Читать книгу О природе - Гераклит Эфесский - Страница 4

Всех рассудит огонь: жизнь и философия Гераклита Эфесского
Книга Гераклита

Оглавление

Книга Гераклита у Диогена Лаэртского называется «О природе» – точно так же, как все натурфилософские трактаты от Фалеса до Лукреция (латинское «О природе вещей» просто вводит уточняющее несогласованное определение, чтобы читатели не подумали в духе тогдашнего стоицизма, что речь пойдет только о сопоставлении природной и человеческой жизни). Может быть, она и никак не называлась. Свидетельства, начиная с Аристотеля, однозначно говорят, что книгу он закончил и считал завершенным произведением. В этой книге замечательно, что автор говорит от первого лица – пусть даже выступая как оракул Аполлона или верный служитель Логоса: он пристрастен, он лично реагирует на ситуацию, он излагает свое учение, не оглядываясь на авторитеты, а, наоборот, их попирая. В этом смысле он стоит ближе к лирическим поэтам и историкам, прямо называвшим свое имя, чем к древнейшим мудрецам, создававшим безличные изречения, которые закрепляла за их авторством только традиция, но не их собственное слово.

Конечно, философы греческого мира предшествующего поколения, от Пифагора до Ксенофана Колофонского, выдвигали на первый план свою личность и даже сакрализовали ее, как Пифагор; но в следующих поколениях философия постепенно возвращалась к безличности – как шутил Цицерон, пифагорейцы могли в подтверждение своих слов только сослаться на авторитет учителя («Сам сказал»), но не отстоять личную позицию. Тогда как Гераклит не просто считал себя умнее всех и рекламировал себя, но и никого не учил, чтобы те, кто хотят следовать его философии, сами учились развивать аргумент. Искал ли Гераклит сакральной санкции для своего текста, а не просто для своих высказываний о божественном и природном?

С. Н. Муравьев (М), своеобразно толкуя эпизод из «Софиста» Платона, считает, что Гераклит мог привести слово «Музы» в заголовке своего труда – тогда он оказывается предшественником Геродота, санкционирующего свой исторический труд прямым благословением этих богинь – как если бы мы назвали книгу «Прогресс», или «План будущего», или «Конец истории», как Фукуяма, – для нас эти историософские понятия звучат так же сакрально, как Музы для грека. Но это мнение спорно – A. Лебедев его отвергает, указывая на презрение Гераклита к поэтической фантазии и нежелание поддерживать традиционную мифологию, равно как и на связь только с культом Аполлона, но не его Муз, хотя совсем исключить возможность такого рекламного заголовка не получается.

Книга Гераклита была прежде всего медийной революцией, сопоставимой с жестом М. Лютера, вывесившего свои «95 тезисов о прояснении действенности индульгенций» типографски отпечатанными, тем самым превратив богословие из профессиональной дискуссии в тиражируемое знание, или с изобретением кинематографа и телевидения. Вероятно, только одно событие в классической античности сопоставимо с предприятием Гераклита: кодификация по велению тирана Писистрата поэм Гомера в Афинах, благодаря чему появился канонический список, служивший и конституцией, и политическим аргументом в споре с другими полисами об истории. Жест Лютера стал поворотным в культуре не потому, что он начал публичный спор, но потому, что он употребил типографское средство, тем самым создав некий неотменяемый канон бытования текста несмотря на показной единственный экземпляр: отныне можно было сжечь папскую буллу, но не Лютерову Библию.

Показное и рекламное – обязательная составляющая медийной революции: сам Писистрат, по сообщению Геродота, второй раз пришел к власти, облачившись в золотые одежды и усадив в качестве спутницы в колесницу статную и прекрасную женщину в образе Афины; и люди поверили, что он действительно был привезен Афиной. Так фантазийный эффект реальности был поддержан слухом. Не нужно удивляться возмутившему Геродота легковерию афинян: например, согласно их представлениям, боги ходят легкой походкой, не переставляя ног, но разве не этому служат каблуки в мире, который тоже хочет увидеть божественными своих обитательниц? Так что Гераклит, создавая книгу, которую никто не может до конца понять, но при этом остается на всю жизнь впечатлен ее цитатами, действовал тоже как вождь-харизматик. Вероятно, именно он положил начало такому явлению, как религиозное обращение под влиянием какого-то одного высказывания, какого-то одного стиха Евангелия, услышанного в церкви, которое мы можем наблюдать и в наши дни.

Эту книгу можно было читать в храме, но, вероятно, нельзя было копировать, а только запоминать: в частности, ее выучил наизусть афинский драматург Еврипид. Диоген Лаэртский передает (это не подтверждается независимыми источниками), что сочинение Гераклита под влиянием Еврипида прочел Сократ, а по прочтении заявил: «Что я понял – прекрасно; чего не понял, наверное, тоже. Только, право, для такой книги нужно быть делосским ныряльщиком»[4], то есть нырять на большую глубину при чтении любой фразы и любого тезиса, постигать глубинный, скрытый под поверхностью слов смысл. Из сообщения Диогена Лаэртского может показаться, что Еврипид снял копию с книги и показал Сократу уже в Афинах. Вряд ли это могло быть так, скорее, здесь выразилась общая идея о переносе после учреждения Афинского морского союза центра военно-политической организации, со всеми требуемыми письменными инструкциями, из Малой Азии в Афины.

Утверждению книги как предмета культа способствовало и то, что Артемида почиталась как сестра Аполлона, а учение Гераклита могло восприниматься как пророчество аполлоновского типа, наводящее порядок в бытии, как явление в строго построенных словах принадлежащего Аполлону строя и гармонии. Об этой связи с аполлиническими пророчествами говорит его странное прозвище, придуманное или воспроизведенное позднейшим недоброжелателем, скептиком Тимоном Флиунтским и процитированное Диогеном Лаэртским, – «кукарекальщик», то есть шантеклер, Аполлонова птица рассвета, и одновременно возбудитель толпы какими-то своими невнятными философскими восклицаниями.

Еще раз повторим, что эффект реальности действительно производился античным искусством: поистине натюрморт должен был возбудить аппетит, как любая хорошая реклама, иначе какое право он имеет на существование в сравнении с вещественными овощами, а золотые статуи Зевса или Афины выглядеть как живые и дышащие существа. Когда Перикл говорил, по свидетельству Фукидида, что афиняне «любят красоту без излишеств и философию без расслабленности» – это явная риторическая уловка политика, частично воспринявшего парадоксальную диалектику Гераклита (изречение по строению вполне подражает Гераклиту, но только говорит не о философских вещах): все же Акрополь он украшал, не щадя средств.

Например, чем была античная трагедия (в понимании трагедии и трагического я следую прежде всего Ф. Ницше и Ж. Боллаку)? Иммерсивным зрелищем, со множеством иллюзионистских приемов, прямо затрагивавшим зрителей, для которых герои на сцене – это прежде всего предки, прапрадедушки. В этом смысле трагедия скорее сопоставима с памятным военным парадом, просмотром фильмов про войну, «Бессмертным полком», чтениями имен у Соловецкого камня, поднятием флага и другими, по сути, литургическими действиями, чем с репертуарным театром.

Эффект реальности мог создавать блеск золота, и здесь древние греки не отличались от послов князя Владимира, которые почувствовали себя в Святой Софии как в истинном раю. Философы, конечно, демонстрировали скромные, но тем более запоминающиеся, требующие концентрации знаки божественного статуса: Пифагор, по преданию, показывал золотое бедро, Эмпедокл ходил в золотых туфлях. Книга Гераклита требовала уже предельной концентрации внимания.

В этом смысле непосредственного переживания прошлого как овеществленного настоящего рассматриваемое нами время – действительно трагическая эпоха; трагедия же – это про неудачное обожение, про гибрис, неудачное присвоение героем божественных прав (Зевс может кого угодно убивать, а Эдип – нет), что вызывает тошноту и после катарсис, развязку, в которой на люльке спускается бог и наводит порядок, устанавливает здоровые отношения между людьми, полубогами и богами: одни иллюзии очищают другие. Гераклит создал настоящую модель, в которой развязка, непосредственное учреждение космического порядка при огненном явлении Логоса, лучше всего была бы разыграна на сцене – и можно только мечтать о скорой постановке книги Гераклита каким-нибудь из наших постдраматических театров.

Итак, книга лежала в храме как неприкосновенная святыня. «История достаточно правдоподобна: храмы часто служили хранилищами денег и других ценностей, а для времени Гераклита не известно ни одной библиотеки» (S). Но можно ли сказать, что, существуй в эпоху Гераклита библиотека, он бы сдал в нее свою книгу? Гераклит, положив книгу в храме, сделал ее святыней, причем действующей, от которой ждут исцелений и чудес. Храм Артемиды Эфесской, напомню, был храмом с чудотворной статуей, из сосцов которой лилось молоко. По мнению В. Бибихина, диалектика Гераклита, будучи в своем материальном обличии помещена под крышу храма, оказалась наиболее хитрым способом обеспечить согласие двух враждующих народов в ситуации оккупации и исключить любую расправу оккупантов-персов над Эфесом в будущем: «Огнепоклонники персы, населявшие целые кварталы Эфеса, угадывали в городской богине свою «влажную, сильную, непорочную» Анахити, богиню не только царственной чистоты и плодовитости, но и войны. Из Эфеса шло наступление на Сарды в годы ионийского восстания греков против персов (499 – 493 до н. э.). Но в целом, постоянно испытывая давление массивной Персии, Эфес стремился поддерживать с ней дружеские отношения. Персидский царь Ксеркс в 478 году, возвращаясь из Греции после поражения, молился в Артемизиуме и оставил при храме своих детей для их сбережения» (Б).

Вероятно, Гераклит основное внимание уделил в книге религиозной реформе, призванной заменить веру в судьбу и местных богов, суеверия, которые препятствуют соединению полисов и подстрекают персов к поспешным действиям, общей религией разума, с которым соизмеряется природа и в конце концов должны соизмеряться человеческие поступки. Как пишет А. Лебедев, «согласно нашей гипотезе <…> философская теология и политическая утопия Гераклита составляли часть практического проекта реформ, подготовленных им для Ионийской лиги, но не осуществленных. Практической целью было создание федерального государства ионийских греков для отпора Персидской империи» (Л 445). Но думающий не только о греках, но и о мире с персами Гераклит как ученый и политик мирового масштаба предвосхищает не только Б. Франклина, но и Л. Толстого и А. Сахарова.

В таком случае Логос Гераклита – это прямое предвестие Culte de la Raison (культа Разума) в революционной Франции 1793 года; напомним, что алтари этого культа были посвящены «Философии». Правда, Разум Французской революции, из-за женского рода слова (intelligence – фр.) скорее сближался с Афиной, чем с Логосом и был вскоре вытеснен более народным Culte de l’Être suprême (культом Верховного существа) как понятной гражданской религией, тогда как проект Гераклита, если бы он удался как религиозно-политический, несомненно стал бы ключевой монотеистической реформой всего Древнего мира, обновив персидский зороастризм и создав новую религиозно-политическую реальность всей Малой Азии и, возможно, всего Средиземноморья. Оригинал книги, судя по всему, погиб в огне пожара, устроенного Геростратом в 356 г. до н. э. Поджечь каменный храм было нетрудно: статую богини, по одной из версий (за достоверность не ручаемся), смазывали салом из бычьих яичников для увеличения плодородия.

Репутация Гераклита как «темного» мыслителя, который не то из нелюбви к современникам, не то из божественно-оракульских амбиций, не то из-за множества нерасчлененных тем сделал книгу почти нечитаемой, многократно обсуждалась в античности. «Феофраст, который читал его книгу, сказал, что она выглядела законченной только наполовину, чем-то вроде мешанины, которую он приписывал меланхолии автора» (S). Цицерон (О пределах добра и зла, 2, 15) считал, что Гераклит говорил темно не из-за «темноты» и сложности разбираемых вопросов, в отличие от Платона в «Тимее», а потому что делал это нарочно, чтобы слушатели задумались о его предметах, провоцируя различные размышления. Это мнение Цицерона (сходное положение развивалось христианскими экзегетами, например Иоанном Златоустом, считавшими, что темные и противоречивые места Библии нужны для того, чтобы спровоцировать работу разума) потом было поддержано, например, А. Баумгартеном в параграфе 672 «Эстетики» (1750), который считал, что тем самым Гераклит отучал читателей от мышления по аналогии и призывал применить способности разума к постижению действительных предметов.

Поэтому Гераклит, писал Баумгартен, всегда становился понятен разумным читателям, способным к анализу действительности вещей. Конечно, после Г. Фреге и последующей аналитической философии, разделившей положение дел и протоколы высказывания, мы уже не можем рассуждать так наивно, как Баумгартен. Впрочем, в следующем параграфе создатель эстетики объясняет темноту стиля Гераклита раздражением на сограждан, тем самым перенося внимание от слабости аудитории к предполагаемой слабости самого Гераклита и порицая его.

Мы же можем говорить, что «темнота» Гераклита не бо́льшая, чем темнота «Бхагавад-Гиты», также интерпретирующей понимание мироздания в ситуации столкновения с войной. Или темнота «Войны и мира» Л. Толстого, где тоже люди непривычные сталкиваются с войной – признание в истории беспорядочного движения, неколебимость нравственных императивов, наконец, сон Пьера Безухова с образом жизни как шара, не исключающего случайности, в отличие от разных метафизик всеобщей цельности – чем это не повторение труда Гераклита? Тем более что амбиции политически-религиозного реформатора и миротворца у Толстого были не меньшие, равно как и бытовая раздражительность, критика обрядовой религии, вегетарианство, обучение детей с заменой церкви школой, презрение к художественным выдумкам в трактате «Что такое искусство» и загадочная смерть – почти все основные вехи биографии Гераклита повторены Толстым.

4

Перевод М. Л. Гаспарова.

О природе

Подняться наверх