Читать книгу Ты и я - Георгий Баженов - Страница 2

Люблю и ненавижу
II. Даниловы

Оглавление

Утром Надежда проснулась с твердым решением: ехать к Феликсу; встала, правда, разбитая, с ощущением ватности в руках и ногах, но мысль о Феликсе явилась четкой: надо ехать к нему. Натальи не было, ушла в школу, в комнате кавардак, стол завален грязной посудой, объедками, окурками; слава Богу – догадалась на ночь открыть форточку: в осеннем воздухе, лившемся с улицы, чувствовалась легкая звончатость. Последнее время, замечала Надежда, она все на свете старалась с чем-нибудь сравнить, вот как сейчас, когда подумала, что воздух – не просто холодный и осенний, а будто есть в нем какая-то звончатость. В душе она знала, что это не более чем игра, но сознательно шла на нее, как бы подготавливала себя к перемене судьбы. Боже, как ей надоели дни сидений в НИИ, в крохотной комнате на пять сомкнутых между собой столов, за каждым из которых сидело по одной несчастной женщине; за одним столом, правда, восседал их непосредственный начальник, всегда улыбающийся и лоснящийся, как блин, Федор Федорович Круглов, донельзя развративший женщин своего маленького подопечного отдела попустительством, небесно-лазоревым добродушием (опять сравнения, невольно подумала Надежда), глубокими философскими замечаниями: «Что ни делай, а фрезерный станок, бабоньки, на крыльях не полетит…» (их НИИ занимался проблемой усовершенствования фрезерных и строгальных станков). Исходя из своей философии, Федор Федорович разрешал женщинам отлучаться с работы практически в любое время дня, чем те и пользовались без всякого зазрения совести; пользовалась этим, конечно, и Надежда. Иной раз, правда, ее охватывал странный мистический ужас: Господи, думала она, ну провались наш злосчастный отдел (графики и ретуширования) хоть сквозь землю – изменится ли что-нибудь в мире, пусть не в мире, а хотя бы в их НИИ?! И, честно отвечая себе, решала: ничего не изменится. Она видела, как на столе Федора Федоровича изо дня в день росла папка с графиками и чертежами, он ставил решительную резолюцию, после чего папки перекочевывали на стол к Надежде, официально – замначальника отдела. И вот Надежда, человек с высшим образованием, пять лет проучившаяся в политехническом институте, за каких-нибудь десять – пятнадцать минут сверяла чертежи с оригиналами, подчеркивала неувязки и несовпадения, расписывалась и передавала папки Аде. Пышнотелая, флегматичная, с томными глазами, техред Ада, сутью которой были мечты о настоящих мужчинах с Кавказа и за которой, кроме того, водилась страсть навязывать всем мысли о православии и русских самобытных подлинных иконах (в чем, разумеется, они ни бельмеса не разбиралась и никогда бы не смогла ответить даже на простейший вопрос: христиане ли католики?), так вот эта Ада полдня, а то и весь день могла не ударить палец о палец, а затем в одну минуту поставленным каллиграфическим почерком намечала карандашом подписи к схемам и рисункам, расписывалась, ставила дату, и папки перекочевывали к Люсе. Собственно говоря, Люся была единственным практическим работником в отделе (а именно – графиком), она быстро дочерчивала и прочерчивала тушью все, что было нужно, затем закрепляла тушь, протравливала рисунки раствором йода, сушила – и на этом работа отдела кончалась. Люся все делала быстро, всегда торопилась то в магазин, то домой (и туда, и сюда Федор Федорович отпускал ее с легкой душой: у Люси, в общем-то молодой, тридцатилетней женщины, было трое детей, и она вечно куда-то спешила, за собой почти не следила, о мужчинах не говорила, про любовь не вспоминала, голову помыть и сделать прическу и то для нее было целой проблемой), но по сути дела Люся тащила на себе работу отдела, и поэтому ей позволялось и прощалось все. В отделе к тому же числилась еще одна сотрудница – художница Зоя, худая, желчная, вечно брюзжащая женщина, ненавидящая мужчин до спазм в горле; а ненавидела их скорей всего потому, что они ни при каких обстоятельствах не обращали на нее никакого внимания. В отделе подозревали: уж не девственница ли она?.. Вообще-то Зоя принадлежала отделу художественного оформления, но практически осуществляла связь между своим отделом и отделом графики, поэтому и сидела у них в комнате.

И вот в таком отделе Надежда работала, в таком отделе день за днем пролетала ее жизнь, – жизнь ли это? Однообразная, жестокая в своей бессмысленной череде копеечная работа…

Работа, которую Надежда в глубине души ненавидела.

Ненавидела Федора Федоровича. Ненавидела Зою. Не выносила Аду. И только на Люсю смотрела с некоторой оторопью, а иногда и с завистью: трое детей, загнанная как лошадь, а надо же – никогда не жалуется, никакого не клянет, ни о ком не вздыхает и только всегда спешит, спешит, спешит… Честное слово, какая-то загадка.

Надежда перемыла посуду, влажной тряпкой протерла в комнате паркетный, покрытый лаком пол (Феликс постарался когда-то), вытрясла на балконе коврики; включила музыку; села пить густой, свежезаваренный чай…

Как хорошо, когда в комнате чисто, музыка, никого нет, а на столе дымится чашка ароматного чая…

Надежда пила чай; набрала номер отдела.

– Федор Федорович? Привет. Что новенького?.. Это хорошо. У меня? Все в порядке. Просто задержусь немного. Да, кое-какие дела. Приеду после обеда. Ну, салют!

«Надо же, и не спросит ничего. Какая деликатность…»

Несколько дней назад Надежда написала заявление – прошу уволить по собственному желанию. В отделе всполошились: как, да что, да почему… Надежда правду никому не объяснила, сказала только, что якобы переходит на работу к мужу, к Феликсу… Прозвучало это довольно убедительно – Феликс заведовал экспериментальной лабораторией на заводе подъемно-транспортного оборудования, и поскольку Надежда, подавая заявление, была как будто расстроена (а как же, переживает, столько лет проработали вместе в отделе, такие все прекрасные, деликатные люди, один Федор Федорович чего стоит, душа человек, сама доброта, о женщинах и говорить не приходится, такие все славные, умные, сердечные…), особых вопросов Надежде не задавали, решили: все успеется. Когда надо – Надежда, родная душа, сама все расскажет…

Но разве могла она сказать им правду? Услышь они, что она задумала, небось не поверили бы ушам своим…

Попив чаю, Надежда быстро собралась, постучала на всякий случай в комнату Татьяны. Там, конечно, никого не было: на работу Татьяна уходила рано, к тому же Андрюшку надо отводить к семи часам в детский сад. Что она хотела спросить у Татьяны? Сама не знала. Просто давило смутное чувство вины перед ней: плела вчера в ее комнате какую-то ахинею, плакала, на коленях стояла… В самом деле, что ли, в киноактрисы готовится? Черт знает что… Стыдно перед девчонкой, ведь Татьяна – совсем молоденькая, девчонка по сравнению с Надеждой, и вот на тебе… отмочила вчера… Вспомнилась к тому же Наталья, и под сердцем заныло тягучей, больней… Как найти с дочерью общий язык? Что-то нежное, хрупкое, неуловимое в их отношениях как будто ускользнуло куда-то во мрак. В их совсем еще недавней близости, чувстве родства, взаимном понимании образовалась трещина, если не пропасть, – и что теперь делать, как исправить положение?

Одно она поняла сегодня утром отчетливо: надо увидеться с Феликсом, поговорить с ним. Дай только, Господи, сил и терпения разговаривать с мужем спокойно, не сбиваться на упреки, не вспоминать прошлые обиды. Просто поговорить, посоветоваться, что делать, как жить дальше…

Дверь ей открыл сам Феликс: у него были до локтей засученные рукава, мокрые ладони, кой-где на руках обсыхала мыльная пена.

– Пеленки стираю, – ответил он на немой вопрос Надежды; при этом улыбнулся, но не виновато и не смущенно, как ей хотелось бы, а спокойно, даже с некоторой гордостью. «Ну-ну», – подумала Надежда насмешливо, а вслух сказала:

– К тебе можно? – как будто не увидела ни мыльной пены на руках и не услышала никаких слов про пеленки. Вообще-то ее подмывало сразу съязвить, сказать что-нибудь вроде: «Как всегда, в няньки записался? Господи, когда только переведутся мужики в юбках…» – но не стала ничего говорить, чтобы не обострять разговор с самого начала. Не затем шла, нет, слава Богу, не затем.

– Могла бы и не спрашивать. Проходи. Я сейчас… – Он показал ей на комнату, а сам нырнул в ванную. Надежда сняла плащ, сапоги. В коридор, на звук голосов, вышла Светлана.

– Ой, тетя Надя! Здравствуйте!

– Привет, Светлячок! – Надежда почти всегда звала так Светлану. – Ну, показывай своего богатыря. Как он?

– Такой беспокойный, целыми ночами кричит… Руки отваливаются, качаю его, качаю…

– Зря к рукам приучаешь. – «Ну зачем я это говорю? О Господи!» – Потом не отвадишь его.

– А что делать? Не спит. Кричит. Пойдемте, покажу его…

Светлана повела Надежду в свою комнату.

– Бабушка как? – почему-то шепотом спросила Надежда, когда проходили мимо закрытой комнаты Евгении Петровны. «Черт знает что, – подумала тут же. – Никогда не могу быть самой собой в этом доме».

– Болеет. – И на вопросительно-удивленный взгляд Надежды добавила: – Простыла. Температуру сбили, сейчас спит…

«Вечно ее угораздит», – с непонятным раздражением – ну почему? – подумала Надежда, а для Светланы сказала:

– У меня сушеная малина есть. Может, принести? Чай с малиной очень помогает…

– Не надо, спасибо. У нас малиновое варенье есть. Только бабушка сейчас ничего не хочет, говорит: оставьте меня в покое.

«Оставьте ее, видите ли, в покое…» – подумала Надежда, сказав:

– Все больные всегда капризничают…

В комнате Светланы в детской кроватке безмятежно и совершенно спокойно спал Ванюшка. Он был не просто запеленут, а завернут в голубой теплый кружевной конверт: виднелся лишь рот да кнопка по-смешному вздернутого носа. Надо сказать, в комнате не только форточка, но и окно были распахнуты («Закаляем», – сказала Светлана), так что смотреть долго не пришлось. Надежда, признаться, не испытывала никакого умиления, вообще никаких чувств, все это было чужое для нее, изначально чужое, и она ничего не могла поделать с собой, однако она хорошо знала, что промолчать в такой ситуации – верх оскорбления для любой матери, и поэтому как можно искренней, теплей сказала:

– Знаешь, Светлячок, а он заметно подрос…

– Правда? – обрадовалась Светлана.

– И лицо стало… осмысленное… как у взрослого…

Ванюшке шел четвертый месяц, и, наверное, недели три-три с половиной Надежда не видела его; стало быть, ничего удивительного, что он подрос и что лицо изменилось, – так и было на самом деле: выходит, Надежда как будто и не лгала.

– Я когда кормлю его, глупыша, знаете, тетя Надя, он чмокает и так серьезно, строго смотрит на меня… – улыбалась Светлана, почти счастливая от слов Надежды. – Я говорю: глупыш, ну, чего так смотришь на маму, боишься, что грудь отберу, да? Не бойся, дурачок, ешь, пока хочется, вон у меня молока сколько, так и бежит, так и катится…

Рассказывая, Светлана показывала на халат: действительно, то здесь, то там явственно различались струйки-дорожки сочащегося в избытке молока. Надежда окинула Светлану внимательным, потайным взглядом: сколько света, счастья, неподдельной радости исходило от нее, и вся она – всегда такая милая, хорошенькая, приветливая – еще больше расцвела, хотя, казалось бы, как можно стать краше, чем она была? Но она стала, стала краше, и это отдавалось в сердце Надежды невольной завистью, похожей даже на боль…

Они пришли на кухню, и Светлана на правах хозяйки сразу поставила на газовую плиту чайник.

– Ой, Светлячок, я ничего не хочу. Только что из-за стола, – стала отказываться Надежда.

– Но как же? – удивилась Светлана. – Нет, так нельзя…

У нас, кстати, от вчерашнего торт остался. «Прага». Хоть кусочек попробуете, тетя Надя… такая вкуснятина!

– А что вчера было?

– Три с половиной месяца Ванюше исполнилось. Ой, представляете, три с половиной уже! Поверить не могу.

– Погоди, Светлячок, оглянуться не успеешь – ему три года стукнет…

На кухню, держа в руках таз, в котором ворохом лежало детское белье, вошел Феликс.

– Чайник поставили? Молодцы, – улыбнулся он улыбкой человека, который только что закончил хорошее полезное дело.

– Папа, дай я развешу, – взялась за тазик Светлана.

– Нет уж, позвольте-ка сделать это мне! – Надежда решительно забрала у Феликса тазик – она терпеть не могла, когда Феликс занимался женской работой, порой просто ненавидела его за это. Почему? Ведь знала, что он делает все искренне, то ли нравится ему, то ли исконная внутренняя привычка – помогать всем, кому тяжело в данную минуту, – знала, а ничего поделать с собой не могла, воспринимала как некий укор не только ей одной, а всем женщинам, которые сами не могут или не умеют справиться с делами.

Надежда взобралась на табуретку, тазик поставила на холодильник – чтоб был повыше, брала пеленку, или распашонку, или простынку, крепко, почти зло встряхивала их, потом вешала на веревку над газовой плитой, закрепляя белье прищепками.

Заплакал Ванюшка; Феликс было рванулся из кухни, но Светлана опередила его:

– Па, ну чего ты? Я сама…

– A-а, ну да, да. – Плач Ванюшки Феликс переносил тяжелей всех: стыдно признаться, но у него как будто сердце обрывалось, когда он слышал его жалобный слезный голос.

«Ну, а как же: дедушка, – ядовито усмехнулась про себя Надежда. – Дедушка! Господи! Ну и чему тут радоваться? Чем гордиться? Чего с ума сходить?..»

Надежда развесила белье, а Феликс, пока из комнаты доносился плач Ванюшки, не находил себе места, то сядет, то встанет, и как же остро, ощутимо остро, до боли в сердце ненавидела его в эти секунды Надежда!

– Между прочим, – сказала она, – я ушла с работы. – Она знала: уж этим-то она обязательно проймет его.

Но Феликс откликнулся на ее слова не сразу, как бы не совсем понял их, а когда понял, уловил смысл, то и в самом деле разволновался, верней – взъярился:

– Ты что, с ума сошла?!

– А что? Сказала, что перехожу к тебе в лабораторию. Под твое начало.

Несколько секунд он смотрел на нее молча.

– Мне бездельницы не нужны.

– Ну ты! – отпарировала она зло. – Кандидат каких-то там непонятных наук. Ты не очень-то! – И тут же пожалела о сказанном: «Ну зачем опять? Господи, какая дура. Просто беспросветная, Господи…»

Взгляды их скрестились, как шпаги; но Феликс всегда был сдержанней Надежды, он понял – что-то с ней не то, простил ей ее слова, спросил как можно ровней:

– Что случилось?

– Ничего. Просто написала заявление. По собственному желанию.

– Почему?

– Потому что надоело быть бездельницей, как ты правильно заметил. Вот так уж сыта. По горло. Под самую завязку! – Она резанула ребром ладони по шее.

– А если серьезно?

– Разве тебя когда-нибудь интересовала моя жизнь всерьез? – А про себя подумала: «Ну вот, опять завожусь… Нет, так и помру дурой…»

– Всегда интересовала, – ответил Феликс.

– Всегда тебя интересовала только твоя жизнь. Жизнь родной мамочки. Жизнь Светланы. А теперь еще – внука. А наша с Наташей жизнь для тебя никогда ничего не значила.

– Еще что скажешь?

– А то и скажу, что где-то ты хорош, а где-то тебя днем с огнем не сыщешь!

– Мы развелись, и ты сама в этом виновата.

– А в чем виновата Наташа?

– Она – ни в чем. Ей просто не повезло, что у нее такая мать.

– Зато повезло с отцом.

– Чего ты от меня хочешь?! – спросил он резко, в упор; ему надоело это фехтование словами.

Господи, если бы когда-нибудь она смогла ответить на этот вопрос! Если бы когда-нибудь ей дали возможность ответить на предельной искренности, глубоко, прямо! Впрочем, кто не дает ей такой возможности? Просто она не в силах ответить на элементарный вопрос: чего она хочет от него?! Не в силах! Она хотела его самого, всего, со всеми его слабостями и достоинствами, чтобы он принадлежал только ей, ей безраздельно, не могла она делить его с кем-то, делить и знать, что ей принадлежит только одна какая-то, ничтожная часть этого человека, она не рассчитала свои силы, вышла замуж за человека, у которого была семилетняя дочь, у которого глубоко в сердце свило себе гнездо глубокое горе: умерла первая жена, о нет, Надежда не жалела его, нет, она вышла замуж за него не из жалости, она любила его, как трудно было даже представить, что так можно любить на свете, но она не рассчитала свои силы, у него осталась мать, осталась дочь, он рвался между ними – между любимыми, а она тогда еще не знала, что это такое – когда любимый принадлежит тебе не весь, когда он рвется на части, она не думала, что любовь любимого к другим – это страшная казнь, потому что в какой-то момент ты осознаешь: ты – не весь мир для него, ты – не начало и не конец его жизни, ты – это ты, не больше, а тебе хочется большего, тебе хочется, чтобы никого, кроме тебя, не было для него на свете… Никого!

Так чего же она хочет от него?!

Именно этого – его самого. Целиком. Безраздельно. Но как раз это-то и невозможно на свете.

– Неужели между нами все кончено? – после долгой паузы удрученно спросила Надежда.

– У нас есть Наташа.

– Да, Наташа… – Она чувствовала, как незаметно начинают подбираться к глазам слезы, но сдержала себя, пересилила. – Кстати, я пришла к тебе поговорить о Наталье.

– Что случилось?

– Она стала невозможной. Грубит. Забросила учебу. Уходит из дома…

– Ты сама в этом виновата. Перестань водить в дом компании. Возьми себя в руки.

– А ты?

– Что – я?

– Ты ни в чем не виноват?

– Я бы с удовольствием забрал ее у тебя. К сожалению, это невозможно…

– Ты бы с удовольствием лишил меня всего и заточил в тюремную камеру. В одиночку. Или бросил на съедение крокодилам…

– У меня никогда не было такой богатой фантазии, как у тебя.

– Спасибо за комплимент.

– Пожалуйста.

Господи, о чем они говорят? Как выбраться из этого заколдованного круга взаимных подковырок и упреков, пустых, обидных, унизительных препирательств? Когда, почему случилось это? С чего началось? Ведь любили когда-то, как еще любили друг друга…

Вошла Светлана.

– Папа, чайник вовсю кипит, а вы сидите…

– Правда, – удивленно проговорил Феликс. Чайник не просто кипел – он всю кухню наполнил паром, даже окна отпотели. Надо же, ничего не замечали, пока разговаривали. – Сейчас, сейчас, – засуетился Феликс.

– Ладно уж, я сама заварю, – улыбнулась Светлана. – Сидите разговаривайте…

– Очень жаль, Светлячок, – вздохнула Надежда, – но мне уже некогда. Я ведь с работы отпросилась, всего на час. Надо идти.

– А как же торт, тетя Надя? Это «тетя Надя» всегда резало слух Надежде, особенно когда Светлана выросла. Тринадцать лет разницы – двадцать три и тридцать шесть, – ну какая она для Светланы «тетя»? И все-таки иначе Светлана никогда не называла ее, даже в лучшие дни и годы.

– В другой раз, Светлячок. – Надежда поднялась из-за стола. – Как-нибудь загляну вечерком. Вместе с Натальей. Посидим, поговорим.

– Только обязательно, тетя Надя! И Владик будет дома. – (Владик – это муж Светланы, студент; сейчас он был в институте.)

– Договорились. Ну, до свиданья! – Надежда поцеловала Светлану в щеку. Взглянула вопросительно на Феликса.

– Пойдем, я провожу тебя. – Феликс поднялся со стула.

Проводил, естественно, только до двери. «Большего, конечно, не заслуживаю…» – подумала Надежда с горькой усмешкой. Снова взглянула на него – стояли у распахнутой двери, оба чувствовали неловкость прощальной минуты.

– К нам решил совсем не заходить?

– У тебя плохая память. Я бываю у вас каждую неделю. Не меньше двух раз.

– На прошлой неделе не был ни разу.

– Мама приболела.

– Понятно. Передавай ей привет! – Она насмешливо – специально насмешливо – улыбнулась. – Ну, бывший муженек, до свиданья, что ли?!

– До свиданья, Надя.

– Ого! В первый раз сегодня назвал по имени.

– Разве? Извини. Грубею.

– То-то! – Она улыбнулась – легко, широко, свободно, улыбкой женщины, которая не знает ни горечи, ни обид, ни поражений. Впрочем, вряд ли удалось обмануть Феликса – уж кого-кого, а ее-то он изучил за годы совместной жизни.

Дверь закрылась, Надежда сделала первый шаг по лестнице, лицо ее исказилось от внезапной гримасы, и крупные частые слезы покатились из глаз. Вышла на улицу – слезы побежали еще сильней…

Горькая обида давила ей сердце. Такая тяжесть на душе, такая безысходная тоска… И слезы… Сколько в них было сладости, праведности, как они омывали душу жалостью к самой себе: они терзали и мучали, но в них одних было сейчас утешение и успокоение…

Она шла по улице, плакала, никого не стесняясь и ничего не замечая… Феликс… Он всегда внушал ей мысль, что она сама во всем виновата, но она не умела, не хотела признать себя виновной. Виновата, что любила? Но разве бывает такая вина? Верней, разве справедлива расплата за то, что ты любила человека безмерно, без оглядки, как слепая, почти как сумасшедшая? Поначалу все было хорошо, он, она, его маленькая дочь, его стареющая больная мать… Все были вежливы, предупредительны, сама деликатность, сама воспитанность. И Надежда (ей было тогда двадцать лет!), так боявшаяся его семьи, его матери, его дочери, почувствовала: она родная здесь, ее приняли как самого близкого человека, Светлана – Светлячок – тянулась к ней, и не потому что забыла мать (как она могла забыть ее, ведь ей было тогда семь лет!), тянулась просто из естества своей природы, из дружеского расположения ко всем людям, особенно к тем, которых любил отец и которые любили его, тут не было никакого оптического обмана, все искренне, все правдиво, и Надежда чувствовала счастливую, даже несколько тревожащую душу благодарность Светлане за ее детское приятие, за непосредственность, за ласковый неподдельный щебет.

А Евгения Петровна? С ней тоже все обстояло нормально, во всяком случае, Надежда не испытывала никакой вражды с ее стороны, хотя, надо сказать, матери Феликса было нелегко; она искренне любила первую жену сына, переживала ее смерть так, что не раз сваливалась в постель – подводило больное сердце, однако жизнь есть жизнь, этим успокаивала и утешала себя Евгения Петровна, и нужно было во что бы то ни стало выкарабкиваться всем вместе из беды – в первую очередь ради Светланки, ну и ради Феликса, конечно, тоже. Разумеется, Евгения Петровна присматривалась к Надежде настороженно, ее пугала молодость новой жены Феликса, она искренне боялась, хотя и не показывала вида, что душой Надежда не совсем созрела, чтобы нести на себе неожиданное бремя матери-мачехи, – так оно и случилось, не нравилось ей и то, что Феликс с Надеждой чересчур влюблены друг в друга (но тут уж ничего не поделаешь), живут будто ослепленные. Эта взаимная ослепленность, считала мать, никогда ни к чему хорошему не приводит. Проходит время, и вдруг открываются глаза на то, кого так искренне боготворишь, – и что потом? – разочарования, обиды, ссоры, боль…

С чего началось у них? С чего – сказать трудно, а вот когда именно – ответить легче. Родилась Наташа – и почти сразу все изменилось, и изменилось не в семье, а в самой Надежде, в ее восприятии жизни, в том, какими глазами стала она смотреть на Феликса, на его дочь, на Евгению Петровну и какими – на свою дочь, на божественное чудо, какое даже и представить себе не могла раньше, не могла подумать, что так это все бывает в действительности – что-то самое родное, близкое, любимое, необыкновенное, чем все на свете должны восхищаться и восторгаться. Впрочем, так все и было, разве кто-нибудь не восторгался, не говорил Надежде самых лестных, самых добрых слов? Их, может быть, говорили даже чересчур много, хотя Надежда этого не замечала, для нее казалось естественным – ее дочь просто чудо, посмотрите, какие у нее глаза, нос, какие кудряшки завиваются на затылке, а какие пухленькие ноги, какие тонкие пальчики, как симпатично она зевает, как жадно берет грудь, как потешно пыхтит… Кто не знает, впрочем, всех этих умилений матери ребенком? В этом-то, случается, и драма, как вот, например, с Надеждой… Вдруг в сердце ее – непонятно как, откуда, почему – проснулась ревность… Да какая ревность! Надежда не могла спокойно видеть, как Феликс, скажем, ласкает Светлану (улыбаясь, гладит ее волосы), когда Надежда кормит грудью Наташку… Или не выносила, если Светлана ластилась к отцу, в то время как рядом, в детской кроватке, так мило и забавно – разве они не видят? – сучит ножками Наташа. Почти с ненавистью наблюдала Надежда и за Евгенией Петровной, когда та, к примеру, в хорошем веселом настроении, прибираясь в квартире, не один раз проходила мимо стола, на котором Надежда пеленала дочь, но ни разу не остановилась, не сказала: ой, какая красивая у нас девочка, какая умница, как выросла за последнее время!.. Все знаки внимания, которые, как обычно, оказывали друг другу Феликс, Светлана и Евгения Петровна, вдруг стали ненавистны Надежде, воспринимались ею как личное оскорбление. Поначалу Надежда пугалась собственных чувств, внутреннего раздражения, укоряла себя за глупость, за нелепость несправедливых мыслей, испытывала в душе растерянность, а то и искреннее раскаяние, но со временем Бог знает куда исчезла эта внутренняя борьба, истаяла, улетучилась, будто и не было ее там никогда. Надежда напоминала нахохлившуюся птицу, которая, даже когда ее не обижали, а наоборот – подходили погладить, приласкать, вдруг еще больше цепенела, как будто изначально не верила в человеческую доброту, раз и навсегда разуверившись в ее естестве и наличии.

Случилось то, чего так боялась Евгения Петровна: между Светланой и маленькой Наташей встала, как пропасть, эгоистичная материнская любовь Надежды к своей дочери.

Ну, и начались, конечно, первые ссоры, первые недоразумения…

А кончилось все вот этим – полным крахом.

…Она шла, плакала от всех этих мыслей и воспоминаний и наконец устала от слез, от бесконечного душевного самоистязания; остановилась, вынула платок из кожаной, с плетеными ремешками сумки – подарка Феликса на Восьмое марта, горько усмехнулась, вытерла глаза; тут кстати оказалась скамейка. Надежда присела на краешек, достала зеркальце, тушь, кисточку, тени, привела в порядок ресницы и веки. Улыбнулась. Странно, она вдруг сама понравилась себе – глубокий, страдающий взгляд, грусть, синие печальные веки, длинные темные ресницы, – Господи, подумала невольно, если бы я была мужиком, разве бы устояла, разве могла бы не влюбиться в такую женщину?.. И, улыбнувшись во второй раз, еще больше понравилась себе, стало на душе вдруг легко и беспричинно весело – сколько раз в жизни удивлялась она этим резким переменам в собственном настроении: то хоть в петлю лезь, а то колокольчиком зазвенишь. И главное – почти в одно и то же время…

Посидела Надежда немного на лавочке, отдохнула, успокоилась, повеселела; если б не на работу, в этот гнусный отдел, может, и совсем легко стало бы на душе. Впрочем, что она переживает, совсем скоро она станет вольной птицей…

Вот что она забыла сказать Феликсу!.. Верней, сказать-то она сказала, что увольняется, но не сказала главного – ради чего, почему это делает. А ведь это, возможно, была тайная пружина, тайная мысль, из-за которых она отправилась к нему. То есть поговорить о Наташе – это да, но тайное-то, тайное… Она хотела как бы ненароком похвалиться перед ним, утереть ему нос, возвыситься над ним…

И что же? Опять, как много раз в жизни, разразилась словесная перепалка, и ведь забыла, забыла сказать, что не просто уходит с работы, а уходит в кино… Да, да! В кино? – удивился бы он и наверняка не поверил бы, ядовито усмехнулся: ну-ну, рехнулась совсем девушка на старости лет, что бы ни делать – лишь бы заливать, как всегда… А ведь это правда – она уходит в кино. Ну, не в актрисы, конечно (хотя актрисы что, из другого теста сделаны или, может, она хуже их сложена, не так привлекательна? Это еще как посмотреть!), но главное и не это сейчас, главное – войти туда, в тот заманчивый мир, заманчивый не просто потому, что – кино, а что – творчество, тут тебе не какой-нибудь замухрыжистый отдел с четырьмя дурами и одним идиотом во главе, здесь – всегда разнообразие, поиск, интересные люди, неожиданные встречи, интеллигентные разговоры, здесь мысль, блеск, новизна, одним словом – настоящая жизнь.

Что может быть привлекательней настоящей жизни? К чему стремятся все люди на земле, со всеми их явными и тайными помыслами? К настоящей жизни!

Конечно, Феликс всегда презирал и презирает компании, которые бывают у нее, считая всех подряд бездельниками и хвастунами. Но разве случилась бы с ней эта значительная перемена в жизни, верней – разве могла бы она случиться, если бы у нее не собирались компании? Однажды Надежда с Зоей возвращались с работы, дорогу им преградили два странных человека – прекрасно, даже изысканно одетые: джинсы, вельвет, замша, кожа, цветастые платки на шее; озорные веселые глаза, легкий юмор, шутки, смех, уверенные движения, но – самое главное – вот это: налет свободы, свободы во всем, что они делали, говорили, как смеялись, как шутили… А странность сцены заключалась в том, что в руках один держал трехлитровую банку, другой – бидон (все – с пивом), и, кривляясь, шутя, но оставаясь неизъяснимо изысканными, как бывает изыскан любой современный модный, уверенный в себе симпатичный нахал, они стали предлагать им выпить вместе – вот прямо сейчас, здесь, на улице. А что? Некрасиво?

У нас просто праздник, у нас гонорар, у нас деньги, девушки, о, у нас большие деньги, у нас даже хватило денег, чтобы купить шесть литров прекрасного пенистого пива, – и потом, мы встретили вас, вы такие симпатичные, умные, такие прямо родные, почти любимые, ну, кто из вас первой пригубит ядреного пивца прямо из банки?

Зоя, конечно, верная своему правилу ненавидеть не только этих нахалов, но вообще всех мужчин без разбору, тут же растворилась в пространстве: «Ты не идешь, нет?» Надежда, смеясь, ничего не отвечала, только радостно качала в отрицании головой, и Зоя растворилась, а Надежда осталась, познакомилась с ними. Оказалось – такие чудесные ребята, «киношники», как их нынче называют. Операторы. И не успели оглянуться, как уже были в гостях у Надежды, пили пиво, потом коньяк, черт знает что, такая вот смесь получилась…

А потом они познакомили ее с режиссером. С Владленом. И как-то Владлен сказал: хочешь в кино? О нет, не актрисой, а просто – работать в кино? Скажем, ассистентом директора, всякое там киношное хозяйство и прочее, хочешь? Она кивнула. Она хотела. Что угодно, только не ужасный этот отдел, где всегда одно и то же. Одно и то же…

Вот об этом обо всем она не рассказала Феликсу. Не успела. Не смогла. Да и трудно было рассказать так, чтобы выглядело все серьезно, хорошо, чтобы он поверил – это не шутка, не блажь, это нужно ей, иначе можно просто задохнуться от бесконечной череды ежедневной пошлости и однообразия…

Ну, а пока… А пока надо идти в НИИ. Хочешь, не хочешь, а денечки отрабатывать надо. Ничего не поделаешь…

Надежда поднялась со скамейки и решительно зашагала на работу.

Было двенадцать часов дня. Ровно полдень.

Ты и я

Подняться наверх