коллег оперируют один-единственный день в неделю; впору задаться вопросом: а чем им заниматься остальное время? В последние годы число хирургов в стране заметно увеличилось, тогда как операционных, необходимых для работы, больше не стало. Или же, в конце концов, причина моего раздражения могла крыться в том, что я состарился и устал – и мне в самом деле пора уходить. Часть меня с нетерпением ждала увольнения: я избавлюсь от вечной тревоги и переживаний и сам смогу распоряжаться собственным временем. Но другая часть моего разума считала, что на пенсии моя жизнь резко опустеет и будет мало чем отличаться от смерти; что меня поджидает старческая беспомощность и, возможно, скорая деменция, на которой моя жизнь, собственно, и завершится.
За выходные поступило меньше неотложных пациентов, чем обычно, и в отделении интенсивной терапии хватало пустых коек – весьма вероятно, что мне удастся приступить к запланированным на сегодня операциям в назначенное время. Хейди, анестезиолог, вернулась из длительного отпуска по уходу за ребенком и снова приступила к работе, правда, не на полную неделю. Мы были старыми друзьями, и я очень обрадовался ее возвращению. Хорошие отношения между хирургом и анестезиологом исключительно важны, особенно если возникают проблемы, так что в сложных случаях без коллеги, с которым ты дружишь, попросту не обойтись.
Я зашел в наркозную комнату, где Хейди вместе с помощницей уже погрузила Питера в наркоз. Помощница налепила широкий пластырь на лицо Питера, чтобы зафиксировать эндотрахеальную трубку – ту самую, которую Хейди перед этим вставила ему через рот и трахею прямо в легкие. Лицо Питера скрылось за полоской пластыря, и процесс деперсонализации – который начинается, когда введенные внутривенно препараты для анестезии оказывают свое действие и пациент теряет сознание, – завершился. Я наблюдал за этим процессом тысячи раз; его, без сомнения, можно отнести к одному из чудес современной медицины. Только что пациент бодрствовал и вовсю разговаривал, волнуясь из-за предстоящей операции – хотя такие хорошие анестезиологи, как Хейди, непременно постараются успокоить и утешить, – и вот, спустя считаные мгновения, едва наркоз, введенный в вену на руке, попадает через сердце в мозг, пациент вздыхает, его голова чуть откидывается назад, и он тут же погружается в глубокий сон. И каждый раз у меня возникает упорное ощущение, будто душа пациента в этот миг покидает тело в неизвестном направлении, а передо мной остается совершенно безжизненное, пустое тело.
– Возможно, будет кровь, – предупредил я Хейди, – а еще могут быть проблемы со стволом мозга.
Когда возникают неприятности с нижним участком ствола мозга, известным как продолговатый мозг, у пациента могут резко измениться пульс и кровяное давление – вплоть до остановки сердца.
– Не переживайте, – ответила она. – Мы ко всему готовы. У нас большая капельница и полно крови в холодильнике.
Питера вкатили в операционную, и мы все вместе переложили его на операционный стол лицом вниз; голову пациента придерживал Сами.
– Ничком, нейтральное положение, голова наклонена, – сказал я ему. – Зафиксируйте череп. Срединный разрез с краниотомией чуть левее центра, и уберите заднюю часть C1 [6]. Позовите меня, когда доберетесь до твердой мозговой оболочки, я к вам присоединюсь.
Я вышел из операционной и направился в комнату отдыха хирургов, чтобы поприсутствовать на очередном собрании старших врачей, которое у нас устраивают по понедельникам. Собрание уже началось; в комнате сидели два менеджера, которым наше отделение подчинялось непосредственно, причем оба, должен добавить, мне нравились, я с ними неплохо ладил. На таких собраниях мы с коллегами обсуждали повседневную деятельность нейрохирургического отделения, а менеджеры рассказывали о его финансовом положении.
В тот день мы почти все время потратили на то, чтобы выпустить пар: неэффективная организация работы, типичная для больших больниц, у всех вызывала недовольство. По ходу беседы мы то и дело бросали друг другу голубую подушку в форме мозга, которую мне подарила сестра одного из американских интернов. С тех пор эта подушка служила чем-то вроде раковины-рога из «Повелителя мух» Уильяма Голдинга.
Заговорил Шон, старший из двух менеджеров. Он отказался взять подушку, которую я кинул ему.
– Боюсь, наш доход за последний год составил всего-навсего миллион фунтов, тогда как в предыдущем году мы заработали для траста целых четыре миллиона, хотя и работали ровно столько же. Раньше мы были одним из самых прибыльных отделений траста, но теперь это не так.
– Но куда могли подеваться три миллиона? – спросил кто-то.
– Не совсем понятно, – ответил Шон. – Мы много потратили на внештатных медсестер. А вы стали тратить слишком много на установку всяких железяк людям в позвоночник и к тому же принимаете слишком много неотложных пациентов. Мы получаем только тридцать процентов, если перевыполняем план по неотложным пациентам.
– Это же полный бред, – фыркнул я. – Как, по-вашему, отреагирует общественность, если узнает, что нас наказывают за то, что мы спасли слишком много жизней?
– Ну вы же знаете, зачем все это нужно, – сказал Шон. – Смысл в том, чтобы больницы перестали из корыстных побуждений относить к числу неотложных те случаи, которые неотложными не являются.
– Мы таким никогда не промышляли, – ответил я.
Тут следует упомянуть, что под прибылью в Национальной службе здравоохранения Великобритании подразумевается не прибыль в привычном понимании – скорее оценивается, насколько мы перевыполнили «финансовые целевые показатели», которые экономисты высчитали, основываясь на результатах за предыдущий год. Это крайне загадочный процесс, не поддающийся логическим объяснениям. Любая полученная нами «прибыль» идет на поддержание менее прибыльных отделений траста, поэтому, несмотря на внедрение всевозможных премий и штрафов, столь любимых экономистами, фактически ничто не стимулирует персонал больниц трудиться усерднее и эффективнее. А даже если и появляются какие-то лишние деньги, складывается впечатление, что все они уходят на расширение штата, тем самым словно призывая старых сотрудников работать меньше.
Беседа ненадолго свернула в другое русло: мы принялись обсуждать проблему позвоночных имплантатов. Простого решения здесь в принципе не существовало. Потребность в интракраниальной (внутричерепной) нейрохирургии постоянно снижалась из-за распространения таких малоинвазивных методик, как лечение аневризмы с помощью нейрорадиологии и применение пучков ионизирующего излучения высокой интенсивности для борьбы с опухолями мозга. Поэтому нейрохирурги (а их появляется все больше и больше, и все так и жаждут оперировать) переключились главным образом на хирургию спинного мозга. А та в основном предполагает установку в позвоночнике всевозможных гаек, болтов и стержней из титана, которые стоят сумасшедших денег. Хотя доказательств того, что подобные операции и впрямь помогают излечиться от рака или избавиться от болей в спине, очень мало. Прежде всего это касается болей в спине, но даже в случае с раковым больным (а в позвоночнике зачастую образуются метастазы на поздних стадиях рака) проведение операции может быть весьма спорным вопросом, поскольку бедному пациенту так или иначе суждено умереть от рака. Установка спинномозгового имплантата – серьезная операция. В США на такие хирургические вмешательства ежегодно тратят целых шесть миллиардов долларов. Это яркий пример избыточного лечения – обостряющейся проблемы современного здравоохранения, особенно в странах вроде США, где национальная медицина давно ориентируется исключительно на коммерческий успех.
Я перестал проводить подобные операции несколько лет назад, чтобы сконцентрироваться на хирургии головного мозга, и с радостью покинул собрание, когда меня вызвали в операционную, где Сами уже начал оперировать Питера.
– Давай посмотрим, что у нас там. – Я наклонился вперед, стараясь не прикасаться к стерильным простыням, и заглянул в огромное отверстие, проделанное в затылке Питера. – Очень хорошо, – прокомментировал я увиденное. – Теперь вскрывайте твердую мозговую оболочку, а я пойду надену перчатки. Джинджа, – обратился я к дежурной медсестре (так называют медсестру, которая перед операцией не проходит стерильную обработку; ее работа состоит в том, чтобы подавать хирургам все необходимое), – будьте добры, установите микроскоп.
Пока Джинджа толкала к операционному столу тяжеленный хирургический микроскоп, я тщательно вымыл руки над стоявшей в углу большой раковиной. Это до боли знакомое действие успокаивало и настраивало на операцию, хотя неизменно сопровождалось чувством легкого напряжения под ложечкой. За годы врачебной практики я проделывал это, должно быть, не одну тысячу раз, и вот сейчас четко осознавал, что вскоре все закончится. Во всяком случае, в родной стране я больше не буду работать хирургом.
Джинджа завязала сзади мой хирургический халат, и я подошел к операционному столу, где лежал Питер, укрытый стерильными простынями. Из-под них только и было видно, что зияющую кровоточащую дыру у него в затылке, ярко освещенную лампами. Под моим наблюдением Сами вскрыл твердую мозговую оболочку (наружную жесткую оболочку мозга) с помощью небольших хирургических ножниц. После этого за дело взялся я. Я уселся в операционное кресло и положил руки на подлокотники.
«Главное в микрохирургии, – говорю я стажерам, – это как можно удобнее устроиться». Обычно я оперирую сидя, хотя в некоторых отделениях считается, что это не по-мужски, и хирурги всю операцию – сколько бы часов она ни длилась – проводят на ногах.
Опухоль обнаружилась быстро – ярко-красный комок, отчетливо выделявшийся в свете ламп микроскопа. Она расположилась несколькими миллиметрами ниже мозжечка. Слева находится ствол мозга, а справа внизу – нижние черепные нервы, чуть толще нитки, но я ничего не мог разглядеть из-за разросшейся опухоли. Только в самом конце операции, когда я удалю бóльшую часть опухоли, я все это увижу. Едва я дотронулся до опухоли отсосом, из нее брызнула кровь.
– Хейди, – предупредил я. – Крови будет много.
– Ничего страшного, – подбодрила она меня, и я принялся атаковать опухоль.
– Когда потеря крови становится слишком большой, – сказал я Сами, – анестезиолог может попросить, чтобы хирург остановился и воспользовался тампонами. Но тогда начинаешь переживать, как бы не повредить этими тампонами мозг. Если кажется, что пациент умрет от кровопотери – от обескровливания, – иногда приходится оперировать молниеносно, чтобы убрать опухоль до того, как пациент потеряет слишком много крови, и надеяться потом, что ты ничего не повредил. Как правило, стоит удалить опухоль, и кровотечение останавливается.
– Я видел, как вы оперировали похожий случай, когда приезжали в Хартум, – заметил Сами.
– Да, верно. Я и забыл совсем. Ну, в тот раз все было в порядке…
Понадобилось четыре часа крайне напряженной работы, чтобы избавиться от опухоли. Через трехсантиметровое отверстие в голове Питера я видел ярко-красную артериальную кровь, уровень которой беспрестанно поднимался. Невозможно было разглядеть мозг и аккуратно отделить от него опухоль. К моему огромному разочарованию, операция не принесла того удовольствия, которое, как я считал, она непременно доставила бы мне в прежние годы. «Надо было провести совместную операцию с кем-нибудь из коллег», – думал я. Это бы значительно снизило связанный с операцией стресс. Но я не ожидал, что опухоль будет так обильно кровоточить, а любому хирургу сложно просить коллег о помощи, потому что смелость и уверенность в собственных силах считаются неотъемлемыми составляющими нашей профессии. Не хотелось бы мне, чтобы коллеги подумали, будто я старею и у меня сдают нервы.
– Смотрите, Сами, – сказал я, – эта чертова штука все-таки отошла.
Теперь, когда опухоль была удалена, а кровотечение остановилось, нам удалось разглядеть ствол мозга, черепные нервы и позвоночную артерию – я умудрился ничего не задеть. Мне на ум пришла мысль о луне, которая появляется из-за туч и преображает ночное небо. Приятное зрелище.
– Похоже, нам повезло, – заметил я.
– Нет-нет, – возразил Сами, следуя первому неписаному правилу всех хирургов-практикантов: не скупиться на лесть своему наставнику. – Это было нечто невероятное.
– Если честно, мне так не показалось. Хейди, сколько мы потеряли крови?
– Всего-навсего литр, – радостно ответила она. – В переливании нет необходимости. Гемоглобин по-прежнему сто двадцать.
– Правда? Казалось, что намного больше, – удивился я; пожалуй, не стоило так нервничать во время операции.
Я успокаивал себя мыслью о том, что многолетний опыт все же хоть что-то да значит. С Питером все должно быть в порядке, и это главное. Его маленькие дети будут рады узнать, что я успешно вылечил их папу от головных болей.
– Ну что, Сами, давайте зашивать.
После операции Питер быстро пришел в себя, и самочувствие у него было хорошее. Правда, голос звучал хрипловато, но проверка показала, что кашлять Питер может, а значит, нет повода переживать из-за того, что в дыхательные пути может попасть инородное тело.
Я вернулся в больницу поздним вечером, чтобы осмотреть прооперированных пациентов.
Почти каждый вечер я заглядываю в больницу: это не составляет мне труда, потому что живу я неподалеку. К тому же я знаю, что пациенты рады видеть меня по вечерам – как перед операцией, так и после. Наконец, это нечто вроде моего личного протеста против того, что от врачей сейчас ожидают посменной работы в строго установленные часы, – против того, что медицину больше не рассматривают как призвание, как особенную профессию.
Отделение интенсивной терапии больше всего напоминало склад. Вдоль двух противоположных стен выстроились длинные ряды коек, возле каждой из которых в ногах сидела медсестра, а у изголовья разместилась вереница высокотехнологичного оборудования, которое позволяет контролировать состояние больных. Я подошел к кровати Питера.
– Как он? – спросил я у медсестры.
– С ним все хорошо, – последовал ответ; медсестер в отделении интенсивной терапии так много, что я знаком лишь с несколькими из них и эту не узнал. – Пришлось выполнить назогастральную интубацию, чтобы в дыхательные пути не попало инородное тело…
Я взглянул на Питера и, к своему удивлению, обнаружил, что кто-то засунул ему в нос назогастральный зонд да еще прикрепил его пластырем к лицу. Я разозлился, из-за того что моего пациента подвергли весьма неприятной процедуре, в которой он совершенно не нуждался. Назогастральный зонд проталкивают в нос и дальше через гортань в желудок – хорошего мало, если верить моей жене Кейт, которая имела несчастье пройти через это. И потом, процедура эта вовсе не безобидна: известны случаи, когда зонд одним концом попадал в легкие, вызывая аспирационную пневмонию с летальным исходом, или же доставал до мозга. Конечно, подобные осложнения – большая редкость, однако операция была сложнейшая, и просто чудо, что она завершилась успешно. Ничего удивительного, что я пришел в бешенство.
Интубацию назначил один из врачей реанимационного отделения – явно менее опытный, чем я. А врач, который заступил на ночное дежурство, утверждал, что ничего об этом не знает. Обвинять медсестру смысла не было. Я спросил у Питера, как он себя чувствует.
– Лучше, чем я ожидал, – ответил он охрипшим голосом, после чего вновь принялся благодарить меня.
Я пожелал ему спокойной ночи и пообещал, что утром эту ужасную назогастральную трубку уберут.
Придя на работу следующим утром, я вместе с Сами сразу же направился в отделение интенсивной терапии. У кровати Питера уже сидел медбрат, которого я тоже не знал. Питер бодрствовал. Он сказал, что ему удалось немного поспать ночью – значительное достижение, если учесть безжалостный шум и яркий свет в помещении. Я повернулся к медбрату.
– Я знаю, что назогастральный зонд ставили не вы, но будьте добры, уберите его, – сказал я.
– Прошу прощения, мистер Марш, но пациента должен сначала осмотреть специалист по речевым проблемам.
Пару лет назад специалисты по речевым проблемам почему-то взяли на себя ответственность за пациентов, у которых возникли трудности не только с речью, но и с глотанием. В прошлом мне уже доводилось спорить со специалистами по речевым проблемам, поскольку они отказывались одобрить удаление назогастральных зондов, в которых мои пациенты не нуждались. В результате нескольких пациентов, несмотря на все мои протесты, без всякой надобности кормили через трубку. Понятно, что я не пользовался популярностью среди специалистов по речевым проблемам.
– Уберите трубку, – процедил я сквозь зубы. – Ее вообще не следовало ставить.
– Прошу прощения, мистер Марш, – вежливо ответил медбрат, – но я не стану этого делать.
Я вскипел.
– Ему не нужна трубка! – закричал я. – Я возьму всю ответственность на себя. Это совершенно безопасно. Я его оперировал – ствол мозга и черепные нервы были в конце совершенно нетронутыми, он хорошенько прокашлялся… Уберите чертову трубку!
– Прошу прощения, мистер Марш, – снова завел свою шарманку незадачливый медбрат.
Задыхаясь от ярости, я вплотную приблизился к нему, схватил его за нос и со всей силы крутанул.
– Чтоб ты сдох! – Я развернулся и, поверженный и бессильный, направился к ближайшей раковине вымыть руки.
Нам предписано мыть руки, после того как мы прикасаемся к пациентам, так что, полагаю, то же правило применимо и в случае нападения на больничный персонал. Недовольство и смятение, вызванные угасанием моего авторитета, ростом недоверия и печальным упадком профессии врача, копились во мне годами и привели к неожиданному взрыву. Наверное, все дело в том, что через две недели мне предстояло выйти на пенсию и я больше не мог сдерживать ярость, которую испытывал, когда ко мне относились пренебрежительно.
Взбешенный, я выбежал из палаты, оставив у кровати Питера группку недоумевающих медсестер и медбратьев. Сами покорно последовал за мной. Я нечасто теряю самообладание на работе и никогда раньше не поднимал руку на коллег.
Постепенно я успокоился и в тот же день вернулся в отделение интенсивной терапии, чтобы извиниться перед медбратом.
– Я глубоко сожалею о случившемся. Мне не следовало так поступать.
– Ну, что сделано, то сделано, – ответил он.
Я не понял, что он имел в виду, и оставалось лишь гадать, подаст ли он на меня официальную жалобу, которой я более чем заслуживал. Ближе к вечеру я получил по электронной почте письмо от заведующей отделением интенсивной терапии, в котором говорилось, что до нее дошла информация о «происшествии» и она просит заглянуть к ней на следующий день.
Домой я ехал объятый малодушием и паникой, прежде абсолютно несвойственными мне. Потребовалось немало времени, чтобы успокоиться, и мне самому было противно, оттого что перспектива официального дисциплинарного взыскания так напугала меня. «И куда же подевался наш бесстрашный хирург?» – трясясь от страха и злости, спрашивал я себя. Пора уходить, в этом нет никаких сомнений.
Наутро я, как и было велено, покорно отправился к Саре, заведующей отделением интенсивной терапии. Мы проработали вместе много лет и хорошо знали друг друга. Вся ситуация напомнила мне случай из детства: из-за какого-то проступка меня вызвали к директору школы, я стоял у двери его кабинета и сильно переживал, ожидая, когда меня позовут. С Сарой мы познакомились еще в больнице имени Аткинсона Морли, которую закрыли двенадцать лет назад. Это была своего рода аномалия – узкоспециализированная больница с небольшим штатом (сто восемьдесят человек), занимавшаяся исключительно нейрохирургией и неврологией и расположенная в живописном пригороде в окружении садов и парков. По ряду вполне разумных причин нас объединили с крупной клиникой, где мы и продолжили работать: сотрудники в ней исчисляются тысячами. К тому же прежнее место в Уимблдоне было уж слишком красивым для больницы. Участок продали для коммерческой застройки, и больничные здания превратились в жилые дома, которые стоят миллионы фунтов.
Но кое-что мы все же потеряли – в первую очередь дружелюбную атмосферу, которая возможна лишь в небольшой организации, где все сотрудники лично знакомы, а работа построена на взаимоуважении и дружбе. Своей эффективностью наша старая больница наглядно демонстрировала магию числа Данбара, которое для человека в среднем равняется 150. По утверждению Данбара, выдающегося эволюционного антрополога из Оксфордского университета, от размера человеческого мозга (как и мозга других приматов) зависит размер естественной социальной группы, то есть в нашем случае – размер небольших групп охотников-собирателей, поскольку именно в таких группах люди жили на протяжении почти всей своей эволюции.
Среди приматов у нас самый большой мозг и самые многочисленные социальные группы. Мы можем поддерживать личное, неформальное общение где-то со 150 людьми.
А вот при более крупных группах появляется необходимость в руководстве, обезличенных правилах и перечне служебных обязанностей для каждого сотрудника.
Итак, Сара знала меня хорошо. Нам удалось сохранить частичку былой товарищеской атмосферы, царившей в старой больнице, несмотря на все старания руководства растворить наше отделение в безымянном коллективе огромной клиники, в которой мы с Сарой теперь работали. Думаю, на ее месте любой другой представитель больничной иерархии непременно запустил бы какую-нибудь формальную дисциплинарную процедуру, направленную против меня.
– Мне стыдно за свое поведение, – сказал я. – Думаю, отчасти повлияло и то, что я вот-вот уволюсь.
– Ну, он же не знал, что специалисты по речевым проблемам действуют на тебя как красная тряпка на быка. Он не собирается подавать официальную жалобу, но сказал, что ты его чертовски напугал. Твоя выходка напомнила ему о нападении, которое он пережил несколько месяцев назад.
Пристыженный, я опустил голову и вдруг вспомнил, как моя первая жена сказала (когда наш брак уже разваливался на части), что порой я пугаю ее не на шутку.
– Он держался молодцом, на удивление спокойно, – ответил я. – Поблагодари его, пожалуйста, при встрече. Обещаю, что ничего подобного больше никогда не повторится, – добавил я, слабо улыбнувшись.
Сара прекрасно знала, что до моего увольнения остались считаные дни. Покинув ее кабинет, я отправился в палату, куда Питера перевели накануне вечером. Ну, хотя бы здесь старшая медсестра охотно согласилась по моей просьбе убрать долбаный назогастральный зонд. Приятно было увидеть, как Питер без проблем пьет чай прямо из чашки, хотя охриплость в его голосе не пропала.
– Не следовало мне нападать на медбратьев прямо на глазах у пациентов. Я глубоко сожалею о случившемся.
– Что вы, что вы. – Он хрипло рассмеялся. – Я сказал им, что мне не нужна трубка и что я без проблем глотаю еду, но меня и слушать не захотели, а просто запихнули трубку в нос. Я был всецело на вашей стороне.
«Моя последняя операция в этой больнице», – думал я, возвращаясь на велосипеде домой.
* * *
Окончательно я покинул больницу спустя две недели, когда освободил свой кабинет. Я избавился от всего хлама, накопившегося за годы работы старшим хирургом. Тут были письма и фотографии от благодарных пациентов, подарки и устаревшие учебники: часть из них принадлежала хирургу, которого я сменил почти тридцать лет назад. Нашлись даже кое-какие книги и офтальмоскоп, принадлежавшие его предшественнику – знаменитому хирургу, посвященному в рыцари, который семьдесят лет назад основал отделение нейрохирургии в нашей прежней больнице. Понадобилось несколько дней, чтобы опустошить восемь шкафов для документов – я то и дело с изумлением читал попадающиеся на глаза заявления, отчеты и протоколы, написанные всевозможными государственными учреждениями и организациями, большинство из которых либо прекратили свое существование, либо были переименованы, реорганизованы или реструктурированы. Обнаружились здесь и папки с материалами дел, по которым меня судили, а также с письменными жалобами – от них я поспешно отвел взгляд: эти воспоминания были слишком болезненными. Вычистив кабинет, я оставил его абсолютно пустым для своего преемника. Я не испытывал никаких сожалений.
3
В Великобритании трастами называют обособленные подразделения (филиалы) Национальной службы здравоохранения, каждое из которых подчиняется совету директоров.
4
Негатоскоп – устройство, позволяющее просматривать негативы рентгеновских снимков.
5
В переводе с латыни это название буквально означает «большое затылочное отверстие».
6
С1 – шейный позвонок, также известный как атлант.