Читать книгу Рецепт изготовления человека - Георгий Рат - Страница 3
Часть первая
ОглавлениеТ
еория любви
Отдыхающих уже заметно поубавилось, но город выглядел вполне ещё курортным: бархатный сезон в этом году растянулся до конца октября. Сезон же гастрольный месяц, как закончился, и для местного театра, выживающего на ангажементе, наступало время спячки. О летних аншлагах напоминали только фрагменты декораций, забытые гастролёрами и снесённые на хозяйственный двор, где в плетёных креслах-качалках из «Вишнёвого сада» сейчас сидели двое: Толик с запрокинутой головой, и Славик с лютым похмельем. Толик, покачиваясь, рассматривал тучи, а Слава, массируя виски, пытался стонущим мычанием понизить амплитуду качения и скрипа кресла товарища.
– И не перестанет раскалываться! – говорил Толик, – Мозг от алкоголя первым гибнет. Пора уже, Славка, завязывать. Думаешь, ты вечный? Хватит! Займись собой, наконец! Вот глянь на меня – дашь мне 54?
– Тебе, дорогой, что хочешь дам!
– Во-от! А всё потому, что йога! Голодаю раз в неделю, неделю в месяц, и месяц в год!
– А я трижды в день – до завтрака, обеда и ужина. Кстати, в «Пингвине» вчера были биточки пристойные!
Во двор, грохоча пустыми вёдрами из-под угля, въехала тачка, ведомая истопником Геннадием, тоже изрядно тронутым похмельем. Слава на шум приоткрыл глаз:
– Геныч, наконец-то! Где тебя носит? Не помнишь, когда «Пингвин» стартует?
Гена не ответил. Ответил Толик:
– Это всякий ребёнок знает. В девять ровно! Или девять-тридцать…
– Идите на хуй, – сказал Гена, – просил же, про водку ни слова!
Ухнули железные ворота, и на подворье вбежал завхоз. Он раскрыл дерматиновую папочку и изготовился к записи:
– Гена, сколько ты гвоздей брал на прошлой неделе?
– Ты в своём уме, Феликс Абрамыч?
– Я про гвозди…!
– На кой мне в котельной гвозди, рожа твоя воровская?!
– Ладно! Пять килограмм. На – распишись!
Гена показал оба средних пальца. Абрамыч расписался сам и с надеждой осмотрелся. Во дворе было пусто. Славка с Толиком, как не состоящие в штате, дохода не сулили. И потому ворота ухнули вторично, сократив квартет до грозящего опасными последствиями трио.
– Гена, так ты с нами?
– Если с понедельника считать, так это пятый день подряд будет!
– Ты хотел отдохнуть перед выходными?
– Просто пить не хочу!
– Странный ты, Гена, до невозможности. Где, скажи, логика: вчера хотел, а сегодня нет?
Гена собрал лицо в подобие сфинктера, отвёл правую ногу чуть в сторону и продёрнул ею, как бы вытряхивая раскалённый уголёк из штанины. «У-у-у, блядище!» – прошипел он, что в традициях местной системы коммуникаций означало полное согласие и шаг к примирению. Вообще, Гена не умел обижаться. Ни на кого, и ни на что. Даже на судебную ошибку, скинувшую когда-то его инженерный гений в угольную пыль театральной котельной.
Ровно в девять часов и одну минуту дверь самого гнусного на побережье шалмана с пристойными биточками распахнулась, и в его интерьер вписалась отвергающая любую святость троица.
Три тарелки, как три снятых нимба, окружали литровую бутылку «Перцовки».
«Ну? – Слава придвинул к Гене стакан. – По половинке?» Гену скрутило от мгновенно накатившей тошноты, и он вытряхнул второй уголёк: «Куда столько?! Па-а-а полной давай!» Чокнулись молча. Выдохнули. Но входил напиток непросто, и официантка за барной стойкой сочувственно перекрестила вышитого на своём фартуке пингвинчика. Непьющий Толик тоже, припомнив что-то из «Шива-самхиты», сделал из пальцев козырёк на лбу и, чтоб не взблевнуть вместе с Генкой, уставился на снедь: «Биточки мне называется!» – «Чё там кому не нравится?» – крикнула официантка. Слава изобразил над головой рукопожатие: «Н-н-надюша!» Гена пил в муках. Потом с минуту выжидал приход. Потом, катнув биток в подливке, сказал:
– Директор – сука…
– Известное дело! – поддержал Слава нарождающийся дух свободы.
– Директор, говорю, сука, повышение предлагает. И не знаю, прям!
– Соглашайся, – сказал Толик. – Может, и пить перестанешь. Старший истопник… Это
обязывает!
– В осветители зовёт. Художником по свету!
– Лампочки пиздить? – огорчился Слава.
В зал вошла серьёзная дама лет пятидесяти в сопровождении красавца рысака трёхлетки. Расположились в углу. Официантка поплыла служить. «Пошэму шразу лампошки? – Гена пережёвывал буквы вместе с липким биточком. – Там штолько вшего ешть!» Толик отгрёб Гене немного гарнира из своей тарелки: «У меня на кухне, как раз, перегорела!» – «На кой хрен тебе на кухне? – пресёк подкуп Слава. – Не жрёшь же годами?» Толик смолчал, но достал из сумки книжку «Бхагавад-гита, как она есть» и, прикрыв пальцем мягкий знак в названии, явил высокому собранию: «Вот! Не жру я ему!»
Теперь смолчал Слава. Он хранил пиетет к печатному слову ещё со студенческой поры. Тогда Славин дядя, опрометчиво навсегда отъехав за океан, доверил продажу квартиры племяннику. Выправленная на его имя генеральная доверенность блистала восхитительным кириллическим «таймсом» и дала возможность продать московские хоромы трижды, и разным покупателям.
«Было время!» – сказал Слава в эмпиреи. Выпили ещё по стакану. Потом ещё. Обсудили Генкины перспективы в свете последних сценографических трендов. Получалось неплохо, только пятый осветительный штанкет на сцене, оказывается, заклинило ещё с лета. Но Гена пообещал добиваться ремонта сразу по вступлении в должность. Толик растрогался и истребовал водки себе тоже. Слава поддержал: «Спеклась, упанишада? Так и быть – вкрутишь ей лампочку, Геныч!»
Вторую «Перцовку» разливали уже на троих. Толик сразу просел и увлажнил глаза: «Любви, братцы, не хватает! Любви и Света!» Выпили снова. Из угла зала послышался всплеск бьющегося стекла и призывы рысака к логике: «Пойми же, Марго! Разные мы с тобой! Раз-ны-е!» Конезаводчица зарыдала, а вышитого пингвинчика вторично осенили крестным знамением и повели сметать осколки.
– Не плачь, Толя. Придёт любовь!
– О, о чём ты?! – взвыл Толик, повергая пингвинчика в полное отчаяние.
– А что? Вон глянь, каких Марго на волю отпускают! Подсушишь её по своей технологии, и
пользуйся!
– Мир, Славик, во мрак и злобу погружается! Вот что! – раскручивал истерику Толик.
– Нет! Мир тебя любит! Даже не смотря на твои тибетские заёбы!
– Не любит!
– Любит! Гена, любит Мир Анатолия или нет?
Гена встрепенулся, подровнял шаткую голову и вознёс указательный палец: «И синих фильтров на рампе добавить, а то красным заливает…» – «Это кровью заливает!» – заорал Толик, цепляя кулаком тарелку. Два биточка хлюпнулись на пол и оросились клюквенным морсом из опрокинутого графина. Официантка выронила совок: «Слава, всё! Допили? Выметайтесь к херам! Сколько можно?!» – «Щас я тебе всё докажу про любовь! – сказал Слава Толику, вставая из-за стола и увлекая за собой побратимов. – Уходим, Надюша! Запиши всё на меня!»
Покидали заведение под соло Марго: «Нет, мой дорогой! Взял вдовой – будь добр, вдовой и оставь!» В ответ рысак лишь выломал зуб у пластиковой вилки.
«Щас докажу! – повторил угрозу Слава уже на свежем воздухе. – Пошли!»
Строй тяжелеющим шагом потянулся на базу. За полтора часа нахождения человека в пингвиньем чреве может измениться не только внешний, но и внутренний мир. Вместе с солнышком, доевшим остатки утренних туч, проявились два чисто южных феномена – «тёплая прохлада» и тотальное погружение Геннадия в икоту. А она установилась глубокой и правилам диалога не удовлетворяла. То есть на уровне осознанных реакций исключала диалог полностью. Тонус Анатолия был таким же и звался медитацией, поэтому Слава начал в одиночестве: «Чтоб увидеть кто и как любит Толика, он должен умереть!» Толика и Гену вышатнуло из строя. «А чего вы удивляетесь? – сказал Слава, – Формы любви многообразны. От воркования до смертоубийства. Вот Марго, наверняка, выгрызает сейчас сердце у своего питомца. И Всевышний позволяет это, чтоб явить ей истинность чувств! Стерпит смерть любимого, значит, не было любви, а удавится следом или в схиму уйдёт – была! И с Анатолием мы поступим так же!»
Детали плана сокрыл от Города и Мира шум проползающего трамвая. А уже через час немноголюдная скорбная группа вышла из ворот хозяйственного двора городского театра. Под водительством Славы и Гены двигалась угольная тачка с накрытым холстиной Толиком. Его босые, охристо-голубого цвета ноги тряслись над тротуаром.
– Не дёргай руками, к набережной сворачиваем! Люди кругом!
– Ну тебя на хуй, Слава. Чешется всё! – отозвалось из-под холстины.
Из ниоткуда появился дальтоник Юра, в прошлом театральный шофёр. Коллизия с цвето-восприятием и правилами дорожного движения разрешилась для Юры недавно, когда на обвинение в езде на красный свет он пояснил инспектору, что ничего не нарушал, так как на светофоре горел нижний. С тех пор Юра служит билетёром.
– Что это у вас? – спросил он.
– Это Толик, – сказал Слава, – плохо всё!
– Плохо – это хорошо!
– Ты думаешь?
– Плохо, значит, не совсем-совсем плохо! Как там, кстати, в «Пингвине» с биточками обстоит?
– Шик-ик-карно! – икнул Гена.
Юру объехали и двинулись дальше. Через пару метров наткнулись на директора.
Гена тут же начал обрисовывать жестами ситуацию с синими фильтрами, но внимание директора сосредоточилось на охристо-голубом:
– Это что?
– Толик-ик!
– В каком смысле?
– Теперь уже в переносном, – сказал Слава.
Директор взял Гену за пуговку:
– Так, голубчик! Тачку потом вернёшь, и дуй на склад. Лампочки пришли! Я – на совещание!
Сказал и исчез. Из-под холстины прогудело:
– Уже одиннадцать. В «Пингвин» пошёл, сволочь. Его время!
Секундой раньше на набережной грянул мудрёной композицией театральный духовой оркестр. Гена воодушевлённо вытряхнул из штанины сразу несколько угольков.
«Согласен, – сказал Слава, – эти Толика не могут не любить. Сколько выжрано вместе!»
Все двести метров до предполагаемого кладезя любви шли молча. Гена обвис на рукояти тачки, а Слава, щурясь от солнечных зайчиков, вспоминал такие же на объективе своего «Никона» лет, эдак, пятнадцать назад. Курортники клевали на диковинный по тем временам аппарат, выстраиваясь в очередь. Оплата взималась на месте, а карточки обещались через сутки. Подозрений в том, что «Никон» был даже без фотоплёнки, не возникало ни у кого. Зато возник, срезая сладкие воспоминания, Абрамыч: «Пацаны, директора не видели?» Слава осадил тачку: «Откуда вы все берётесь?» – «Отовсюду! Гена, а ты уже – всё? Икаешь?» Гена попробовал сфокусировать голову, но та противилась и каскадами ниспадала на грудь.
– А это у вас что? – кивнул Абрамыч на холстину.
– А это у нас Толик умер!
– Доголодался полоумный? Ладно, я – на совещание!
И уже набегу:
– Генка, не забудь – за лампочками!
Несокрушимая Теория Любви безобразно кренилась и теряла у адептов доверие.
– Всё, я встаю! Ну его к ебеням! – ожила холстина.
– Лежи! Нашёл кому довериться! Феликс Абрамыч способен любить только портвейн!
Толик, густо почесавшись, затих. До раскатов оркестровой меди оставалось рукой подать, и тачка уверенно тронулась, приводя в хаос Генкино тело. Здесь, дабы подготовиться к сложному эстетическому выверту, следует отступить от хронологии повествования минут на тридцать в прошлое. В глазах оркестрантов оно тогда являлось безоблачным настоящим, но скрывало трагичное будущее, ибо все они, за исключением дирижёра, лыка уже не вязали. Первые три вещи отыграли на одном издыхании, и разбрелись по ближним кустам на перерыв. К четвёртой выходили долго. Молодой трубач героическим личным примером поднимал отряд к пюпитрам, и это удалось с малой оговоркой: герой вышел не на свои ноты. И, соответственно, не он один. И когда дирижёр заработал руками, то валторна, труба и геликон подёрнулись от увиденного, но, не придя в сознание, резанули по писаному. Оркестр лабал вдохновенно. Публика живо прирастала количеством, а дезертировавший дирижёр самоуничтожался за раскидистой туей.
Вот сюда и катила угольная тачка. Слава понимал, что музыка, настолько опередившая время, может воскресить Толика до неузнаваемости, и тормознул на безопасном расстоянии – возле торгующих семечками бабулек. Завидя труп, те перекрестились и запричитали:
– Ребятки, это кто ж его так?
– А так! – пояснил Слава. – Жизнь ведь она настолько иногда, что и сиди-думай потом, куда оно всё и почём!
– Ну, так-то оно конечно! – согласились старушки. – А куда ж вы его теперь?
– Да в море – куда! Хоронить дорого…
– Царица небесная! Отпеть бы сперва!
Подъехала патрульная машина. Бабушки заёрзали и запоправляли платочки. На тротуар ступил блюститель, подровнял фуражку, ссыпал в карман два стакана семечек и уставился на Толиковы ноги, лузгая и сплёвывая себе на китель:
– Натюрморт, однако!
– Воистину морт! – сказал Слава.
– Нехорошо, мамаши! Чтоб завтра же с незаконной торговлей было покончено! Понятно?
– Понятно, Феденька, понятно! – спели бабульки.
Феденька уехал. Сразу смолк и оркестр из будущего. Убаюканный множественными жёсткими соприкосновениями затылка с металлическим листом Толик спал. Он не услышал ни траурного «Шопена» в свою честь, исполненного ещё держащимся на ногах барабанщиком; ни яркой речи, произнесённой Славкой; ни скандала, учинённого толпой отдыхающих в адрес «дебильных городских властей, орущих в курортной зоне похоронную музыку». Короче, солнце было уже далеко не в зените, а Теория Любви подтверждений ещё не получила. Было решено представить тело ближайшему кругу.
В колодец общего двора, где обитал Толик, въехали под аккомпанемент «Естэдей», льющийся из окна второго этажа. Оттуда же торчал битломан дед Ваня. Он торчал оттуда в любую погоду и круглогодично, потому что окно кухонное, а перегонка дрожжевого сусла не прекращалась никогда.
– О! Здоров, Славка! Генка, и тебя сто лет…! Что привезли?
– Толика!
– Толика дома нет!
– Мы в курсе!
– А чего привезли-то?
– Толика и привезли, говорю!
– Ёооб…! Погоди, Славка, я – за очками!
Дед Ваня вернулся с полевым биноклем и через полминуты визуального контакта спросил:
– А чего это с ним?
– Уже ничего.
– И куда вы его?»
– Домой. Куда ж ещё?
– Я тебе дам – домой! Завоняется мертвяк, дыши потом… Везите его к хуям отсюда!
Из соседнего окна высунулась мадам Шапиро в переднике поверх лифчика:
– Шо, правда – умер? Фима, иди быстро! Тут тако-э!
По всему колодцу задребезжали старые оконные рамы. Самых восторженных зрителей живьём собралось общим числом пять. Остальные смотрели через стекло.
«Господа! – сказал Слава. – Кто сколько может…, в последний путь…!»
Горечь слов подслащивал далёкий трамвайный перезвон и голубиное урчание. Зрители растворились. Остался один дед Ваня и вечнозелёный Маккартни: «Всё, Слава, нехер тут! Он мне сам ещё должен. Ехай давай, ехай!»
И уехали, конечно. Солнце опять зашторилось тучами; стало ветрено, холодно и как-то сумеречно. Слава сидел у церковного забора на краешке тачки со спящим Толиком и примкнувшим к нему Геной, и трезвел. Больше идти было некуда. К друзьям Толика? Так вот они – все рядом. Родственники? О них он никогда не говорил. А с женщинами у него не ладилось, да он и сам не хотел; не отпускала погибшая много лет назад семья. От той дорожной аварии Толику осталась пенсия по инвалидности; загубленная карьера морского офицера; и единственная страсть – старинные открытки да антикварные безделушки.
Слава шлёпнул оба тела: «Добавить пора, холодно!» Гена заворочался: «Мать моя…! Сколько щас? Проебали – за лампочками…?» – «Буди этого, Геныч! Я – отлить!» Пустынная улица и остатки хмеля давали особо не церемониться, и Слава остановился у ближайшего дерева. Асфальт под кроной был в поблекших чернильных пятнах ещё от июльской шелковицы. Вспомнился её вкус, и стало неловко. Пришлось отойти. «Слава! Толя умер!!! – взорвался за спиной Генкин вопль. – Сла-ва!!!»
Крик напугал ворону на мусорном баке. Она отлетела подальше и вспрыгнула на парапет. Отсюда идеально просматривался источник опасности. О, это было сильное зрелище! Два человека спасали третьего. Шумно. Суетливо. Потом появилась белая рычащая гора с мигающими огнями сверху, и суетящихся стало больше. Ворона, низко пригнув голову, наблюдала за происходящим. «Забавные существа! – что-то наподобие этого подумала она. – Сколько ни смотрю, не перестаю удивляться!» Да, сильное зрелище. Редкое. Но времени дожидаться развязки не оставалось, нужно было успеть отыскать что-нибудь съестное до того, как усилится ветер и начнётся шторм. А он начнётся. Она это точно знала. И улетела. А скоро и первая тяжёлая волна, рассыпаясь брызгами, ударила в волнорез.