Читать книгу Император - Георг Эберс - Страница 7
Книга первая
V
ОглавлениеПонтий вошел в квартиру смотрителя с нахмуренным лбом, а теперь возвращался оттуда к своим людям легким шагом и с улыбкой на плотных губах. Производителю работ, который встретил его вопросительным взглядом, он сказал:
– Господин смотритель был не без основания несколько обижен; но теперь мы с ним друзья, и он сделает все возможное, чтобы наладить освещение.
В зале муз он остановился у перегородки, за которой работал Поллукс, и крикнул ему:
– Друг ваятель, послушай, давно пора ужинать!
– Правда, – отвечал Поллукс, – иначе это будет уже не ужин, а завтрак.
– Ну так отложи на четверть часа инструмент и помоги мне вместе со смотрителем этого дома уничтожить присланные мне кушанья.
– Тебе не нужна ничья помощь, если тут будет Керавн. Перед ним каждое кушанье тает, как лед от солнца.
– Так спаси его от переполнения желудка.
– Невозможно, потому что я только что сейчас безжалостно нападал на блюдо, наполненное капустой с колбасками. Это божественное кушанье состряпала моя мать, а мой отец принес его своему старшему сыну.
– Капуста с колбасками, – повторил архитектор, и по голосу было слышно, что его голодный желудок охотно бы познакомился с этим блюдом.
– Забирайся сюда, – тотчас же вскричал Поллукс, – и будь моим гостем. С капустой случилось то же, что предстоит этому дворцу: ее разогрели.
– Разогретая капуста вкуснее только что сваренной; но тот огонь, который необходим, чтобы вновь сделать это здание подходящим для жилья, должен гореть особенно жарко, и нам необходимо энергично его раздувать. А к тому же лучшие и незаменимые вещи здесь исчезли.
– Как колбаски, которые я уже выудил из капусты, – засмеялся ваятель. – Я так-таки не могу пригласить тебя в гости, ибо, назвав это блюдо «капустой с колбасками», я бы польстил ему. Я поступил с ним как с шахтою: после того как колбасные залежи оказались исчерпанными, остается почти что одна основная порода, и лишь два-три жалких осколка напоминают о былом богатстве… В следующий раз мать состряпает это блюдо для тебя; она готовит его с неподражаемым искусством.
– Хорошая мысль, но сегодня ты мой гость.
– Я совершенно сыт.
– В таком случае приправь наш ужин своей веселостью.
– Извини меня, господин, и оставь меня лучше здесь, за перегородкой. Во-первых, я в хорошем настроении, я в ударе и чувствую, что в эту ночь кое-что выйдет из моей работы…
– Ну, так до завтра.
– Дослушай меня до конца.
– Ну?
– Притом ты оказал бы другому гостю плохую услугу, если бы пригласил меня.
– Так ты знаешь смотрителя?
– С самых детских лет. Я ведь сын здешнего привратника.
– Ба! Значит, это твой веселый домик с плющом, птицами и бойкой старушкой?
– Это моя родительница, и как только ее придворный мясник зарежет свинью, она изготовит для нас с тобой несравненное капустное лакомство.
– Приятная перспектива.
– Но вот с топотом приближается гиппопотам, или, при ближайшем рассмотрении, смотритель Керавн.
– Ты с ним не в ладах?
– Не я с ним, а он со мной, – возразил скульптор. – Это – глупая история! За будущей нашей пирушкой не спрашивай меня об этой семье, если хочешь видеть перед собой веселого сотрапезника. Да и Керавну лучше не говори, что я здесь: это не поведет ни к чему хорошему.
– Как тебе угодно; да вот несут и наши лампы!
– Их достаточно для того, чтобы осветить преисподнюю! – вскричал Поллукс, сделав рукою знак приветствия архитектору, и исчез за перегородкой, чтобы снова всецело погрузиться в работу над своей Уранией.
Полночь давно уже прошла, и рабы, принявшись с большим рвением за дело, закончили работу в зале муз. Теперь им разрешалось отдохнуть несколько часов на соломе, разостланной на противоположном крыле дворца. Архитектор тоже желал воспользоваться этим временем, чтобы подкрепиться перед тяготами следующего дня. Но этому намерению помешало появление грузной фигуры Керавна.
Этого человека, питавшегося из экономии одним хлебом, Понтий пригласил для того, чтобы накормить мясом, и Керавн в этом отношении вполне оправдал возложенные на него надежды. Но когда последнее блюдо было снято со стола, смотритель счел долгом оказать хозяину честь присутствием своей знатной особы. Хорошее вино префекта развязало язык этому обыкновенно весьма необщительному собеседнику. Он заговорил сперва о разных застоях в крови, которые мучили его и грозили опасностью его жизни. И когда Понтий, желая отвлечь его от этого предмета, неосторожно упомянул о городском совете, то Керавн дал волю своему красноречию и, осушая стакан за стаканом, старался изложить основания, побуждавшие его и его друзей употреблять все усилия для того, чтобы лишить членов большой еврейской общины в городе прав гражданства и, если возможно, изгнать их из Александрии. В своем увлечении он совершенно забыл о присутствии и хорошо известном ему происхождении архитектора и объявил, что необходимо также исключить из числа граждан всех потомков вольноотпущенников.
По пылавшим щекам и глазам смотрителя Понтий видел, что говорит в нем вино, и не возразил ни слова, но, решив не убавлять из-за него времени своего отдыха, в котором так нуждался, он встал из-за стола и, извинившись, отправился в комнату, где для него была приготовлена постель.
Раздевшись, он приказал рабу посмотреть, что делает Керавн, и скоро получил успокоительный ответ, что смотритель заснул крепким сном и храпит.
– Я подложил ему под голову подушку, – закончил раб свое донесение, – потому что иначе с этим дородным господином могло бы случиться что-нибудь нехорошее из-за его полноты.
Любовь – это растение, расцветающее для многих, которые его и не сеяли, а для иного, кто ее не растил и не лелеял, она становится тенистым деревом.
Как мало сделал смотритель Керавн, чтобы завоевать сердце своей дочери, и как много совершил такого, что неминуемо должно было замутить и иссушить течение ее юной жизни! И однако Селена, чье девятнадцатилетнее тело требовало отдыха и больше радовалось освободительному сну, чем новому утру, сулившему новые заботы и тяготы, все еще сидела перед трехконечным светильником, бодрствовала и, по мере того как становилось все позднее, все больше беспокоилась из-за долгой отлучки отца.
Неделю тому назад толстяк вдруг (хотя и всего на несколько минут) лишился чувств, и врач сказал ей, что, несмотря на пышущий здоровьем вид, пациент должен строго держаться его предписаний и избегать какого бы то ни было излишества. Любая неосторожность способна быстро и неожиданно пресечь нить его жизни.
После ухода отца, принявшего приглашение архитектора, Селена принялась чинить платье младшего братца и сестриц. Правда, сестра Арсиноя, которая была всего на два года моложе и обладала столь же проворными пальцами, как и она сама, могла бы помочь ей; но Арсиноя рано удалилась на покой и теперь спала подле детей, которых нельзя было по ночам оставлять без присмотра.
Рабыня, служившая еще при деде и бабке Селены, должна была ей помогать; но полуслепая старуха негритянка при свече видела еще хуже, чем днем, и после нескольких стежков уже больше ничего не различала.
Селена отослала ее спать и одна уселась за работу.
В первый час она шила, не поднимая глаз, и раздумывала о том, как бы с немногими оставшимися в ее распоряжении драхмами[40] с честью довести свой бюджет до конца месяца. Ею все больше и больше овладевала усталость, прекрасная головка опускалась на грудь от изнеможения, но она продолжала сидеть за работой. Ей необходимо было дождаться отца, чтобы напомнить ему о приготовленном для него врачом питье, иначе он мог забыть об этом.
К концу второго часа дремота одолела ее, и ей казалось, будто стул, на котором она сидела, сломался, и она сперва тихо, а потом все быстрее и быстрее опускается в глубокую бездну, разверзнувшуюся под нею.
В поисках помощи она во сне подняла глаза, но не увидала ничего, кроме отцовского лица, равнодушно смотревшего в сторону. В дальнейшем течении сна она вновь и вновь звала его, но он, казалось, долгое время не слышал. Наконец он посмотрел на нее сверху и узнав улыбнулся ей, но, вместо того чтобы оказать помощь, набрал камней и земли и стал бить по пальцам, которыми она цеплялась за кусты лесной малины и за корни, торчавшие из скважины скалы. Она просила его бросить эту игру, умоляла, взывала о пощаде, но на склонившемся над нею лице не дрогнул ни один мускул. Оно казалось застывшим в ничего не говорящей улыбке, а родительская любовь, видимо, умерла. Безжалостно бросал он в нее камень за камнем, ком за комом до тех пор, пока ее руки не принуждены были выпустить последнюю хрупкую зацепку, и Селена провалилась в смертоносную бездну.
От собственного громкого крика она пробудилась, но в то мгновение, когда она переходила от сна к действительности, ей почудилась на один лишь миг, но зато ясно и отчетливо, сквозь быстро редеющий туман испещренная белыми и желтыми звездочками камелий, фиолетовыми колокольчиками и красными маками высокая трава лужайки, на которую она упала, как на мягкую постель; за травою же синело блестящее озеро, а позади него возвышались красиво округленные горы с красноватыми утесами, зелеными рощами и полянками, сверкавшими под лучами яркого солнца. Ясное небо, по которому тихо двигались тонкие дымки серебристых облачков, возвышалось куполом над этой милой мимолетной картиной, которую она не могла сравнить ни с чем когда-либо виденным на родине.
Селена проспала недолго, но когда она, вполне очнувшись, протерла глаза, ей показалось, будто сновидение длилось несколько часов. Один фитиль ее трехконечного светильника погас и начадил, а другой уже догорал. Она быстро погасила его щипцами, висевшими на цепочке, затем подлила масла на последний еще горевший фитиль и осветила ею отцовскую спальню.
Он еще не вернулся. Ею овладел сильный страх. Не лишился ли он чувств от вина Понтия? Или же с ним сделалось головокружение на пути домой? Мысленно она видела, как он, грузный, не в силах встать, может быть, даже умирает, лежа на полу.
Ей не оставалось выбора. Она должна была идти в залу муз и посмотреть, что приключилось с отцом, поднять его, призвать людей на помощь или же, если он еще за ужином, попытаться заманить его домой под каким-нибудь предлогом. Тут все было поставлено на карту: жизнь отца, а с нею пища и кров для восьми беспомощных существ.
Декабрьская ночь была сурова. Пронзительный холодный ветер проникал сквозь плохо закрытое отверстие в потолке комнаты; поэтому Селена, прежде чем отправиться в путь, повязала голову платком и набросила на плечи широкую накидку, которую носила покойная мать.
В длинном коридоре, лежавшем между квартирой смотрителя и передней частью дворца, она прикрывала левой рукой маленький светильник, который несла в правой, чтобы он не погас. Пламя, колеблемое сквозным ветром, и ее собственная фигура отражались то здесь, то там на полированной поверхности темного мрамора.
Грубые сандалии, прикрепленные шнурками к ее ногам, будили в пустых залах громкое эхо, как только она вступила на каменный пол, и встревоженной душой Селены овладевал страх. Ее пальцы, державшие светильник, дрожали, а сердце громко билось, когда она, затаив дыхание, проходила через круглую залу со сводом, где по преданию Птолемей Эвергет Пузатый[41] много лет тому назад умертвил своего собственного сына и где каждое громкое дыхание пробуждало отголоски.
Но даже и в этой зале она не забывала смотреть направо и налево и искать глазами отца. Она с облегчением перевела дух, когда заметила, как луч света, который проникал сквозь пазы, образовавшиеся в боковой двери залы муз, преломляясь, отражался на каменном полу и на одной из стен последней комнаты, лежавшей на ее пути.
Теперь она вступила в обширную залу, которая была слабо освещена лампами, поставленными за перегородкой скульптора, и множеством догоравших свечей. Они стояли в самом дальнем углу залы на столе, составленном из обрубков дерева и досок, за которым давно уже заснул ее отец.
Густые звуки, выходившие из широкой груди спящего, странно раздававшиеся среди обширной, пустой залы, пугали Селену. Еще более внушали ей страх темные, длинные тени колонн, стелившиеся на ее пути подобно преградам.
Она остановилась посреди залы, прислушиваясь, и в этом странном гуле скоро узнала хорошо знакомый ей храп.
Она немедленно подбежала к спящему; она толкала и трясла его, звала, брызгала ему на лоб холодной водой и называла его самыми нежными именами, которыми ее сестра Арсиноя обычно подлащивалась к отцу. Так как, несмотря на все это, он даже не шелохнулся, она поднесла свой светильник вплотную к его лицу. Ей показалось теперь, что какая-то синеватая тень разливается по его вздувшейся физиономии; и она вновь разразилась тем горьким и скорбным плачем, который за несколько часов перед тем тронул сердце Понтия.
Между тем за перегородкой, окружавшей ваятеля и его возникавшее произведение, послышался шум. Поллукс долго работал с удовольствием и рвением, но наконец его начал беспокоить храп смотрителя. Тело его музы уже получило определенные формы, но за голову он мог приняться только при дневном свете.
Художник опустил руки; с той минуты, как он перестал отдаваться своей работе всем сердцем и всей мыслью, он почувствовал себя утомленным и увидал, что без натуры он не сладит с драпировкой своей Урании. Поэтому он придвинул стул к большому, наполненному гипсом ларю, чтобы, прислонившись к нему, несколько отдохнуть.
Но сон бежал от глаз художника, сильно возбужденного спешной ночной работой; и как только Селена отворила дверь, он выпрямился и посмотрел сквозь отверстие между рамами, окружавшими место, где он работал.
Заметив высокую закутанную фигуру, в руке которой трепетал светильник, и увидев, что она пересекла обширную залу и вдруг остановилась, он испугался; но это не помешало ему следить за каждым шагом ночного привидения больше с любопытством, чем со страхом. Когда же Селена стала осматриваться и свет от светильника упал на ее лицо, Поллукс узнал дочь смотрителя и сейчас же понял, зачем она пришла.
Ее напрасные попытки разбудить отца, конечно, заключали в себе что-то трогательное, но в то же время и что-то крайне забавное. Поэтому Поллукс почувствовал сильное желание засмеяться. Но как только Селена разразилась горьким плачем, он быстро раздвинул две рамы своих ширм, приблизился к ней и сперва тихо, а потом все громче несколько раз произнес ее имя. Когда она повернула к нему голову, он ласково попросил ее не пугаться, потому что он не дух, а лишь скромнейший смертный и, как сама она видит, всего-навсего беспутный, но уже шествующий по пути к исправлению сын привратника Эвфориона.
– Это ты, Поллукс? – спросила девушка с изумлением.
– Я сам. Но что с тобой? Не могу ли я помочь тебе?
– Мой бедный отец… он не шевелится… он окоченел… а его лицо… о вечные боги! – сокрушалась Селена.
– Кто храпит, тот не умер, – возразил скульптор.
– Но врач сказал…
– Да он вовсе не болен! Понтий только угостил его более крепким вином, чем то, к которому он привык. Оставь его в покое. У него подушка под головой, и он спит сладким сном младенца. Когда он уж чересчур громко затрубил, я принялся свистеть, словно канарейка: этим иногда удается унять храпуна. Но скорее можно заставить плясать вон тех каменных муз, чем разбудить его.
– Только бы перенести его на постель!
– Если у тебя есть четверка лошадей под рукою…
– Ты все такой же нехороший, как был.
– Несколько лучше, Селена. Тебе только нужно снова привыкнуть к моей манере говорить. На этот раз я хотел лишь сказать, что нам обоим не под силу унести его.
– Но что же мне делать? Врач сказал…
– Оставь меня в покое со своим врачом! Я знаю болезнь, которой страдает твой отец. Она завтра пройдет. У него поболит голова, может быть, до вечера. Дай ему только выспаться…
– Здесь так холодно.
– Так возьми мой плащ и прикрой его.
– Но тогда ты озябнешь.
– Я к этому привык. С которых же это пор Керавн начал возиться с врачами?
Селена рассказала, какой припадок недавно случился с отцом и до какой степени основательны ее опасения, Ваятель слушал ее молча и затем проговорил совсем другим тоном:
– Это глубоко огорчает меня. Будем смачивать ему лоб холодной водой. Пока не вернутся рабы, я буду через каждую четверть часа менять компрессы. Вот стоит сосуд, вот и полотенце. Отлично! Все готово! Может быть, он очнется от этого; а если нет, то люди перенесут его к вам.
– Ах, как это стыдно, стыдно! – вздохнула девушка.
– Нисколько. Даже верховный жрец Сераписа[42] может заболеть. Только предоставь действовать мне.
– Если он увидит тебя, это снова взволнует его. Он так на тебя сердит, так сердит!
– Всемогущий Зевс! Какое же великое преступление я совершил? Боги прощают тягчайшие грехи мудрецов, а человек не может извинить шалость глупого мальчишки!
– Ты осмеял его.
– Вместо отбитой головы толстого Силена[43] там у ворот я поставил на плечи статуи глиняную голову, которая была похожа на твоего отца. Это была моя первая самостоятельная работа.
– Ты сделал это, чтобы уколоть его.
– Право, нет, Селена, мне просто хотелось подшутить. Только и всего.
– Но ведь ты знал, как он обидчив?
– Да разве пятнадцатилетний повеса думает о последствиях своей шалости? Если бы только он отстегал меня по спине, его гнев разразился бы громом и молнией и воздух очистился бы снова. Но поступить таким образом! Он отрезал ножом лицо моей статуи и медленно растоптал валявшиеся на земле куски. Меня он только раз ткнул большим пальцем (я, впрочем, до сих пор это чувствую), а затем начал поносить меня и моих родителей так жестоко, с таким горьким презрением…
– Он никогда не бывает вспыльчив, но обида въедается в его душу, и я редко видела его таким рассерженным, как в тот раз.
– Если бы он покончил со мною расчет с глазу на глаз, – продолжал Поллукс, – но при этом присутствовал мой отец. Посыпались горячие слова, к которым моя мать прибавила кое-что от себя, и с тех пор завелась вражда между нашими домами. Меня огорчало больше всего то, что он запретил тебе и твоим сестрам приходить к нам и играть со мною.
– Мне это тоже испортило много крови.
– А весело было, когда мы наряжались в театральные тряпки или плащи моего отца!
– И когда ты лепил нам куклы из глины!
– Или когда мы изображали олимпийские игры!
– Когда мы с малышами играли в школу, я всегда была учительницей.
– Больше всего хлопот было у тебя с Арсиноей.
– Как приятно было удить рыбу!
– Когда мы возвращались домой с рыбой, мать давала нам муки и изюма для стряпни… А помнишь ли ты еще, как я на празднике Адониса остановил рыжую лошадь нумидийского всадника, когда она понесла?
– Конь уже сбил с ног Арсиною, а по возвращении домой мать дала тебе миндальный пирожок.
– Но твоя неблагодарная сестрица, вместо того чтобы сказать мне спасибо, принялась уплетать его, а мне оставила только крохотный кусочек. Сделалась ли Арсиноя такой красавицей, какой обещала стать? Два года тому назад я видел ее в последний раз. Восемь месяцев я проработал не отрываясь для своего учителя в Птолемаиде и даже со своими стариками виделся лишь по разу в месяц.
– Мы тоже редко выходили из дому, а заходить к вам нам запрещено. Моя сестра…
– А очень она красива?
– Кажется, очень. Чуть раздобудет где-нибудь ленту, сейчас же вплетет ее в волосы, и мужчины на улице смотрят ей вслед. Ей уже шестнадцать лет.
– Шестнадцать лет маленькой Арсиное! Сколько же времени прошло со дня смерти твоей матери?
– Четыре года и восемь месяцев.
– Ты хорошо помнишь время ее кончины… Да и трудно забыть такую мать! Она была добрая женщина. Приветливей ее я никого не встречал, и мне известно, что она пыталась смягчить твоего отца! Но это ей не удалось, а потом ее настигла смерть.
– Да, – глухим голосом сказала Селена. – Как только боги могли это допустить! Они часто злее самых жестоких людей.
– Бедные твои сестрички и братец!
Девушка грустно кивнула головой, и Поллукс тоже некоторое время стоял молча и потупившись. Но затем он поднял голову и воскликнул:
– У меня есть для тебя нечто, что тебя должно порадовать!
– Меня уже ничто не радует с тех пор, как она умерла.
– Полно, полно, – с живостью возразил скульптор. – Я не мог забыть эту добрую женщину и раз в часы досуга слепил ее бюст по памяти. Завтра я принесу его тебе.
– О! – вскричала Селена, и ее большие глаза сверкнули солнечным блеском.
– Не правда ли, это радует тебя?
– Конечно, очень радует. Но если мой отец узнает, что ты подарил мне изображение…
– Так он в состоянии уничтожить его?
– Если даже и не уничтожит, то, во всяком случае, не потерпит его в своем доме, как только узнает, что это твоя работа.
Поллукс снял компресс с головы смотрителя, помочил его снова и, положив опять на лоб спящего, вскричал:
– Мне пришла в голову мысль! Ведь дело идет здесь только о том, чтобы этот бюст напоминал тебе по временам черты твоей матери. Нет надобности, чтобы голова стояла в вашем жилище. На круглой площадке, которая видна с вашего балкона и мимо которой ты можешь проходить, когда захочешь, стоят бюсты женщин из дома Птолемеев. Некоторые из них сильно попорчены и требуют починки. Я возьмусь за восстановление Береники и приделаю ей голову твоей матери. Выйдя из дому, ты можешь смотреть на нее. Это разрешает вопрос, не правда ли?
– Да, ты все-таки хороший человек, Поллукс!
– Разве я не сказал тебе, что начинаю исправляться? Но время, время! Если я займусь еще Береникой, то мне придется скупиться даже на минуты.
– Так вернись к своей работе, а примочки я и сама отлично умею делать.
При этих словах Селена откинула назад материнскую накидку так, чтобы освободить руки, и, стройная, бледная, обрамленная красивыми складками этой изящной накидки, стояла перед художником подобно статуе.
– Оставайся так… вот так… не двигайся! – вскричал Поллукс изумленной девушке так громко и горячо, что она испугалась. – Плащ лежит на твоем плече изумительно свободно. Ради всех богов, не трогай его! Если ты позволишь мне снять с него слепок, то в течение нескольких минут я выиграю целый день работы для нашей Береники. Примочки я буду делать во время перерывов.
Не дожидаясь ответа Селены, скульптор поспешил за перегородку и вернулся оттуда сперва с рабочими лампами, по одной в каждой руке, и маленьким инструментом во рту, а затем с восковой моделью и поставил ее на край стола, за которым спал смотритель.
Поллукс потушил свечи и стал двигать свои лампы вправо и влево, вверх и вниз; добившись наконец удовлетворительного освещения, он опустился на кресло, отставил ноги, вытянул шею и голову с горбатым носом далеко вперед, словно коршун, стремящийся уловить взором отдаленную добычу… потупил глаза, поднял их снова, чтобы уловить ими что-нибудь новое, а затем надолго устремил их на слепок. При этом его пальцы бегали по поверхности восковой фигуры, погружались в мягкий материал, прикрепляли новые куски к, казалось бы, уже оформленным частям, решительными движениями устраняли другие и округляли их с лихорадочной быстротой, давая им новое назначение. Движение рук его казалось судорожным, но под сдвинутыми бровями блестели его глаза, серьезные, сосредоточенные, спокойные и вместе с тем исполненные невыразимо глубокого одушевления.
Селена ни одним словом не дала ему разрешения воспользоваться ее услугами в качестве натурщицы, но, казалось, рвение художника передалось ей, и она точно онемела в неподвижной позе. И когда во время работы взгляд Поллукса падал на нее, то она чувствовала глубокую серьезность, которая в этот час овладела душой ее веселого товарища. Несколько времени ни он, ни она не открывали рта. Наконец он отступил от своей модели назад, низко нагнулся, быстрым, пытливым взглядом посмотрел сперва на Селену, потом на свою работу и сказал, счищая воск с пальцев и глубоко переводя дух:
– Так! Так оно должно быть! Теперь я сделаю твоему отцу новую примочку, а затем будем продолжать. Если ты устала, можешь двигаться.
Она воспользовалась этим дозволением лишь отчасти, и вскоре работа началась снова. Когда он стал заботливо оправлять сдвинувшиеся складки ее плаща, она отставила было ногу, чтобы отступить назад; но он сказал серьезным тоном: «Не шевелись!» – и она повиновалась. Пальцы и стеки Поллукса двигались теперь с большим спокойствием, в его взгляде не было прежнего напряжения, и он снова начал разговаривать.
– Ты очень бледна, – сказал он. – Правда, свет лампы и бессонная ночь…
– Я и днем такая же, но я не больна.
– Я думал, что только Арсиноя будет похожа на твою мать, но теперь нахожу многие черты ее в твоем лице. Овал ваших лиц одинаков, нос твой, так же как у нее, составляет почти прямую линию со лбом, твои большие глаза и изгиб бровей точно взяты с ее лица; но у тебя рот меньше и изящнее очерчен, и вряд ли твоя мать могла завязать волосы позади таким пышным узлом. Мне кажется также, что твои – светлее…
– Говорят, что в девушках у нее волосы были еще пышнее, а ребенком она была такой же белокурой, как и я. Теперь я черноволоса.
– То, что твои волосы, не будучи курчавыми, мягкими волнами облегают голову, – это тоже от нее.
– Их легко причесывать.
– Ты ведь не выше ее?
– Пожалуй что нет; но она была полнее и потому казалась ниже ростом… Ты скоро кончишь?
– Ты устала стоять?
– Не очень.
– Так потерпи немножко… Смотря на тебя, я все больше вспоминаю минувшие годы. Мне приятно, что в тебе я вижу опять Арсиною. Мне кажется, как будто время сильно отодвинулось назад. Чувствуешь ли ты то же самое?
Селена покачала головой.
– Ты несчастлива?
– Да.
– Я знаю, что тебе приходится выполнять обязанности, тяжелые для девушки твоих лет.
– Все идет своим чередом.
– Нет, нет, я знаю, что ты не позволяешь, чтобы все в доме шло как попало; ты как мать заботишься о сестрах и брате.
– Как мать! – повторила Селена, и ее губы искривились горькой улыбкой,
– Правда, материнская любовь – вещь совершенно особенная, но говорят, что твой отец и дети вполне основательно могут быть довольны и твоими заботами.
– Может быть, маленькие и наш слепой Гелиос, но Арсиноя делает что хочет.
– Я вижу, ты ею недовольна. Я по голосу слышу. А прежде ты сама была живая и веселая, хотя и не такая шалунья, как твоя сестра.
– Да, прежде.
– Как печально это звучит! Однако же ты молода, целая жизнь лежит перед тобой.
– Какая жизнь?
– Какая? – спросил ваятель, отнимая свои руки от работы; и, пылающим взором глядя на прекрасную, бледную девушку, он с сердечной искренностью вскричал:
– Жизнь, которая могла бы быть вся полна счастья и веселой любви!
Девушка отрицательно покачала головой и спокойно сказала:
– Любовь – это радость, говорит христианка, которая наблюдает за нашей работой в папирусной мастерской, но с тех пор как умерла мать, я уже никогда не радовалась. Я насладилась всем моим счастьем за один раз – в детстве. Теперь же я бываю рада, когда нас не постигает какое-нибудь тягчайшее бедствие. С тем, что приносят мне остальные дни, я примиряюсь, потому что не могу ничего изменить! Мое сердце совершенно пусто, и если оно действительно способно чувствовать что-нибудь, так это страх. Я давно уже отучилась ждать чего-нибудь хорошего от будущего.
– Девушка, девушка! – вскричал Поллукс. – Что с тобою стало? Впрочем, я понимаю только половину того, что ты говоришь. Каким образом ты попала в папирусную мастерскую?
– Не выдай меня, – тревожно просила Селена. – Если бы отец услышал…
– Он спит, и того, что ты скажешь мне здесь по секрету, не узнает никто.
– Зачем мне таиться? Я каждый день хожу в сопровождении Арсинои в эту мастерскую и работаю там, чтобы добыть сколько-нибудь денег.
– За спиной отца?
– Да. Он скорее позволил бы нам умереть с голоду, чем потерпел бы это. Каждый день мне приходится выносить отвращение к этому обману, но делать нечего, потому что Арсиноя думает только о себе, играет с отцом в тавлеи, завивает ему кудри и возится иногда с детьми, как с куклами, а на мне лежит обязанность заботиться о малютках.
– И ты, ты говоришь, что в тебе нет любви! К счастью, никто тебе не верит, и я меньше всех. Недавно мне рассказывала о тебе моя мать, и я тогда подумал, что из тебя могла бы выйти именно такая жена, как нужно.
– А сегодня?
– Сегодня я знаю это наверное.
– Ты можешь ошибиться.
– Нет, нет! Тебя зовут Селеной, и ты так же кротка, как приветливый свет луны. Имена нередко соответствуют своему значению.
– Мой слепой брат, никогда не видевший света, носит имя Гелиос, – возразила девушка с иронией.
Поллукс говорил с большим жаром, но последние слова Селены испугали его и умерили его пыл.
Так как он ничего не отвечал на ее горькое восклицание, то она заговорила снова, сперва холодно, затем все с большим пылом:
– Ты начинаешь мне верить, и ты прав, так как то, что я делаю для малюток, происходит не от доброты, не от любви и не потому, что их счастье для меня выше моего собственного. От отца я унаследовала гордость, и для меня было бы невыносимо, если бы мои сестры ходили в лохмотьях и если бы люди считали нас такими бедными, какие мы на самом деле. Самое ужасное для меня – это болезнь в доме, потому что она усиливает страх, никогда не оставляющий меня, и поглощает последние сестерции; а дети не должны терпеть нужды. Я не хочу выставлять себя более дурною, чем на самом деле; мне тоже горько видеть, что они пропадают. Но из того, что я делаю, ничто не доставляет мне радости; все это разве только умеряет страх. Ты спрашиваешь, чего я боюсь? Всего – да, всего, что может случиться, потому что у меня нет никакого основания ожидать чего-нибудь хорошего. Когда стучатся к нам в дверь, то это может быть кредитор; когда на улице мужчины таращат глаза на Арсиною, я уже вижу, как бесчестие подкарауливает ее; когда отец поступает вопреки приказанию врача, то мне кажется, что мы уже стоим на улице, без крова. Разве я что-нибудь делаю с радостью в сердце? Я, конечно, не провожу времени в праздности, но завидую каждой женщине, которая может сидеть сложа руки и иметь рабынь к своим услугам. И если бы я вдруг разбогатела, я более не пошевельнула бы пальцем и спала бы каждый день до полудня. Я предоставила бы рабам заботиться о моем отце и о детях. Моя жизнь – настоящее бедствие. Если иногда выдается какой-нибудь час лучше других, я удивляюсь ему, и он проходит, прежде чем я опомнюсь от удивления.
Слова Селены повеяли холодом, и его сердце, широко раскрывшееся навстречу подруге его детских игр, теперь болезненно сжалось.
Прежде чем он мог найти истинные слова ободрения, которых искал, из залы, где спали работники и рабы, послышался звук трубы, призывавший их к пробуждению.
Селена вздрогнула, плотнее закуталась в накидку, попросила Поллукса позаботиться об отце и спрятать от людей стоявшую возле него винную кружку, а затем быстро пошла к двери, позабыв свой светильник.
Поллукс поспешил за нею, чтобы посветить ей, и, провожая ее домой, он теплыми, настойчивыми и удивительно трогательными для ее сердца словами выудил у нее обещание еще раз позировать ему в той же накидке.
Пока смотритель дворца спал в своей постели, Поллукс, растянувшись на своем ложе, долго думал о бледной девушке с оцепеневшей душой. Когда же он наконец заснул, то в приятном сновидении явилась ему прелестная маленькая Арсиноя, которая, не подоспей он на помощь, неминуемо была бы растоптана пугливой лошадью нумидийца во время праздника Адониса; ему снилось, будто она отнимает у своей сестры Селены миндальный пирожок и отдает ему. А обокраденная мирится с этим и только, вся бледная, спокойно улыбается холодной улыбкой.
40
Драхма – название серебряной монеты весом в 3,41 г.
41
Эвергет Пузатый убил не сына своего, а племянника, опекуном которого он был.
42
Серапис – египетский бог усопших душ, к которому обращались с молитвами об исцелении.
43
Силен – греческий полубог, воспитатель Вакха; изображался в виде пьяного, добродушного старого сатира с лысиной и тупым носом.