Читать книгу Без компромиссов: Гонки по вертикали. Я, следователь… (сборник) - Георгий Вайнер - Страница 13

Аркадий и Георгий Вайнеры
Гонки по вертикали
Книга 1
Глава 12
Час свободы вора Лехи Дедушкина

Оглавление

На свободе было полно воздуха, свежего, прохладного воздуха. Один шаг за дверь – и позади смрад портянок, кислый запах баланды и капусты, пота, карболки и еще какой-то дряни. Тюремный запах – это дыхание страха. И всякий раз, выходя на волю, я удивлялся: как это люди не замечают того сладкого воздуха, которым пахнет свобода.

Я дошел до Страстного бульвара и остановился, раздумывая, куда мне податься. Кровь молотила в висках, я задыхался от нестерпимого желания заорать на всю улицу: «Вот она, свобода!» И от пережитого напряжения всего меня сотрясала внутренняя дрожь, будто я ужасно замерз, будто забыли меня на много дней в холодильнике, и я совсем окоченел, до самого сердца, и теперь только руки-ноги оттаяли, а внутри лед, и тряслись внутри меня все поджилки от уходящего испуга, но испуг был глубоко – в самом замерзшем сердце, и не мог его вытаять сразу даже этот апрельский вечер теплый, не мог его выдуть свежий воздух, горько-сладкий, настоянный на тополиных почках.

Конечно, в моем положении сейчас бы в самый раз броситься в объятия семьи, усесться за праздничный стол, шарахнуть бутылку коньяку и успокоенным и довольным залечь на боковую. Да вот незадача – семьи нет, и дома нет, и некому праздничный стол накрывать. И где залягу сегодня на боковую – тоже неясно.

На углу Петровки я зашел в маленькое кафе. Народу было довольно много, наверное, такие же бездомные бродяги, как я, иначе чего им жрать здесь сосиски с трупного цвета кофием, коли у них есть семья и дом. А скорее всего никакие они не бездомные; есть у них и дом, и семья, а толкутся они здесь не потому, что вышли из тюряги, а заскочили перехватить между работой и театром или между учебой и свиданием, или просто у них здесь свидание. Они ведь все живут правильно.

Заказал я себе фужер коньяку и бутылку минеральной воды, а закуску брать не стал. Закуска у меня была с собой – большая часть хлебной пайки и два куска сахара. Отпускавший меня на волю вертухай очень удивился, когда увидел, что я кладу пайку в карман. «Зачем? – спросил он. – Ведь на волю же идешь». «Не твоего ума дело. Это мой трудовой хлеб, хочу – оставляю, хочу – беру с собой». «Трудо-вой! – передразнил милиционер. – В камере заработал? Не стоишь ты хлеба, который ешь». Неохота мне с ним разговаривать было, взял я свой хлеб и пошел.

А теперь положил пайку на тарелку и заедал коньяк маленькими кусочками. Не знает дурак вертухай, что у коньяка «Двин», когда тюремным хлебушком закусываешь, вкус другой. Вообще мало людей знает, что хлеб тюремный любую горечь отбивает. На заказ такой хлеб не получишь, но коли доведется, то, какие бы неприятности тебя ни волновали, попробуешь его разок – и покажутся тебе все невзгоды на воле милыми, дорогими сердцу пустячками. И не заботило меня сейчас то, что дома нет и не ждет меня никто за праздничным столом. А просто сидел я в шумной забегаловке совсем один, хлебал и думал. Подумать было о чем.

С каждым глотком внутри что-то оттаивало, прогревалось, коньяк веселыми живыми мурашками бежал по жилам, приятно жгло в желудке, и постепенно стихала эта ужасная, отвратительная дрожь в сердце. Но приятный хмельной дурман не притекал к голове, не глушил память страха, и мозг стучал размеренно и сухо, как кассовый аппарат.

Жевал я не спеша свой хлеб, и с каждым следующим куском росла во мне уверенность – в руки больше не даваться. И съеденный хлебушек мой тюремный был вроде клятвы. Я ведь не Тихонов – мне-то перед товарищами клясться не надо, да и нет их у меня, товарищей. На тюремном хлебе на своем я поклялся – не научит щенок волка, не переучит Тихонов вора в законе Алеху Дедушкина. И в решении моем не было торжества или радости, а было лишь мое упрямство, на расчет поставленное, и горечь бызвыходности.

Может быть, и есть воры, которые завязывают по совести: решили, что нехорошо воровать, всякие им там Тихоновы, Шараповы и Савельевы это разобъясняли. Поняли они, как нехорошо и стыдно воровать, и занялись почетной созидательной работой. Но я таких совсем мало знаю. И не верю им: если человек способен понять такое, он и до всяких объяснений воровать не стал бы. Но спорить на этот счет не стану – у каждого свое соображение. Что касается меня, то я уверен, что вор завязывает, когда больше ему хода нет, когда воровать нет резона. Причин этому может быть сто: или вор он неудачливый – горит все время, или бездомничать надоело – жениться захотел, промысел себе находит доходней воровства, в общем, и не перечислишь всего.

Вот и решил я – завязывать мне еще рано, но и продумать все надо так, чтобы больше им в лапы не попадать. Нет мне смысла завязывать. Ну чем я, спрашивается, буду заниматься как честный советский гражданин? Я ведь почти до четвертого десятка докатил, так и не получив никакой специальности. Ничего, совсем ничего не умею делать, кроме как ловко воровать, да не в чести у них эта специальность. Да и нигде она не в чести, и в Америке, наверное, несмотря на разгул реакции, меня бы тоже не послали во Флориду отдыхать. Но там хоть, если подфартит хорошую пенку снять, живи себе спокойно, никто тебя не трогает. А тут вон как Тихонов за чужое добро надрывается. Народом уполномочен! Вот чушь ведь, прямо власть потерпевших какая-то!

Интересно, послали они за мной «хвоста» или нет? Ну да это безразлично – от «хвоста»-то мы убегем. Но что потом делать? Допустим, найдут они этого набриолиненного итальяшку. Тогда плохо. Тихонов решит, что можно меня дальше уму-разуму учить, и узнает на другой день, что от меня ему на память только подписка о невыезде осталась. Он тогда совсем озвереет. Надо подумать, как пустить его по привычному для него руслу размышлений. Если я скрылся – где меня всего логичнее искать? Где-нибудь на необозримых просторах нашей Родины, далеко от Москвы, подальше от МУРа, от бдительного ока домовой общественности. Что бы я на его месте сделал в первую очередь? Запросил бы по сводке материалы обо всех кражах в поездах и на вокзалах. Верно? Безусловно. Затем отобрал бы похожие по почерку и географической близости и так далее. Это надолго.

Значит, не надо Тихонову помогать. И уезжать из Москвы не надо. Большой это город, в нем человека найти трудно, особенно если вести себя правильно. Но на вокзалы мне вход закрыт железно. А также в аэропорты, автобусные станции и вообще во все места, где люди с чемоданами ходят. Вот по этой причине тоже надо менять окраску – с майданными делами покончено. Значит, надо придумать себе занятие. И что-нибудь неожиданное – пусть подольше они ищут по старому следу. С Тихоновым глупо у меня получилось – он ведь теперь не отвяжется. Он из кожи вон попрет, доказывая мне, что воровать НЕЛЬЗЯ. А я допустить этого не могу, иначе, если он меня возьмет, уж из поля зрения не выпустит, и хошь не хошь придется завязывать. А я за это время вряд ли выучусь на академика, чтобы жизнь у меня была правильная и приятная.

Что же теперь делать? Если они послали за мной «хвоста», надо идти домой, а коли у человека дома нет, то домом его считается жилплощадь, на которой он прописан. А прописан я на жилплощади остатков моей дорогой семейки – в коммунальной квартире дома номер 13 по Печатникову переулку. И живут там до сих пор мой дед, которому уже далеко за восемьдесят, папуля мой дорогой и его сожительница – рыжая кассирша с лошадиными вставными зубами и веселой фамилией Магилло. Мать умерла лет десять назад, и в общем-то для всех и для нее самой это было к лучшему. Последние годы она со мной принципиально не разговаривала, произнося лишь время от времени, как это делается в старых пьесах, в сторону: «Лучше бы он попал под поезд во младенчестве». Иногда поступали варианты этого доброго пожелания: «Бывает же счастье родителям – у Шитиковых ребенок в Алупке семи лет утонул». Я не обращал на нее внимания, потому что считал ее совершенно чокнутой. Когда меня судили первый раз, мать, опасаясь, что в приговор включат конфискацию, написала в газету письмо – почему-то в «Комсомольскую правду». В безграмотных и высокопарных выражениях она отрекалась от меня. Глупость какая! Письмо, конечно, не напечатали и переслали в суд, но совершенно неожиданно оно здорово помогло мне. Вся эта идея – с конфискацией и письмом – наверняка принадлежала деду. Он же и объяснил наверняка, что это письмо освобождает их от расходов на адвоката.

В суде мне дали адвоката по назначению, это бесплатно, значит. Молодой парень совсем, только после института, опыта у него, как у осы меда, но с письмом он нашел линию защиты. Дело в том, что даже прокурор от письмишка этого закачался. Довольно злобно он заявил матери, которую приводом доставили в суд, что безусловно правильно было бы лишить их родительских прав за отказ от несовершеннолетнего ребенка. Ну а адвокат, Окунь его фамилия была, попер как танк: вот-де классический пример возникновения правонарушений среди подростков в неблагополучных семьях. Он тут вспомнил и дедовы мельницы, и непролетарскую идеологию, и мелкобуржуазную сущность моего замечательного папаши, и отсутствие надзора за ребенком, и влияние улицы, и недостаток заботы со стороны школы. В общем, года два, а то и все три Окунь мне своей пламенной защитой скостил тогда. После этого он меня еще раза четыре защищал, пока сам не сгорел. Ну да не о нем речь.

Короче говоря, вернулся я как-то из колонии и застал хозяйкой в доме уже эту самую Магилло. Она протянула мне пухлую руку с короткими, будто обкусанными ногтями и всю в крупных пестрых веснушках, а глазки завела кокетливо под белые ресницы и показала мне коробку таких вставных зубов, будто в свободное время грызла камни.

– Магилло, – сказала она басом. – Я уверена, что мы станем друзьями.

Ей, видимо, была по вкусу добрая пьеска «Ласковая мачеха и беспутный пасынок». Я сел на стул, закинул ноги на кровать и сказал отцу:

– Ну-ка развяжи шнурки, ноги затекли чего-то. – А ей дружески улыбнулся: – Послушайте, мадам Могила, у вас зубы-то вставные вроде?

Она ошарашенно кивнула, но все-таки поправила:

– Магилло, а не Могила…

– Не влияет. Вот и возник у меня вопрос: чего бы вам было не сделать себе зубы поменьше, когда челюсть новую заказывали? А то тяжело ведь носить, наверное?

Отец вынырнул из-за ее спины, зябко умывая ладошки:

– Эт-то, Леха, эт-то, значит, ты не думай, чего там… У нее своя жилплощадь есть. Но мы не живем там – боимся, дед умрет, комнату заберут. Для тебя комнату берегу-то… Может, остепенишься, жить где будет…

– Подавись своей комнатой. Только на глазах у меня не мелькай…

Дед сидел у подоконника, ко всему равнодушный, бесцветный, серый какой-то, и только длинная волосатая родинка на щеке – «мышка» – выделяла его на фоне стены.

Вот туда мне и надо было сейчас вернуться, к зубастой Магилло, папашке своему скользенькому и впавшему в идиотизм деду.

Доел я свою пайку, встал и пошел не спеша по Петровскому бульвару до Трубной площади, а оттуда вверх, по кривому, горбатому, очень старому Печатникову переулку. К себе домой. Когда-то я ходил по этому переулку в школу. Теперь вот возвращаюсь из школы. Я шел по светлой стороне улицы. Шел медленно, не оглядываясь, лениво покуривая сигарету. Если за мной идет «хвост», он должен хорошо разглядеть, как я пришел домой.

Вся моя семья была в сборе, все мои дорогие родственники были на месте. Дед с отрешенным лицом смотрел по телевизору передачу «Энергетический кризис в странах капитала». Отец с Магилло играли в лото. Около них лежала кучка медяков. Отец, видимо, проигрывал, и лицо у него было сердитое и алчное. Когда я открыл дверь, Магилло потрясла мешок и, вынув оттуда очередной бочонок, сказала, щелкнув своим экскаваторным ковшом:

– Семь – «кочерга», девяносто – «дед», линия, у меня «квартира», я кончила!

Отец так окрысился, что даже мой приход не произвел на него впечатления. А ведь он теперь любит, когда я прихожу, потому что мой приход означает даровую выпивку, даровую хорошую закуску и возможность выцыганить червонец-другой наличными. Но он всю жизнь был таким, таким и остался – горечь и злоба от потерянного пятака для него всегда заслоняли радость найденной сотни.

– Здорово, – буркнул он. – Снова с мусорами завязался? Приходили тут о тебе спрашивать. Рыжий такой нахальный мент.

– Ну а ты что ему?

– На всякий случай сказал, что ты дома был. В твоем рукоделии, когда дома сидишь, это всегда вернее.

– Ну и дурак. Неправильно сказал.

– В другой раз сам с ним разговаривай, – обиделся отец и сразу начал канючить: – Другим родителям на старости лет от детей радость, спокой и поддержка. А тут волнения одни и благодарность – хрясть по роже! А копейку помощи отцу немощному и деду умом убогому от заработков своих миллионских – это хрен в сумку! Мачеха сколько слез о тебе пролила – ты бы ей хоть платок подарил…

Он долго так причитал побирушечьим заунывным голосом, а дед слепо смотрел в телевизор. Магилло, довольная выигрышем, добродушно ухмылялась, разевая свое непомерное хлебало. Она, кстати говоря, была неплохая баба, уж во всяком случае, лучше их обоих – и деда, и отца. Я сказал ей:

– Слушай, Могила, укуси его, может, тогда он заткнется.

То ли отец испугался, что она послушается меня и укусит его своими бивнями, то ли скулить ему надоело, но он умолк. Магилло спросила:

– Ужинать будешь?

– Нет. Что слышно?

– А ничего не слышно! – вновь оживился отец. – Дед совсем сблындил. Вчерась откопал из какой-то своей заначки три пятисотки…

– Чего-о?

– Царские пятисотки – ассигнации с портретом Петра, нам ничего не сказал, пошел в сберкассу и требовал, чтобы ему их там разменяли на десятки. Ему говорят, что денег таких пятьдесят лет в употреблении нет, а он скандалит, требует, чтобы ему тогда дали «катеньками» – сотенными.

Я засмеялся:

– Эх вы, ящеры ископаемые! Вы тут как на забытой планете живете.

Дед повернулся от телевизора и, не узнавая меня, сказал дрожащим, треснутым голосом:

– Да-да! Голодранцы! Пятьсот рублей, «петенька», – это состояние. Это приданое хорошее для приличной невесты. И в какую, бывало, лавку ни зайдешь, тебе ее тут же разменяют. А сейчас хочешь разменять паршивую десятку – так ее нет у тебя.

Я засмеялся и подумал, что ничего дед не сблындил, он только прикидывается придурком, он себе такую нору-убежище придумал из этой полоумности, сидит там в тепле и тишине и наблюдает со своей пакостной ухмылочкой, как мы тут все кувыркаемся. Я сказал ему:

– Смотри, дед, попадешь в институт Сербского, тебя там живо расколют.

Дед махнул рукой и отвернулся к телевизору.

Я спросил у отца:

– Денег в долг дашь?

Он взмахнул испуганно руками и замахал ими судорожно, будто собирался взлететь, да на ногу я ему наступил.

– Ты чего так всполошился? Я ведь не взрывчатку у тебя прошу.

– Леха, сынок, да откуда взять-то их? Сам знаешь, на пенсию мою ничтожную да на зарплату ее и тянем. Концы с концами еле сводим.

«Сынок»! Вот видишь – «сынок»! Значит, у него деньги наверняка есть. То есть не то чтобы вообще – это-то я наверняка знаю, что у него денег понапрятано по всей Москве: он ведь по всяким туфтовым артелям инвалидным не один год ошивался. А вопрос в том, есть ли сейчас деньги в доме.

– Слушай, я же у тебя деньги не на память беру, а в долг. Понимаешь, в до-олг! А раз в долг, я тебе со всей суммы процент уплачу.

– А какой процент? – не удержался он.

– Обычный, «марвихерский» – одну пятую.

– Это значит, возьмешь десятку, а вернешь двенадцать? – На лице его было написано мучение – очень ему с меня дармачка получить хотелось, а деньги мне доверить было боязно. Сейчас он судорожно прикидывал, какой суммой можно было рискнуть. – А сколько тебе надо?

– Две тысячи.

Он смежил глаза – не то прикидывал, не то задремал, а когда через секунду проснулся, то все лицо его было в добрых веселых морщинках.

– Да ты что, Ленчик, мы про такие деньги и слыхом не слыхали. Я-то думал, тебе рубликов сорок надо, так я бы средь соседей сейчас побегал, насобирал бы, выручил тебя в минуту трудную. А ты вон про какие деньги говоришь – мы же не лауреаты там какие-то, не академики, не киношники. Нам бы главное: от получки – к пенсии, от пенсии – к получке.

И все его лицо лучилось добрыми отеческими морщинками, они исполосовали лицо во всех направлениях, и мне казалось, когда я глядел на него, будто кто-то рывком содрал всю шкуру с этой хари, долго мял ее и тискал в кулаке, а потом налепил обратно кое-как да снова натянуть ее и позабыл. А сам-то он не умеет, а попросить кого – вдруг тот денег стребует; вот он из экономии и ходит с мятой рожей. Тьфу, зараза!

Посидел я молча, посмотрел на него, и чем дольше смотрел я на него, тем сильнее начинал он ерзать, и, кабы помолчал я еще немножко, он бы обязательно стал косяка бросать в тот угол, где у него монеты заныканы. Но чего-то расхотелось мне из него деньжата вынимать, уж очень он мне противный был.

– Убить бы тебя хорошо, – сказал я. И не спеша стал собираться.

На выходе я им сказал:

– Запомните накрепко, это для вашей же собственной пользы будет: если придут меня спрашивать, кто бы ни пришел, говорите всем одно: уехал Дедушкин в Сибирь, в город Абакан. Завербовался и уехал. Там, мол, дефицит в таких специалистах…


В кафе «Националь» был праздник. Для меня там, во всяком случае, всегда праздник, когда в кармане звякает монета. Там светло, беззаботно и весело, и я никак не мог поверить, будто еще несколько часов назад я валялся на нарах КПЗ, снились мне кошмары про моего безумного деда, изгоняющего бесов, и делил пайку на три части, оставляя на ужин два куска сахара. Сейчас за десять минут мне могут наворотить на стол столько, что и взвод конвойных солдат не умял бы. Что ни говори, а в жизни фартового человека все меняется, как на войне.

В дверях меня встретила официантка Надька и приветственно помахала рукой, указывая глазами на свой столик в глубине зала. Официантки в этом кафе меня знают и любят, я в их глазах фигура интересная и загадочная. Дело в том, что несколько лет назад мне довелось махнуть один чемодан, в котором я нашел медаль лауреата Госпремии. Я для этой медали специально купил у фарцовщика Фимы темно-синий териленовый костюм – медаль смотрелась на лацкане изумительно. И время от времени я надевал ее.

Должен сказать, что медаль эта не раз наводила меня на размышления о глупости рода человеческого. Я хорошо запомнил того профессора кислых щей, у которого я увел ее. Совсем ничтожный человечишко – будто какие-то колдуны из сказки поймали его в детстве и затормозили во всех отношениях, кроме той алхимии, в которой он стал наипервейший мудрец. Из себя урод, но сколько ему от всех внимания, сколько почету! А ведь во всех сферах, кроме его алхимии, я человек-то много больше его. И несмотря на мои десять классов, я книг и журналов читал больше его, а школу получил такую, что он в своих аспирантурах и слыхом не слыхал. Но у него медаль, а у меня пять судимостей, награды не одинаковые, вот я и ходил в «Националь» с его побрякушкой. А когда я добавлял к ней свои чаевые, так для официанток я был главнее Ньютона.

В общем, уселся я за столик с белой крахмальной, хрустящей скатертью, рюмочки хрустальные позванивают, мельхиор приборов тускло светится, и меню на трех языках предлагает всякие чудеса обжорки и выпивки. И сорок шесть рублей в кармане у меня пока шуршат. Джаз играет задушевные мелодии. А настроение у меня все равно дрянь. Такое настроение, будто это прощальный обед, я как будто предчувствовал, что мне не скоро здесь снова пировать. Если вообще доведется попасть сюда когда-нибудь.

Да, сорок шесть рублей у меня было. Не бог весть какой капитал, но на приличный ужин хватит. А беречь их на черный день глупо – не деньги это никакие. Инженерская получка под расчет. А на черный день мне беречь не приходится – когда он приходит, меня берут полностью на иждивение государства. Министерство внутренних дел о моем черном дне заботится.

Надька-официантка принесла закуски – двойную порцию зернистой икры, семгу, ростбиф, спинку нельмы, лепесточки масла, свежие помидоры и огурцы. Нагретый хлеб был покрыт салфеткой. Она расставила все это на столе, в большую прозрачную рюмку налила водки и сказала:

– Приятного аппетита!

– Спасибо. Слушай, Надежда, ты не хочешь за меня замуж?

Она удивленно посмотрела на меня и засмеялась:

– У вас уже, наверное, есть две жены и трое ребят.

– Будешь третьей. Ты ведь не маленькая, наверное, смекаешь, что лучше быть третьей женой лауреата, чем первой женой шофера.

Надька пожала плечами:

– Кому как.

– А у тебя есть кто-нибудь?

Она будто раздумывала мгновение – стоит ли со мной говорить об этом, потом тряхнула головой и с улыбкой сказала:

– Есть. С хорошим парнем я встречаюсь.

– Лучше меня?

– Ну как сказать вам… – Она засмеялась, потом нашла самое для нее приятное объяснение: – Он ведь молодой.

– А кем он служит, твой молодой?

– Он тоже официант, в ресторане «Украина». Мы вместе в торговом училище занимались.

– Что же это за профессия у мужика – салфеткой шаркать по столу и с подносом бегать?

Она озадаченно посмотрела на меня, и мне захотелось наступить на нее каблуком – за то, что ее холуй сопливый для нее в сто раз лучше меня, потому что они оба молодые, а я вроде бы уже старый.

– А чем же плохая профессия – людей кормить? – спросила она.

– Хорошая профессия, – сказал я. – А у вас дети тоже будут официанты? В газетах о вас напишут – потомственные официанты, целая династия официантов.

Надька пристально посмотрела мне в глаза, я видел, как она закусила губу, и на душе у меня стало легче.

– Посмотрим, кем дети станут. Может быть, официантами, а может быть, лауреатами. Может быть, не хуже вас будут.

– Ну не хуже меня – это трудно, – засмеялся я. – Почти невозможно. На это надо всю жизнь положить, чтобы достичь того, чего я достиг.

Она меня уже остро ненавидела, я видел это по тому, как она опустила ресницы, чтобы не смотреть мне больше в глаза. Но мне уже было наплевать на дружбу нашу и на ее отношение ко мне – я ведь справлял прощальный бал, и бог весть когда мне придется снова сесть к ней за стол. И сказал я ей:

– Все-таки ты подумай насчет замужества со мной. Выкатимся мы из загса, и поедем в ресторан «Украина», и сядем за стол к твоему бывшему жениху, и он нас с тобой будет обслуживать весь вечер как миленький, и тогда ты сразу оценишь и поймешь, чьей женой быть лучше.


Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу
Без компромиссов: Гонки по вертикали. Я, следователь… (сборник)

Подняться наверх