Читать книгу Сибирь - Георгий Марков - Страница 5

Книга первая
Часть первая
Побег
Глава четвертая

Оглавление

1

Акимова ждали не столько в Петрограде, сколько в Стокгольме.

В одном из переулков этого процветающего города-порта жил старый русский профессор Венедикт Петрович Лихачев.

Пятьдесят лет своей жизни посвятил Лихачев изучению российских пространств, расположенных от Уральского хребта к востоку и северу. В свое время Лихачев блестяще закончил Петербургский горный институт, а потом пять лет провел в Германии, практикуясь у самых крупных немецких профессоров и инженеров в горно-поисковом и плавильном деле. С экспедициями то Российской академии, то Российского географического общества, а особенно с экспедициями сибирских золотопромышленников Лихачев исколесил вдоль и поперек берега Енисея, Оби, Иртыша и бесчисленных больших и малых притоков этих великих рек.

Почти ежегодно Лихачев отправлялся в экспедиции, забираясь в места, по которым не ступала еще нога человека.

К исходу своего зрелого возраста Лихачев накопил огромный, совершенно уникальный материал, бесценный по своему значению для науки. Некоторые наблюдения, сложившиеся в результате работы экспедиций, Лихачев опубликовал в научных трудах Томского университета.

Многие экспонаты, привезенные Лихачевым из области геологии и минералогии края, этнографии и археологии, нашли свое место в коллекциях первого в Сибири университета. Научные интересы профессора простирались и в область растительного мира. И тут он внес в науку свою лепту, не только дав описания отдельных особей сибирской флоры, но и доставив образцы в университетский гербарий и ботанический сад.

Долголетняя научная деятельность и талант Лихачева выдвинули его в число видных ученых.

Лихачев был земляком Ломоносова, любил Север, быстро привык к Сибири и ни за что бы не покинул ее, если б не обстоятельство политического характера. Всякий раз, как только в университете возникало движение за демократизацию порядков – за перемены в постановке образования, за усиление общественного назначения ученого, – Лихачев оказывался вместе с теми, кто выражал самые радикальные стремления. Еще в первые годы существования Томского университета он поддержал студенческую стачку против некоторых антидемократических нововведений ректора. Сторонник самых реакционных взглядов на просвещение, ректор объявил борьбу всякому свободомыслию, поощряя голый академизм. От профессоров он требовал быть только обучителями, а студентов подавлял мелкой опекой и подозрительностью. Лихачев не мог и не хотел придерживаться позиций ректора. Везде и всюду он отстаивал право студентов на самостоятельность, прививал им чувство критического отношения к научным догмам, возбуждал интерес к общественному движению.

Однажды ректор и попечитель учебного округа, человек еще более реакционных взглядов, гуляли по дорожкам, протоптанным по склонам обширного косогора, сбегавшего к реке. Настроение у обоих было тихое, умиротворенное: учебный год заканчивался, слава богу, благополучно, без серьезных эксцессов. Между тем из Петербурга, из Москвы, из Казани, из Юрьева доходили вести, что по аудиториям снова прокатилась волна студенческих сходок и митингов. На них критиковались не только университетские порядки, прозвучали куда более тревожные ноты: осуждалась правительственная политика, незыблемость трона его императорского величества подвергалась сомнению. До хладных сибирских краев сие не докатилось. Ректор и попечитель учебного округа видели в том результат собственного тщания. Своевременно и умело воздвигнута стена, о которую разбились зловещие раскаты студенческого буйства. Так было… и, бог милостив, так оно и будет впредь.

Вдруг из глубины рощи до ректора и попечителя донесся знакомый напев популярной среди студентов песни «Из страны, страны далекой».

– Веселятся! – с покровительственным добродушием сказал ректор.

– Золотая пора юности, – усмехнулся попечитель. Они сделали несколько шагов и остановились как вкопанные. Знакомый мотив сопровождал совершенно незнакомые слова, содержавшие многозначительные намеки:

Юной верой пламенея,

С Лены, Бии, с Енисея

Ради воли и труда,

Ради жажды жить светлее

Собралися мы сюда.


И с улыбкой вспоминая

Ширь Байкала, блеск Алтая,

Все стране, стране родной,

Шлем привет мы, призывая

Всех, кто с нами, в общий строй.


Каждый здесь товарищ равный.

Будь же громче тост заздравный,

Первый тост наш за Сибирь,

За красу ее и ширь…

А второй за весь народ,

За святой девиз «Вперед», – вперед!


Песня не умолкала. Звонкие, дружные голоса, допев песню до конца, принимались повторять ее. С каждой минутой хор набирал силу, пение становилось все более энергичным и страстным.

– Так… так… «Ради воли и труда»… «Каждый здесь товарищ равный»… – шептал побелевшими губами ректор, испуганно поглядывая на попечителя.

– Своды нашего университета не могут быть омрачены крамолой! – воскликнул попечитель и ринулся через кустарник по не просохшей от весенних дождей земле.

Ректор поспешил за ним.

Через несколько минут они оказались на поляне, заполненной возбужденной толпой студентов. То, что они увидели, заставило их попятиться. В роли главного закоперщика студенческого хора выступал профессор Венедикт Петрович Лихачев.

– Больше, братцы мои, напора, воли, чтоб дрожали стены от предчувствия грядущих перемен! – громко наставлял хористов профессор, сопровождая слова скупыми, но сильными жестами. И студенты и профессор так были увлечены, что не заметили появления ректора и попечителя.

– Господа! Господа! Я прошу разойтись! Насколько я понял, в вашей новой песне нет и намека на царя и бога… Постыдились бы, Венедикт Петрович, совращать молодежь с твердого пути! – Ректор говорил высоким, взвизгивающим голоском. Белое, холеное лицо его стало пунцовым, в узких щелках полусомкнутых век, как острие бритвы, поблескивали злые глаза.

Лихачев обернулся на голос ректора, удивленно всплеснул руками, которые от физической работы в экспедициях были у него крупные, в мозолях и ссадинах.

– Помилуйте, господин ректор! В песне нет ничего предосудительного! В ней звучит одно желание – быть полезным своей родине. Молодежь хотела отметить собственной песней свой весенний студенческий праздник. Что в этом плохого?!

– Запрещаю и повелеваю властью, данной мне государем императором, разойтись! – провизжал ректор, становясь в позу Наполеона со скрещенными на груди руками.

– И не медля ни одной минуты, – притопнув ногой, подтвердил попечитель. – О вас, профессор, будет разговор особый и в самые ближайшие часы.

Попечитель сердито смотрел на Лихачева через стекла пенсне, губы его, прикрытые рыжими усами, гневно подергивались.

А Лихачев смеялся. Закинув крупную голову, заросшую густыми, в завитушках, русыми волосами, он хохотал, сотрясаясь всем своим плотно сколоченным телом.

Студенты пребывали в молчании. Но вот кто-то в толпе задорно свистнул.

Ректор и попечитель в одно мгновение поняли, что пора убираться. Шаг, два, три!.. Они скрылись в березняке так же неслышно, как и появились. Вдогонку им донеслись вызывающе звонкие голоса:

…Ради воли и труда,

Ради жажды жить светлее

Собралися мы сюда.


2

А на другой день профессор Лихачев предстал перед судом своих коллег. Заседание происходило в кабинете ректора. Двери были плотно прикрыты. Вход в приемную оберегал университетский сторож.

Насупившись, опустив головы, коллеги Лихачева слушали нудные поучения ректора и попечителя учебного округа. Поведение профессора Лихачева не нравилось его коллегам. Видный профессор в роли хориста! По меньшей мере это легкомыслие. Конечно, не каждый из сидящих здесь осуждал Лихачева. Так ли уж это предосудительно? Как известно, всякое влечение – род недуга. А разве у них нет своих увлечений? Один до страсти любит игру в рулетку, второй чуть не по целым суткам просиживает в собрании за карточным столом, третий увлечен церковными службами, а, к примеру, профессор богословия любит лошадей, перепродает их татарам из трактовых деревень и отнюдь не чурается барыша, который неизбежен в таком деле…

Судбище над Лихачевым еще не успело развернуться по-настоящему, как в кабинет влетел начальник жандармского управления.

– Ваше превосходительство, господин ректор, у вас крыша горит! – не собираясь приносить извинений за непрошеное вторжение, рявкнул полковник.

– Что имеете в виду, ваше высокоблагородие? – вставая с кресла и бледнея, спросил ректор.

– Студенты взломали двери главной аудитории и митингуют!..

– Докатилось-таки и до нас! – трахнув кулаками по столу, воскликнул попечитель. – Вот к чему приводят ваши безобидные песенки, господин профессор! Все революции в Европе тоже начинались с пустячков, а заканчивались кровью, кровью, кровью!

Ректор метался за своим длинным столом, не зная, что предпринять, чтоб остановить неотвратимо надвигающиеся грозные события.

– Ну что же вы медлите, ваше превосходительство? – сказал начальник жандармского управления.

Ректор вскинул на него глаза, полные растерянности, страха и мольбы о помощи.

– Как прикажете поступить? – спросил он упавшим голосом.

– Отправьте в аудиторию профессора Лихачева. Пусть он скажет студентам, что ему не грозит ни увольнение, ни арест.

– Идите, Венедикт Петрович! – Ректор просительно сомкнул кисти рук и посмотрел на Лихачева заискивающе.

– Идите же, Венедикт Петрович, пока эти безумцы не ворвались в лаборатории и не устроили там погром! Идите, пожалуйста! – Голос попечителя учебного округа звучал теперь по-иному: мягко, вкрадчиво.

– Я готов пойти. Но предупреждаю: я не произнесу ни одного слова против, если студенты выдвинут требование о перемене общественной атмосферы в нашем университете.

Лихачев встал, но сразу же сел, давая этим понять и ректору и попечителю, что он не отступит от своего условия.

Вдруг из длинного коридора донесся топот множества ног, гул голосов, и в кабинет ректора ввалилась делегация студентов.

И как они держались, эти желторотые юнцы! В их резолюции то и дело слышался звон металла: «Мы требуем!», «Мы не отступим ни на шаг!», «Свободу – науке, свободу – труду! Счастье – Родине!».

Попечитель попытался возмутиться. Он затопал ногами, вскинув над головой свои склеротические руки, сжатые в кулаки. Но голос студента, читавшего резолюцию, зазвучал с угрожающей силой:

– Мы не потерпим ни на одну минуту унизительной слежки за нашим поведением и всеми силами будем протестовать против подлой системы опеки и беззастенчивого унижения достоинства и чести студента в угоду отечественным мракобесам, по монаршей воле призванным глушить тягу народа к просвещению и свободе.

Ректор мученическими глазами смотрел на Лихачева. Единственный, кто мог остановить этот ужасный молодой, звонкий голос, – это он, Лихачев. Но профессор стоял с невозмутимо спокойным лицом, и, более того, в его круглых, как у беркута, глазах плескалось озорство и буйство. На миг ректору показалось, что профессор откроет сейчас свой большой рот, прикрытый прокуренными усами, и из его глотки выплеснется:

Ради воли и труда,

Ради жажды жить светлее

Собралися мы сюда.


Ректор мелко, чтоб коллеги не видели этого жеста отчаяния, перекрестил свой живот, стараясь избавиться от возникшей в сознании картины, как от дьявольского наваждения. Но предчувствия не обманули ректора. Вдруг кто-то из студентов, стоявших в последнем ряду, сильным голосом запел:

Юной верой пламенея…


В то же мгновение по университетскому коридору загрохотало:

С Лены, Бии, Енисея

Ради воли и труда,

Ради жажды жить светлее

Собралися мы сюда.


Ректор упал в свое кресло с высокой спинкой, увенчанной изображением двуглавого орла, судорожно хватая струю свежего воздуха, проникавшего в полуоткрытое окно. Попечитель замер с разинутым ртом. Профессора сидели мрачные и молчаливые. А Лихачев, вскинув кудлатую голову, стоя, с просветленным лицом прислушивался к раскатам сильных, молодых голосов, от которых, казалось, сотрясались толстые кирпичные стены университета…

3

Вот с той поры и началось… Лихачев жил и работал, ненавидимый университетским начальством и окруженный чуткой любовью студентов. Как только реакционные профессора пытались поднять на него руку, немедленно вступали в действие студенты. Они были готовы в любой миг на любые поступки ради того, чтобы отстоять Лихачева. И ректор и попечитель в этом не сомневались. Волей-неволей приходилось уступать, чтоб не нажить бед куда более серьезных, чем все те, которые возникали от присутствия в университете Лихачева.

Была, правда, у Лихачева одна черта в характере, вернее, страсть, которой старались пользоваться и ректор и попечитель для облегчения своего положения. Лихачев был неутомимый путешественник. Программа его путешествий простиралась на десять лет вперед. Едва закончив одну экспедицию, он начинал подготовку к другой. Лихачевские недоброжелатели рады были спровадить профессора хоть к черту на кулички, лишь бы пожить в спокойствии и чинном благолепии. Урезая средства на другие нужды, ректор не скупился на расходы для экспедиций, а порой испрашивал дополнительные суммы в Петербурге, а то и у частных лиц, владевших большим капиталом.

Однако, обретая временный покой в месяцы отсутствия Лихачева, ректор с грустью отмечал, что каждая экспедиция приносила ученому, фигурально выражаясь, новую звезду на погоны. Результаты экспедиций рассматривались не только в Томске, Лихачев выезжал с докладами в Петербург. Там вначале относились к нему настороженно. Доклады слушались только в Российском географическом обществе, где всегда находились разумные люди, хорошо отличавшие наукоподобную мишуру от подлинно научных открытий. Но, по мере того как повышался интерес царского правительства к своим восточным и северным окраинам, повышался интерес к 50 трудам Лихачева и со стороны Российской академии наук. Полностью истребить ломоносовский дух в академии никогда и никому не удавалось. Он то загасал, наподобие таежного костра, прибитого налетевшим ливнем, то снова разгорался, как разгорается тот же полузатухший костер под свежими струями ветровых потоков.

К слову Лихачева теперь прислушивались в стенах научных учреждений. А что касается деловых людей, рисковавших вкладывать свои капиталы в разного рода предпринимательские начинания на востоке, то они, несмотря на всю свою необразованность и презрение к просвещению, домогались встреч с Лихачевым, испрашивали у него советов. И он не уклонялся от них даже в самых трудных случаях.

Никто, разумеется, в те далекие годы не фиксировал прогнозов, которые высказывал Лихачев отдельным предпринимателям. А прогнозы эти охватывали обширные районы Сибири и в просторечии бесед с промышленниками и купцами были краткими, но вполне исчерпывающими, как суворовские донесения и приказы.

– Хотите грести золото лопатой? Есть такое золото в Сибири. Оно лежит в верховьях Енисея, по берегам его притоков. Потом ищите это золото на Среднем Енисее и в низовьях Ангары. А когда разбогатеете, не щадя сил и средств, идите на крайний северо-восток. Верховье Томи все в железе и каменном угле. Хотите, чтоб Сибирь имела железные дороги и свой металл, идите туда, не ошибетесь.

Лихачев был сведущим не только в области ископаемых. Он, как никто, знал реки и озера Сибири, составляя из них целые транспортные системы. При этом он учитывал опыт землепроходцев, нащупавших на необозримых пространствах Сибири самые краткие и самые выгодные пути.

– Помимо крупных кораблей, стройте мелкосидящие плоскодонки, пробивайтесь в верховья малых рек. Там встретите громадные богатства, а самое главное, выйдете к новым большим рекам и свяжете большие дороги в единую нить – от сердца России до ее нетронутых окраин.

Предприниматели – и российские, и англо-французские, – почуявшие в Сибири золотое дно, пытались приручить Лихачева, сделать его своим советчиком и указчиком. «Нюх у этого книгочия на земные богатства, как у доброго охотничьего кобеля на таежную живность», – говорили о нем российские толстосумы, похваляясь перед английскими и французскими банкирами.

Но все попытки приручить его к непосредственному обслуживанию интересов предпринимательства Лихачев сокрушал железной рукой.

– Я хоть учился у немцев, но человек насквозь русский. Где пахнет иностранной деньгой, там мне делать нечего!

А случалось, что говорил и того короче:

– Отстаньте! Я приказчик России и червь науки!

4

К исходу семидесятого года от роду Лихачев поддался все-таки соблазну быть поближе к самому главному центру науки – академии, и переехал в Петербург.

– Еду туда не за тем, чтобы забыть Сибирь, напротив, чтоб служить ей пуще прежнего. Как набат, звучит весь мой век завет Михайлы Ломоносова: «Российское могущество прирастать будет Сибирью».

Эти слова Лихачев сказал с подножки вагона толпе студентов, собравшихся на платформе в Томске проводить его в далекий путь.

Жизнь в Петербурге с первого дня началась совсем иначе, чем думалось. Не успел Лихачев расставить вещи в своей обширной профессорской квартире, не успел отоспаться после долгой дороги в тряском вагоне, столицу вздыбила страшная весть: кайзер Вильгельм обрушился на Россию войной.

С этой новостью к Лихачеву прибежал студент последнего курса политехнического института Ваня Акимов. Приходился студент Лихачеву вроде бы дальним родственником. Был он сыном двоюродной сестры рано умершей жены профессора.

– В недобрый час приехал я, Ваня, в столицу. Не займи мое место в Томске другой профессор – вернулся бы туда с радостью. Не до науки теперь будет нашему отечеству.

Лихачев был потрясен. Ходил по комнате вприпрыжку, останавливался возле тюков с бумагами, хранившими уникальные материалы экспедиций, дневники, карты, наброски будущих статей, в которых содержались предвидения – поразительные, гениальные.

Ваня был в три раза моложе Лихачева, но дружили они, как порой не дружат даже сверстники. Лихачев дважды брал Ваню с собой в экспедиции, посылал ему регулярно деньги на жизнь, переписывался, не тая в письмах ни чувств своих, ни дум. Сближала их, конечно, прежде всего общность научных интересов. Правда, Ваня не знал и сотой доли того, что умещалось в крупной, лобастой голове Лихачева, но он любил науку, хотел постигнуть истины, выработанные российскими и зарубежными учеными.

Весть, которую Ваня принес Лихачеву, совсем не печалила его. Он был возбужден, и заряд нерастраченной молодой энергии жарким блеском сиял в темно-коричневых глазах юноши.

– А ты, Ваня, вроде доволен, что обрушилось этакое несчастье на нашу родину? – спросил Лихачев, и голос его прозвучал осуждающе.

– Да что вы, Венедикт Петрович! Война – ужасное бедствие! Разве можно радоваться этому?! – воскликнул Ваня с каким-то особенным возбуждением. Но как бы Ваня ни отказывался от этого, в голосе звучала если не радость, то, по крайней мере, неуемная бодрость, задор.

– А все ж таки ты чему-то рад. Рад! Я же вижу по тебе, – теперь уже откровенно с укором сказал Лихачев.

– Да, действительно, что-то очень взбудораживает меня, – признался Ваня.

– Может быть, мечтаешь о подвигах на поле брани? Кинешься на фронт? – спросил Лихачев, окидывая юношу придирчивым взглядом.

– Нет, Венедикт Петрович! Это не мой удел! – без малейших сомнений сказал Ваня.

– Что же тогда? Любовь? – развел руками Лихачев.

– Откроюсь перед вами, как верующий перед господом богом: война породит революцию. Рожден я для революции. Вот откуда мое возбуждение. – Ваня выпрямился и глядел на ученого строго, с решимостью отвечать за свои слова.

– Вон оно что! – воскликнул Лихачев. – Никогда не думал, что ты такой… Робеспьер.

Ученый хотел, вероятно, улыбнуться, но улыбки не получилось. Наоборот, лицо его стало серьезным, а взгляд больших глаз озабоченным. И Ваня без труда понял, о чем думал сейчас ученый: «Рожден для революции… А знаешь ли ты, что такое революция? Ни я, ни ты этого не знаем».

– Война неизбежно взорвет царизм. Революция станет единственно возможным выходом из тех страданий, какие война принесет народу. Рабочий класс осознает себя в этих испытаниях как силу, которая должна вывести страну на путь социальной свободы…

Лихачев опустился в кресло. За свою долгую жизнь он сталкивался с самыми различными точками зрения на переустройство жизни людей. Но ни одна из них не увлекла его, не покорила. О многих теориях он думал с недоверием, а то и просто с презрением. «Болтовня, милые господа! Болтовня! Не более. Чтоб повернуть Россию на новые пути, надо, чтоб захотел этого сам народ. Мужик упрям, не захочет вашей «свободы», и ничем ты его не стронешь с места».

И сейчас, выслушав горячую речь Вани, Лихачев прежде всего подумал об этом.

– Война… революция… свобода… Звучит красиво, звонко! Но все это для нас, грамотеев, интеллигентов. А мужик, бородатый мужик, темный и забитый, он что-нибудь понимает, Ваня, в этих премудростях? – сказал Лихачев, отметив про себя, что его молодой друг, несмотря на юные годы, по-видимому, человек с «царем в голове». Держится он просто, без стеснения, следовательно, уверен в себе, в рот каждому говоруну смотреть не станет.

– Бородатый мужик, Венедикт Петрович, действительно и темный и забитый. Но его просвещение, вероятнее всего, будет протекать ускоренным способом. До высот науки он поднимется фантастически быстро!

– Он не знает азбуки! Вместо подписи он тискает отпечаток пальца. А ты – высоты науки! – усмехнулся Лихачев, и губы его застыли в горькой гримасе.

– Мы говорим о разных вещах, Венедикт Петрович. Вы имеете в виду высоты науки в области абсолютных знаний, я же веду речь о высотах революционной науки и борьбы. В этом отношении наш русский мужик на поверку и не такой темный, и не такой забитый, как о нем принято думать. Как-никак за его плечами опыт событий пятого года.

– Страшный опыт: безвинная кровь у царского дворца, кровавая война на Дальнем Востоке, бездарно начатая и позорно проигранная, и шквал забастовок и восстаний, в конечном итоге не принесший трудовому люду никакого облегчения…

– Суровая школа и суровые уроки. Они не прошли даром, – перебил Ваня ученого.

– Были и прежде, Ваня, суровые уроки, а забылись. Забудутся и эти.

– Эти не забудутся, Венедикт Петрович! Теперь есть сила, которая и сберегла эти уроки в памяти, и при случае напомнит их, чтоб не повторить прежних ошибок.

– Что же это за сила? Наш брат интеллигент? Не шибко-то я верю в эту силу! Одних припугнут, другим подороже заплатят, третьи не рискнут терять кусок хлеба насущного! Этой силе крепкие подпорки нужны, чтоб не качалась она из стороны в сторону.

– Я говорю о другой силе, Венедикт Петрович. Пролетариат! Он вышел на арену исторических битв.

Город был уже возбужден страшным известием о войне. После нескольких часов тишины, как бы притиснувшей улицы и переулки к земле, взметнулось в гомоне, реве, шуме человеческое горе. В открытое окно профессорской квартиры ворвались голоса пьяных людей, топивших свое отчаяние перед грозным событием в истошном крике.

– Вот он, твой пролетариат! Сегодня с тупым надрывом песни поет, завтра с таким же надрывом будет плакать, а послезавтра, забыв и то и другое, начнет убивать себе подобных, даже не спросив себя, во имя чего он это делает…

– Но наступит час, когда это отчаяние и эта покорность переплавятся в иное – в потребность изменить мир, изменить себя. Это обязательно произойдет. Более того, это уже происходит. Для тысяч и тысяч людей уже и сейчас ясно: в этой войне надо делать только то, что принесет России поражение. Царизм без поражения не свалится. Это зверь живучий.

Лихачев вскочил, закинул крупные руки за спину.

– Поражение! Это слово бьет по моим перепонкам, как снаряд. Я русский и не хочу, чтоб мое отечество лежало распластанным у ног немецкого кайзера.

– Поймите, Венедикт Петрович, только поражение царизма принесет очистительную революцию.

– Униженная и разбитая отчизна подобна трупу. Ее не спасут и революции.

– Не народ, а царизм потерпит поражение.

– Нет, нет! Ради отечества я готов на все! И я не потерплю, Иван, твоих разговоров. Забудь это слово – поражение! Мы должны победить врага. Только гордой и сильной стране революция может принести избавление от нужды и страданий.

Ваня попытался доказать ученому, в чем его заблуждения, но тот не захотел слушать. Разгневанно шаркая ногами о паркет, он удалился в другую комнату, плотно прикрыв за собой тяжелую дубовую дверь.

Ваня проводил ученого взглядом, осуждая себя за излишнюю прямолинейность в суждениях. «Ну ничего, то, что я не смог доказать вам, господин профессор, то вам докажет сама жизнь», – утешал себя Ваня, не зная еще, как поступить дальше: сидеть ли в ожидании, когда гнев ученого уляжется, или покинуть его дом до каких-то лучших минут.

Ваня не успел еще решить этого, как дубовая дверь открылась и Лихачев вернулся с какой-то виноватой улыбкой, так не подходившей к его суровому лицу.

– А ну ее к черту, Ваня, твою политику! Я ее недолюбливал в молодости, а в старости она мне и вовсе не нужна. Давай пить чай с брусничным вареньем, – глуховатым голосом сказал Лихачев.

– Что ж, чай пить – не дрова рубить, говаривали в старину, – усмехнулся Ваня, – однако истины ради замечу, Венедикт Петрович, что, возможно, политику вы недолюбливали, но других поощряли заниматься оной.

– Что за намеки? – снова сердясь, спросил Лихачев.

– Никаких намеков, одни факты. Мне вспомнились ваши постоянные конфликты с реакционной профессурой.

– Да разве это политика, друг мой ситцевый?! Просто-напросто сердце мое не терпит несправедливости. Наука требует свободы духа…

– Вот, вот, – поощряя откровенность ученого, затряс головой Ваня.

– Опять ты меня, искуситель негодный, вовлекаешь в антиправительственные рассуждения. Да ты что, подослан тайным управлением жандармерии?! – замахал кулаками Лихачев, надвигаясь на племянника, поблескивавшего из угла своими темными глазами.

– Успокойтесь, дядя! – вскинув руки, сказал Ваня. – Я не подослан, а послан, дядя, к вам. Послан студентами-большевиками. Позвольте воспользоваться вашей гостиной и провести тут завтра вечером небольшую беседу. Мы в крайнем затруднении. Мы существуем нелегально, нам тяжело, а момент ответственный, он требует ясности и действий.

Лихачев опустил кулаки, попятился, упал в кресло, словно его кинули туда. Жалобно скрипнули под ним прочные, скрытые кожаной обивкой пружины.

– Ах, искуситель, ах, лиходей! Собирал бы своих оболдуев без спросу, так нет, разрешения спрашивает, блюститель добропорядка!

– Вы завтра до которого часу в отсутствии? – не упустил удобного момента Ваня.

– Поеду на именины. Вернусь за полночь. И думаю, что вернусь в изрядном подпитии. Восьмидесятилетний именинник умеет и угостить, и сам выпить.

– Раздолье! – прищелкнув языком, воскликнул Ваня.

– Окна шторами прикрыть надобно. По улице немало всякой сволочи шляется.

– Уж это не извольте беспокоиться, – со смехом дурашливо изогнулся в лакейском поклоне Ваня.

– Не паясничай, племянник! Садись за стол, чай будем пить! Неонила Терентьевна! – крикнул он в приоткрытую дверь служанке. – Самоварчик нам с Ваней, брусничное варенье и коржики!

– Ня-су, барин, ня-су! – послышался из глубины квартиры напевный голос.

5

На другой день в квартире профессора Лихачева состоялось собрание большевиков.

Венедикт Петрович приехал в полночь. Разговоры были еще в самом разгаре. Кое-кто, увидев профессора, смущенно встал. Неужели пора уходить? Хозяин кабинета остановился на пороге. Все уставились на Ваню.

– Позвольте, дядюшка, завершить беседу. А вы, может быть, пройдете в спальню на отдых? – не то спросил, не то посоветовал Ваня.

– Вы что же, боитесь, что я выдам ваши секреты?

– Нет, почему же? Вы, вероятно, устали, вам пора спать. – Ваня готов был подхватить профессора под руку и почтительно провести его в соседнюю комнату.

– Дай-ка мне стул. Я посижу, послушаю, о чем вы тут разговор ведете.

Не ожидая приглашения, профессор сел рядом с Ваней.

В накуренной комнате воцарилось молчание.

– Будем, товарищи, продолжать. Венедикт Петрович знает, что здесь происходит нелегальное собрание большевиков, – сказал Ваня с отчаянием в голосе.

Профессор слушал вначале рассеянно и каждого выступающего встречал улыбкой недоверия. «Горе-спасители России! Младенческий лепет! Плавание по поверхности с помощью надувных пузырей!» – мелькало у него в уме.

Но, по мере того как разговор принимал все более напряженный характер, таяло, словно вешний снег на солнцепеке, и недоверие Лихачева к студентам. «Младенцы, но упрямые. Царизм, конечно, не свергнут, а царя попугать могут», – смягчал свои размышления Лихачев.

Суть острой дискуссии профессор не очень улавливал. Его сознание задержалось лишь на отдельных фразах.

– Массы! Завоевание масс! Вот коренной вопрос будущей революции, – гудел басок одного из студентов.

Остальное Лихачев не слушал. «Птенцы вы желторотые! Массы! Да известно ли вам, что российские массы неграмотны, забиты, они лежат, подобно валуну, на дороге общественного развития. Чтобы валун сдвинуть с места, нужен, по крайней мере, прочный рычаг. Уж не вы ли, сосунки, рискнете уподобиться этому рычагу?!» – полемизировал про себя профессор с высказываниями студентов.

– Революционное созревание масс пойдет стремительно. Война уже коснулась непосредственным образом миллионов людей. И самое главное в том, что рабочий и крестьянин оказались рядом, в одном окопе. Уж такова жизнь: крайние катаклизмы современной жизни сближают для совместных усилий решающие фигуры будущей социальной борьбы…

Это звенел приятный голосок племянника. «Ох ты какой стратег! И глядят все на него с уважением, видно, не такой уж Ванька тумак, как я порой про него думаю», – проносилось в голове профессора.

Но голова его в эту ночь все-таки была во хмелю. Французский коньяк, выпитый на именинах, делал свое дело. В глазах дрожали тени от кудлатых голов студентов, подпрыгивала люстра с медной цепью, поколыхивались стены в темно-розовых обоях.

– Ну, талдычьте здесь хоть до утра, а я пойду отдыхать. Дверь, Иван, не забудь запереть. Неонила Терентьевна спят-с!.. – пробурчал профессор и вышел из комнаты.

А через несколько дней произошло то, что рано или поздно должно было произойти: Ваньку Акимова, милого племянника и тайную надежду ученого, арестовали. Арестовали его прямо в лаборатории.

В тот же день профессора Лихачева посетил студент, оказавшийся обладателем того самого баска, который на сходке в памятную ночь так увлекательно рассуждал на тему завоевания масс. Студент был изрядно сконфужен, взволнован и даже растерян. Он попросил у профессора разрешения войти в столовую и опрокинуть стол. Там, в тайнике, устроенном прямо под столешницей, хранились какие-то очень-очень, как сказал студент, важные революционные документы.

– С Иваном есть возможность снестись. У нас в предварилке свои люди, – сказал студент, сдерживая свой рокочущий бас.

Лихачев вспылил:

– Передай Ваньке, что он мерзавец! Такому лбу надо на войне быть, а не проедать казенные харчи в тюрьме. – И он вышел, хлопнув дверью.

Через минуту профессор вернулся и подобревшим голосом сказал:

– Возьмите эти деньги. Тут сто рублей… Передайте, когда можно будет, этому негодяю Акимову и скажите ему, чтоб в тюрьме не распускал нюни, а если окажется в ссылке, то пусть наукой занимается – лучшее средство от скуки и спанья.

– Все в точности передам, – пообещал студент. Запрятав бумаги в потайной карман студенческой куртки, бас отвесил профессору глубокий поклон и удалился. Лихачев представил на миг жизнь без встреч с Иваном, и сердце его стиснула тоска. «В экспедицию пора. Двинусь в низовья Оби. Попробую обследовать побережье океана в сторону Енисея… От Мангазеи наши предки ходили и к северо-западу и к северо-востоку. Надо посмотреть на все своими глазами», – размышлял Лихачев. Но это была мечта, чистая мечта, без малейших примесей реальности.

Дело в том, что охотники тратить деньги на экспедиции, да к тому же такие далекие и дорогие, окончательно перевелись. Правительство и прежде не очень щедро отпускало средства на науку, теперь оно, занятое военными заботами, и помышлять об этом не хотело. Найти частного воротилу, пожелавшего бы взять на себя огромные расходы, тоже было не просто. Могли, конечно, с великой охотой влезть в это предприятие англо-французские компании, аппетит которых к российским сокровищам разгорался с каждым годом все больше и больше, но одна мысль о служении чужеземным интересам приводила Лихачева в негодование.

«Не ерепенься-ка, Венедикт Петрович, никуда ты в такое время не уедешь. Садись-ка за стол, раскладывай материалы своих сибирских экспедиций и попробуй сообразить, что из них вытекает. Дело тоже нужное, никто за тебя этого не сделает», – утешал себя Лихачев.

И он действительно приступил к такой работе, разворошив большой, окованный жестью сундук с архивами сибирских экспедиций.

В один из поздних вечеров, в самом начале этой работы, к Лихачеву снова нагрянул обладатель баса.

– Иван переслал вам письмецо, Венедикт Петрович, – сказал студент, извлекая откуда-то из-под полы скрученный в трубочку листок бумаги.

– Не забывает, значит, дядюшку! – с ноткой удовольствия в голосе воскликнул Лихачев.

– Помнит и заботится, – угрюмо хмыкнув, прогудел бас.

Лихачев водрузил на нос очки, бережно развернул бумажную трубочку, зашевелил губами.

«Милый дядюшка! О себе не пишу. Все мысли мои о Вас. Над Вами заходит гроза. Провалы наши оказались серьезнее, чем можно было предполагать поначалу. Ваше сочувствие к нам; Ваша помощь нам известны. Запрошены также материалы из Сибири о Вашем участии в студенческих антиправительственных манифестациях. Все это ничего хорошего не предвещает. Не поспешить ли Вам с отъездом в Стокгольм? Помнится мне, что Вас зазывали туда для прочтения лекций. Время для этого вполне подоспело. Спешите, спешите, пожалуйста! Обнимаю и остаюсь Вашим верным другом и учеником!

Иван».


Лихачев прочитал письмо племянника молча, отошел к окну, закинул руки за спину, смотрел куда-то в небо.

– Ответа не будет? Есть возможность передать не позже завтрашнего утра, – сказал бас.

– Прошу подождать. – Лихачев присел к столу, размашисто написал:

«Ваня! Укладываюсь для немедленного отъезда. Забираю самую необходимую часть сибирского архива. Если твое отсутствие будет менее продолжительным, чем мне думается, не забудь понаблюдать за моей квартирой, чтоб не растеклось нажитое без отца и матери добро по чужим рукам. Будь здоров!

Дядюшка».


Лихачев перечитал записку, достал из стола хрустящий, с черной подкладкой конверт, осторожно вложил в него исписанный листок.

– Извините, профессор, конверт излишен. Письмо ваше будет запечено в булку, – чуть усмехнулся бас.

– Ну, в случае чего, сами выбросите! Старая привычка чтить адресата, – пояснил Лихачев и, прихлопнув конверт тяжелым пресс-папье, подал его студенту.

6

А вскоре Лихачев уехал в Стокгольм. Пока он не вошел по трапу на пароход шведской компании, он не был уверен, что уедет.

Где бы он ни появлялся в эти предотъездные дни, он всюду обнаруживал признаки усиленной слежки за собой. Сыщики не оставляли его без внимания даже дома. Они нагло прохаживались под его окнами, останавливали служанку Неонилу Терентьевну, расспрашивали ее, чем занят профессор.

Лихачев побаивался: вдруг арестуют. Но тут он опасность преувеличивал. Задерживать его никто не собирался. Наоборот, опасались, чтоб не раздумал с отъездом.

Власти полагали так: пусть себе убирается куда-нибудь подальше от России, а то еще окрутят его революционеры, вовлекут в свои дела. Бороться с такими не просто, уж очень он на виду у всего Петрограда…

Лихачев был начеку до самой последней минуты. Опасаясь, что могут быть похищены материалы, без которых его отъезд в Стокгольм потерял бы всякую целесообразность, он все чемоданы погрузил к себе в каюту и всю дорогу неустанно следил за ними.

В Стокгольме Лихачева встретили достойно его высокого звания. Худой морщинистый старик с пожелтевшими волосами на клинообразной голове, прямой, как сухая жердь, назвавшийся членом Шведской академии наук и профессором древнего университета города Упсалы, произнес краткую речь:

– Я счастлив приветствовать от лица моих коллег столь выдающегося представителя российской науки. Ваш приезд в Швецию будет способствовать добрососедскому духу наших наук, процветающих под эгидой русского императора и короля Швеции.

«Ну, насчет эгиды, батенька мой, ты подзагнул от излишнего подобострастия перед царствующими особами», – подумал Лихачев, пожимая костистую руку шведского профессора.

Жизнь в Стокгольме оказалась на редкость скучной. Один раз в неделю Лихачев поднимался на кафедру и прочитывал очередную лекцию. В остальные дни недели он был предоставлен самому себе. Вначале ему казалось, что так уединенно живет лишь он. Родина его находится в состоянии войны, которая неизвестно еще как и чем завершится, и шведы, люди осторожные, не спешат проявлять к нему, иностранцу, особо подчеркнутый интерес. Но вскоре Лихачев понял, что так же уединенно жили здесь все профессора. Они как бы чуждались друг друга, их общение не переходило за рамки служебных обязанностей. «Скукота, Ваня! Если тут от тоски не сопьешься и не рехнешься разумом, то и здоровым не вернешься», – мысленно разговаривал с племянником Лихачев.

Первое время Лихачев проводил целые дни в путешествиях по городу. Он исходил его вдоль и поперек. Город чем-то напоминал Петроград, хотя не обладал многолюдьем российской столицы и замирал буквально с наступлением сумерек. Но через две-три недели осматривать Лихачеву в Стокгольме стало нечего. Наскучил ему и порт, вызывавший приступы острой тоски. Иногда тут мелькали суда с русскими названиями. Особенно становилось горько на душе, когда они, развевая по небесному простору клочки дыма, удалялись к горизонту, за которым жила, страдала, боролась его родная Россия.

«Плюну на все предосторожности и поеду домой. Дальше Нарыма меня не сошлют, а там я не пропаду. Доделаю то, что не успел сделать в экспедициях», – рассуждал Лихачев в минуты отчаяния.

Но возвращаться все-таки было рискованно. «По крайней мере, надо дождаться какой-нибудь весточки от Ваньки», – успокаивал себя Лихачев. И такая весточка наконец поступила. Писал, правда, не Ванька Акимов, а, по-видимому, все тот же бас, прозывавшийся, оказывается, Александром Петровичем Ксенофонтовым. Сообщая Лихачеву, что его квартира находится в прежнем порядке, а служанка Неонила Терентьевна пребывает в полном здравии, Ксенофонтов как-то между строк, чтобы не вызвать излишних подозрений военной цензуры, написал о самом главном: Иван отбыл в Нарым на четыре года. О нем, о Лихачеве, все дома стосковались, но ничего не попишешь, скоро его не ждут, знают, что у него там, на чужбине, дела неотложные и их когда попало не бросишь. Из этого намека Лихачев понял, что время его возвращения в Россию еще не наступило.

Ксенофонтов в конце письма сообщал Лихачеву свой адрес, по которому просил направлять письма, и обещал впредь быть более аккуратным в переписке. Именно после получения письма Ксенофонтова, окончательно разрушившего надежды на скорое возвращение Лихачева в Петроград, ученый распаковал свой сибирский архив и, обложившись бумагами, приступил к делу.

Условия для напряженной кабинетной работы были в Стокгольме отличные. Лихачев жил в удобной университетской квартире поблизости от Королевской библиотеки, книгохранилища которой содержали обширную справочную литературу на самых разнообразных языках мира. Нашлись в библиотеке и кое-какие уникальные материалы из ее рукописных фондов, касавшиеся приокеанских районов Сибири. Но, помимо всего этого, было еще одно важнейшее условие для успешности научной работы в Стокгольме – одиночество, полное одиночество.

Лихачев ценил одиночество, когда, насытившись материалами по самое горло, он ощущал, что наступило время извлекать из него выводы, формулировать истины. «В суете да в спешке даже самая светлая голова не в состоянии высечь ни одной искры из глубин разума. Думать, думать, без устали думать над тем, что увидел, узнал, почувствовал», – любил говорить Лихачев своим ученикам.

Теперь здесь, в Стокгольме, в тиши профессорского особняка, отгороженного от шумной улицы стосаженной стеной из огромных дубов и лип, можно было работать не спеша, без суеты, и думать столько, сколько мог выдержать мозг.

За долгие годы мыслительной работы Лихачев выработал собственную методику. Первое, что он требовал от себя, – полное, абсолютное знание материала. Какой бы гениальной ни была та или иная догадка, ученый не вправе считать ее истиной, пока он не овладел материалом, не прошел его насквозь (любимое словцо Лихачева!), не подтвердил взлет своей интуиции фактами.

Лихачев и прежде немало писал о Сибири. В его сочинениях, напечатанных в научных изданиях университетов, Географического общества, академии и просто хранящихся в архивах, были поставлены разнообразнейшие проблемы из области геологии, минералогии, климатологии, фауны, флоры. Но теперь он осуществлял самую значительную работу, главную, как он считал, работу своей жизни, капитальный труд о Западно-Сибирской низменности. Обширные пространства в два с половиной миллиона квадратных километров, равные по территории пяти Франциям, лежали перед его мысленным взором со всеми своими загадками, пока недоступными человеку. На множество сложнейших вопросов о происхождении, особенностях строения, тысячелетних геологических процессах, происходящих на этой необозримой равнине земного шара, должен был ответить Лихачев.

Несколько недель ученый разбирал свой архив, тщательно прочитывал каждую запись, всматриваясь в зарисовки образцов и чертежи рельефа и отложений, сделанные торопливо, наспех, сохранившие порой потеки от дождевых струй и сырых ветров севера. Эти следы далеких путешествий как-то по-особенному волновали Лихачева. «А все-таки был рысак-мужик», – думал он о себе.

Когда эта работа была закончена, архив был растасован по полкам шкафа в зависимости от важности материала, содержащегося в тетрадях и картах, Лихачев отправился в Королевскую библиотеку. Тут он сел за ящики каталогов, и библиотекари едва успевали извлекать из потаенных хранилищ, уставленных стеллажами, необходимые ему книги.

В юности Лихачев изучил французский язык. Живя в Германии, он в совершенстве овладел немецким. Кроме этих и родного русского языка, он прилично знал английский и итальянский. И шведский давался ему легко, просто, можно сказать, попутно.

Служащие Королевской библиотеки повидали на своем веку немало ученых. Кроме своих шведских, у них перебывали ученые из многих стран мира, включая и заокеанских, но впервые они встретили человека, которому требовалась литература по такому широкому кругу вопросов.

Работал Лихачев увлеченно и споро. Чтобы не доводить себя до изнеможения, он строго регламентировал день и выполнял это самопредписание неукоснительно. Вставал в семь утра. Завтракал быстро, но по-русски обильно и работал до четырех. Потом обедал, не торопясь просматривал газеты и журналы. В шесть часов дня он поднимался и, какая бы погода ни стояла на улице, отправлялся гулять по городу. Прогулка продолжалась не менее двух часов. После ужина он вновь садился за стол и работал до полуночи. Спал обычно крепко, но мало. Впрочем, несмотря на возраст, никогда не подбадривал себя дневным сном, считая, что это только расслабляет мышцы и надолго вносит тускловатость и натужность в работу мысли.

Но, как ни увлечен был Лихачев, как ни забывал он в своих занятиях о времени, тревога за Ивана, за его судьбу не покидала ученого. С нетерпением он ждал от племянника весточки, дважды напоминал Ксенофонтову о своих беспокойствах, но Иван молчал и молчал.

«Пожалуй, зря я волнуюсь. Везут Ваньку не на курьерском поезде. От Петрограда до Томска пройдет он через десятки пересыльных тюрем. На каждом этапе – остановка, проволочка, мытарство. А ведь еще от Томска надо добраться до Нарыма. Тут уж совсем затоскует парень. Повезут на открытой барже. Если угадает в теплую погоду – счастье, а вдруг выпадет холодное время? Издрожится мой Робеспьер, увидит, что у революции, кроме парадной стороны – афористичных звонких лозунгов, бурных манифестаций, зажигательных речей, есть тяжелые будни, изнуряющая изнанка, черный труд. Сколько их, этих храбрых юных говорунов, надломилось в непосильных поединках с царскими сатрапами или пало перед безмолвными стенами казематов! Уж вон декабристы какие были герои, а ведь некоторые не выдержали, запросили пардону!» – рассуждал сам с собой Лихачев.

В эти минуты раздумий ему жалко было Акимова. Хорошая, очень подходящая для науки голова была у Ваньки на плечах. «Растрясет свои недюжинные задатки в бесплодных политических спорах», – вздыхал Лихачев.

Лихачев вспоминал путешествие вместе с Ванькой по Кети до берегов Енисея. Три месяца провели они тогда вместе. Иван только что окончил первый курс. Он выглядел совсем еще цыпленком. Но уже тогда чувствовалось, что у этого парня будет цепкая рука.

Лихачев на всю жизнь запомнил, какие интересные мысли высказывал Акимов, когда они, завершив промеры прибрежных обнажений, принялись рассуждать об особенностях среднекетского рельефа. Иван тогда развил оригинальный взгляд на взаимосвязь приенисейских горных хребтов с кетской равниной. Лихачев спорил с ним, ввертывал задиристые вопросы, но Иван отстаивал свое представление, и с таким азартом, что у него даже голос осип. Вечером, на ночевке, заполняя полевой дневник, Лихачев изложил мысли Ивана и тут же в скобках пометил, что взгляд этот высказал И. И. Акимов. Что касается его, Лихачева, то он считает точку зрения Акимова вполне научной и сформулированной исчерпывающим образом.

Перечитывая теперь в поздние вечерние часы свои дневные наброски к будущим главам книги, Лихачев шептал: «Почитать бы Ваньке, вслух пообсуждать кое-что с ним, поспорить да дать ему, чтоб он глазами поелозил по моим страницам…» И хоть Лихачев работал временами до умопомрачения, все-таки одиночество грызло его, и чем дальше, тем сильнее. Грызло свирепо, упорно, как зверь грызет в неволе прутья своей клетки.

7

Но вдруг в лихачевском темном царстве вспыхнул луч света. Из Петрограда в Стокгольм прибыл некий Казимир Эмильевич Осиповский. В первый же день по прибытии Осиповский примчался к Лихачеву. Он передал ученому приветы от знакомых профессоров и учеников и, сообщив Лихачеву, что его квартира в полной сохранности, передал ему подарок от Неонилы Терентьевны – банку великолепного брусничного варенья, каковое профессор обожал до страсти.

Осиповский назвался доцентом, специалистом в области археологии и в известной мере учеником Лихачева, так как слушал его лекции, будучи студентом Казанского университета. Дело было давным-давно, и Лихачев, не очень-то запоминавший лица и фамилии тех, с кем он сталкивался в лекционных залах и лабораториях, не смог припомнить Осиповского.

Несколько часов подряд, отложив работу, Лихачев слушал рассказы Осиповского о жизни Петрограда и России, боясь пропустить хоть одно слово.

Казимир Эмильевич был говорун, краснобай. Слова струились из его уст легко, плавно, без малейших задержек. Каких только сторон российской жизни не коснулся Осиповский! Все он знал, во всех сферах был сведущ.

Заходила речь о положении рабочих в России – Осиповский строчил своей непередаваемой скороговоркой, кося юркими маленькими глазками на собственный увесистый горбатый нос:

– Положение рабочих, достопочтенный Венедикт Петрович, аховое. Заработки прежние, если не ниже, а дороговизна взвинтила все – не подступишься. Да и какие рабочие?! На заводах полно бабья и подростков. Мастеровой люд уцелел только там, где производится оружие, где уж не обойдешься без умелых рук.

Интересовался Лихачев жизнью крестьян. Осиповскии и об этом рассказывал обстоятельно, подробно, словно он только вчера приехал откуда-нибудь со Смоленщины или с Поволжья.

– Разорение! Полный упадок! Число безлошадных увеличивается катастрофически. Посевы сократились. Избы разваливаются. Холод и голод бродят по селам. Едят уже и лебеду, и сушеный мох. Сирот и вдов становится все больше и больше.

– Ну, а что же наше правительство, батюшка царь-государь? – спросил Лихачев.

– Вся надежда на Гришку Распутина, – хохотнул Осиповский и, не щадя Лихачева, который морщился и стонал от его рассказа о нравах, процветавших в высших сферах, передал все, о чем был сам наслышан в петроградских салонах и приемных.

– Что же, значит, один выход: революция? – не то спрашивая, не то утверждая, сказал Лихачев. – Ведь дальше падать некуда. Предел! Мракобес и авантюрист во главе такого государства! А? – вопросительно взглянул он на гостя.

Осиповскии взметнул подвижными, как крылья птицы, руками, воскликнул:

– Полагайте как угодно-с!

– Чего ж тут полагать? Ясно и без полаганий, – грубовато отозвался Лихачев.

– Царизм кончается, – опять взметнул руками Осиповский.

– Уж скорее бы подыхал! – рубанул кулаком Лихачев.

Скверно, невыразимо скверно было у Лихачева на душе. Проводив гостя, он долго шагал по комнате с завалами книг и бумаг по углам. «И что вы там, черти полосатые, медлите?! – мысленно обращаясь к Ивану, размышлял Лихачев. – Прохиндей и негодяй в качестве наставника царствующих особ?! А?! Ну, знаете, докатились! Хлопнули бы его, что ли? Нет, Ванечка, в прежние времена революционеры-то были посмелее вашего брата! Не ждали, когда очнется от спячки русский мужичок, сами не боялись замарать руки…»

Рассказы Осиповского о жизни России оставили такое гнетущее впечатление, что и на другой день Лихачев не мог работать. То лежал на диване, просматривая газеты с сообщениями о событиях на русско-германском фронте, то пил кофе, обжигаясь и чувствуя нытье под ложечкой, то подходил к столу и, рассматривая карту Обь-Енисейского канала, думал о том, как бы хорошо было ему, если бы где-нибудь вот тут, в Зимаревке, на берегу Кети, жил он как простой рыбак и охотник, не ведая, не зная обо всех этих раздирающих душу неустройствах его страдающего отечества… «Пойти в ресторан да надрюкаться, что ли?» – не зная, как подавить тоску, думал Лихачев.

Но Осиповский словно подслушивал его мысли. В полдень раздался звонок, и петроградский археолог впорхнул в дверь с легкостью весеннего мотылька.

– Ну как, достопочтенный Венедикт Петрович, самочувствие? Как спалось, как работалось, как отдыхалось? – застрочил пулеметной дробью Осиповский.

– Гнусно, отвратно, – пробурчал Лихачев, втайне радуясь, что Осиповскии все же как-то отвлечет его от тяжелых мыслей.

– Что такое? Нездоровится? – полюбопытствовал гость.

– Россия, – протяжно выдохнул Лихачев.

– А, бросьте вы страдать о России! Проживет. Коли своего ума нашим правителям не хватит, призаймут у иноземцев. Бывало!

– Бывало! Да больше не должно быть! – почти рявкнул Лихачев.

– Не спорить примчался, Венедикт Петрович, – миролюбиво сказал Осиповскии. – Приехал просить вас оказать вашему покорному слуге честь. Сегодня в ресторане «Континенталь» собираю своих знакомых. Хочется скорее войти в круг новых людей. Иначе здесь, в этой сытой, благополучной стране, можно повеситься от одиночества.

– К чему я, кажется, и приближаюсь, – мрачно пробубнил Лихачев и, глядя куда-то в сторону, подумал: «Пойду развеюсь».

А спустя три часа Лихачев сидел в ресторане за столом, накрытым на немецкий манер: посуды вдоволь, а закусь и выпивон подносят официанты. Положат кружок колбаски на тарелку, бережно нацедят сквозь хитрую пробку рюмочку зелья и уносят скорей подальше. «Эхма! За русским бы столом посидеть сейчас, чтоб все ломилось от еды-питья!» – тоскливо оглядывая гостей Осиповского, думал Лихачев.

Компания оказалась пестрой. Были какие-то две сухопарые англичанки, по-видимому, старые девы, без умолку говорившие о редкостных раскопках некоего господина Смита на одном из островов благословенной Эллады, шведский археолог, страшно унылый по внешности и молчаливый старик, лет этак, видимо, под девяносто, и молодой, по живости и темпераменту напоминавший самого Осиповского француз Гюстав Мопассан.

– По имени я счастливо соединяю двух французских классиков: Флобера, чье имя ношу, и Мопассана, – пристукивая каблучком, отрекомендовался француз.

Встреча прошла уныло. Англичанки и швед никак не могли оставить своей излюбленной темы о раскопках удачливого господина Смита, а француз и Осиповский строчили о своем: о чудных парижских ресторанах, о парижанках, которые, как никто в мире, знают толк в одежде, и в пище, и в удовольствиях…

Лихачев лениво жевал перепаренное мясо, и настроение его все больше и больше падало. «Не было у меня здесь друзей, но и эти балаболки не друзья», – думал он, поглядывая на дверь.

Этот вечер запомнился Лихачеву как никакой другой. Еще не доехав до своей квартиры, он почувствовал себя так худо, что искры посыпались из глаз. Было такое ощущение, что на грудь ему кто-то невидимый положил железную плиту, а в легкие со спины вонзил трубки и качает по ним кузнечными мехами горячий воздух. Смахивая с ресниц и бровей холодные капли пота, Лихачев, придерживаясь растопыренными пальцами за стены, вошел в свою квартиру и рухнул на пол.

Пока служанка вызывала врача, Лихачев чуть господу душу не отдал. В короткие мгновения, когда сознание возвращалось к нему, он переводил глаза на свой письменный стол, и сердце сжималось еще сильнее. «Все пропало… Дело жизни… На растопку печей увезут шведы бумаги… Ваньке отдать… Ему, по праву только ему».

Но смертный час Лихачева еще не пришел. Он отдышался. Однако шведские врачи не обрадовали его: лежать в постели месяц по меньшей мере, а может быть, и все два. Первый раз в жизни Лихачев заплакал безутешными слезами. «За что такое наказание?! Кто же за меня провернет такую уймищу работы?! А умереть, не сделав ее, значит, перечеркнуть семьдесят два года жизни».

Но слезы отчаяния, волнение никак уж не могли помочь Лихачеву. Скорее наоборот. Только спокойствие, безразличие ко всему на белом свете, строжайший режим… Только. Три недели Лихачев не жил, а существовал на земле, как существует какая-нибудь неразумная козявка, травинка в поле. Потом попросил служанку пододвинуть стол с полевыми картами экспедиций. Та поначалу воспротивилась, но врач не стал оспаривать желание больного.

– У профессора сердце сдает, а мозг у него железный. Пусть думает. Не возбраняется, – сказал швед.

Лихачев развертывал листы карт, испещренные его давними пометками, и рассматривал их часами, поражая своей сосредоточенностью и служанку, и сестру милосердия, ходившую за ним.

В его несчастном положении это были счастливые часы! Лихачев забывал о ноющей боли под лопаткой, мысленно переносился в те далекие годы, полные движения, движения и движения, прикидывал в уме что-то важное о своем деле, сопоставлял факты и оценки тех дней с обширными познаниями, сложившимися за десятилетия.

Осиповский не оставил ученого без внимания. Он посещал квартиру Лихачева ежедневно. Врачи долго не допускали его к больному, и он не настаивал, прося лишь об одном: непременно передать Венедикту Петровичу его привет и пожелание быстрейшего выздоровления.

А через месяц Осиповский перешагнул наконец и порог кабинета ученого, превратившегося было одно время в больничную палату.

– Ах, достопочтенный Венедикт Петрович! Чувство вины и теперь еще жжет мне щеки. Как-никак, а произошло это после злополучной встречи с моими друзьями, – застрочил Осиповский. – Как я страдал! И надо же было случиться этому именно в тот вечер! – Ну что вы, Казимир Эмильевич? При чем вы тут! Виновник – мое изношенное сердце, – утешал его Лихачев.

Однажды Осиповский явился к Лихачеву не один. В прихожей ждал позволения войти Гюстав Мопассан. Лихачев, конечно, разрешил.

Француз изысканно поклонился, но к постели подойти не рискнул. Лихачев сам протянул руку, приветствуя его.

Он пригласил гостей присесть.

– Ну, расскажите, господа, что там на белом свете делается? – не скрывая радости от общения с людьми, спросил Лихачев.

Осиповский взглянул с озорством в глазах на француза.

– Может быть, Гюстав, расскажете профессору новый анекдот о кайзере Вильгельме? – сказал по-французски Осиповский.

Гюстав сморщился:

– Простите, я мог бы, но не знаю, как отнесется профессор к непристойностям, без которых анекдот утрачивает соль.

– Валяйте, – выразительно моргнул Лихачев.

И Гюстав выдал свеженький парижский анекдотец о Вильгельме и русской царице-немке.

Тело Лихачева заколыхалось, кровать заскрипела, он уткнулся в махровое полотенце, сдерживая смех.

Вероятно, смех этот был очень целительным! Почувствовал Лихачев с этого дня заметное облегчение. Поворачивался в постели, легко крутил головой, чуть даже приподнимался, опираясь локтем на подушку.

Осиповский и Гюстав посещали Лихачева через два дня на третий. Он ждал их с нетерпением. Они приносили свежие новости, анекдоты, шутки.

Уходя от Лихачева, они оставляли его хотя и несколько утомленным, но, несомненно, поздоровевшим.

Как-то в одно из своих посещений Осиповский и Гюстав после анекдотов и шуток попросили Лихачева рассказать о будущей книге, ради которой он привез с собой все эти тюки с дневниками и картами. Лихачев не любил раньше времени посвящать посторонних в свои научные размышления, но ему очень хотелось, чтобы гости не оставляли его одного, и на этот раз, отступив от правил, он заговорил о своих изысканиях.

Осиповский слушал не слишком внимательно, разочка два даже зевнул в ладонь, зато Гюстав не спускал с профессора округлившихся глаз. То ли его в самом деле занимала вся эта довольно скучная материя, то ли он артистически разыгрывал особый интерес к рассказу профессора.

Осиповский и Гюстав ушли позднее обычного, поблагодарив Лихачева за столь содержательную беседу. А Лихачев, оставшись один, вздохнул: «Ванька! Вот с кем сейчас мне бы поговорить».

8

Ванька же опять молчал. За все время жизни в Стокгольме Лихачев получил от Акимова одно-разъединое письмо, пересланное через Ксенофонтова. Письмо двигалось «на волах». Три месяца находилось оно в пути. Посланное, вероятно, из Нарыма с оказией, оно только из Петрограда до Стокгольма передвигалось средствами почты.

Но вести от Акимова уже приближались к Лихачеву. Они поступили к нему до необычности странно.

Однажды утром служанка сообщила Лихачеву, что к нему пожаловал врач. Лихачев удивился. На этот день никаких посещений врача не намечалось.

– Ну что же, пусть проходит господин Яринг. Приглашайте, – сказал Лихачев, полагая, что к нему явился врач, лечащий его постоянно.

– Приехал другой врач. Незнакомый, – пояснила служанка.

– Все равно приглашайте, – распорядился Лихачев, с любопытством поглядывая на дверь.

Вошел высокий мужчина с окладистой русой бородкой, синеглазый, в белом халате. Поглядывая сквозь стекла очков на Лихачева, поздоровался на ломаном шведском языке. Когда служанка вышла из комнаты, врач присел возле кровати на стул.

– Будем знакомы, Венедикт Петрович, – заговорил он по-русски. – Прохоров Сергей Егорыч. Товарищ Акимова по работе.

Они обменялись рукопожатием.

– Где он запропастился, негодный? За все время получил от него одно письмо, и то из десяти фраз, – просияв, заговорил Лихачев.

– Прежде всего позвольте представиться до конца, – останавливая нетерпение Лихачева, сказал Прохоров. – Послан к вам группой эсдеков-большевиков, проживающих в Стокгольме в эмиграции. Мы давно знаем о вашем пребывании здесь, но старались не вступать с вами в связи, опасаясь каким-нибудь образом навлечь на вас излишние подозрения.

– Ну-ну, – изумился Лихачев, никак уж не предполагавший встретить и тут, на чужбине, сподвижников Ивана.

– К сожалению, теперь в этом есть крайняя необходимость. Вот вам письмо от Акимова.

Прохоров достал откуда-то из-под халата довольно измятый конверт и подал его Лихачеву. Поспешно водрузив на нос очки в тяжелой роговой оправе, Лихачев прочитал письмо племянника. Иван был жив-здоров. К Нарыму попривык. Несколько раз, пользуясь разрешением пристава, поднимался вверх по Кети. Встретил любопытные промоины, при обследовании одной из них натолкнулся на следы кузницы. По всем данным, кузница тунгусских племен. Загадка прежняя: где тунгусы брали руду? Время в ссылке терять не намерен. Много читает, ведет метеорологические наблюдения, хочет выпроситься у начальства на Тым, пройти его с устья до вершины и сделать хотя бы внешнее описание. Кроме того, занимается двумя языками: во французском преуспел до свободного владения, английский дается труднее. В школе партийных организаторов, созданной здесь из ссыльных товарищей, прочитал несколько лекций на тему «Естественные ресурсы России». Сто рублей, посланные через Ксенофонтова в предварилку, получены до последней копейки и истрачены на самые целесообразные нужды. Премного благодарен и обязан по гроб.

– Молодец Ванька, молодец! Не пал духом, не опустился, – шевелил полными губами Лихачев. Переведя взгляд на Прохорова, сказал со вздохом: – А уж как мне Ванька надобен! Постарел я, господин Прохоров. Сердце сдает, временами вижу хуже, а работы, батенька мой, на десять лет. Живу в одиночестве, как старый дед за печкой. Спасибо хоть навещает господин Осиповский, археолог, весьма милый и приличный человек. Не приходилось знавать?

Прохоров замялся, украдкой взглянул на дверь, понизил голос:

– Вот как раз поручено сказать вам об Осиповском: он не столько археолог, сколько агент главного управления тайной полиции. Его специальность – наблюдение за русскими эмигрантами в Скандинавских странах. Он прибыл в Стокгольм из Копенгагена. Вполне вероятно, что причина этой передвижки – вы.

– Это что же, молодой человек, сведения приблизительные или основаны на каких-то данных? – растерянно глядя на Прохорова, строго спросил Лихачев.

– Сведения, Венедикт Петрович, точнейшие.

– Гм, удивительно. Поистине беспримерно людское коварство, – пробормотал себе в усы Лихачев.

– Хотел бы также кое-что сообщить относительно Гюстава Мопассана, – продолжал тем же ровным голосом Прохоров. – Этот француз хорошо служит англичанам. Сейчас он занят какими-то сделками со шведами по поручению русско-английского банка, а вернее сказать, в интересах компании «Лена – Гольд фильдс». Не чужд оный мусье и научных интересов, в особенности если они связаны с Россией. Стало известно, в частности, что большой интерес проявляет он, и не столько, конечно, он, сколько его хозяева, к вашим трудам о Сибири. Из Лондона поступило указание Гюставу повести с вами торг. Воротилы из Лондона задумали купить у вас ваши труды, так сказать, на корню. Именно потому мы и поспешили предупредить вас, Венедикт Петрович.

Лихачев не верил ушам своим.

– Купить мои труды? Указание из Лондона? – Гнев перехватил ему горло. Он хотел кричать, кричать громко, во всю силу, но голоса не было. Он шептал, и губы его дрожали.

– Да, да, да, – кивал Прохоров.

– Я вышвырну и Осиповского и Гюстава к чертовой матери! Я им покажу такой Лондон, что они навек забудут мою фамилию! – Голос Лихачева становился громче.

– Нет, нет, Венедикт Петрович. Прежде всего успокойтесь. Вам волноваться нельзя. Только крайняя необходимость понудила меня прийти к вам до полного выздоровления.

– Ну что же мне делать? Что делать? Вернуться немедленно в Россию? – Лихачев с тревогой смотрел на Прохорова, сидевшего в спокойной позе на стуле.

– Если угодно выслушать наш совет, то он сводится к следующему: полностью поправиться, Венедикт Петрович. Это во-первых, а во-вторых, ни малейшим образом не показать виду Осиповскому и Гюставу, что вы знаете их подлинное лицо.

– Да ведь противно, молодой человек! Они будут по-прежнему набиваться в друзья! – поблескивая глазами, воскликнул Лихачев.

– А вам-то что? Пусть набиваются! – засмеялся Прохоров и встал. – Ну, позвольте откланяться. Думаю, нет необходимости в моем вмешательстве в ваше здоровье. Я педиатр.

– Увы, из детского возраста вышел, – немного повеселел Лихачев.

Прохоров пожал руку Лихачеву, оглядываясь с улыбкой, вышел из комнаты осторожными, неслышными шагами.

Сибирь

Подняться наверх