Читать книгу Групповой портрет с дамой - Генрих Бёлль - Страница 2
I
ОглавлениеГлавным действующим лицом первой части является женщина сорока восьми лет, немка; ее рост – один метр семьдесят один сантиметр, вес – шестьдесят восемь восемьсот (в домашнем платье), стало быть, всего на триста-четыреста граммов меньше идеального; цвет ее глаз меняется от темно-синего до черного; прямые, очень густые, светлые с легкой проседью волосы свободно свисают до плеч и обрамляют ее лицо наподобие шлема. Зовут эту женщину Лени Пфайфер, в девичестве – Груйтен; в течение тридцати двух лет – естественно, с перерывами – она была винтиком того странного механизма, который называют трудовым процессом: работала пять лет – без специального образования – помощницей в конторе своего отца и двадцать семь – простой работницей в садоводстве. В годы инфляции легкомысленно отдав в другие руки значительную недвижимость – солидный доходный дом, расположенный в новом районе города и нынче стоящий никак не меньше четырехсот тысяч марок, она в общем-то лишила себя средств к существованию с тех пор, как бросила работу без всяких видимых причин – не по болезни и не по старости. Поскольку в 1941 году Лени Пфайфер в течение трех дней была женой кадрового унтер-офицера германского вермахта, она получает, как вдова фронтовика, государственную пенсию, к которой в будущем прибавится еще и пособие из общественных фондов. Можно, пожалуй, утверждать, что в настоящее время дела у Лени обстоят из рук вон плохо – и не только в финансовом отношении, – особенно с тех пор, как ее любимый сын угодил за решетку.
Если бы Лени носила более короткую стрижку и слегка подкрашивала волосы «под седину», она производила бы впечатление хорошо сохранившейся сорокалетней женщины; а с длинными волосами контраст между молодежной стрижкой и уже слегка увядшим лицом слишком велик, так что на вид Лени можно дать под пятьдесят; это ее подлинный возраст, и все же внешность несколько поблекшей блондинки дает Лени шанс, которым ей не следовало бы пренебрегать: шанс казаться женщиной, которая ведет – или хочет вести – легкую жизнь, что в корне неверно. Лени – одна из редких женщин ее возраста, которая вполне могла бы себе позволить носить мини-юбку: на ее ногах нет ни расширенных вен, ни дряблости. Однако Лени придерживается той длины юбок, какая была в моде примерно в 1942 году, – главным образом потому, что она донашивает старые юбки; блузки и жакеты она предпочитает пуловерам, поскольку считает, и не без основания, что они будут слишком обтягивать ее грудь. Что же касается пальто и обуви, то она все еще обходится запасами хороших или хорошо сохранившихся вещей, которые приобрела в юности, в те годы, когда ее родители были состоятельными людьми. Лени носит пальто из буклированного серо-розового, зеленовато-голубого, черно-белого и светло-голубого (одноцветного) твида, а если считает, что головной убор необходим, повязывает голову платком; туфли у нее такие, какие в 1935–1939 годах покупали люди при деньгах, считая, что им «нет сносу».
Поскольку Лени в настоящее время лишена постоянного мужского покровительства и поддержки, она пребывает в глубоком заблуждении относительно своей прически; виновато в этом зеркало, старое зеркало, купленное еще в 1894 году, которое, на ее несчастье, пережило две мировые войны. Лени никогда не ходит ни в парикмахерскую, ни в супермаркет с огромными зеркалами, покупки она делает в небольшом магазинчике, который вскоре неминуемо прикроется из-за сдвигов в структуре торговли; поэтому Лени целиком и полностью полагается на это зеркало, о котором еще ее бабушка Герта Баркель, урожд. Хольм, говорила, что оно слишком уж льстит; Лени пользуется зеркалом очень часто. Прическа Лени – одна из причин постигших ее бед, но сама Лени об этом не подозревает. Зато она в полной мере ощущает, как ухудшается отношение к ней соседей – живущих как в ее доме, так и в близлежащих. За последние месяцы Лени посетило много мужчин; то были: посыльные из кредитных контор, вручившие ей строжайшие предупреждения, поскольку напоминания кредиторов она оставляла без внимания; судебные исполнители; курьеры от адвоката и, наконец, помощники судебных исполнителей, забравшие вещи после описи имущества. А так как Лени, кроме того, сдает три меблированные комнаты жильцам, которые время от времени меняются, к ней приходило, естественно, и много молодых мужчин, желавших снять комнату. Некоторые из этих мужчин пытались приставать к ней – разумеется, безуспешно; общеизвестно, однако, что именно неудачливые ухажеры имеют обыкновение хвастаться своими успехами у женщин, так что легко догадаться, как быстро была подорвана репутация Лени.
Авт. не имеет возможности ознакомиться со всеми деталями физиологической, духовной и интимной жизни Лени, однако он сделал все, абсолютно все от него зависящее, дабы выяснить о Лени то, что называется фактической информацией (лица, предоставившие ее в распоряжение авт., будут даже поименно упомянуты в соответствующих местах текста!); таким образом, все, о чем сообщается, можно считать достоверным с вероятностью, граничащей с полной уверенностью. Лени – натура молчаливая и скрытная, и раз уж названы эти две черты ее характера, уместно будет упомянуть еще две: Лени не способна ни таить злобу, ни раскаиваться, она не раскаивается даже в том, что не оплакивала смерть своего первого мужа. Ее полная неспособность к раскаянию исключает употребление степеней сравнения – «больше» или «меньше»; вероятно, она просто не знает, что такое раскаяние; в этом отношении – как и в некоторых других – ее религиозное воспитание оказалось безрезультатным или может быть сочтено таковым, что, вероятно, пошло ей только на пользу.
Из свидетельств осведомленных лиц однозначно вытекает, что Лени больше не понимает этот мир и сомневается, понимала ли она его когда-либо; она не может постичь враждебности окружающих, не понимает, почему люди так против нее настроены и так дурно к ней относятся; она никому не делала и не сделала ничего плохого, в том числе и им; в последнее время, когда она выходит из дома, чтобы купить самое необходимое, над ней открыто смеются, а такие выкрики, как «дрянь» или «рваная подстилка», являются еще самыми безобидными. Не стесняются даже прибегать к ругательствам, поводом к которым были события тридцатилетней давности: «коммунистическая шлюха» или «русская подстилка». Лени на оскорбления не отвечает. И уже привыкла слышать за своей спиной «дрянь». Поэтому ее считают бесчувственной или даже твердокаменной; и то и другое неверно. Согласно надежным показаниям (свидетельница Мария ван Доорн), Лени часами сидит дома и плачет, ее конъюнктивальные мешочки и протоки слезных желез работают довольно активно. Даже соседских детей, с которыми у нее до последнего времени отношения были вполне дружеские, натравливают против нее, и те кричат ей вслед слова, которых ни они, ни Лени, в сущности, не понимают. При этом, исходя из подробных и исчерпывающих свидетельских показаний, почерпнутых из всех, буквально всех источников, можно утверждать с вероятностью, граничащей с полной уверенностью, что Лени за всю свою жизнь сожительствовала с мужчинами в общем и целом раз двадцать пять: дважды с Алоисом Пфайфером, с которым была обвенчана (один раз до и один раз во время брака, продлившегося всего три дня), а остальные – с человеком, за которого даже вышла бы замуж, если бы обстоятельства того времени позволили ей это сделать. Спустя несколько минут после того, как сама Лени появится в нашем повествовании (это случится еще не скоро), она впервые сделает то, что можно было бы назвать ошибкой: она снизойдет к мольбам одного турецкого рабочего, который, стоя на коленях, будет просить ее на своем непонятном ей языке о благосклонности, и сделает она это лишь потому – надо сразу об этом сказать, – что не выносит, когда кто-то стоит перед ней на коленях (само собой разумеется, что сама она не способна ни о чем просить на коленях). К сказанному следует, вероятно, добавить, что Лени – круглая сирота и имеет несколько свойственников, которые ей неприятны, и несколько менее неприятных кровных или прямых родственников в деревне, а также сына двадцати пяти лет, носящего ее девичью фамилию и в настоящее время находящегося в тюрьме. Стоит упомянуть также одну особенность ее фигуры, – быть может, в какой-то степени объясняющую назойливость мужских притязаний к ней.
Грудь у Лени необычайно притягательна, женщину с такой грудью, безусловно, нежно любили, а ее грудь воспевали в стихах. Соседям больше всего хотелось отделаться или избавиться от Лени; ей даже кричали вслед: «Проваливай отсюда!» или: «Чтоб ты провалилась!»; из достоверных источников известно также, что иногда раздаются требования отправить ее в душегубку; авт. ручается, что такое желание высказывалось, но не знает, имеется ли возможность его осуществления; он может лишь добавить, что желание это выражалось достаточно энергично.
О повседневных привычках Лени нужно сообщить еще несколько деталей: она любит покушать, но ест немного; главная еда у нее за завтраком: утром она непременно съедает две свежайшие булочки, одно свежее яйцо всмятку, немного масла, одну-две столовые ложки джема (точнее: сливового пюре того сорта, который в других странах называют повидлом), выпивает чашку крепкого кофе с горячим молоком и очень небольшим количеством сахара; к следующему приему пищи, называемому обедом, она испытывает меньший интерес: супа и немного десерта ей вполне достаточно; на ужин она не ест ничего горячего – два-три ломтика хлеба, немного салата и, если средства позволяют, колбасу или холодное мясо. Но главное значение для Лени имеют свежие булочки, которые она, отказавшись от доставки на дом, выбирает собственноручно – естественно, не трогая их руками и оценивая лишь по виду; ничто не внушает ей большего отвращения – во всяком случае, из еды, – чем неаппетитные булочки. И вот ради булочек, а также потому, что завтрак – ее главная трапеза, она и отправляется каждое утро в гущу людей, мирясь с оскорблениями, обидными выкриками и грубыми ругательствами в свой адрес.
Что касается курения, то надо сказать, что Лени курит с семнадцати лет, обычно не больше восьми сигарет в день, чаще даже меньше; в войну она временами воздерживалась от курения, чтобы припасти сигареты для человека, которого любила (не своего мужа!). Лени относится к той категории людей, которые не прочь иногда выпить рюмку-другую вина, но никогда не пьют больше, чем полбутылки; при соответствующей погоде она позволяет себе иногда рюмочку шнапса, а при соответствующем настроении и наличии денег – бокал шерри. Прочие сведения: у Лени имеются водительские права с 1939 года (получены по особому разрешению при обстоятельствах, о которых подробнее будет сказано ниже), но уже с 1943 года машины у нее нет. Водила она ее охотно, даже можно сказать – со страстью.
Лени все еще живет в том доме, в котором родилась. Ее квартал по необъяснимым причинам не пострадал от бомбежек, – во всяком случае, не слишком пострадал; он был разрушен всего на 35 %, то есть судьба обошлась с ним милостиво. Недавно с Лени произошло нечто такое, что даже заставило ее разговориться: при первой же возможности она поделилась пережитым со своей закадычной подругой и главным доверенным лицом, которая и для авт. является главным источником информации, причем голос Лени от волнения дрожал: утром, когда она, идя за булочками, переходила улицу, ступня ее правой ноги ощутила небольшую выбоину в брусчатке, которой была вымощена проезжая часть; на эту выбоину ее нога наткнулась в последний раз сорок лет назад, когда Лени прыгала там с другими девочками; вероятно, кусочек брусчатки нечаянно отбил каменщик, когда мостили улицу в 1894 году. Нога Лени тут же передала сигнал в мозг, откуда он проследовал во все органы чувств и эмоциональные центры, а поскольку Лени – человек необычайно чувственный и у нее все, абсолютно все немедленно приобретает эротическую окраску, то от умиления, печали, нахлынувших воспоминаний и общей взволнованности она пережила такое состояние, которое в теологических словарях обозначается термином «абсолютное чувственное удовлетворение», хотя в виду там имеется нечто совсем иное; примитивные эротологи и сексотеологические догматики, огрубляя и схематизируя, называют это состояние оргазмом.
Чтобы не создалось впечатление, будто Лени совсем одинока, надо назвать всех ее друзей, из которых большинство делили с ней радость, а двое – и радость и горе. Причина ее одиночества – только в ее молчаливости и замкнутости; можно назвать ее даже скрытной; она действительно очень редко «изливает душу» даже перед своими давнишними подругами: Маргарет Шлемер, урожд. Цайст, и Лоттой Хойзер, урожд. Бернтген, которые оставались с Лени, когда дела ее были совсем уж плохи. Маргарет – сверстница Лени, как и Лени, она овдовела, однако эта похожесть может привести к неправильному пониманию. У Маргарет было много связей с мужчинами по причинам, о коих будет сказано ниже, но никогда по расчету, хотя временами – когда ей приходилось особенно туго – она и брала с них деньги; и все же лучше всего Маргарет характеризует тот факт, что ее единственной любовной связью по расчету был брак с человеком, за которого она вышла восемнадцати лет; именно тогда она сказала Лени единственную достойную шлюхи и бесспорную фразу (это случилось в 1940 году): «Я подцепила одного богатого малого, которому приспичило пойти со мной под венец». В настоящее время Маргарет лежит в больнице, в боксе, у нее какая-то страшная венерическая болезнь, вероятно неизлечимая; она сама говорит про себя, что «прогнила насквозь», – вся ее эндокринная система нарушена, разговаривать с ней можно только через стеклянную перегородку, и она рада любой пачке сигарет и бутылочке шнапса, которые ей приносят, даже если это самая маленькая бутылочка, какая только есть в продаже, а шнапс – самый дешевый. Ее эндокринная система разрушена до такой степени, что, по ее словам, «она бы не удивилась, если бы у нее вместо слез из глаз полилась моча». Она рада любому наркотику, будь то морфий, опиум или гашиш.
Больница расположена за городом, на природе, и состоит из разбросанных среди зелени коттеджей. Чтобы попасть к Маргарет, авт. пришлось прибегнуть к различным предосудительным приемам, как-то: подкупу и мошенничеству, выразившемуся в незаконном присвоении функций должностного лица (он выдал себя за доцента по социологии и психологии проституток!).
Несколько забегая вперед, нужно добавить, что Маргарет «сама по себе» куда менее чувственна, чем Лени; Маргарет погубила не жажда страстных любовных ласк, а то обстоятельство, что другие очень жаждали получить от нее эти ласки, кои она по своей натуре была склонна щедро расточать; дальше мы еще вернемся к этому. Ясно, во всяком случае, одно: Лени страдает, Маргарет страдает.
«Сама по себе» не страдает, а страдает только потому, что страдает Лени, которую она действительно очень любит, уже упомянутая выше женщина по имени Мария ван Доорн, семидесяти лет, некогда служанка в доме Груйтенов, родителей Лени: теперь она уединенно живет в деревне, где инвалидная пенсия, огород и несколько фруктовых деревьев, а также десяток кур и определенная доля доходов от свиней и телят, которых она помогает откармливать, обеспечивают ей мало-мальски спокойную старость. Мария делила с Лени только радость и отдалилась от нее, когда «горестей навалилось слишком уж много», по причинам – это нужно особо подчеркнуть – отнюдь не морального, а, как это ни странно, национального свойства. У Марии, вероятно, еще пятнадцать-двадцать лет назад «душа была на подобающем месте»; но за истекшие годы этот излишне превозносимый «орган» если не пропал вовсе, то переместился куда-то значительно ниже, не «в пятки», конечно, трусливой она никогда не была; Мария возмущена тем, что травят ее Лени, которую она в самом деле хорошо знает, наверняка намного лучше, чем ее знал мужчина, фамилию которого та носит. Как-никак, Мария ван Доорн прожила в доме Груйтенов с 1920 по 1960 год, при ней Лени появилась на свет, на ее глазах прошла вся жизнь Лени со всеми ее перипетиями; она готова вновь вернуться к Лени, но покамест еще прилагает всю свою (довольно-таки значительную) энергию к тому, чтобы уговорить Лени переехать к ней в деревню. Она в ужасе от того, что происходит вокруг Лени и что ей угрожает, и даже готова поверить в зверства, некогда совершенные ее соотечественниками, которые доныне не то чтобы вовсе отрицала, но считала маловероятными, принимая во внимание их масштабы.
Особое место среди лиц, снабжающих авт. информацией, занимает музыкальный критик доктор Хервег Ширтенштайн; уже сорок лет он живет в задних комнатах квартиры, которая восемьдесят лет назад считалась бы роскошной, но уже после Первой мировой войны утратила свой былой блеск и была поделена; благодаря тому, что его окна в бельэтаже выходят в тот же двор, что и выходящие во двор окна квартиры Лени, расположенной в соседнем доме, он имел возможность в течение десятилетий внимательно следить за тем, как Лени играла на рояле сначала простые упражнения, затем более сложные, а позже достигла даже некоторого мастерства; при этом он так и не узнал, что играет на рояле именно Лени; хотя в лицо он ее и знает – за сорок лет не раз встречался с ней на улице (даже весьма вероятно, что наблюдал за Лени, когда она еще прыгала во дворе вместе с другими девочками, поскольку он очень интересуется детскими играми и защитил диссертацию на тему «Музыка в детской игре»); а так как он еще и неравнодушен к женским прелестям, то, конечно же, за эти годы не мог не заметить, как менялся облик Лени, и не раз одобрительно кивал головой ей вслед, а возможно, даже питал насчет нее какие-то тайные надежды; и все же нужно заметить, что он не имел на Лени серьезных видов, поскольку считал ее – по сравнению с другими женщинами, с которыми Ширтенштайн бывал близок, – «чуть-чуть вульгарной». Если бы он знал, что это именно Лени после нескольких лет ученических экзерсисов научилась так мастерски исполнять, правда, всего два опуса, Шуберта, что Ширтенштайну за десять лет не наскучило их слушать, он, скорее всего, изменил бы свое мнение о Лени – он, которого сама Моника Хаас не только боялась, но и уважала. К Ширтенштайну, который позже неумышленно вступит с Лени в эротическую связь не то чтобы телепатического, а скорее всего, лишь телечувственного характера, мы еще вернемся. Справедливости ради следует сказать, что Ширтенштайн готов был бы делить с Лени не только радость, но и горе, однако такой случай ему не представился.
Сообщить о родителях Лени довольно много, о душевных переживаниях Лени весьма мало, о внешней стороне жизни Лени почти все могло еще одно информированное лицо: восьмидесятипятилетний старик Отто Хойзер, бывший главный бухгалтер, двадцать лет назад вышедший на пенсию и проживающий ныне в комфортабельном доме для престарелых, сочетающем в себе преимущества роскошного отеля и дорогого санатория. Он весьма регулярно навещает Лени, или же она сама наносит ему визит.
Кладезем достоверных свидетельств является его невестка Лотта Хойзер, урожд. Бернтген; менее достоверные источники информации – ее сыновья Вернер и Курт, достигшие к настоящему времени тридцати пяти и, соотв., тридцати лет. Лотта Хойзер настолько же надежна, насколько озлобленна, однако ее озлобленность не была направлена на Лени; Лотте пятьдесят семь лет, она, как и Лени, вдова фронтовика, конторская служащая.
Не считаясь ни с чем, в том числе и с кровными узами, связывающими ее со свекром (см. выше) и с младшим сыном Куртом, Лотта Хойзер называет их обоих гангстерами, обвиняя чуть ли не их одних в том, что Лени теперь оказалась в таком отчаянном положении: «только недавно узнала такие вещи, сообщить которые Лени у меня попросту духу не хватает, потому что я и сама их никак не переварю. Это просто уму непостижимо». Лотта живет в двухкомнатной квартире с кухней и ванной в центре города, за которую платит примерно треть своего месячного жалованья. Она подумывает о том, чтобы переехать обратно к Лени, – из симпатии к ней, а также для того, чтобы, как она добавляет с угрозой (кому она грозит, остается нам пока неизвестным), «поглядеть, выбросят ли они на улицу заодно и меня. Боюсь, что с них станется». Лотта служит в каком-то профсоюзе – «не по убеждению (добавляет она по собственной инициативе), а только потому, что надо же что-то жрать и как-то жить».
Кроме упомянутых имеется еще несколько свидетелей, – может быть, не менее важных: ученый-славист доктор Шольсдорф, вошедший в жизнь Лени в результате сплетения или сложного переплетения обстоятельств; это переплетение будет впоследствии объяснено, несмотря на всю его сложность. В результате разномасштабных событий, которые также будут описаны авт. в соответствующем месте, Шольсдорф достиг высоких постов в финансовых органах; он собирается подвести черту под этой карьерой, досрочно уйдя на пенсию.
Еще один ученый-славист, доктор Хенгес, играет в общем-то второстепенную роль; как источник информации он весьма сомнителен, и не только сам сознает свою сомнительность в этом качестве, но, я бы сказал, даже подчеркивает ее чуть ли не с радостью. Он называет себя человеком «абсолютно разложившимся», каковой характеристикой авт. не хотел бы воспользоваться именно потому, что она принадлежит самому характеризуемому лицу. Хенгес признался, хотя его об этом никто не просил, что, находясь в Советском Союзе на службе у одного (недавно убитого) дипломата графского происхождения и занимаясь «вербовкой рабочих для военной промышленности Германии», он «предал свой русский язык, мой великолепный русский язык». Хенгес «располагает средствами» (X. о X.) и живет неподалеку от Бонна, занимаясь переводами для различных восточно-политических журналов и учреждений.
Мы зашли бы слишком далеко, если бы начали уже сейчас обстоятельно характеризовать всех свидетелей жизни Лени. Они будут представлены читателю в соответственном месте и подробно описаны вместе с их окружением. А здесь следует упомянуть лишь бывшего букиниста, пожелавшего ограничиться инициалами Б. X. Т. и служащего источником информации не о самой Лени, а лишь об одной католической монахине, сыгравшей важную роль в жизни Лени.
Не очень значительным, зато и поныне здравствующим свидетелем, которого, как лицо заинтересованное, авт. придется игнорировать в тех случаях, когда речь пойдет о нем самом, является деверь Лени, Генрих Пфайфер, сорока четырех лет, женатый на некоей Хетти, урожд. Ирмс, и имеющий двух сыновей, восемнадцати и четырнадцати лет, – Вильгельма и Карла.
В соответствующем месте, с обстоятельностью, соответствующей степени их важности, будут представлены также три высокопоставленных лица мужского пола: один из них – политический деятель муниципального уровня, другой – крупный промышленник, третий – один из высших чиновников министерства вооружений; кроме того, две работницы – обе пенсионерки по инвалидности – и двое или трое советских граждан; еще – хозяйка нескольких цветочных магазинов; старик садовник, бывший владелец садоводства, – еще не очень старый человек, который (его подлинные слова!) «целиком посвятил себя управлению собственной недвижимостью», и некоторые другие. Важные информанты будут описаны с точным указанием их роста и веса.
Та обстановка, что осталась в квартире Лени после множества описей за долги, представляет собой мешанину из мебели производства 1885 и 1920/25 годов: благодаря наследству, полученному ее родителями в 1920 и 1922 годах, в квартире Лени оказалось несколько предметов обстановки в стиле модерн, а именно – комод, книжный шкаф и два стула, антикварная ценность которых покамест осталась не замеченной судебными исполнителями: вся эта мебель была сочтена «рухлядью». Зато конфискованы по описи и вынесены из квартиры восемнадцать полотен кисти местных современных художников, относящиеся к периоду 1918–1935 годов, преимущественно религиозного содержания, ценность которых была завышена судебными исполнителями из-за их подлинности и потеря которых ничуть не огорчила Лени. Стены ее жилища увешаны очень четкими цветными фотографиями, изображающими органы человеческого тела; ими снабжает Лени ее деверь, Генрих Пфайфер; он служит в отделе здравоохранения, и в его обязанности в числе прочего входит также распределение учебного и информационного материала. Он приносит Лени фотоплакаты, которые поблекли и были списаны за негодностью («Хотя это плохо согласуется с моей совестью». Г. Пфайфер). Чтобы не вносить путаницы в учетные документы, Пфайфер приобретает списанные плакаты по минимальной цене; а поскольку «в его ведении» и приобретение новых наглядных пособий, при его посредничестве Лени изредка удается заполучить и новый плакат, который она приобретает прямо у фирмы-изготовителя и оплачивает, естественно, из своего (тощего) кошелька. Поблекшие плакаты Лени сама подновляет: осторожно промывает их мыльным раствором или бензином, восстанавливает выцветшие линии мягким черным карандашом и раскрашивает дешевыми акварельными красками, сохранившимися в доме еще с детских лет ее сына. Любимый плакат Лени – научно точное изображение увеличенного во много раз человеческого глаза – висит над роялем (чтобы сохранить неоднократно заложенный и перезаложенный рояль и спасти от судебных исполнителей, грозивших его вывезти, Лени унижалась, выпрашивая деньги у старинных знакомых ее покойных родителей или у своих жильцов в счет будущей квартирной платы, а также беря взаймы у своего деверя Генриха, а большей частью – у старика Хойзера, визиты к которому коробят Лени из-за его якобы чисто отеческих прикосновений; по словам трех самых надежных свидетельниц (Маргарет, Марии, Лотты), Лени даже сказала, что ради рояля готова «пойти на панель», – чрезвычайно рискованное высказывание в устах Лени. Стены украшают и менее привлекательные для глаз изображения других человеческих органов, таких как кишечник, и даже увеличенные половые органы с точным описанием всех функций тоже красуются на стенах, причем они висели здесь задолго до того, как порнотеология позаботилась об их популяризации.
В свое время между Лени и Марией происходили бурные ссоры из-за этих изображений, которые Мария называла безнравственными, но Лени не поддалась и настояла на своем.
Поскольку авт. все равно пришлось бы коснуться отношения Лени к метафизике, лучше сразу же, в самом начале, сообщить: метафизика не представляет для Лени ни малейших трудностей. Она находится с Девой Марией в самых дружеских отношениях, чуть ли не ежедневно общается с ней с помощью телевизора, всякий раз удивляясь, что Дева Мария тоже блондинка и тоже не такая уж юная, какой ее хотелось бы видеть; эти встречи происходят в полной тишине, обычно поздно вечером, когда все соседи спят и по всем телепрограммам – включая голландскую – уже прозвучал сигнал окончания передач; Лени и Дева Мария просто смотрят друг на друга и улыбаются. Не больше и не меньше. Лени ничуть не удивилась бы, а тем более не испугалась, если бы однажды на экране телевизора после окончания передач появился бы Сын Девы Марии. Ожидает ли она именно этого, авт. неизвестно. Но после всего, что он за последнее время узнал, авт. готов в это поверить. Лени знает от начала до конца две молитвы, которые время от времени бормочет про себя: «Отче наш» и «Ave Maria». Кроме того, она знает еще два-три кусочка из обязательных молитв. Молитвенника у нее нет, в церковь она не ходит и верит в то, что в космосе есть «одушевленные существа» (Лени).
Прежде чем более или менее полно описать годы учения Лени, заглянем в ее книжный шкаф; основная масса бесславно пылящихся там книг составляла некогда чью-то библиотеку, оптом купленную ее отцом по случаю. Книги эти того же сорта, что и картины маслом, покуда избежавшие описи; среди них есть несколько полных годовых комплектов старого иллюстрированного ежемесячника церковной (католической) ориентации, в которые Лени время от времени заглядывает; этот журнал – букинистическая редкость – обязан своей сохранностью исключительно невежеству судебного исполнителя, обманутого его неказистым видом. Не ускользнули от внимания судебного исполнителя, к сожалению, комплекты журнала «Хохланд» за 1916–1940 годы, а также стихотворения Уильяма Батлера Йейтса, принадлежавшие матери Лени. Более внимательные наблюдатели, такие как Мария ван Доорн, которая, вытирая пыль, волей-неволей рассматривала книги в шкафу, или Лотта Хойзер, которая в годы войны долгое время была второй закадычной подругой Лени, обнаружили в этом книжном шкафу стиля модерн семь-восемь неожиданных здесь авторов: стихотворения Брехта, Гёльдерлина и Тракля, два томика прозы Кафки и Клейста, два романа Толстого («Воскресение» и «Анна Каренина»); все эти семь-восемь книг зачитаны – что, несомненно, делает честь их авторам и не может не льстить их самолюбию – до такой степени, что не рассыпаются только благодаря многочисленным неумело сделанным склейкам с помощью различных клеящих средств и клейких лент, а частично даже просто стянутых кое-как резинкой. На предложения подарить ей новые издания произведений упомянутых авторов (к Рождеству, дню рождения, именинам и т. д.) Лени отвечает отказом столь решительным, что даже обижает потенциальных дарителей. Авт. позволит себе сделать здесь одно замечание, выходящее за рамки его компетенции: он твердо убежден, что Лени поставила бы в шкаф и некоторые прозаические произведения Беккета, если бы в ту пору, когда литературный консультант Лени еще имел возможность оказывать на нее влияние, эти произведения были напечатаны или известны этому консультанту.
К слабостям Лени относятся не только те восемь сигарет, что она выкуривает за день, не только интерес к еде, правда, весьма умеренный, не только исполнение на рояле двух вещей Шуберта и умилительное разглядывание изображений человеческих органов, включая кишки; не только нежность, с какой она думает о своем сыне Льве, в настоящее время сидящем за решеткой. Еще она любит танцевать, причем всегда обожала танцы (что однажды привело к роковым для нее последствиям: из-за страсти к танцам она и обречена всю жизнь носить отвратительную ей фамилию Пфайфер). Но куда пойти танцевать одинокой сорокавосьмилетней женщине, которую ее соседи осудили на смерть в газовой камере? Разве может она пойти в молодежные кафе, где ее наверняка примут за секс-старуху и, возможно, надругаются над нею? Заказано ей участвовать и в приходских праздниках с танцами, поскольку она с четырнадцати лет никаких отношений с церковью не имеет. Если бы она разыскала других подруг своей молодости, кроме Маргарет, – которой, весьма вероятно, придется забыть о танцах до конца дней, – то она попала бы на какую-нибудь вечеринку со стриптизом и обменом партнерами, не имея собственного партнера, и покраснела бы в четвертый раз в жизни. Доныне Лени краснела всего трижды. Что же остается ей делать? Она танцует в одиночестве, иногда полуодетая, в своей комнате, служащей гостиной и спальней, а в ванной порой и нагишом, перед льстящим ей зеркалом. Время от времени ее видят и даже застают за этим занятием, что отнюдь не способствует улучшению ее репутации. Однажды она потанцевала с одним из своих квартирантов, неким Эрихом Кёплером, рано облысевшим судебным заседателем; при этом Лени покраснела бы, не будь назойливые приставания этого господина слишком уж пошлыми; во всяком случае, ей пришлось попросить его съехать с квартиры, поскольку он – человек в общем-то неглупый и отнюдь не лишенный инстинкта – после того «рискованного танца» (Лени), который начался как бы нечаянно – жилец пришел заплатить за комнату и застал Лени за слушанием танцевальной музыки, – понял, что Лени – женщина чрезвычайно чувственная; и стал каждый вечер жалобно скулить у нее под дверью. Лени не пожелала снизойти к его мольбам, потому что он ей не нравился, и с тех пор Кёплер, снявший комнату по соседству, стал одним из наиболее злобных гонителей Лени; в доверительной беседе с хозяйкой небольшого магазинчика, которому грозит банкротство из-за сдвигов в структуре торговли, он время от времени расписывает подробности своей якобы имевшей место любовной связи с Лени; подробности эти приводят лавочницу, особу смазливую и бессердечную, супруг которой днем обычно не бывает дома (он работает на автозаводе), в такое возбуждение, что она тащит лысого заседателя, ставшего за это время советником, в заднюю комнатку, где и удовлетворяет с ним свою разыгравшуюся похоть. Вот эта-то лавочница, по имени Кэте Першт, двадцати восьми лет от роду, и возводит на Лени самую злобную хулу, обвиняя ту в безнравственности, хотя сама во время ярмарки, когда город наводняют приезжие, главным образом мужчины, при посредничестве своего мужа нанимается в ночной клуб, где за большие деньги выступает со стриптизом, причем перед ее номером конферансье масленым голосом объявляет, что она готова пойти навстречу тем эмоциям, которые вызовет ее выступление.
В последнее время Лени иногда выпадает случай потанцевать. Приобретя некоторый опыт, она теперь сдает лишние комнаты только супружеским парам и иностранным рабочим: так, она сдала две комнаты с некоторой скидкой – это при ее-то стесненных обстоятельствах! – приятной молодой чете; ради простоты назовем супругов Гансом и Гретой; и вот эти Ганс и Грета, слушая вместе с Лени танцевальную музыку, заметили и правильно поняли ритмичные покачивания Лени, поэтому теперь Лени иногда удается «потанцевать по-честному». Ганс и Грета иногда даже пытаются деликатно обсудить с Лени ее положение, советуют ей обновить гардероб, изменить прическу и найти себе любовника. «Лени, тебе бы только чуть-чуть подчеркнуть твою красоту, надеть нарядное розовое платье, натянуть ажурные чулочки на твои восхитительные ножки – и ты очень скоро заметишь, что ты еще очень и очень привлекательна». Но Лени лишь отрицательно качает головой, она слишком обижена на людей, больше не ходит в лавку за продуктами – покупки делает за нее Грета, а Ганс каждое утро до работы быстренько забегает к булочнику (он служит техником в дорожно-строительном управлении, Грета работает косметичкой и не раз предлагала Лени – пока безуспешно – воспользоваться ее услугами без всякой оплаты) и приносит Лени две свежайшие булочки, без которых Лени не может жить и которые для нее важнее, чем для других людей «Святые Дары».
Стены в комнате Лени увешаны, конечно, не только учебными пособиями по анатомии человека, висят здесь и фотографии – фотографии людей, которых уже нет; сделанный незадолго до смерти снимок ее матери, которая умерла в 1943 году в возрасте сорока одного года: лицо страдалицы с огромными глазами и редкими седыми волосами, сидящей, закутавшись в плед, на скамье у Рейна под Херзелем рядом с причалом, на вывеске которого можно прочитать название этого местечка; на заднем плане виднеются стены монастыря. Заметно, что мать Лени зябнет; бросается в глаза также ее потухший взгляд и плотно сжатые губы; видно, что у нее нет желания жить; если бы кого-нибудь попросили назвать ее возраст, тот попал бы в затруднительное положение: то ли это преждевременно состарившаяся из-за какого-то тайного недуга тридцатилетняя женщина, то ли шестидесятилетняя дама хрупкого сложения, сохранившая некоторые приметы молодости. Мать Лени на этой фотографии улыбается – не то чтобы вымученно, но с заметным усилием.
Отец Лени тоже сфотографирован незадолго до смерти, в 1949 году, в возрасте сорока девяти лет. Снимок нечеткий, видно, что сделан он любителем; отец Лени тоже улыбается, но без всяких усилий; он стоит во весь рост в рабочем комбинезоне каменщика, во многих местах аккуратно залатанном, на фоне разрушенного дома и держит в левой руке ломик с раздвоенным концом, который мастеровые называют гвоздодером, а в правой – большой молоток, называемый ими кувалдой; перед ним, слева и справа от него и сзади лежат стальные балки разной величины, к которым, вероятно, и относится его улыбка – улыбка рыболова, глядящего на свой дневной улов. Но эти балки – как будет подробно объяснено позже – и на самом деле представляют собой его улов, ведь он работал тогда у упомянутого выше бывшего владельца садоводства, который рано учуял шанс «нажиться на развалинах» (свидетельство Лотты X.). Отец Лени заснят с непокрытой головой, волосы у него очень густые, лишь слегка подернутые сединой; к этому рослому, статному мужчине, так естественно держащему в руках инструмент, трудно подобрать точное определение его социального статуса. Производит ли он впечатление пролетария или же образованного господина? Выглядит ли он человеком, выполняющим непривычную для него работу, или же этот явно тяжелый физический труд ему хорошо знаком? Авт. склонен считать, что и то и другое верно, причем в обоих случаях. Слова Лотты X., сказанные об этом снимке, укрепляют его в этом мнении, она называет отца Лени на этом фото «господин пролетарий». По его виду никак не скажешь, будто он утратил вкус к жизни. Он кажется не моложе и не старше своих лет и точно соответствует представлению о «хорошо сохранившемся мужчине под пятьдесят», который вполне мог бы в брачном объявлении обещать «счастье будущей жизнерадостной подруге, желательно не старше сорока».
Еще четыре фотографии запечатлели четырех молодых мужчин; все примерно лет двадцати, трех из них уже давно нет, четвертый (сын Лени) жив. У двоих из молодых мужчин на фото видны некоторые характерные недостатки, правда, касающиеся лишь их одежды: хотя сфотографированы только лица, однако видна и часть груди, поэтому не стоит никакого труда установить, что молодые люди облачены в мундир немецкого вермахта, украшенный имперским орлом и свастикой – той двойной эмблемой, которую сведущие люди называют «прогоревшим стервятником». Эти молодые люди – брат Лени Генрих Груйтен и ее кузен Эрхард Швайгерт; их – как и третьего – следует отнести к жертвам Второй мировой войны. Генрих и Эрхард производят впечатление «в чем-то типичных немцев» (авт.), «в чем-то типичном» (авт.) они оба сходны со всеми молодыми образованными немцами тех лет, фото которых сохранились; вероятно, мысль автора проясняет слова Лотты X., назвавшей обоих юношей «Бамбергскими всадниками», – характеристика, как выяснится позже, безусловно, отнюдь не лестная. Объективности ради следует отметить, что Э. – блондин, а Г. – шатен, что оба они тоже улыбаются, причем Э. «открыто и простодушно» (авт.), и улыбка у него милая и очень добрая. Г. улыбается не так открыто, в уголках губ у него заметен налет того скептицизма, который часто ошибочно принимают за цинизм и который для 1939 года, когда сделаны оба снимка, может считаться довольно провидческим и даже чуть ли не прогрессивным.
На третьем снимке запечатлен советский русский по имени Борис Львович Колтовский; он не улыбается; сам снимок представляет собой сильно увеличенную и благодаря этому уже похожую на графику фотокарточку паспортного формата, сделанную любителем в Москве в 1941 году. Со снимка смотрит бледный серьезный юноша, у которого волосы надо лбом начинаются так высоко, что поначалу кажется, будто это признак раннего облысения, но потом понимаешь, что это просто свойственная Борису особенность, поскольку волосы у него густые, светлые и волнистые. Глаза его, темные и довольно большие, из-за стекол очков в никелированной оправе так блестят, что этот блеск можно принять за графический изыск. Сразу видно, что этот человек, несмотря на его серьезность, худобу и чрезвычайно высокий лоб, был очень молод, когда делался снимок. Одет он в штатское – рубашка с отложным воротником апаш, без пиджака, – из чего можно заключить, что снимок был сделан летом.
На шестом фото запечатлен сын Лени, Лев. Хотя снят он в том же возрасте, что и Э., Г. и Б., он кажется моложе их всех; вероятно, это объясняется лучшим качеством фотоматериалов в 1965 году, когда был сделан снимок, чем в 1939-м и 1941-м. К сожалению, нельзя не отметить, что Лев на снимке не просто улыбается, а смеется во весь рот; любой, не колеблясь, назовет его «веселым парнем»; бросается в глаза явное сходство между ним, отцом Лени и его собственным отцом, Борисом. Волосами он пошел в Груйтенов, а глазами – в Баркелей (мать Лени была урожденная Баркель. – Авт.), благодаря чему Лев похож еще и на Эрхарда. Его смеющееся лицо и его глаза наводят на мысль о том, что он наверняка не обладает двумя качествами своей матери: Лев явно не молчалив и не скрытен.
Кроме фотографий, плакатов с изображениями человеческих органов, рояля и свежих булочек, есть еще одна вещь, которой Лени также очень дорожит: это ее купальный халат, который она ошибочно и упорно именует капотом. Это одеяние из «махровой ткани довоенного качества» (Лотта X.), некогда вишневого цвета, что и сейчас еще заметно на спине и у швов под карманами, за истекшее время – тридцать лет! – вылиняло до цвета сильно разбавленного малинового сиропа. Халат этот во многих местах заштопан оранжевыми нитками, и, надо заметить, весьма искусно. Лени редко расстается с этим халатом, фактически почти его не снимает, и, по слухам, даже сказала, что «хочет в свое время быть похороненной в нем» (Ганс и Грета Хельцен, поставляющие авт. информацию по всем бытовым вопросам).
Вероятно, следует хотя бы вкратце упомянуть людей, ныне населяющих квартиру Лени: две комнаты она сдала Гансу и Грете Хельцен; две – семейству Пинто из Португалии, состоящему из родителей – Иоакима и Анны-Марии – и троих детей – Этельвины, Мануэлы и Жозе; и последнюю комнату – трем уже далеко не молодым рабочим из Турции, которых зовут Кайя Тунч, Али Кылыч и Мехмед Шахан.