Читать книгу Книга о друзьях (сборник) - Генри Миллер - Страница 2
Книга о друзьях
Книга первая
О друзьях
Стасю
ОглавлениеЭто мой самый первый друг. Мы познакомились на улице, в Четырнадцатом округе, о котором я уже столько раз писал. Нам обоим едва исполнилось пять лет. Естественно, у меня были хорошие приятели и прежде (я всегда легко заводил друзей), но моим первым настоящим другом, закадычным товарищем, почти братом стал именно Стасю. Впрочем, Стасю он был только дома, и никто из нас не осмеливался так его называть, потому что это польское имя, а он не хотел, чтобы мы думали, что он поляк. На самом деле Стасю – это уменьшительно-ласкательное от Стэнли. Никогда не забуду нежное стаккато его тети: «Стасю, Стасю, где ты? Иди домой, уже поздно!» До самой смерти я буду помнить этот голос и это имя.
После того как Стэнли остался круглым сиротой, мальчика усыновили его тетя и дядя. Тетка, колоссальных размеров дама, с грудью, похожей на два кочана капусты, была одной из самых милых и добрых женщин, которых я когда-либо встречал. Она действительно заменила Стэнли мать, и еще неизвестно, было ли бы ему лучше с настоящей матерью. А вот с дядей ему не повезло. Этот тупоголовый пьянчуга держал цирюльню на нижнем этаже нашего дома. В моей памяти до сих пор живы страшные воспоминания о том, как он гонялся за Стэнли по улице с бритвой в руке, изрыгая проклятия и грозясь отрезать мальчишке голову.
Хоть Стэнли и не приходился дядюшке родным сыном, необузданный характер он словно унаследовал от пьяницы-парикмахера. Он ненавидел, когда над ним насмехались. Чувства юмора у него не было и в помине – ни тогда, ни потом, когда повзрослел. Теперь, когда я об этом думаю, мне кажется странным, что позже он вдруг так полюбил словечко «забавно» – когда стал мечтать о карьере писателя и принялся строчить мне длинные письма из Форт-Оглторпа или Чикамоги, где находился его кавалерийский полк.
В детстве ничего забавного в нем не было. Напротив, его лицо всегда сохраняло выражение мрачной замкнутости и неприкрытой недоброжелательности. Если мне случалось его разозлить – а мне случалось, и нередко, – Стасю бросался на меня с кулаками. К счастью, мне всегда удавалось спастись бегством, но погоня затягивалась, и становилось по-настоящему страшно, потому что взбешенный Стасю совершенно терял над собой контроль. Хотя мы были примерно одинакового роста и телосложения, попадись я, преимущество оказалось бы на стороне более сильного Стасю, а значит, быть бы мне избитым до полусмерти.
В таких случаях я старался оторваться от него и, как только это удавалось, прятался где-нибудь на полчасика, а потом незаметно проскальзывал домой. Стэнли жил на другом конце квартала, в таком же захудалом трехэтажном домишке, что и мы. Мне приходилось быть очень осторожным, пробираясь домой: я боялся, что он все еще подкарауливает меня где-нибудь поблизости. Зато на следующий день встреча с ним не представляла ни малейшей опасности – Стэнли отходил так же быстро, как и взрывался. Обычно он встречал меня кривой улыбкой, мы пожимали друг другу руки, и инцидент был исчерпан, по крайней мере до следующего раза.
Может показаться странным, что я по-настоящему сдружился с таким в общем и целом некомпанейским парнем. Мне и самому трудно это объяснить, и, наверное, лучше даже не пытаться. Не исключено, что уже в том нежном возрасте я испытывал к Стэнли острую жалость, зная, как жестоко обращается с маленьким сиротой дядя-пропойца. Его приемные родители были бедны, намного беднее моих. Стэнли оставалось только завидовать моим игрушкам, трехколесному велосипеду, пистолету, не говоря уже о некоторых других привилегиях. Особенно его раздражала, как сейчас помню, моя одежда. Дело в том, что мой отец был достаточно преуспевающим портным и уж в чем, в чем, а в одежде мог потакать любым своим прихотям. Мне и самому было неловко щеголять в таких великолепных нарядах, тогда как остальные ребята ходили в каком-то тряпье. Зато моих родителей грела уверенность, что я среди этих бедолаг выгляжу как маленький лорд Фаунтлерой[1]. Естественно, они и не подозревали о том, как сильно я все это ненавижу, ведь нормальному парню хочется ничем не отличаться от других пацанов в шайке, а не красоваться среди них великосветским уродом. Когда кто-нибудь из ребят видел меня на улице с мамой за ручку, надо мной тут же начинали глумиться и обзывать маменькиным сыночком, от чего я морщился, как от боли. Матушка моя, разумеется, не уделяла ни малейшего внимания ни насмешкам, ни моим чувствам. Должно быть, она думала, что делает мне большое одолжение, если вообще снисходит до мыслей о таких пустяках.
Так я очень рано, еще ребенком, потерял последнее уважение к матери. Зато каждый раз, приходя в гости к Стэнли и встречая там его тетку, эту очаровательную бегемотиху, я млел от восторга. Тогда я этого не понимал, но сейчас-то знаю: я чувствовал себя таким свободным и счастливым в ее присутствии, потому что в ее отношении к Стэнли сквозило чувство, которого, как я думал, не испытывают матери к своим отпрыскам, – нежность, тогда как дома я постоянно наблюдал только муштру, критику, шлепки и угрозы… Хотя… Может быть, мне теперь только так кажется?…
Моя мать, к примеру, ни разу не угостила Стэнли большущим куском ржаного хлеба, щедро намазанным маслом и посыпанным сахаром, как это всегда делала его тетя во время моих визитов. Мать неизменно встречала моего приятеля словами: «Не шумите и уберите за собой, когда закончите играть». Ни тебе хлеба, ни пирога, ни дружеского похлопывания по спине, ни «как поживает твоя тетушка?», ни-че-го. «Не вздумайте мне мешать» – это все, что она хотела до нас донести. Стэнли приходил ко мне редко, может быть, его смущала именно недружелюбная атмосфера. Чаще всего он наведывался, когда я поправлялся после какой-нибудь болезни. Чем я только не переболел в детстве: ветрянка, дифтерия, скарлатина, коклюш, корь… Стэнли же никогда не хворал (по крайней мере, я не помню), да и в такой нищей семье, как его, особенно не поваляешься…
Чаще всего мы играли на нижнем этаже, где мой дед, сидя на скамеечке, тачал пиджаки для моего отца, главного портного, обшивавшего весь бомонд с Пятой авеню. С дедушкой мы здорово ладили, гораздо лучше, чем с отцом. Дед получил хорошее образование, провел десять лет в Лондоне в качестве подмастерья и научился там настоящему, аристократическому английскому языку – в Америке на таком не говорят. Что за удовольствие было собираться по выходным всей семьей, чтобы послушать, как дедушка рассуждает о жизни, о политике – он был социалистом и членом профсоюза – или рассказывает о своих приключениях в Германии, где он в юности пытался найти работу. Пока мы со Стэнли играли в парчизи[2], или в домино, или в карты, дедушка мурлыкал себе что-то под нос или насвистывал мотивчик какой-нибудь немецкой песенки. От него я впервые услышал: «Ich weiss nicht was soll es bedeuten das Ich so traurig bin…»[3] Была в его репертуаре и забавная песенка «Кш-ш, муха, не мешай мне», над которой мы всегда смеялись.
Больше всего мы любили игру с солдатиками и пушками; обычно она сопровождалась сильнейшим возбуждением, ором, визгом и плясками в честь победы над врагом, но, какой бы мы ни поднимали шум, это никогда не мешало деду. Он продолжал возиться с пиджаками, шить и гладить, мурлыкая и изредка поднимаясь с места, чтобы зевнуть и потянуться. Губительно для поясницы было это занятие – сидеть день-деньской на скамеечке и тачать пиджаки для моего отца, главного портного. Он то и дело прерывал нас и просил сходить в пивную за кувшином легкого пива, а когда мы возвращались, разрешал отпить немного – совсем чуть-чуть, – приговаривая, что беды от этого не будет.
Когда я еще не был достаточно здоров, чтобы играть, я читал Стэнли вслух какую-нибудь из моих книжек со сказками. (Я научился читать до того, как пошел в школу.) Стэнли некоторое время слушал, а потом вдруг срывался с места и удирал на улицу – очень он не любил этих чтений вслух. Оно и понятно – здоровому, неутомимому человеку с животными инстинктами вряд ли понравится такое времяпрепровождение. Что ему действительно было по душе (да и мне тоже, когда я поправлялся), так это суровые уличные игры. Будь футбол тогда популярен, как сейчас, Стэнли непременно стал бы футболистом. Ему нравились любые контактные игры, где можно толкаться, сбивать противника с ног, пускать в ход кулаки. Разозлившись, он высовывал язык, словно змея, неизменно прикусывал его и выл от боли. Большинство ребят в квартале боялись Стэнли – кроме одного еврейского мальчика, которого старший брат научил азам самообороны.
Но вернемся к моему одеянию (ничего не поделаешь, приходится так его величать). Однажды, когда мама повела меня к врачу, нарядив в очередной нелепый костюм, Стэнли выскочил на дорогу прямо перед ней и воскликнул:
– Почему он носит такие странные вещи? Почему никто не одевает так меня?
Выдав это, он отвернулся и сплюнул. И тогда я впервые увидел, как моя мать смягчилась. Мы пошли дальше – я помню, что у нее в руках был зонтик от солнца, – и, взглянув на меня, мать торопливо сказала:
– Нужно подарить Стэнли что-нибудь красивое из одежды. Что ему понравится, как думаешь?
Я был настолько озадачен таким поворотом, что не нашелся с ответом. Наконец я пробормотал:
– Может, подарить ему новый костюм? Это то что надо.
Получил ли Стэнли когда-нибудь этот костюм, я не помню. Скорее всего, нет.
По соседству с нами жил еще один парень из довольно зажиточной семьи, которого родители наряжали как принца. Один раз они даже нацепили на него котелок и всучили ему в руки трость. Ну и птица в нашем бедном районе! Этот мальчик был сыном конгрессмена. Избалованный плакса – таких мы частенько бивали. Над ним все издевались, немилосердно дразнили, ставили подножки, грязно обзывали, копировали его семенящую походку и всячески старались унизить. Интересно, чтó из него выросло после такого весьма необнадеживающего начала…
Вдобавок к остальным прекрасным свойствам Стэнли был еще лгуном и вором. Он бесстыдно крал фрукты и овощи с лотков, а если его ловили за руку, рассказывал жалобные истории о нищем семействе, погибающем с голоду.
Одной из моих исключительных привилегий, недоступных Стэнли, было посещение утренних водевилей, которые давали по субботам в театре «Новелти». Мама решила осчастливить меня этим правом, когда мне исполнилось семь, однако поначалу это подавалось как награда, которую приходилось зарабатывать – мыть посуду и окна, натирать полы, после чего мне торжественно вручали десять центов (столько стоил билет на галерку – «негритянские небеса», как мы ее называли). Обычно я ходил один, кроме тех случаев, когда нас навещали мои приятели из деревни.
Хотя Стэнли ни разу не был в театре, нам доставляло удовольствие воображать, будто мы отправляемся в бурлеск-хаус по соседству, получивший название «Дыра» из-за своей дурной репутации. По субботам мы для начала внимательно разглядывали изображенных на афишах субреток в обтягивающих платьях, а затем крутились возле кассы в надежде уловить что-нибудь из тех грязных шуток, которые отпускали матросы, стоявшие в очереди. Большинство шуток проносилось у нас над головами, но кое-что все-таки достигало ушей. Нас съедало любопытство – что же происходит внутри здания, когда гаснет свет? Правда ли, что девушки раздеваются до пояса? Неужели они в самом деле бросают свои подвязки в зал, в руки зрителям? Матросы и впрямь отводят девушек в ближайшую пивную после представления и поят их? И наконец, неужто они потом вместе отправляются в номера над пивной, откуда и доносятся звуки настоящего веселья?
Мы приставали с расспросами к мальчишкам постарше, но их ответы редко нас удовлетворяли. Они обычно говорили: вырастете – узнаете – и многозначительно посмеивались, хотя у нас и без того имелись некоторые познания благодаря одной девочке, Дженни, немного постарше, которая предлагала свое тело любому: один сеанс – один цент. Это действо происходило обычно в подвале у Луиса Пироссы. Сомневаюсь, что хоть кто-нибудь из нас осмелился довести начатое до конца: от одного прикосновения к девочке нас охватывала постыдная дрожь. К тому же она всегда оставалась стоять, а это не самая лучшая позиция для начинающих. Мы, уличные босяки, между собой называли ее шлюхой, однако это не значит, что мы обращались с ней хуже, чем с другими девчонками: просто мы выделяли ее таким образом среди других и втайне уважали за смелость. Вообще девчонкой она была приятной, довольно симпатичной, с ней можно было при случае поболтать о том о сем.
Во время этих подвальных забав Стэнли оставался в тени: стеснительный и неуклюжий, к тому же католик, он мучился угрызениями совести, словно совершал страшный грех. Даже возмужав, он так и не стал бабником, сохранив аскетичную суровость. Я совершенно уверен, что мой друг впервые переспал с женщиной, которая стала его женой и верность которой он хранил всю жизнь. Даже в длинных задушевных письмах из армии он ни словом не обмолвился о какой-нибудь юбке. За четыре года на службе у Дядюшки Сэма Стэнли научился только играть в кости и пить по-черному. Никогда не забуду нашу первую встречу на Кони-Айленд, после того как его демобилизовали… Впрочем, об этом позже.
Как хорошо летом в Нью-Йорке, а точнее, в Бруклине, когда ты еще ребенок и можешь шататься по улицам сколько угодно, хоть всю ночь напролет. Теплыми летними вечерами, устав от беготни, мы усаживались на пороге дома Стэнли, уплетая кислую капусту и сосиски, украденные им из холодильника. Казалось, что сидеть так и трепаться можно целую вечность. Хотя Стэнли был молчалив и сохранял на своем длинном, худом лице строгое выражение (ну просто вылитый ковбой Билл Харт, идол немого кино), в хорошем расположении духа он мог и поболтать. В этом парне семи-восьми лет уже можно было разглядеть черты будущего романиста. О любви как таковой он никогда не говорил, зато его рассказы были полны поэзии, воображения и романтики. В такие минуты он превращался из уличного шалопая, вечно нарывающегося на неприятности, в мечтателя, рвущегося выйти за пределы скудной реальности. Он любил рассуждать о далеких странах вроде Африки, Китая, Испании, Аргентины. Особенно влекло его море, он мечтал стать моряком и побывать во всех далеких загадочных местах. (Лет через десять он будет превозносить в письмах Джозефа Конрада[4], своего любимого автора, который, тоже будучи поляком, предпочел писать по-английски.)
Во время этих вечерних разговоров Стэнли словно подменяли: он становился мягче, добрее. Иногда вдруг начинал жаловаться мне на жестокость дяди, показывал рубцы на спине, оставшиеся от порки стропой для правки бритв. Помню, он очень гордился тем, что никогда не плакал: просто стискивал зубы и морщился, но ни разу не захныкал, как девчонка. Дядю такое упрямство только еще больше раззадоривало, но для Стэнли это ничего не меняло – всю свою жизнь он прожил подобным образом, принимая наказание без единого жалобного стона. С ранних лет жизнь у него не задалась, и конец ее был столь же плачевен, сколь и начало. Даже его романы ожидало полное фиаско, однако не будем забегать вперед…
Несмотря на то что Стэнли родился в Америке, он во многом походил на эмигранта. Например, никогда не говорил при нас по-польски, хотя мы точно знали, что дома он говорит на родном языке. Если тетка вдруг обращалась к нему по-польски в нашем присутствии, он смущался и отвечал ей по-английски. Впрочем, по-английски он говорил несколько иначе, чем мы: у него не получалось ругаться так же непринужденно. Он вообще был гораздо вежливее всех нас, вместе взятых, выказывал уважение взрослым, тогда как нам доставляло особенное удовольствие щеголять своей грубостью и невоспитанностью. Удивительно, но Стэнли, такой же уличный оборванец, что и мы, действительно обладал хорошими манерами. Видимо, некое врожденное благородство перешло ему по наследству от предков – как-никак жителей Старого Света. Этот налет изысканности в Стэнли нам, его приятелям, казался злой насмешкой над нашими нравами и обычаями, но мы никогда не осмеливались дразнить его, боясь получить по заслугам, – я уже говорил, что Стэнли был поистине страшен в гневе.
Была у Стэнли еще одна черта, о которой я должен рассказать. Он был ревнив. Все еще живя с ним по соседству, я коротко сошелся с двумя «деревенскими», это мы их так прозвали, хотя на самом деле жили они в пригороде Бруклина. Мои родители часто приглашали их к нам в гости, а меня отпускали «за город» с ответными визитами. Джоуи и Тони их звали. Первый вскоре стал одним из моих лучших друзей. Стэнли почему-то отнесся к моим новым знакомым с прохладцей и тут же принялся издеваться над ними из-за того, что они были не такими, как мы: он считал их глупыми, наивными – одним словом, деревенщиной. На самом деле он ревновал, особенно к Джоуи, который мне явно нравился. Ревность Стэнли достигала таких масштабов, словно мы с ним были кровными братьями, и никто не имел права вставать между нами… Хотя и в самом деле ни один из соседских мальчишек не вызывал у меня таких теплых чувств, как Стэнли. Соперничать с ним могли, пожалуй, только парни постарше, перед которыми я преклонялся. Уж что-что, а сотворять себе кумиров я умел. И до сих пор умею, слава богу. В этом Стэнли разительно от меня отличался. Не знаю, в чем тут было дело – в гордости, нежелании склонять голову, упрямстве или как раз ревности, – но он в первую очередь подмечал чужие изъяны и промахи, умея зло высмеивать и пародировать тех, кто имел несчастье ему не полюбиться. Однако все его усилия были напрасны, если дело касалось моих кумиров. Чужого мнения для меня не существовало, мои идолы были сделаны из чистого золота; я видел только их достоинства и был совершенно слеп к недостаткам. Может, это прозвучит глупо, но я и сейчас стараюсь смотреть на мир так же. Я до сих пор считаю Александра Македонского и Наполеона великими людьми и готов восхищаться ими, не замечая их ошибок; я по-прежнему с благоговением думаю о Гаутаме Будде, Миларепе, Рамакришне, Свами Вивекананде[5], я с неизменным пылом обожаю таких писателей, как Достоевский, Кнут Гамсун, Рембо, Блез Сандрар[6].
Среди старших ребят был один парень, итальянец, которого я считал не просто героем, но чуть ли не святым – и не святым Августином или святым Бернаром, а ни много ни мало святым Франциском. Его звали Джонни Пол, он родился на Сицилии. Я и сейчас думаю о Джонни с невыразимой нежностью и даже – позвольте мне быть откровенным – со слезами на глазах. Он был лет на восемь старше нас со Стэнли – разница, которая в детстве кажется огромной. Если я правильно помню, он разносил по домам уголь. На его смуглом лице, под очень густыми бровями, словно два горячих уголька, мерцали темные глаза. Одежда его всегда была грязной и изодранной, лицо испачкано сажей, но внутренне он был чист, как горный родник. Больше всего меня в нем привлекали его доброта и мягкий мелодичный голос. У меня внутри все переворачивалось, когда он говорил: «Привет, Генри. Как дела?» Это был голос сердобольного пастора, одинаково любящего всех детей Божьих. Даже Стэнли не смог устоять перед этим обаянием, идущим от внутреннего благородства и искреннего смирения. Причем он поддался ему до такой степени, что смирился с итальянским происхождением Джонни, тогда как Луиса Пироссу и некоторых других макаронников Стэнли считал недостойными своего внимания.
Когда тебе семь или восемь, старший друг может сыграть важную роль в твоей жизни. Он как бы и отец, и не отец; товарищ, но не какой-нибудь там приятель-проказник; наставник, но без всех этих учительских замашек; исповедник и при этом не занудный святоша. Старший друг участвует в формировании твоего характера, направляет, так сказать, на путь истинный, не будучи при этом надоедливым, напыщенным и сентиментальным советчиком. Все эти функции выполнял для нас Джонни Пол. Мы обожали и слушались его, ловили каждое оброненное им слово, доверяли ему. Если б только мы могли сказать то же самое о наших отцах, учителях, священниках и воспитателях!..
Сидя на пороге дома прохладным вечером, мы со Стэнли частенько ломали головы, пытаясь объяснить самим себе, чем же Джонни Пол так отличается от своих ровесников. Мы знали, что он не ходит в школу, что он не умеет ни читать, ни писать, что его родители очень скромного происхождения – в общем-то, пустое место, хоть и не из бродяг. Так откуда же в нем взялись доброта, воспитанность, благородство и сдержанность? Не говоря уже о том, что Джонни Пол отличался удивительной терпимостью. Он совершенно одинаково относился и к лучшим из нас, и к худшим, не делая различий. Великое, величайшее достоинство, особенно для нас, выросших среди узколобых нетерпимых людей с полным набором предрассудков, вроде наших родителей или проповедника, лицемерного старика Рэмзи, который жил рядом со Стэнли и иногда гонялся за ним с хлыстом.
Нет, нас никто не учил восхищаться такими чистыми душами, как Джонни Пол. Как странно, что ребенок может отличить подлинные человеческие качества, в то время как его родители и учителя видят лишь поддельные. Я не могу не остановиться подробнее на этом факте, ибо всегда верил, что взрослым есть чему поучиться у детей. Тот, кто никогда не общался с детьми, – духовный калека, одни лишь дети могут открыть наши сердца и умы для правды; только посмотрев на мир их глазами, мы поймем, что такое красота и невинность. Но как же быстро мы лишаем их этого особого взгляда на мир! Как мы стремимся поскорее переделать их по образу и подобию своему – в близоруких, жалких, неверующих взрослых! По мне, так все зло идет от родителей, от старших, и я говорю не только о плохих, равнодушных родителях, но о родителях вообще. Не Христос открыл мне глаза на это, не Сократ, не Будда, а Джонни Пол. Нет смысла говорить, что я слишком поздно понял, какой дар он нам оставил, – слишком поздно, чтобы сказать ему спасибо.
Поскольку родители не могли давать Стэнли денег на мелкие расходы и он был лишен маленьких детских радостей, доступных нам, то Стэнли устроился мальчиком на побегушках к старой кошатнице миссис О’Мейло. Соседи считали ее немного тронутой или по меньшей мере очень эксцентричной особой, так как она была помешана на кошках: на плоской оловянной крыше ветеринарной клиники жили от тридцати пяти до сорока ее кошек. Из окна своей комнаты на четвертом этаже я видел, как дважды в день она кормит всю эту пеструю стаю. Я не соглашался с моими родителями, утверждавшими, что старуха выжила из ума; она казалась мне очень добрым человеком. И я окончательно уверился в этом, когда миссис О’Мейло предложила Стэнли выполнять для нее всякие мелкие поручения за доллар в неделю. Я-то знал, что она просто старается помочь мальчику. Меня в это время снедало желание быть кому-нибудь полезным, и я просто-таки мечтал о подобной работе. В лишних деньгах я, конечно, не нуждался – мои родители за этим следили, но мне было стыдно, что у меня есть все, чего я пожелаю, тогда как у моих друзей порой нет самого необходимого. Понемногу я раздал все свои игрушки, а когда дело дошло и до барабана, подаренного мне на день рождения, родители сурово меня наказали и к тому же унизили. Матери взбрело в голову вернуть лучшие из раздаренных мною игрушек. И что, вы думаете, она сделала? Схватила меня за ухо и потащила по домам друзей, заставляя лично просить о возвращении игрушек. Она сказала, что это послужит мне уроком: вот вырастешь, будешь сам зарабатывать себе на жизнь, сможешь разбрасываться чем угодно, а подарки стоят денег, будь добр запомнить. И я действительно запомнил ее слова, хоть и не так, как она хотела.
Я сделал несколько безуспешных попыток найти работу, всюду натыкаясь на один и тот же вполне предсказуемый вопрос: зачем тебе работать? Разве твои родители не обеспеченные люди? Мне оставалось только повесить нос и исчезнуть. На самом деле я вовсе не хотел работать, я просто подражал Стэнли; если честно, я вообще ненавидел труд; играть – вот и все, что мне было нужно. Будь моя воля, я бы остался ребенком на всю жизнь. У меня так и не возникло желания жить своим трудом, которое якобы рано или поздно появляется у каждого. Я родился с серебряной ложкой во рту и не собирался ее выплевывать. Впрочем, в детстве я не был избалованным ребенком; мысль о том, что мир мне чем-то обязан, пришла несколько позже, а когда я осознал ее ложность, то ощутил нечто похожее на пробуждение посреди ночи от бесцеремонного и болезненного толчка.
Наши уличные игры порой принимали зловещий оборот, несвойственный детским развлечениям. Больше всего мы любили совершать мародерские набеги, сея, как говорится, смерть и разрушение. Вожаком, разумеется, выступал Стэнли, поскольку только у него хватало авторитета, чтобы положить конец нашим выходкам. У Стэнли получалось урезонивать даже самых необузданных, а это, надо сказать, требовало известного мужества, ибо кое-кто из нашей шайки не считал нужным сдерживать свои воистину кровожадные инстинкты.
К числу последних принадлежал сопляк Альфи Мелта, чей старик работал полицейским. В этом парне было что-то демоническое: безмозглый, косноязычный, с печатью первобытного зла на лице, он не просто сдвинулся, как Вилли Пейн, не просто отстал в развитии, как Луис Пиросса. Он был совершенный идиот, который открывал рот, только чтобы изрыгнуть богохульство или непристойность. Он умел врать как сивый мерин, имитировать припадки эпилепсии в случае необходимости и взрываться по любому поводу; то он был храбр как черт, а то, словно трусливая крыса, ябедничал и давал деру. Когда он хотел объяснить что-то сложное, не важно что, лицо его начинало подергиваться, а глаза вращались, будто игральные кости в коробке. В его руках все превращалось в оружие – даже зубочистка. Он обладал мастерством и изобретательностью опытного вора-домушника, а вид крови – даже собственной – приводил его в дикий восторг.
Все эти качества прекрасно дополнял и тем вносил неоценимый вклад в организацию наших набегов мальчик по имени Сильвестр, сын грузчика, пребывавшего в перманентном запое. Имя Сильвестр, такое красивое, которым словно ласкаешь его обладателя при произнесении, ему удивительно шло – уж больно ангельски звучало. Сам он был поистине воплощение невинности, этакий херувим на фресках Фра Анджелико, только что сошедший с рук Христа или Девы Марии. Что за прелестные васильковые глазки! Какие чудесные золотистые кудри! Вы только взгляните на это чистое личико с легким румянцем на щечках! Все соседки души в нем не чаяли, гладили по головке и закармливали сладостями. Надо сказать, этот чертенок в ангельском обличье умел себя подать: он принимал комплименты и подарки, скромно потупив огромные васильковые глаза с длинными ресницами и заливаясь румянцем от смущения. Откуда было знать заботливым мамашам, над каким монстром они умиленно воркуют…
Сильвестр обладал непоколебимым хладнокровием. Никто не видел его рассерженным, обеспокоенным или печальным; угрызения совести для него не существовали. Все самое опасное, требующее особой выдержки, поручали Сильвестру. Кто ограбил церковь? Сильвестр. Кто одним ударом ноги опрокидывал детские коляски? Крал у слепых? Поджигал склады? Конечно, Сильвестр. Чего бы он только не сделал, если бы захотел! Разница между ним и Альфи Мелтой заключалась в качестве исполнения: Сильвестр действовал как настоящий артист. Каждая из его жестоких проказ была acte gratuit – бесплатным представлением. Однако, несмотря на весь свой ум, он загремел в исправительную колонию, не достигнув совершеннолетия.
Сильвестра на подлости толкала чистая, холодная, ничем не замутненная злоба; в жилах Альфи Мелты, наоборот, отчаянно бурлила горячая кровь. Ему частенько не хватало мозгов, чтобы просчитать развитие событий на несколько шагов вперед. Он жаждал действия, пренебрегая риском. Впрочем, кончил он так же – попал в исправительный дом для малолетних.
Для меня навсегда осталось загадкой, каким образом Стэнли удавалось справляться с этими маленькими чудовищами. Пожалуй, секрет в том, что Стэнли был из их числа. Племянник безотчетно мстил за дядюшкину жестокость собственным друзьям; унижения, которым он ежедневно подвергался дома, неизбежно отражались на его поведении. Да уж, Стэнли был далеко не ангел. Ему, неплохому, в сущности, парню, всегда доставалось по полной, а сидеть в дерьме одному не очень-то приятно. Так нежное сердце ребенка постепенно ожесточалось.
Лучше всего способности Стэнли проявлялись в руководстве набегами на вражескую территорию. В любом бедняцком квартале ведется кровавая война между одной стороной и другой. В нашем случае нескончаемая распря поделила квартал на северную сторону и южную. Мы были с севера, а значит, самого низкого происхождения из всех возможных. Военные действия велись так: мы вторгались на территорию щегольского южного района, били морды двум-трем изнеженным маменькиным сынкам, возвращались на исходные позиции, прихватив с собой пару заложников, и приступали к пыткам со всей изобретательностью, на какую только были способны. Нет, я вовсе не хочу сказать, что мы вырывали у них ногти или жгли спички между пальцев; мы довольствовались тем, что крали у пленников часы и перочинные ножики, сдирали с них одежду и резали ее в клочья, засовывали их под сильную струю пожарного гидранта, разбивали носы и прочее в этом духе. Альфи иногда приходилось держать за руки – очень уж ему нравился вид крови. Самой большой удачей считалось свистнуть у «южного» пацана велосипед. Мы испытывали совершенно непередаваемое наслаждение, наблюдая, как оборванный и зареванный, словно двухлетка, «южанин» с позором возвращается домой.
Большинство ребят в нашей шайке были католиками, и родители посылали их в католическую церковь на северной стороне. Мои же предки, люди вовсе не религиозные, настаивали на том, чтобы я ходил в пресвитерианскую церковь, возглавляемую богатым английским священником, которая находилась на южной стороне. Каждый поход в церковь превращался для меня в суровое испытание, иногда приходилось преодолевать расстояние бегом. Зато в самой церкви меня, чистенького, хорошо одетого мальчика из благополучной семьи, любили и почитали за маленького ангелочка. За то, что я выучил наизусть двадцать третий псалом, мне подарили Библию, а точнее, Новый Завет с золотым обрезом, на обложке которого золотыми буквами выгравировали мое имя. Показать этот дар я осмелился только Стэнли, чем поставил приятеля в тупик. В их церкви, сказал он, никому, кроме священника, не позволяется читать Библию. Да и в воскресную школу католики не ходят, только на утреннюю мессу – и то ни свет ни заря. Стэнли стало интересно, на что похожа воскресная школа. Я попытался объяснить ему, но он только покачал головой:
– Тоже мне церковь… Детский сад какой-то.
Однажды я рассказал Стэнли, что видел двигающиеся картинки в подвале церкви.
– Ну и что это было? – спросил он.
Я попытался передать увиденное на экране:
– Какой-то китаёза шел по Бруклинскому мосту.
– И все?
Я признался, что все.
Стэнли помолчал с минуту и резюмировал:
– Брехня.
Честно говоря, я и сам не мог в это поверить, хотя видел собственными глазами. Управляющий, другой англичанин, неизменно одетый во фрак и полосатые брюки, объяснил нам, что некто по имени Томас Эдисон изобрел чудесную машину с движущимися картинками, а нам очень повезло, что мы видим первый в истории человечества фильм. Он называл это «немое кино» – звучало впечатляюще. В любом случае Стэнли запомнил этот факт как еще одну разницу между конфессиями – в подвале пресвитерианской церкви бесплатно показывали движущиеся картинки.
Возможно, если бы не китаец, идущий по Бруклинскому мосту, мы со Стэнли никогда бы не заговорили о религии; теперь же, сидя вечером у порога его дома, среди других вечных вопросов мы затрагивали и этот. Стэнли спрашивал: ходим ли мы на исповедь? Что мне известно о Деве Марии? Верю ли я в дьявола и ангелов? Кто написал Библию и почему ему, Стэнли, не разрешают ее читать? Боюсь ли я попасть в ад? Причащался ли я? Я признался, что не знаю, что такое причастие. Стэнли был ошеломлен этим заявлением. Я просил его объяснить, но он бормотал что-то неразборчивое, будто бы они едят Христову плоть и пьют Его кровь. Одна мысль об этом вызывала у меня тошноту. К счастью, Стэнли быстро убедил меня, что это кровь понарошку – просто предварительно освященное вино. Однако у меня все равно надолго осталось впечатление, будто католики немногим лучше каких-нибудь отсталых дикарей.
Стэнли говорил, что в Нью-Джерси у него есть дядя-священник.
– Ему нельзя жениться.
– Почему? – удивился я.
– Потому что он священник. И это грех.
– А наш священник женат. У него даже дети есть, – сказал я.
– Никакой он после этого не священник, – ответил Стэнли.
Я никак не мог понять, почему женитьба для священника считается таким уж грехом. Стэнли предложил свое толкование.
– Понимаешь, – начал он, – священнику нельзя приближаться к женщине. – На самом деле это значило «спать с ней». – Священник принадлежит Богу, он женат на Церкви. А женщины вводят его в соблазн.
– Даже если они хорошие? – наивно уточнил я.
– Все женщины, – настаивал Стэнли. – Они вводят нас в соблазн.
Я не очень хорошо понимал, что значит «соблазн».
– Понимаешь, если священник переспит с женщиной, она забеременеет и родит, и ее ребенок будет ублюдком.
Слово «ублюдок» я знал – это ругательство было у нас в ходу, но в новом контексте оно приобрело какой-то неизвестный мне смысл, о котором я не спросил – не хотелось выглядеть полным тупицей. После этого я начал подозревать, что Стэнли разбирается в религии гораздо лучше, хотя и не знает наизусть двадцать третьего псалма.
Мой друг был не только более искушен в житейских делах, чем ваш покорный слуга, он был к тому же прирожденным скептиком. Именно он открыл мне глаза и чуть не разбил мое маленькое сердечко, сообщив, что Санта-Клаус – выдумка. У него это даже не отняло много времени: я вообще из тех, кто верит во что угодно – и чем оно невероятнее, тем быстрее. Меня бы в ученики Фоме Аквинскому… Дело в том, что в протестантских церквях о святых особенно не распространялись. (Уж не потому ли, что святые на поверку оказываются закоренелыми грешниками?) Я уже говорил, что Стэнли не любил сказочек для детей, он предпочитал действительность, а я, наоборот, до безумия любил сказки, особенно всякие страшилки, после которых меня мучили кошмары. Много лет спустя я каждый день ходил в публичную библиотеку на Пятой авеню, зачитываясь сказками из разных концов мира.
Другой миф Стэнли выбил у меня из головы примерно год спустя – миф о том, что детей приносят аисты. Вообще-то, я мало размышлял на эту тему, потому что маленьким мальчикам несвойственно интересоваться какими-то там младенцами, но когда я все-таки спросил у Стэнли, откуда они берутся, он невозмутимо ответил:
– Из маминого живота.
Мне это показалось невероятным.
– Ну и как же они оттуда вылазят? – язвительно поинтересовался я.
На этот вопрос у Стэнли не нашлось ответа. Ему и в голову не приходило, что дети появляются на свет как раз из той маленькой щелочки, что мы видели у Дженни Пейн. Не было у него и уверенности насчет того, откуда они там, в животе, берутся. Он знал лишь одно: это получается после того, как родители поспят вместе.
Вообще-то, если разобраться, нет ничего удивительного в том, что его маленькие мозги не могли установить логической связи между детьми и совместными ночевками родителей. Первобытные люди тоже не сразу до этого дошли. В любом случае теперь настала моя очередь отнестись к услышанному скептически. Подумав, не навести ли справки у мамы, я пришел к выводу, что она вряд ли захочет отвечать. Она всегда затруднялась разъяснить то, что меня действительно интересовало. Вскоре я вовсе перестал задавать такие вопросы дома. Я подозревал, что развеять мое невежество мог Джонни Пол или даже Дженни Пейн, но стеснялся спросить.
Дженни Пейн… У нее был полоумный брат, которого все звали Чокнутый Вилли, – огромный, неуклюжий болван, чей словарный запас исчерпывался дюжиной слов, а на лошадином лице застыла глупая улыбка. Естественно, он страшно отягощал семью – они не могли постоянно за ним присматривать. Когда он без дела шлялся по улицам, его безжалостно изводили все, кому не лень, одержать верх над каким-нибудь беспомощным увальнем вроде Чокнутого Вилли считалось престижным. Один только Стэнли почему-то всегда защищал беднягу. Лишь Стэнли мог его успокоить, когда Вилли, совершенно обезумевший, казалось, вот-вот в ярости набросится на окружающих; они даже умудрялись как-то общаться. Иногда Стэнли приносил Вилли кусок ржаного хлеба, намазанный маслом или джемом, – Вилли проглатывал его в один присест. Иногда идиот вдруг воображал себя лошадью и, к нашей огромной радости, начинал вести себя как конь: он опускал голову, фыркал и тихо ржал – очень натурально, а то даже пускался вскачь и махал воображаемым хвостом. Время от времени Вилли оглушительно пердел и в честь этого совершал какой-нибудь изысканный скачок – вставал на дыбы и бил в воздухе копытами. У его родителей – людей мягкосердечных – не хватало мужества избавиться от него. В те времена людей реже отдавали в психушки, поэтому многие потенциальные их обитатели свободно разгуливали по улицам или сидели по домам. Даже в нашем благородном семействе насчитывалась парочка психопатов, включая бабку по материнской линии.
Со временем родители Вилли столкнулись с серьезной проблемой – как отучить сына прилюдно мастурбировать. Вилли, как нарочно, повадился устраивать этот цирк по вечерам, в районе шести часов. Обычно он выбирался из окна своей комнаты на узкий выступ на уровне второго этажа, расстегивал штаны, доставал свое хозяйство – незаурядного, между прочим, размера – и, ухмыляясь во всю рожу и издавая неразборчивые восклицания, принимался за дело. В это время трамвайчик, курсировавший по нашей улице, бывал набит рабочими, которые возвращались домой. Увидев Вилли, водитель всегда останавливал машину, а пассажиры принимались кричать и весело махать руками новоявленному комедианту, собиралась толпа, кто-то вызывал полицию. На копов Вилли было наплевать, а вот его родителям – нет. После таких происшествий Дженни Пейн краснела и, проходя мимо нас, опускала голову. Что касается Вилли, то ему устраивали хорошую порку и он успокаивался… До следующего раза.
Вскоре я перееду в другой район, и Стэнли на время исчезнет из моей жизни. Но он еще вернется, правда в совершенно другом облике.
Приближается девятый год моей жизни, а вместе с ним конец моего первого рая на земле. Нет, второго – первый рай был в материнской утробе. Я боролся за то, чтобы остаться там навечно, но хирургические щипцы одержали надо мной верх. Тем не менее я никогда не забуду тот чудесный период в моей жизни: там у меня было почти все, о чем только может мечтать человек. Кроме друзей. А жизнь без друзей – это не жизнь, какой бы уютной и безопасной она ни казалась. Когда я говорю о друзьях, я имею в виду именно друзей, ведь не всем и каждому дано стать твоим другом. Это должен быть человек, который близок тебе, как собственная кожа, который способен раскрасить твою жизнь, привнести в нее напряжение и смысл. Дружба – обратная сторона любви, но в ней сохранена сущность любви.
Я задумал книгу о друзьях, чтобы рассказать о самом важном в моей жизни – о дружбе. Разумеется, я затрагивал эту тему и в других романах, но теперь хочу писать о ней иначе, без всякого солипсизма, в котором меня так часто обвиняют. Я хочу рассказать о своих друзьях как их друг. Разница между райским пребыванием в материнской утробе и раем дружбы очевидна: в первом раю ты слеп, а дружба наделяет тебя тысячью глаз, словно бога Индру[7]. Благодаря друзьям ты проживаешь бессчетное количество жизней; ты открываешь для себя новые измерения, видишь все вверх ногами и наизнанку. Ты никогда не будешь одинок, даже если последний из твоих друзей исчезнет с лица земли.
Немецкому физику Фехнеру[8] принадлежит мысль о том, что мы проживаем три жизни: одну – в материнской утробе, другую – в этом мире, третью – в потустороннем. Но он упустил из виду то множество жизней, которое мы проживаем в других. Даже в тюрьме мы не остаемся один на один с собой. Кажется, это сказал Сократ: «Тот, кто может жить один, либо Бог, либо дикий зверь».
Я уже писал, что родился и вырос на улице, рассказывал о знаменитом Четырнадцатом округе, который мне вскоре пришлось покинуть, чтобы переехать на «улицу ранней скорби». Сейчас я часто думаю, что мы – дворовые детишки, для которых улица стала всем, – сами создавали мир вокруг нас: дома, дороги, воздух, которым дышали. Никто не поднес нам на блюдечке заранее созданного мира, мы выстроили его заново. И сейчас я не могу промолчать об этом, не отдав должного уважения мужественным детям Бруклина.
До своей поездки во Францию я не осознавал, насколько привязан к маленькому мирку своего детства. В Париже я обнаружил точную копию микрокосма под названием «Четырнадцатый округ». В бедных кварталах Парижа, по которым я много дней бродил без гроша в кармане, я снова увидел все, к чему привык во времена моей бурной юности. Улицы кишели калеками, пьяницами, нищими, идиотами; я вновь заводил знакомства среди бедняков, чьей верности буду впоследствии обязан жизнью; я снова чувствовал, что нахожусь в том мире, который мне и по вкусу, и по размеру. Там, в Париже, на убогих, грязных, кишащих людьми улочках, я вспоминал искрометные сценки из моего детства.
В это сложно поверить, но и нищета бывает эффектна. Не помню ни одного человека из моего детства, которого бы я считал богатым, кроме врача и священника пресвитерианской церкви. Владельцы магазинов, конечно, сводили концы с концами, но богачами их не назовешь. Автомобилей ни у кого не было, в этом мирке их появление у кого-либо приравнивалось по вероятности к высадке инопланетян.
Вспоминая теперь о тех улицах, я всегда представляю их залитыми солнечным светом. Повсюду яркие навесы, зонтики от солнца, мухи и запах пота. Никто не бегает, не пихается, не толкается. Неподвижные улицы медленно плавятся под ногами, утопая в запахе гнилых фруктов. В конюшне жеребца положили на землю, чтобы кастрировать, и я чувствую запах паленой плоти. Хибарки с обрушенной кровлей, похоже, вот-вот задымятся под лучами. Из них появляются карлики, гиганты, маленькие чудовища на роликах, из которых непременно вырастут политики или преступники – уж как карта ляжет. Фургон с пивоваренного завода, набитый огромными бочонками с пивом, смахивает на ожившего исполина. Никаких небоскребов или даже просто высоких зданий. Лавка со сладостями словно сошла со страниц романов Чарльза Диккенса, равно как и ее хозяйки – две старые девы. Миссис О’Мейло фланирует между своими тридцатью восемью кошками всех мастей и расцветок с большой миской в руках. В нашем доме два туалета: один – простой старомодный нужник – в саду, другой – с проточной водой и маленьким фитилем, чтобы зажигать свет, – на нашем этаже. Моя комната похожа на тюремную камеру, единственное окно выходит в коридор. На окне – железная решетка, и сквозь ее прутья по ночам ко мне просачиваются кошмары: огромный медведь или страшный монстр из рассказанной на ночь страшилки. По вечерам после ужина папа вытирает посуду, вымытую мамой.
Однажды отец, видимо, сказал что-то обидное, мама повернулась и влепила ему звонкую пощечину, и я отчетливо слышал, как он сказал:
– Еще раз так сделаешь – я уйду.
Меня поразили его тихий голос и тон, не допускающий возражений. Должен признаться, что его сыну никогда не хватало мужества так разговаривать с женщинами.
Я уже отмечал свою склонность к чтению. «Рассказы для детей из Библии» – это была моя любимая книга, я зачитал ее до дыр. В ней приводились фрагменты из Ветхого Завета с такими незабываемыми персонажами, как царь Давид, Даниил, Ионафан, Эсфирь, Руфь, Рахиль и другие. Иногда я сокрушался, почему подобные люди не встречаются на улице. Я чувствовал, что между двумя мирами – миром книжных героев и миром обычных людей вроде моих предков, да и всех вообще взрослых, – лежит непреодолимая пропасть. В нашем мире нет ни пламенеющих предсказаний, ни царей, ни молодых смельчаков, выступающих против великанов. Был, конечно, этот чокнутый проповедник с хлыстом, старик Рэмзи, но он как-то не тянул на Иезекииля.
Я пытался поведать Стэнли об этих удивительных людях, которые населяли Библию, однако мой друг счел их протестантской выдумкой.
– Священник нам про таких не говорил, – отрезал он, и на этом обсуждение завершилось.
Наш мир граничил с другими мирами, малоотличными от нашего, но потенциально враждебными. Вступая на их территорию, мы всегда были настороже, всегда наготове.
Здесь, у себя, мы ко всему привыкли – к жестокости, воровству, эпилепсии. Наша большая семья состояла из ирландцев, итальянцев, евреев, поляков и нескольких китайцев. Самая важная задача – выжить, вторая – не попасться. «Мир» – это всего лишь абстрактное название для чего-то, существующего только в воображении. Земля, небо, птицы – вот что действительно реально, не «воздух» из греческой философии, а озон, вдыхаемый благодарными легкими.
Как я уже говорил, Стэнли переехал в Нью-Джерси, на Стэйтэн-Айленд. Его тетка развелась с цирюльником и вышла замуж за владельца похоронного бюро. Я узнал об этом, когда однажды Стэнли помахал мне рукой из проезжающего мимо катафалка. Я не поверил своим глазам.
Мы тоже переехали в другой район, который сначала мне страшно не понравился. Ребятам в этом районе не хватало обаяния и силы характера, которыми обладали мои прежние друзья. Они являли собой точную копию своих родителей – скучные, строгие, с невыносимо мещанскими взглядами. Тем не менее я скоро завел себе пару приятелей – уж, видно, такой у меня талант. В школе я подружился с парнем, которому суждено было стать мне близким другом и сыграть немаловажную роль в моей жизни. Он был прирожденным артистом, но мы, к сожалению, виделись только на занятиях.
Время от времени я получал от Стэнли письма; иногда мы даже встречались, чтобы провернуть одну из темных махинаций, которыми теперь промышлял мой товарищ. Мы садились на паром, идущий к Стэйтэн-Айленд, и по пути Стэнли незаметно выбрасывал за борт коробку. Так в Америке покрывались аборты… Не знаю, получал ли он за это какие-либо деньги от нового дядюшки, Стэнли не заговаривал на такие темы. Позже ему приходилось впутываться в гораздо более темные делишки: он получил работу переводчика на Эллис-Айленд, но вместо того, чтобы помогать своим соотечественникам в общении, Стэнли немилосердно их обкрадывал. Угрызения совести его совершенно не мучили, он руководствовался новой логикой: не я, так кто-нибудь другой.
В эти годы мы редко виделись. Стэнли не любил обсуждать девчонок, тогда как меня эта тема интересовала больше других (и будет интересовать еще многие годы).
Наконец настал день, когда Стэнли отправился в армию, а точнее, в кавалерию, однако там он научился только пить и играть в азартные игры. Мы встретились с ним на Кони-Айленд в день его мобилизации. Должно быть, ему прилично заплатили перед отъездом, и он сорил деньгами, как заправский кавалерист. Из напитков он уважал теперь пиво, перепробовал все – от езды верхом до стрельбы в тире – и особенно преуспел в стрельбе, мы были впечатлены его призами. Около трех часов утра мы осели в каком-то паршивом отеле в Верхнем Бруклине. Пьяный вдрызг Стэнли моментально уснул, а утром похмелялся выдохшимся пивом. Да, мой друг сильно переменился. Теперь он был груб, всегда готов к неприятностям, но, несмотря ни на что, все еще увлекался литературой. Больше всего он любил Джозефа Конрада и Анатоля Франса, про которых я от него много выслушал. Стэнли хотел писать, как они или хотя бы один из них.
Прошло еще какое-то время, и он выучился на типографа, а затем женился на невзрачной полячке, о которой раньше не говорил мне ни слова.
К этому времени я тоже женился. По иронии судьбы мы поселились в нескольких кварталах друг от друга, вот только он жил по другую сторону границы, как говорилось в нашем детстве.
Теперь мы виделись гораздо чаще. После ужина Стэнли покидал молодую жену ради того, чтоб поточить со мной лясы. Мы оба кое-что пописывали и очень критично относились к творчеству друг друга, это казалось нам страшно серьезным. Я все еще работал в отделе кадров телеграфной компании. Чтобы доказать самому себе, что я и правда писатель, я настрочил за три недели отпуска книжку о двенадцати курьерах, однако так ни разу и не обмолвился об этом Стэнли. Почему? Сам не знаю. Не исключено, что я просто не хотел ставить его в неловкое положение, но, скорее всего, я боялся, что он раскритикует мое творение в пух и прах.
Очень хорошо помню обоих сыновей Стэнли, родившихся с разницей в год. Стэнли часто приводил этих опрятных, безукоризненно вежливых, сдержанных деток с бледными, алебастровыми лицами ко мне домой. Я никак не мог понять, чем они занимаются во время этих визитов: как и все дети, они тут же пропадали из пределов видимости, но всегда являлись по первому зову, никогда не ссорились, не пачкали одежду и ни на что не жаловались.
Сейчас, вспоминая о них, я удивляюсь, почему их примерное поведение не радовало мою жену, ведь они вели себя в точном соответствии с ее представлениями. По какой-то необъяснимой причине она не обращала ни малейшего внимания на детей моего друга и никогда не спрашивала о его жене, милой, но совершенно неинтересной полячке.
Когда я познакомился с Джун, Стэнли сразу же насторожился. Не одобряя моих поступков, он все же симпатизировал старому приятелю и всегда оставался в высшей степени корректным. Он долго следил за тем, как разворачивалась наша драма, и однажды без предисловия выпалил:
– Хочешь отделаться от нее?
Речь шла о моей жене. Видимо, я сказал – да, хочу.
– Ладно. Предоставь это мне, – ответил он. И все. Больше ни слова.
Кажется, я не придал этому разговору ни малейшего значения. Очередная причуда, подумал я и забыл. Однако «причуда» изменила мою жизнь. Не знаю, что именно Стэнли сказал моей супруге. Так или иначе, одним прекрасным утром, когда мы с Джун мирно спали в одной постели – в моем собственном доме (уточняю на всякий случай), – двери в спальню распахнулись и на пороге возникли моя жена, ее приятельница с верхнего этажа и отец приятельницы. Поймали, как говорится, на месте преступления. Через несколько дней юрист жены прислал мне документы для развода.
Как же им удалось так позорно меня застукать? Стэнли не откажешь в сообразительности: он предложил моей жене уехать на каникулы с ребенком, а потом неожиданно вернуться домой для проверки мужней верности. Чтобы убедиться, что благоверная действительно уехала отдыхать, я лично сопроводил ее в маленький городок, где она решила остановиться. Вернувшись на следующем поезде, раздувшись от счастья как индюк, я тут же позвонил Джун и сообщил ей прекрасные новости. На следующее утро нас взяли тепленькими.
Почему-то из всей последующей сцены с участием трех свидетелей я запомнил только, как уговорил Джун остаться, несмотря на все ее смущение и смятение. Более того, я умудрился приготовить нам прекрасный завтрак – как ни в чем не бывало. Джун это показалось довольно странным, она даже назвала меня бесчувственным.
Единственное, чего я так и не смог понять, – почему Стэнли был уверен, что я приведу Джун домой именно в эту ночь.
– Интуиция подсказала, – ответил он, когда я решился-таки спросить. Для него это дело не стоило выеденного яйца, от меня же требовалось только не жалеть о содеянном, да я и не жалел.
Разумеется, мне пришлось распрощаться с прежним образом жизни, изменить круг постоянно посещаемых мест и знакомых. Вскоре после развода Джун стала уговаривать меня бросить работу в телеграфной компании и стать профессиональным писателем. Она считала, что и сама прокормит нашу пару. Однажды я просто взял и уступил ее просьбам – ушел из компании и поклялся, что впредь буду писателем, и больше никем.
Не хочу даже пытаться описать мою борьбу за выживание на этом поприще. Достаточно сказать, что мне пришлось преодолевать колоссальные трудности, и не было им ни конца ни краю. Наконец настал день, когда нам – одиноким и безденежным – пришлось признаться в поражении перед лицом нужды. Мы умирали с голоду, нас вышибли из последней квартиры. До сих пор не знаю, почему я схватился за мысль о Стэнли как утопающий за соломинку, ведь до этого мы не занимали друг у друга ни цента, да и вряд ли он мог одолжить мне денег. Тем не менее я надеялся, что он даст нам приют, скажем, на неделю, пока хотя бы один из нас не найдет работу. Уцепившись за эту надежду, я потащил Джун к Стэнли. Раньше они никогда не виделись, потому что Стэнли не выражал ни малейшего желания познакомиться с женщиной, вскружившей мне голову. Мне казалось, что они не понравятся друг другу, все-таки это были люди из разных миров.
Однако я зря беспокоился, присутствие Джун разбудило в моем приятеле настоящего рыцаря. Он проявил невероятную щедрость: они с женой даже сняли со своей кровати матрас и положили его в гостиной, а сами ютились на пружинах.
Подразумевалось, что мы с Джун будем усердно искать работу и покинем гостеприимный дом как можно скорее, и, хотя положение казалось странным и неудобным, все должно было вот-вот наладиться.
Мы с Джун обычно уходили из дома вместе рано утром на поиски работы. Как ни стыдно в этом признаваться, на самом деле мы не прикладывали должных усилий. Мы оба вяло шлялись по друзьям, чесали языки и лишь для очистки совести просили о помощи. Даже сейчас, пятьдесят лет спустя, мне стыдно за нас тех времен – ленивых, беспечных и, что хуже того, неблагодарных.
К счастью, это продолжалось недолго.
Каким-то непостижимым образом Стэнли узнал о нашем разгильдяйстве. Однажды вечером он сказал очень просто:
– Кончено. Собирайте вещички, я помогу вам добраться до метро.
Не более того. Никакого гнева, никакого сожаления – он лишь разоблачил нас и дал понять, что не хочет иметь с нами дела.
Мы поспешно собрали пожитки, попрощались с его женой и детьми и поплелись вслед за ним по лестнице. (По-моему, его жена проводила нас насмешливой гримасой.)
У станции метро Стэнли сунул мне десять центов, пожал руку и попрощался. Мы поспешили удрать от него внутрь, сели в первый же поезд и тоскливо поглядели друг на друга. Куда идти? На какой станции сойти? Я оставил это на усмотрение Джун.
Описанное мной прощание со Стэнли было последним. Больше я ничего о нем не слышал. Последний эпизод нашей дружбы оставил на моем сердце глубокий шрам. Меня мучило чувство вины – я поступил некрасиво с человеком, который был моим первым другом. Нет, никогда я не прощу себе того позорного поведения, того предательства. Что сталось со Стэнли, я не знаю; ходили какие-то слухи, будто бы он ослеп, а его сыновья пошли в колледж, – не знаю…
Наверное, жилось ему несладко – одиноко, скучно… Я совершенно уверен, что к жене своей он ничего не испытывал и работу в типографии ненавидел. Но как бы я мог помочь ему, если и в моей собственной жизни все шло наперекосяк? Однако у меня было одно преимущество – удача часто оказывалась на моей стороне. Снова и снова, когда ситуация уже казалась безнадежной, кто-то приходил мне на помощь – как правило, какой-нибудь чудесный незнакомец. На стороне Стэнли не было никого, не то что госпожи Удачи – даже самого мелкого захудалого божка…
1
«Маленький лорд Фаунтлерой» (1885) – первый детский роман англо-американской писательницы и драматурга Ф. Х. Бернетт, ставший очень популярным во многих странах.
2
Парчиси (парчизи), или «двадцать пять», – это американская адаптация традиционной индийской игры пачиси, которая зародилась ок. 500 г. В России в начале XX в. игра была известна под названием «Не сердись, дружок» или «рич-рач».
3
Не знаю, что стало со мною,
Душа моя грустью полна (нем.).
Г. Гейне. Лорелея (перев. В. Левика)
4
Джозеф Конрад (Теодор Юзеф Конрад Коженёвский, 1857–1924) – английский писатель. Поляк по происхождению, он получил признание как классик английской литературы.
5
Миларепа Шепа Дордже (1052–1135) – учитель тибетского буддизма, знаменитый йог-практик, поэт, автор многих песен и баллад, до сих пор популярных на Тибете, один из тибетских святых. Рамакришна Парамахамса (Гададхар Чаттопадхьяй, 1836–1886) – индийский гуру, реформатор индуизма, мистик, проповедник. Свами Вивекананда (имя при рождении – Нарендранатх Датта; 1863–1902) – индийский философ Веданты и йоги, общественный деятель, ученик Рамакришны и основатель ордена Рамакришны (Рамакришна Матх) и Миссии Рамакришны.
6
Блез Сандрар (настоящее имя – Фредерик-Луи Созе, 1887–1961) – швейцарский и французский романист и поэт. Приверженец левого авангардизма. Друг и постоянный собеседник Миллера в его парижские годы.
7
Индра (или Шакра – букв.: могучий, сильный) – царь богов (дэвов) и повелитель небесного царства (Сварги) в ведизме и индуизме. Индра – один из главных богов ригведийского пантеона, громовержец (бог дождя) и змееборец; бог войны, возглавляющий дэвов в их противостоянии асурам.
8
Густав Теодор Фехнер (1801–1887) – немецкий физик, психолог, философ, один из первых экспериментальных психологов, основоположник психофизиологии и психофизики.