Читать книгу Беседы о литературе: Восток - Георгий Чистяков - Страница 6
Беседы о европейской литературе
Ромен Роллан: «Жан-Кристоф»
ОглавлениеМне бы хотелось сегодня обратиться вместе с вами к книге, которую сейчас, я думаю, читают довольно мало, хотя в тот момент, когда она появилась, она произвела огромное впечатление на всех читателей, причем в самых разных странах. Я имею в виду роман Роллана «Жан-Кристоф».
Ромен Роллан дружил с Максимом Горьким, бывал в советской России, поэтому к нему далеко не все читатели относились адекватно. Одни видели в нем «красного», другие видели в нем человека, который, оказавшись в сталинской России, ничего в ней не понял. Однако, кроме всего прочего, Роллан – это писатель уникального дарования. Ромен Роллан сумел рассказать о том, чтó заложено в музыке Бетховена, средствами литературы, средствами романа. И если бы вы спросили у меня, кто все-таки главный герой этой книги, я бы сказал: нет, не Кристоф; главный герой этого романа – Людвиг ван Бетховен. Ромен Роллан написал о Бетховене несколько книг, он практически всю жизнь жил Бетховеном и его музыкой. Однако, как мне представляется, все-таки самая глубокая книга о Бетховене вышла у него в художественной форме. Это роман о гениальном музыканте по имени Жан-Кристоф.
Кристоф считает себя неверующим и в разных местах книги декларирует свое неверие. Однако среди его друзей оказывается и священник. Это аббат Корнель. Оказалось, что аббат обладал огромной внутренней независимостью. «Кристоф никак этого не ожидал. Перед ним понемногу раскрывалось величие религиозного и свободного мышления аббата, его мощный и светлый мистицизм, лишенный горячности, пронизывавший все помыслы священника, все поступки его повседневной жизни, все его представления о вселенной и побуждавший его жить во Христе, как, согласно его вере, Христос жил в Боге».
Так пишет Ромен Роллан в романе «Жан-Кристоф», рассказывая об аббате Корнеле.
«Он ничего не отрицал – ни одной из сил, действующих в жизни. Для него все писания, древние и современные, религиозные и светские, от Моисея до Вертело, были достоверными, божественными – во всех отразился Бог. Священное Писание являлось только одним из наиболее ярких образцов такого рода, подобно тому как Церковь была наиболее высокой избранницей объединившихся в Боге братьев; но ни Писание, ни Церковь не замыкали Дух в косной истине. Христианство было для него живым Христом. История мира была только историей неуклонного роста и расширения идеи Божьей. Разрушение Иерусалимского храма, гибель языческого мира, неудача крестовых походов, пощечина Бонифацию VIII, Галилей, бросивший нашу Землю в беспредельные пространства, мощь бесконечно малых частиц по сравнению с большими, конец королевской власти и конкордатов, – всё это на время сбивало с пути сознание людей. Одни от отчаянья цеплялись за то, что было обречено на гибель, другие хватались за какую-нибудь случайную доску и плыли по воле волн. Аббат Корнель спрашивал себя: “Что сейчас исповедуют люди? Что помогает им жить?” – ибо верил: где жизнь – там и Бог. Вот почему он почувствовал симпатию к Кристофу.
А Кристоф с радостью слушал прекрасную музыку, какой полна возвышенная религиозная душа. Она будила в нем отдаленные и глубокие отзвуки вследствие его постоянного стремления живо отзываться на всё. У сильных натур подобные реакции: инстинкт жизни, инстинкт самосохранения, – как бы удар весла, который восстанавливает равновесие и дает лодке новое направление. Омерзительный парижский сенсуализм и неудержимый рост скептицизма вот уже два года как воскресили Бога в сердце Кристофа. Не то чтобы он поверил в Него, он отрицал Бога. Но он был полон Им. Аббат Корнель говорил ему, улыбаясь, что, подобно доброму великану, его покровителю (Ромен Роллан имеет в виду святого Христофора. – Г.Ч.), он, сам того не ведая, несет Бога в себе.
– Почему же я не вижу Его? – спрашивал Кристоф.
– Вы – как миллионы других людей: вы видите Его каждый день, хотя и не подозреваете, что это Он. Бог открывается в самых разных формах: одним – в повседневной жизни, как апостолу Петру в Галилее, другим (например, вашему другу Ватле) – как апостолу Фоме, в осязаемых ранах и в бедах, которые нужно исцелять; вам – в величии вашего идеала: “Noli me tangere…” Наступит день, и вы узнáете Его.
– Никогда я не отрекусь от своих взглядов, – заявлял Кристоф. – Я свободный человек.
– А с Богом вы еще свободнее, – спокойно возражал священник.
Но Кристоф не допускал, чтобы из него можно было сделать христианина помимо его воли. Он защищался с наивной горячностью, как будто тот или иной ярлык, наклеенный на его мысли, мог что-либо изменить. Аббат Корнель слушал его с легкой, едва уловимой, чисто пастырской, очень доброй иронией: у него был неиссякаемый запас терпения, вошедшего, как и вера, в его плоть и кровь».
Итак, на вопрос Кристофа о Боге «Почему же я не вижу Его?» аббат Корнель отвечает: «Вы – как миллионы других людей: вы видите Его каждый день, хотя и не подозреваете, что это Он».
Задача человека как раз и заключается в том, чтобы узнать Бога, разглядеть присутствие Божие в мире. Далеко не у всех это получается и, наверное, прежде всего не получается разглядеть Бога именно потому, что нам хочется прикоснуться к Нему. А Христос говорит: Μή μου ἅπτου, Noli me tangere[11] – «не прикасайся ко Мне». Приближайся, иди в Моем направлении, обращайся ко Мне и разговаривай со Мной, но не стремись ко Мне прикоснуться, не стремись проверить веру знанием, проверить веру логикой.
Мы и сегодня очень часто ищем в Священном Писании, в опыте Церкви ответы на наши вопросы. А Бог чаще всего не дает ответов – таких ответов, какие мог бы дать Платон или Аристотель, Кант или Гегель, или другой мыслитель. Бог через Свое присутствие в мире помогает человеку справиться с болью, с растерянностью, помогает выстоять в тот момент, когда особенно трудно, не потеряться, не сдаться, помогает двигаться дальше. И Священное Писание, прежде всего Новый Завет, опять-таки не дает ответов на вопросы, но указывает направление движения. «Путь, Истина и Жизнь», – говорит Сам Иисус в Евангелии от Иоанна[12]. И наша задача заключается в том, чтобы никогда не забывать об этом слове – Путь, потому что вне Пути, вне движения, вне развития встретить Бога в жизни, наверное, невозможно.
Ромен Роллан показывает особую внутреннюю независимость, которой обладает его герой, аббат Корнель. «Перед Кристофом, – пишет он, – понемногу раскрывалось величие религиозного и свободного мышления аббата, его мощный и светлый мистицизм».
Именно этим выражением – «мощный и светлый мистицизм» Роллан определяет не только внутренний мир аббата Корнеля, но прежде всего – творчество Людвига ван Бетховена, того композитора, которому, в сущности, посвятил жизнь не только герой Роллана Жан-Кристоф, но и сам писатель.
Я напоминаю вам, дорогие друзья, что наша сегодняшняя передача посвящена роману Роллана «Жан-Кристоф»; конечно, не всему роману, но рассказу о встрече его героя с Богом.
Надо сказать, этот роман был очень рано переведен на русский язык и издан довольно большим тиражом в 1930-е годы – по той простой причине, что его автор считался другом Советского Союза. Вот этот текст, который только что прозвучал в нашем эфире, и многие другие, не менее замечательные, по сути дела мистические, тексты были опубликованы на русском языке, и большим тиражом. Они были доступны практически каждому читателю в 1930-е годы. Я не могу отделаться от одной мысли: в ту эпоху, когда человек в нашей стране был лишен возможности читать Священное Писание, его выручала большая литература XIX и XX веков. Его выручали тексты таких писателей, как Бальзак, как Виктор Гюго или Чарльз Диккенс, тексты таких писателей, как Ромен Роллан.
«Как-то ночью Кристоф сидел в своей комнатушке, опершись локтями о стол, освещенный скудным огоньком свечи. Он повернулся спиной к окну. Он не работал. Теперь по целым неделям он не мог работать. Мысли беспорядочно кружились в голове. Всё стояло под вопросом: религия, мораль, искусство, сама жизнь. И в этом беспощадном разброде мыслей – ни порядка, ни системы. Кристоф набрасывался на книги, обнаруженные в пестрой и случайно подобранной библиотеке дедушки Фогеля; читал книги по теологии, научные труды и философию, ничего не понимая в этих разрозненных томиках – всему надо было учиться с азов. Не прочитав до конца ни одной книжки, он заблудился среди туманных разглагольствований и бесконечных отступлений, от которых оставались только усталость и смертельная тоска.
Так и в этот вечер он сидел исчерпанный до дна, отупевший. Все в доме спали. Окно его комнаты было открыто. Ни одного дуновения ветерка. Темные тучи сдавливали небосвод. Кристоф бессмысленно глядел на свечу, догоравшую в подсвечнике. Он не мог заставить себя лечь. Не думал ни о чем. Он чувствовал, как это небытие становится поистине бездонным; старался не видеть бездны, грозившей его поглотить, и невольно склонялся над нею, погружал взоры в темные ее глубины. Там, в пустоте, шевелился хаос, громоздился мрак. Кристофа охватил ужас, по спине прошла дрожь, кожа покрылась пупырышками, как от холода; он вцепился в край стола, чтобы не упасть. Это было мучительное ожидание того, что не имело имени, – чуда, Бога…
Вдруг словно раскрылись шлюзы, и на улице, за его спиной, хлынули потоки воды, застучали тяжелые, щедрые, прямые струи. Неподвижный воздух дрогнул. Сухая и твердая земля зазвенела, как колокол. И могучие запахи земли, пышущей животным жаром, аромат цветов, плодов, влюбленной плоти дошел до него в яростном спазме наслаждения. Кристоф, почти галлюцинируя, напрягся всем телом, чувствуя, как содрогаются его внутренности. Он затрепетал… Завеса разодралась. Ослепительный свет! При блеске молнии в глубине ночи он увидел Бога, он стал Богом. Бог был в нем самом. Он разбил потолок комнатушки, стену дома; подались тесные оковы человеческого существа: Он заполнил всё небо, всю вселенную, небытие. Мир хлынул из Него водопадом. В ужасе и восторге перед этим крушением Кристоф падал тоже, уносимый ураганом, который дробил и сметал, как соломинки, все законы природы. Он с трудом переводил дыхание, он опьянел от этого низвержения в пределы Бога… Бог – бездна! Бог – пропасть! Костер бытия! Ураган жизни! Всё безумие жизни, без цели, без узды, без смысла – ради самого исступления жизни!»
Мне представляется, дорогие друзья, что этот фрагмент из романа Ромена Роллана «Жан-Кристоф» может быть понят нами как блестящее, быть может, находящееся на грани возможного словесное толкование музыки Бетховена; словесное толкование его, в частности, Седьмой симфонии.
Кристоф, исчерпанный до дна, отупевший, сидит в своей комнате. Окно открыто, и он чувствует напряженность в природе. «Ни одного дуновения ветерка. Темные тучи сдавливали небосвод. Кристоф бессмысленно глядел на свечу, догоравшую в подсвечнике». Он не думал ни о чем, он чувствовал. Что чувствовал Жан-Кристоф в этот момент? Небытие, которое «становится поистине бездонным». Он «старался не видеть бездны, грозившей его поглотить, и невольно склонялся над нею, погружал взоры в темные ее глубины. Там, в пустоте, шевелился хаос, громоздился мрак. Кристофа охватил ужас, по спине прошла дрожь, кожа покрылась пупырышками, как от холода; он вцепился в край стола, чтобы не упасть. Это было мучительное ожидание того, что не имело имени, – чуда, Бога…»
Сейчас, дорогие друзья, читая эти слова, я как-то очень ясно слышу бетховенскую музыку. И надо сказать, прекрасный перевод Жарковой очень точно и емко передает французский текст оригинала.
Мне представляется, что такой силы мистических текстов в мировой литературе было создано очень немного. Но вернемся к тексту романа.
«Когда приступ миновал, Кристоф заснул глубоким сном. Так сладко и спокойно он не спал уже давно. Утром у него кружилась голова, весь он был вялый, разбитый, словно выпил накануне. Но в глубине сердца всё еще мерцал отблеск мрачного и могучего света, который опалил его вчера. Он попытался раздуть этот пламень. Тщетно. И чем больше он старался, тем меньше это ему удавалось. Он всеми силами стремился оживить хоть раз промелькнувшее видение. Напрасные попытки. Восторг не откликался на призыв воли.
Однако за этим приступом мистического бреда последовали и другие; правда, никогда не достигали они такой силы, как в первый раз. И приходили они тогда, когда Кристоф не ждал их; краткий миг, такой краткий, такой внезапный; не успеешь поднять глаза, протянуть руку – и видение исчезло, прежде чем Кристоф мог опознать его; и он недоуменно спрашивал себя: уж не пригрезилось ли это ему? В ту ночь горел ослепительным светом метеор, а теперь по следу его пролетала светящаяся пыль, пробегали крохотные огоньки, такие быстрые и маленькие, что глаз не успевал проследить их бег. Но появлялись они всё чаще и чаще; и наконец они окружили Кристофа кольцом неугасимых, но неясных мечтаний, ускользавших от сознания. <…>
Он уходил теперь на целый день и возвращался домой поздно ночью. Он жаждал одиночества полей, чтобы в тишине всласть упиться своими грезами, – так маньяк, одержимый навязчивой идеей, во всём видит помеху своей мании. Но вольный воздух омывал его грудь, нога чувствовала упругость земли, и наваждение проходило, мысли, неотвязные, как призраки, вдруг обретали ясность. Возбуждение не улеглось, скорее даже росло, но теперь это был не бред, опасный для ума, а здоровое опьянение всего существа, тела и души, обезумевших от прилива новых сил.
Кристоф снова открывал мир, будто никогда и не видел его раньше. <…> Природа пламенела, ликуя. Солнечные лучи вскипали. Небеса прозрачной рекой текли куда-то. Земля стонала и дымилась в сладострастье. Растения, деревья, насекомые, мириады живых существ были словно сверкающие языки великого огня жизни, который, клубясь, подымается ввысь. Всё испускало крики радости.
И эта всеобщая радость становилась радостью Кристофа. И эта сила становилась его силой. Он не отделял себя от всего сущего. До сего времени, даже в безмятежную пору детства, когда он смотрел на всё окружающее с жадным и восторженным любопытством, живые существа казались ему маленькими, замкнутыми мирками, страшными или смешными, но совсем непонятными и не имеющими к нему, Кристофу, никакого отношения. <…> А вот теперь вдруг всё разом прояснилось. Эти смиренные создания тоже стали для него очагами света.
Растянувшись на траве, где так и кишела жизнь, в тени листвы, пронизанной жужжанием насекомых, Кристоф наблюдал за лихорадочной деятельностью муравьев, длинноногих пауков, которые, казалось, приплясывали на ходу, за прыжками кузнечиков, вдруг выскакивавших из травы, за тяжелыми и суетливыми жуками и земляным червяком с гладким, розовым, упругим, словно резиновым тельцем, испещренным белыми бляшками. Или, закинув руки за голову, прикрыв глаза, он прислушивался к невидимому оркестру, к голосу насекомых, с ожесточением кружившихся в солнечном луче возле смолистых сосен, различал фанфары мошкары, органное жужжание шмелей, колокольное гудение диких пчел, вившихся вокруг верхушки дерева, божественный шепот леса, слабые переборы ветерка в листве, ласковый шелест и колыхание трав, какое-то дуновение, от которого морщится лучезарное чело озера, шорох легкого платья и милых шагов – вот они приближаются, проходят мимо и тают в воздухе».
«Мистицизм Ромена Роллана» – так бы я очертил тему наших сегодняшних размышлений. Жан-Кристоф родился в протестантской семье. Его религиозность основана прежде всего на чтении Библии, я бы даже сказал, на чтении семейной Библии – не просто Священного Писания, но именно той книги, которая хранилась в доме его деда на самом почетном месте. Мистицизм Жана-Кристофа сродни тому мистическому ощущению природы, о котором рассказывает народный немецкий мистик Якоб Бёме.
«Все эти шумы, все эти крики Кристоф слышал и в себе. В самом крошечном и в самом большом из всех этих существ текла та же река жизни, что омывала и его. Итак, он был одним из них, был родной им по крови; их радости и страдания рождали в нем братский отклик, их сила удесятеряла его силу, – так ширится река от вливающихся в нее сотен ручейков. Он растворялся в них. Грудь распирало от мощного напора воздуха, распахивавшего с силой окна и врывавшегося в закупоренный наглухо дом – в задыхавшееся сердце Кристофа. Перемена была слишком внезапной; раньше перед ним повсюду открывалась бездна небытия; тогда он занимался только собой, своим собственным существованием и чувствовал, как оно вот-вот прольется дождем и уйдет от него; а теперь, когда он пожелал забыть самого себя и возродиться во вселенной, теперь повсюду было бытие, бытие без конца и без меры. Ему казалось, что он выходит из могилы. Он с наслаждением плыл по этой полноводной жизни и, увлекаемый ее течением, думал, будто он свободен. <…>
Началась новая череда дней. Золотые, лихорадочные дни, таинственные и волшебные, как в раннем детстве, дни постепенного открытия мира вещей, увиденных впервые».
Да, я повторю еще раз – потому что, мне кажется, поразмышлять над этим по-настоящему важно, – что музыка Бетховена, хотя ее и невозможно переплавить в слова, звучит в этих текстах, она находит в них свое вербальное переложение. Если литературное произведение, как например «Гаспар в ночи», может стать материалом для композитора; если стихотворения в прозе, которые оставил после себя Алоизиус Бертран, смогли быть пересказаны Клодом Дебюсси на языке музыки, то почему нельзя пересказать Бетховена на языке литературы, словами? Мне кажется, что именно это делает Ромен Роллан, и это у него получается удивительно.
Да, разумеется, такого рода сближения очень субъективны, и каждый услышит в музыке что-то свое. И, наверное, одна и та же соната – «Пасторальная», «Лунная», «Аппассионата», и, наверное, одна и та же симфония могут быть трансформирована средствами языка, средствами поэзии в самые разные тексты. В одних будут одни слова и образы, в других – совсем другие. Но и та, и другая, и третья – эти вербальные версии музыки будут так или иначе ее выражать, передавать.
Я подчеркиваю, что здесь речь идет не о толковании музыки при помощи слов, не о рассказе о музыке, не о составлении какой-то программы к музыке – нет, здесь речь идет именно о переводе текста с одного языка на другой. Как можно перевести поэтическое произведение, допустим, с японского языка на русский, так можно и бетховенскую сонату перевести с языка музыки на язык слов.
Да, скажет мне всякий человек, который хотя бы сколько-то знаком с японским языком и правилами японского стихосложения, при переводе любого поэтического текста с японского языка на русский неминуемы огромные утраты. Такие же утраты неминуемы и при переводе музыкального текста на язык слов. Но тем не менее такие переводчики все-таки иногда находятся. И среди таких переводчиков, конечно же, особое место занимает Ромен Роллан. Но, подчеркиваю, этот писатель всю свою жизнь слушал Бетховена. Эта музыка звучала в его сердце, эта музыка звучала в его сознании; эта музыка в конце концов трансформировалась в те тексты, о которых мы говорим и которые мы с вами читали сегодня.
Клод Дебюсси читал маленькую книжечку, которую написал Алоизиус Бертран, – «Гаспар в ночи». И эта книга, стихотворение в прозе малоизвестного французского писателя, трансформировалась в душе у Дебюсси в его фортепианные этюды. Да, конечно же, в искусстве такого перевода очень много субъективного, в искусстве такого перевода переводчик оказывается где-то на грани. Но как раз об этом стоянии на грани, об этом стоянии над бездной прекрасно говорит Ромен Роллан в тех текстах из «Жана-Кристофа», о которых мы говорили сегодня.
Еще один маленький пример. Кристоф переживает тяжелый период – период депрессии и огромной внутренней боли.
«Рука его нащупала старую Библию, засунутую матерью в стопку белья. Кристоф никогда не был усердным читателем этой книги, но сейчас ему было невыразимо отрадно раскрыть ее. Библия принадлежала деду и прадеду. Дед и прадед вписали на чистом листе в конце книги свои имена и даты важнейших событий их жизни – рождений, браков, смертей. Крупным почерком деда были записаны карандашом числа, когда он читал и перечитывал ту или иную главу; из книги торчали клочки пожелтевшей бумаги, на которые старик заносил свои незамысловатые размышления. Эта Библия стояла на полке над изголовьем его кровати; он брал ее в долгие бессонные ночи и не столько читал, сколько беседовал с нею. Она была его спутницей до смертного часа, как раньше была спутницей его отца. Целым столетием семейных радостей и утрат веяло от этой книги».
Кристоф берет Библию и начинает читать Книгу Иова.
«Пошлым сердцам трудно понять, сколь благотворна безысходная печаль для несчастных. Всякое величие благостно, высший предел скорби есть уже избавление от нее. Если что принижает, угнетает, непоправимо губит душу, так это убожество горя и радости, мелочное и себялюбивое страдание, недостаточно сильное, чтобы отрешиться от утраченного наслаждения, и втайне готовое на любые низости ради нового наслаждения. Суровое дуновение, исходившее от старой книги, вернуло Кристофу бодрость; ветер с Синая, из широких пустынь, с могучего моря выметал ядовитые испарения. Лихорадка утихла. Кристоф снова лег и мирно проспал до утра. Когда он открыл глаза, было уже светло. С еще большей отчетливостью выступила вся неприглядность его временного пристанища; живо ощутил он свою нищету и свое одиночество и взглянул бедам прямо в лицо. Уныние прошло; осталась только мужественная печаль. Он перечел слова Иова: “Вот, Он убивает меня; но я буду надеяться…”[13] Он встал и спокойно ринулся в бой».
Вот, дорогие друзья, еще один, очень маленький фрагмент из этого действительно бетховенского по мощи текста, только написанного не средствами музыки, а словами, на французском языке, Роменом Ролланом в его романе «Жан-Кристоф» – словами, которые можно перевести с французского и на русский, и на любой другой язык; словами, которые стали теперь уже неотъемлемой частью той сокровищницы, которой владеет человечество.
11
Не прикасайся ко мне (греч., лат.). См.: Ин 20: 17.
12
«Фома сказал ему: Господи! Не знаем, куда идешь; и как можем знать путь? Иисус сказал ему: Я есмь путь и истина и жизнь; никто не приходит к Отцу, как только чрез Меня» (Ин 14: 5–6).
13
Иов 13: 15.