Читать книгу Всего понемногу - Герман Кричевский - Страница 9
Война
Самоанализ, или Развеять мифы
Оглавление«Любой принцип, доведенный до конца,
Превращает жизнь человека в ад»
Григорий Померанц, советский, Российский философ
(детство, отрочество, юность)
Вместо вступления
Зачем я Это хочу написать?
Для кого я хочу Это написать?
Почему не раньше и не позже?
Ответ на первый вопрос – самый главный. Мне кажется, пожалуй, я почти полностью уверен, что мои близкие, а также не очень близкие, да и сам я, превратно составили мой портрет как личности. Чаще всего в нем не хватает объективности, поскольку одни слишком любят, другие – напротив, а в результате получаются мифы (пожалуй, слишком пафосное слово применительно к себе самому), к которым я сам приложил руку и в которые сам поверил, если не полностью, то частично, – там, где мне приятно было поверить.
Пионерский лагерь (а я не пионер) 1946 г. 14 лет
Ответ на первый вопрос – развеять эти мифы. Сбросить с себя вериги неправды и полуправды.
Второй вопрос – для кого? Конечно, в первую очередь для себя любимого (если честно – то часто не очень любимого). Полезно, настолько, насколько это выполнимо, разобраться в себе, ответить на вопрос: «Откуда я?» Конечно, из детства, как и все человеки, – что же тут нового? Но «истина в деталях», – то есть важно, из какого конкретно детства: исторического, социального, семейного. Какова была траектория, трасса, моей жизни? Предопределена ли она? В детерминизм я никогда не верил. Слепил ли я жизнь свою сам, или плыл по воле волн? Наверняка, было и то и другое. Важно, каково соотношение между тем и этим. За что я сам себя корю, что ценю в себе? За что ценят меня другие, пусть скажут другие. Не стану сложно отвечать на извечный русский вопрос, на самом деле, вопрос общечеловеческий: «Зачем живет человек? Какова цель жизни?» Один раз отвечу только для себя и поставлю точку. Как и все живое, человек рождается, чтобы жить, проживать жизнь со всеми ее фокусами, кренделями и вывертами разного цвета и вкуса. И каждый день надо проживать себе в радость, которую не надо путать с удовольствием, гедонизмом, – проживать свою жизнь, по возможности не создавая неудобств для других. Хорошо бы оставить в короткой памяти близкого круга людей что-то доброе.
Хотел бы я, чтобы эти откровения прочитали мои близкие? А это уж, смотря, что у меня выйдет. Если писать и все время думать о том, какова будет реакция близких, то только и будешь следить за тем, чтобы кого-то чем-то не обидеть, будешь цензурировать самого себя. А хочется свободы. Поскольку я своих близких искренне люблю, то надеюсь, что у меня получится их не обидеть.
Почему пишу сейчас, а не раньше и не позже? Ну, раньше было не до того. Жизнь не отпускала на раздумья, на воспоминания. Я и сейчас вырываю недолгие моменты у повседневных забот. А позже – куда же позже? Может, позже впаду в маразм или просто не будет физических сил.
Вот и ответил на поставленные самому себе вопросы. И надо начинать, с чего-то надо начинать. Я, конечно, набросал план, как всегда делаю, начиная книгу, статью, доклад. Но ведь это совсем другое занятие – вне профессии. И все же попытаюсь.
Мое медленное, заторможенное развитие в детстве
Уже одно то, что я помню себя приблизительно с семи лет, да и то лишь отдельные эпизоды, говорит о том, что моя память, этот важнейший инструмент миропознания, развивался очень медленно и не совсем нормально. Часто слышу или читаю воспоминания людей о возрасте, когда им было два-три года. Многие дети читать начинают с трех лет, музицировать с трех-четырех. Я же про этот возраст могу вспоминать только то, что рассказывала мне про меня моя мама или рассказывает и пишет про меня мой брат Илья. Эти чужие воспоминания я могу воспринимать, но не могу ни подтвердить, ни опровергнуть.
С момента старта моей памяти о себе и о мире оставалось примерно полтора года до начала ужасной войны. То, что война ужасна, я понял потом, а в начале воспринимал ее как интересные приключения, как что-то вроде кино. Вот их, эти приключения, хотя очень смутно и фрагментарно, я помню. А ведь перед войной я успел закончить первый класс. Сегодняшние первоклассники очень умненькие и осведомленные, хотя и не очень самостоятельные в жизни. Сужу об этом по своим внукам, да и дети мои развивались, не в пример мне, более динамично.
Школа моя находилась прямо в нашем дворе, который полностью замыкался в довольно большое (по детским представлениям) пространство. В этом дворе в значительной мере прошло мое детство, за исключением трех с половиной лет эвакуации, здесь же прошли отрочество и юность, вплоть до моей женитьбы в двадцать два года.
Двор этот образовывался с одной стороны двумя высокими (по меркам того времени) шестиэтажными домами, домом № 3 и домом № 3/1 по переулку Стопани (это было имя какого-то революционера; сейчас название этого переулка «Огородные… что-то», а что забыл), а с другой стороны – пятиэтажным зданием школы с проходом на ул. Кирова (сейчас ул. Мясницкая). Наверняка, до революции это был доходный дом, то есть дом для сдачи квартир в наем. Кроме самой школы в крыльях этого здания находились квартиры и комнаты, где жили семьи, – их дети тоже учились в нашей школе. В основном это были семьи пролетарского сословия. В здании школы жил мой одноклассник и друг, Володя Сапожников, он был сыном квалифицированного рабочего.
Мы жили на втором этаже дома, что стоял напротив школы, в очень большой коммунальной квартире, где было тринадцать комнат, и в каждой – по семье. В нашей общей квартире было два туалета, совмещенных с ванными, две кухни, две каморки при кухнях (в старые времена в них жила прислуга) и длинный-предлинный коридор, по которому можно было бегать спринтерские дистанции, можно было кататься на велосипеде, играть в футбол, в хоккей, в жмурки и т. д. Более подробно про житие этой «хорошей» квартиры напишу потом. Наша семья занимала одну 30-ти метровую комнату особого расположения. Особенность ее заключалась в том, что она была крайней, и это значило, что одна ее стена была наружной и глухой, то есть без окон. Другая особенность комнаты состояла в том, что она располагалась над очень узкой аркой (чуть шире нашей комнаты), соединяющей переулок Стопани с нашим двором, из которого, как я уже писал, был выход на улицу Кирова. Для знающих эти хитрости местных пацанов, бандитов и других подозрительных личностей можно было воспользоваться этим проходом и легко убежать от преследователей, тем более, что через «черные» входы дома № 3/1 можно было попасть и на другую улицу, в бывший Большевистский переулок.
Все эти ходы-выходы, а также подобные им в ближайших домах по соседским переулкам и улицам я знал гораздо лучше, чем таблицу умножения и правила грамматики, и пользовался этими знаниями каждый день, особенно после войны. Вернемся к арке под нашей комнатой. Эта особенность нашей комнаты, в которой из четырех стен две были наружные: одна – глухая, а другая, с окном во двор и холодным полом над аркой, делали ее, ну, очень холодной, особенно в зимнее время, когда не топили. Во время войны посреди этой московской комнаты с паркетным полом стояла печка буржуйка, высунув трубу в одно окно. Здесь было так холодно, что можно было просто околеть, но я только болел, хотя и довольно часто. Как мой папочка мог согласиться на такую «замечательную» жилплощадь? По своему статусу он мог выбрать жилье менее опасное для здоровья своей жены Маруси и будущих сыновей, но он был бессребреник и не смешивал работу и быт.
В этой комнате я жил вместе с мамой, братом Ильей, который был старше меня на шесть лет и папой. Папа бывал с нами не так уж часто, его регулярно командировали в различные рыбодобывающие районы с пресными и солеными водоемами на «рыбалку» – организовывать добычу рыбы для голодного населения страны. Дома это называлось «папа поехал на путину (слава богу, не на путану). Уже потом, когда я стал много старше, я узнал, что путины бывают разные: осенняя и весенняя, и что связано это с биологическими циклами рыб. У путан же, в отличие от рыб, все замечательное, слава богу, происходит круглый год. Из-за этих путин, продолжавшихся по два-три месяца, то на Дальнем Востоке, то на Черном море, то на Кубани, то на Дону и не разу на Москве-реке, я видел папу очень редко и, если честно, то в довоенные годы почти совсем его не помню. От брата я слышал, что он строгий и очень занятой. Все знания и воспоминания о папе довоенном остались только у моего брата. Я же гораздо лучше узнал и оценил его, будучи уже совсем взрослым и семейным, когда отец ушел на пенсию.
Так вот, одно окно нашей комнаты выходило во двор и из него очень хорошо были видны окна и классы нашей школы, мой в том числе. Видны были дети: мальчики и девочки (до войны еще не ввели раздельное образование, черт бы побрал этого реформатора! Мы знаем его имя), видны были и учителя в классах.
Пожалуй, это практически все, что я помню о школе, в которую отходил целый год первого класса и закончил его за месяц до начала войны. Что я учил в первом классе, кто учил меня и моих одноклассников – я ничего этого не помню. Из ребят помню только Володю Сапожникова, но его я очень хорошо знал и вне школы. Нет, один эпизод моей первой и провальной попытки заинтересовать собой даму, одноклассницу-первоклассницу, все-таки помню. За каждой партой нас сидело по двое. Кто сидел рядом со мной целый учебный год не помню, то ли мальчик, то ли девочка. Впереди меня сидела девочка с косой (уже звучит зловеще); она мне нравилась. Меня очень привлекала и возбуждала ее русая коса. Кажется, или просто хочется, чтобы коса была именно русая; время от времени я дергал ее за косу, выражая тем самым свои рано (пожалуй, нормально) возникшие эротические желания. Представляете, как это ей осточертело? Удивительно, почему то, что произошло в один из дней, не произошло раньше. Когда моей воображаемой даме сердца это, наконец, надоело (какое терпение!), она обмакнула металлическое перо своей ручки в чернильницу-непроливайку, вмонтированную в переднюю часть парты, и с силой всадила ее мне в правую руку, – ту самую, которой я каждый день дергал ее за косу. Всадила настолько глубоко, что я с трудом выдернул ее. Фонтан крови брызнул из раны и напугал ее, учительницу и меня. Инстинктивно я зажал рану, а учительница просто послала меня в медицинский кабинет. Рану зашили, руку перебинтовали, и я вернулся в класс. А в память об этой кровавой и неразделенной любви остался шрамик на внутренней стороне моей правой руки, посередине между кистью и локтем. Кто хочет проверить, спешите, пока это можно сделать. Нет, чтобы запомнить что-то связанное с уровнем образования в довоенной начальной школе!
А вот еще одно воспоминание про первую (или не первую) волну полового созревания. Еще до окончания мною первого класса в 1941 году в Москве началась подготовка к войне, и одним из элементов этой подготовки было рытье укрытий в некоторых дворах и скверах на случай бомбежек, так называемых «щелей». Точно не помню (точно ничего не помню), – может, это было уже после объявления войны. Напротив нашего дома по переулку Стопани был маленький скверик. Сейчас он отошел к Швейцарскому посольству, а раньше там было 66-е отделение милиции. Так вот, в этом скверике вырыли «щель»[1] глубиной почти в рост человека, длиной в 8–10 метров. Кое-где сверху у него было укрытие. У меня был друг, одноклассник Володя Сапожников, сын рабочего аристократа, мастера на все руки.
Так вот, у сына потомственного пролетария, как и у меня, сына советского служащего, проснулся «основной инстинкт» – интерес к девочкам. И мы с ним задумали акцию группового детского «секса», задумали и успешно выполнили. Но не пугайтесь, ничего серьезного не было. В соседнем доме № 3/1 по переулку Стопани жили две девочки, сестры-близнецы из хорошей, интеллигентной еврейской семьи. Мне сейчас кажется, а тогда казалось еще больше, что были они хорошенькими. Мы с Володей задумали их соблазнить. Для этого мы собрали дефицитные школьные принадлежности: цветные карандаши, ластики, разные перышки для перьевой ручки (рондо, 36 и другие) и пригласили близняшек спуститься с нами в «щель». Девочки не отказались. Все вчетвером мы спустились в укрытие, показали им собранные для них дары и предложили им в обмен на наши подношения раздеться, показать свои прелести, которые мы до этого никогда не видели, и даже чуть-чуть их потрогать. Было тепло, значит, май-июнь сорок первого перед войной. Сестренки из хорошей еврейской семьи на наше предложение согласились. Вопрос! С их стороны это тоже было проявлением эротизма по Фрейду? Или чистая материальная заинтересованность (карандашики и т. д.)? А может быть, и то и другое, т. е. сочетание приятного с полезным? Налицо две модели поведения и взаимоотношения полов: мальчики – будущие мужчины готовы оплатить свое удовольствие; девочки – будущие женщины готовы доставить удовольствие и себе и партнеру, и вместе с этим не против получить за это вознаграждение. Вопросов истинной любви, в которую поверил позже, я здесь не касаюсь. На этот раз опыт общения с противоположным полом оказался положительным. Следующие разы произошли уже в эвакуации, про которую очень подробно писал брат Илья, а я только добавлю что-то свое личное.
До войны и еще до первого класса, то есть будучи дошкольником, я успел побывать в пионерском лагере, хотя сам я пионером так никогда и не был. В лагерь меня отправили со старшим братом Ильей; лагерь был от папиной работы, т. е. от Министерства рыбной промышленности. Располагался он в старинном Боровском монастыре, стоявшем под городом Боровском. Очень плохо помню тамошнюю жизнь; я был самым младшим, и меня приняли только потому, что одновременно со мной в лагере был старший брат, которого, кстати, я там практически не видел. Помню только, что был доволен лагерной жизнью, не унывал, хотя старшие ребята все время пугали нас, младших, привидениями и водили в подвалы монастыря показывать мощи святых. Правда, мы не понимали ни что такое мощи, ни кто такие святые, но зато кости и черепа впечатляли. Еще помню мучения и позор одного мальчика, страдающего недержанием мочи. Мне было его очень жаль. Каждое утро вожатые и нянечки вывешивали его желтоватые, пахучие простыни на веревки во дворе и ребята над ним издевались. Кто был более жестоким: дети или взрослые? Чума на обе головы.
Поехать второй раз в тот же лагерь под Боровском я должен был после первого класса, и снова с братом Ильей. Я очень этого хотел, но фокус не удался. Мне всегда нравилось в лагере: по натуре я был больше «Совок», чем мой брат, и после войны несколько лет счастливо проводил в лагерях все три смены, но об этом потом.
Второму заезду в лагерь помешала Война. Отъезд детей в пионерский лагерь был назначен на 22 июня 1941 года, то есть на день начала Великой Отечественной Войны. Сбор состоялся утром у Министерства рыбной промышленности на улице Разина, вблизи Старой площади. Видимо, в Министерстве что-то знали о начале войны и потому отправили всех собравшихся обратно по домам. Когда мы возвращались домой, на площади Ногина стояли все трамваи, и из репродукторов (по-современному, динамиков) передавали объявление министра иностранных дел В. М. Молотова о нападении фашистов и о начале войны. Мы вернулись домой, где и оставались до эвакуации.
Я могу передать только обрывочные детские впечатления об этих первых военных месяцах в Москве. Мы, дети, так же, как и взрослые, считали тогда, что война быстро кончится, что великий Сталин и славные советские маршалы, в первую очередь, легендарный Клим Ворошилов (как оказалось, во всех отношениях пустышка), Семен Буденный, руководивший 1-ой конной армией во время Гражданской войны, – героически и быстро расправятся с фашистами. Мы тогда называли их немцами. Ругательские слова «фашисты» и «гитлеровцы» пришли потом, в середине войны, когда практически все немцы стали для нас означать фашистов. У меня до сих пор не ушло из сердца недоверие к немцам; недоверие это – последствие той ненависти, что возникла к ним во время войны. У меня и сейчас есть страх, что не только в Германии, но и в России может воцариться нацизм, правильнее сказать, национал-социализм. Это политическое течение гораздо более привлекательно, чем коммунизм, особенно для моноэтнических стран, таких, например, как Германия. В странах, где есть коренная, преобладающая, «титульная» нация, и где кроме нее проживают представители разных других национальностей, очень легко сыграть на национальных чувствах этой коренной нации и призвать к восстановлению справедливости, сыграв на том факте, что некоторые представители нацменьшинств занимают непропорционально высокое положение, относительно их численности в стране. Мы уже слышали призывы: «Ограничить в правах нацменьшинства!», «Ввести привилегии основному большинству!» – это лозунги, которыми пользуется мягкий нацизм. Если политика направлена на выжимание, выдавливание нацменьшинств из страны с отнятием у них накопленной собственности – это уже жесткий нацизм.
Все это было в прошлом веке, но и сегодня мы снова слышим подобные призывы, и уже в нашей стране. Вместо того чтобы поднимать уровень и качество жизни всего населения, в том числе и коренного, призывают отнять у национальных меньшинств и передать национальному большинству. С точки зрения арифметики по «Маленину и Буренину» никакой пользы от такого деления не получится, так как малое богатство меньшинства раствориться в огромной бедности большинства.
Такая же ситуация и с коммунизмом. Если у немногих богатых отнять их собственность и поделить между большинством бедных, то… Дальше можно не продолжать. Опасность этих идей в том, что они быстро захватывают умы мало образованных людей. Поначалу все получается вроде бы красиво, но конец всегда выходит печальный: Нюрнбергский процесс и позор Гитлеровской Германии, развал СССР (к сожалению, без аналогичного процесса). Сейчас авантюристы из мусульманского мира, леваки из некоторых стран Южной Америки призывают отнять богатство у «Золотого миллиарда» и поделить его между остальными пятью миллиардами жителей бедных стран, – для этого и затеваются всякие терроры. Боюсь, что у них может что-то получиться, хоть и на время. И у них получится, если богатые и образованные люди, если демократические страны и общественные организации не объединятся единым фронтом, как когда-то против фашизма. Объединятся идеологически, прекратят отдавать свои технологии в руки варварам и перестанут относиться к не либералам и не демократам по законам либерализма и демократии.
Достижения современной науки и технологии террористы оборачивают против не варварской, но сильно развращенной и циничной цивилизации. «Золотой миллиард» нуждается в новом типе лидера, который осознает, что его паства на краю гибели, что требуются усилия для того, чтобы сплотить эту паству идеей: «Если мы не объединимся, варвары нас уничтожат». Это не означает – война. Это не значит, что варваров нужно уничтожить. Но нужна новая парадигма мироустройства: постепенно и поступательно, эволюционно, цивилизованно и цивильно, умно, не в лоб, как Егор Егорович Буш, превращать варваров в нормальных людей, переводить их в лагерь «Золотого миллиарда», увеличивая его каждый год, каждое десятилетие до двух, трех и т. д. миллиардов. Для этого надо прекратить безудержную погоню за сверхприбылями. Надо во главу угла поставить образование в развивающихся странах; конечно, образование должно быть гуманистическим. Абсолютно прямой зависимости между образованием и либеральными взглядами нет, но человек, получивший хорошее гуманистическое (не совсем то же, что гуманитарное) образование, реже становится радикалом и экстремистом.
Надо вводить разумные законы, ограничивающие безудержную миграцию из бедных стран в богатые, отказаться от сиюминутной корысти получения дешевой рабочей силы. Нужно учить, образовывать население бедных стран, передавая хорошие знания в нужное время в нужном месте. Конечно, это более дорогое решение проблемы, но стратегически оно более перспективное. То же с экономикой, здравоохранением и т. д. Когда стандарты, а главное качество жизни в более бедных странах возрастет до определенного уровня, население само не захочет больше жить под диктаторами, в царстве религиозного мракобесия, и сами построят себе демократию. Другими словами, перестанут быть варварами.
Ведь на месте современной Германии, стран Восточной Европы жили во времена Римской империи варвары. А сейчас это цивилизованные народы, многие представители которых входят в этот «Золотой миллиард». При этом возникают две серьезные заковыки:
Варвары все же Рим кокнули, как старушку процентщицу.
Прошло несколько сотен лет, прежде чем германские племена и другие варвары превратились в цивилизованные народы.
Но! Сейчас не средние века. Мир каталитически быстро развивается и окультуривание варваров сегодня должно пройти быстрее, но не за годы, конечно. Хватило бы и одной сотни лет. У элиты цивилизованных стран должно хватить ума, терпения, терпимости и сил, чтобы выработать долгосрочный план совместных целей – удержать все народонаселение планеты от гибели. Еще раз, для этого нужен коллективный разум, мировое, хотя бы полумировое правительство и безусловный лидер.
Все, кого мы видим на политическом олимпе, конечно, не дураки (прежде всего, для самих себя и немножко для элиты своих стран), но болтуны, демагоги, недостаточно образованные и очень уж мало нравственные персоны, не вызывающие широкого уважения ни в мире, ни в своих странах. Заканчиваю это политическое (болтологическое) отступление. Что-то меня бросает от эротики к политике. Может, по Фрейду, и в том и в другом я полностью не реализовался… А пытался! Про первое расскажу еще, а что касается политики – то был даже депутатом Октябрьского райсовета города Москвы, но очень неудачно. Побыв немного в политике, я понял, что всякое желание сохранить себя стерильным даже на уровне простого депутата – дело немыслимое, и решил для себя, что лучше уж заниматься тем, чему учился, чему тебя учили и что ты умеешь хорошо делать. Ничто не может мне как гражданину помешать размышлять о судьбах страны, человечества и всего мира. А это так сладостно и так абсолютно бесплатно (если, конечно, не оценивать свое время только в дензнаках).
Возвращаемся к началу войны и полному перевертышу в жизни страны, в жизни каждой семьи, взрослых и детей.
Я уже говорил, что перед войной школу помню плохо, зато всякие внешкольные дела запомнились лучше. Например, эпизоды, связанные с курением. У нас в семье никто не курил: ни папа (он и не пил), ни мама (даже трудно представить), ни брат. Я курил с большими перерывами и сейчас устойчиво не курю уже два года. Хотя, когда выпью сильно тянет, но держусь. Так вот, курить, вернее, имитировать курение, я и мои уличные друзья – пацаны одногодки начали еще до войны, в возрасте семи-восьми лет. Мне кажется, что мы подражали более старшим пацанам, блатным и приблатненным, которые курили все поголовно. Для покупки курева им нужны были деньги, и они их добывали всякими разными способами, в том числе и нечестными. В этой среде был негласный принцип: украсть у государства или у совсем чужих людей – не грех. Но ни дома, у родных, ни у соседей красть не полагалось. А тогда практически все граждане жили в общих, коммунальных квартирах с соседями. Вот и получалось, что соседи, благодаря этому принципу были защищены.
Курить мы начинали без табака, – глупые были; видели, как взрослые что-то зажигают, потом это что-то дымит, дым глотают, а потом красиво выпускают изо рта, или еще красивее через ноздри, и еще шикарнее – в виде красивых колец дыма. Но в то время это было для нас недостижимо. Позже, на определенном этапе курения, я освоил и это мастерство. А тогда мы свертывали цигарку просто из бумаги (газетной, школьной тетради), поджигали ее и вдыхали этот гадостный дым: задыхались, кашляли, но не бросали. Надо заметить, что бумажный дым ударял в голову, и она кружилась. Курить на улице мы не могли; увидев это, взрослые дали бы нам по ушам. Поэтому мы находили какое-либо укромное место: черный ход, туалет или ванную комнату. Очень скоро старшие «кураторы» объяснили нам, что для курения кроме бумаги нужен табак или махорка. И мы нашли, где добывать табак. В то время на улицах Москвы было много урн; москвичи бросали мусор не на тротуар, а аккуратно в урну. Среди прочего в них оказывались и недокуренные папиросы. Сигарет тогда еще не было, – они появились много позже, только после войны. Мы улучали момент, когда на улице было безлюдно, залезали руками в урну и вытаскивали оттуда окурки; их тогда называли чинариками. Мы сортировали окурки на две категории: те, что получше, – их можно было еще докурить, и те, что похуже, которые докурить уже было нельзя, потому что табака в них оставалось очень мало.
У первых мы отрывали часть бумажного мундштука, которая побывала во рту и предыдущего пользователя, – такой чинарик прекрасно можно было докурить. Кстати, до войны, во время войны и долго после нее простой народ и тогдашние пацаны редко курили целую папиросу целиком. Она шла по кругу, и первым в этой очереди был самый близкий друг, а за ним уже все остальные. Распространенным выражением было: «дай курнуть». Это означало, что твой близкий друг сделает 2–3 затяжки и вернет тебе курево обратно.
Если табачной части перед бумажным мундштуком оставалось очень мало, то просящий говорил: «Что ты мне фабрику суешь?» Почему фабрику? Потому что на бумажном мундштуке было напечатано название табачной фабрики, где произвели эти папиросы. Второй, худший сорт чинариков мы утилизовали как сырье. Разрывали папиросную бумагу табачной части и высыпали остатки табака в какую-либо коробочку из-под конфет монпансье – получалась такая пацанская табакерка. Ну, а затем по мере надобности, употребляли смесь разных сортов табака разного качества для скручивания самокруток. «Самокрутки», «самиздат» – все это то, чего не делает государство, а делаешь ты сам. Табаком «секонд-хэнд» можно было угостить кого-нибудь из друзей.
Вот такая была первая, довоенная, фаза моего приобщения к курению, о которой в семье никто не знал. Видимо, они были не только слепые, но и лишенные нормального обоняния. А ведь моя мама регулярно обнюхивала меня – это была одна из форм проявления ее любви на уровне животной физиологии. Нюхала и ничего не чувствовала. Мне кажется, что моя любимая мама была во многих вопросах настолько наивной, что даже не знала о том, что значительная часть человечества курит. К глупости, как я и брат тогда думали, это не имело никакого отношения. По ее логике получалось так: раз ее Евсей не курит, значит, этого явления не существует. Если ее Евсей не пьет, значит, и этого порока нет, если ее Евсей ей не изменяет (а я думаю, что так оно и было), значит, никто никому не изменяет. Вот такая у меня была мама, а у многочисленных внуков – бабушка, а у еще более многочисленных правнуков – прабабушка. И так далее. И сказал Он, что это хорошо.
Самое интересное, что, следующий период курения, после первого, когда мне было восемь лет, наступил в мои тридцать, когда я оказался в Бирме (про нее расскажу в соответствующем месте). Там я закурил сигареты, трубку и местные маленькие сигары – сигареллы. Правда, в эвакуации в Туркменистане, в городе Красноводске, где на базаре продавали всякую азиатскую травку для балдения, я попробовал покурить план. То ли это разновидность, то ли местное название конопли, – точно не знаю, пусть специалисты меня поправят. Как сейчас помню, балдеж после того, как покуришь план, продолжался недолго, приблизительно двадцать минут. Состояние было веселое, казалось, что физически можешь сделать все: прыгнуть до неба, перепрыгнуть любую канаву, все казалось очень смешным и все вокруг – замечательными. Мне было девять лет. Проделывал я это с ребятами всего несколько раз, и с тех пор никогда даже в голову не приходило принимать что-либо для расширения, как сейчас говорят, сознания. Мне и без этого было интересно жить, горизонтов имевшегося у меня сознания хватало, а уйти за горизонт не приходило в голову. Прыгал и бегал я всегда хорошо, люди в большинстве своем казались мне неплохими, а хорошее настроение я подымал с помощью более традиционных способов.
Опять монографически ушел в одну тему, – на этот раз в тему курения, и никак не начну вспоминать про эвакуацию.
Эвакуация
В начале обозначу маршрут передвижения нашей семьи с лета 1941 года по осень 1943 года. Москва – Ростов-на-Дону – Астрахань (через Сталинград, Калач) – Красноводск (через Махачкалу, Баку, порт Шевченко) – Тбилиси – Краснодар – Москва.
Ехали мама, брат и я. Мой любимый брат Илья очень хорошо описал нашу Одиссею. Все правильно. Но у меня свой взгляд, вначале войны это взгляд восьми-, потом одиннадцатилетнего мальчика.
У Ильи, старшего меня на шесть лет, получается картина, увиденная, соответственно, сначала четырнадцати-, потом семнадцатилетним подростком. Уже по одной только этой причине наши взгляды могут отличаться, не говоря уже о других причинах разности ракурсов: темпераменте, направленности ума, физиологии и т. д.
Мне всего восемь с половиной лет, и мы отправляемся. Все взрослые озабочены, опечалены, даже плачут, а я жду интересных приключений и, главное, – свободы от всех взрослых. Им не до меня, мне не до них.
Я уже много раз говорил, что у меня нет не только точной, но даже и самой общей картины нашего бродяжничества, а иначе его не назовешь, – сценарий всех наших мытарств и приключений я понял, когда здорово повзрослел, годам к четырнадцати-пятнадцати. Мама и брат говорили об этом кому-то, рассказывали что-то другим людям. Меня считали маленьким, поэтому я только слушал. Между собой мама и Илья об этом не разговаривали, – что говорить, сами-то они все и так знали. Смысл нашего сложного маршрута на первый взгляд выглядит совсем алогичного: сначала навстречу немцам на Юго-запад, потом драпака от них на Юго-восток. Чтобы спасаться, да еще с детьми, надо было сразу удирать на Север, на Северо-восток или на Восток. Но наш немыслимый маршрут был предопределен папиным служебным положением. Тогда я этого не понимал, не мог понять, да и не задумывался. Для меня было так: мы поехали навстречу к чему-то новому, а то, что по дороге можно попасть к фрицам, так это даже взрослым в голову не приходило, не то, что такому молокососу, как я.
Так вот! Папа мой, Евсей Ильич Кричевский, был перед войной и после войны средней шишкой в системе министерства рыбной промышленности СССР, на уровне члена коллегии министерства. Это при том, что образование у него было – один хедер, что соответствовало уровню начальной школы. Но папа был очень способным организатором, мгновенно считал в уме цифры, просчитывал ситуации, складывал, вычитал, обладал очень хорошей памятью и был абсолютно честным, до дури честным человеком, всю жизнь занимая теоретически взяткоемкие чиновничьи должности. Поскольку у Министерства Рыбной промышленности были свои флотилии на Черном и Азовском морях, т. е. в будущих зонах активных боев, эти флотилии должны были быть задействованы, как для вылова рыбы и обеспечения армии рыбной продукцией, так и для военных операций, если понадобится. Флотилии был присвоен статус «военизированной». Все руководство Министерства было призвано в военный флот, всем сотрудникам были присвоены военно-морские звания. Отец стал капитаном второго ранга и всю войну пробыл в этом звании, которое соответствует званию полковника сухопутных войск. Перед войной он получил орден Почета, во время войны получил боевой орден Красного знамени, много медалей. В войну попал в окружение и вышел из него чудом.
Опять я отключился от основной линии и потому вынужден вернуться. Само министерство рыбной промышленности и его сотрудников стали перемещать ближе к военным действиям. Семьи руководящих работников министерства двигались вместе с главами их семейств. Потом, когда война вошла в самый разгар, а на Черном и Азовском морях начались бои, наших отцов и мужей отделили от нас. Они участвовали в боевых операциях, а нас, матерей с детьми, начали двигать на Юго-восток, подальше от немцев. Но это будет потом, а пока первым пунктом нашего назначения поближе к немцам оказался Ростов на Дону. Как мы туда добирались из Москвы, не очень помню. В памяти осталось только, что отец был с нами, что поезд целиком был зафрахтован для семей Министерства, и вагон был не товарный, а общий (позже вагоны и поезда для перевозки людей были в основном товарные) и еще, что мы долго, неделю или даже больше добирались до Ростова.
Жизнь в Ростове понравилась мне до самого последнего дня. Уехали мы из Москвы где-то в конце июля и до Ростова добрались в августе. Во всяком случае, я помню, что было лето, тепло, много фруктов и овощей, и в магазинах было все. Нас поселили в доме на одной из центральных улиц. На первом этаже находился гастроном и во дворе – колодце, куда выходили окна нашей комнаты (одна, но светлая, не в пример сумрачной московской), помещался открытый склад овощей и фруктов: арбузы, сливы, абрикосы, помидоры, огурцы. В Москве такого изобилия мы не видели. Конечно, Юг богатый, и война еще не дошла. Но очень скоро дойдет она и сюда, и все эти блага исчезнут. Купить вожделенные фрукты нам почему-то не удавалось, я уж не знаю, по какой причине. Может, к тому времени была введена карточная система, или просто денег не было. Во всяком случае, мама эти фрукты и овощи в дом не приносила. Тогда я организовал с мальчишками своего возраста набольшую бригаду. Мы раздобыли веревки и крючки; с помощью крючков зацепив какой-нибудь куль с фруктами, мы подтягивали его в нашу комнату, конечно, когда дома не было ни мамы, ни брата. И съедали все без остатка, не оставляя никаких следов. Мама и брат даже не догадывались о наших художествах. Я бы поделился с ними трофеями, но был уверен, что поддержки не получу.
Напротив нашего дома, по другую сторону улицы находилось военное, кажется, артиллерийское училище. Там регулярно проходили проводы на фронт молоденьких новоиспеченных лейтенантов; под духовой оркестр эти мальчишки (мне они, конечно, казались бравыми и взрослыми), проучившись несколько месяцев, шли на передовые. Да, мне нравилось жить в Ростове: тепло, не голодно, ощущения приближающегося фронта, возбуждающего неразвитый мальчишеский ум. Скоро начались бомбежки. Взрослые мужчины, из тех, кто не был на фронте, и парни возраста моего брата, пятнадцати-семнадцати лет, то есть допризывного возраста, поднимались на крышу и тушили там бомбы-зажигалки. Они хватали их перчатками и забрасывали в ящики с песком. Иногда и мне удавалось в этом участвовать. Но детям моего возраста не разрешалось во время бомбежек находиться вне бомбоубежищ. По сигналу тревоги все женщины и дети должны были спускаться в бомбоубежище, под которые были оборудованы подвальные помещения домов.
С первой же бомбежкой открылась очень неприятная болезнь моей мамы, – это был дикий, неуправляемый страх бомбежек. В народе его называют медвежьей болезнью. Она ничего не могла с собой поделать. С первым сигналом тревоги она бросалась в бомбоубежище с перекошенным лицом, забывая обо всем, даже о своем любимом младшем сыночке. Это был ее единственный недостаток, – просто болезнь. Вообще, она не была храбрым человеком: боялась не только бомбежек, но Власти во всех ее проявлениях. Мама боялась за себя, за мужа, за детей. А все остальные, кто оказывался вне этого узкого круга людей, не были для нее теми, за кого она могла волноваться. Потом к узкому кругу избранных добавились жены ее сыновей и внуки.
А ее младший сын, Ваш не очень покорный слуга, любил бомбежки. Брат – на крышу, мама – в подвал, и тут я становился хозяином всего, что было в нашей комнате, и, прежде всего, жратвы. Досыта я всю войну не ел, а во время бомбежек компенсировал недоедание из неконтролируемых маминых запасов, не перебирая через край, чтоб не заметили. Вот такой грешок, простительный для растущего организма.
В Ростове я не учился, потому что вначале было лето, а потом, ближе к осени, всем уже было не до учебы. Бомбежки стали ежедневными, даже по несколько раз на день. Кое-кто из мирного населения начал собирался в более спокойные места, другие готовились встретить немцев, как освободителей от большевиков. До революции этот район южной России был житницей страны, после революции многие зажиточные крестьяне были раскулачены, частично уничтожены, их уцелевшие ближайшие родственники остались и затаились. Таких все-таки было меньшинство, а у большинства любовь к родным местам пересилила нелюбовь к Советской власти.
Прожили мы в Ростове несколько месяцев, а когда оставаться в городе стало опасно, начальство отца решило, что сотрудники должны остаться в Ростове, а их семьи нужно отправить подальше от греха и от немцев (слова «немцы» и «фашисты» были в то время синонимами). Решили везти нас в Астрахань – город Рыбный. Начальство-то наше было рыбное, а в Астрахани стоял большой рыбозавод, и это означало, что с голоду мы там не умрем.
В Астрахань можно было попасть такими путями: через Калач и Сталинград, на перекладных по Дону (очень сложный путь), по железной дороге и еще по Волге. А немец тем временем все приближался и приближался к нам. Настоящих боевых действий еще не было, но бомбежки были непрерывные и настоящие: с жертвами, с разбомбленными баржами, со смертями. Из многих барж, в которые попали снаряды, нефть разлилась и горела, горели Дон, Волга. Наверное, взрослым, которые понимали последствия происходящего, было очень страшно. А мне, дураку, интересно, красочно, аж дух захватывало.
Подробности нашего вояжа до Астрахани не помню, но какие-то детали остались в памяти. Помню, что вагоны были уже не пассажирские, а товарные. Вместе с толпой беженцев их надо было брать на абордаж, не выпуская из рук весь свой скарб. Тут приходилось проявлять ловкость, смелость (могли и затоптать), смекалку, реакцию. Для меня это было во многом похоже на спорт, а я был рожден для спорта, и у меня хорошо получалось. Удавалось занять место для мамы и брата в товарняке. Им приходилось туго: брату, страдающему сильной близорукостью, неловкому, и особенно маме с ее колоссальной близорукостью, физической неразвитостью и неуверенностью. Мне кажется, что без нас с Ильей мама пропала бы в эвакуации. Слава богу, что успела нас вовремя родить и вырастить.
В одном из перегонов началась бомбежка, – всем пришлось выскочить из вагонов, а после ее окончания снова в них с боем вскочить. Я не сумел попасть в свой вагон, туда, где были мама и брат, и до следующей остановки ехал в другом. Перегон длился три-четыре часа, и мама за это время чуть с ума не сошла, не зная, сумел ли я попасть в поезд. А я тем временем, совершенно не волнуясь, ехал в другом товарном вагоне и не мог к ним перейти, т. к. между товарными вагонами, в отличие от пассажирских, переходов нет. Я не волновался, т. к., в отличие от мамы точно знал, что не отстал и что, когда поезд остановится, я перейду в свой законный вагон. Так и произошло. А в чужом вагоне я быстро нашел контакт с какими-то сердобольными мужиками и тетками, которые охали и ахали по поводу моего временного разрыва с семьей, – мне ведь было чуть больше восьми лет. Случайные попутчики даже покормили меня. Я уже писал, чем отличаются мальчики (про девочек не знаю) моего военного поколения от современных ребят. Мы, конечно, были дремучие по части информации о большом мире, но зато свой маленький мир мы знали очень хорошо, особенно, как, где и что добыть, чтобы выжить. По этой части мы давали фору взрослым. Причем, никакие нравственные принципы не мешали нам просто потому, что они еще не успели сформироваться: война свалилась на нас, и в действие включились биологические законы выживания.
Сталинград запомнился мне только Волгой, горящей от нефти и ночлегами на полу, на столах, на подоконниках в каких-то рыбных конторах. До Астрахани мы все же добрались без потерь. В городе места для нас не оказалось, поэтому города я не помню. А поселили нас в пригороде Астрахани, где на притоке Волги, реке Балде, стоял большой рыбокомбинат. Это был наш кормилец, без которого можно было и помереть. Поселили нас и еще несколько семей в одну квартиру на первом этаже какого-то страшного, незаселенного, необжитого дома в поселке рыбозавода. Отапливался дом нерегулярно, а уже началась зима. Особенно теплых вещей у нас не было, поскольку уезжали мы из Москвы летом, а количество вещей, взятых с собой, было ограниченно, – ведь весь багаж приходилось таскать на себе.
В Ростове я не учился, т. к. не подоспел еще учебный год, и в Астрахани я, не помню, почему, но тоже, не учился. Не учился, и все. Я не виноват, – наверное, поблизости не было школы. В нашей общей квартире, как я уже писал, жили еще две или три семьи папиных сослуживцев. Совершенно не помню матерей, но детей помню. Нас было два мальчика: я и брат, и две девочки, одна моего возраста, а вторая года на два меня старше. Брат с нами не общался, он был взрослый, да и вообще по части общения он, в отличие от меня, имел проблемы. Теперь мы знаем разные научные слова и говорим, что он – интроверт, а я – экстраверт. Но, по-моему, эти определения страдают максимализмом. В разное время, в зависимости от настроения и от состояния занятости я могу легко общаться, а в другой раз никого не хочу видеть. Но в принципе, найти с человеком контакт мне несложно, я не испытывал комплексов ни перед совсем простыми, ни перед самыми «сложными» людьми. Легко общался с работягами, алкашами, мелкими и средними бандитами во время войны и сразу после войны, профессорами, академиками, министрами, партийными бонзами, и всегда мог найти темы для разговора и нужный лексикон. Ну, ладно, это не моя заслуга – свойство это передалось мне от папы. Сейчас я все реже пользуюсь им, – нет особой надобности, да мне и с самим собой не скучно.
Ныряем в холодную коммунальную квартиру под Астраханью. Мы, дети, в школу не ходили и большую часть времени проводили на улице. На этой самой реке Балде я дрался столько, сколько потом не дрался за всю жизнь. В нашем холодном доме кроме нас жили и другие эвакуированные или, как нас называли аборигены, «выковырянные». То ли они не могли выговорить, как надо, то ли вкладывали тот смысл, что нас выковыряли из Москвы. Драка среди детей была возведена в ранг спорта, кулачного боя по определенным правилами. Правило номер один: до первой крови. Правило два: по причинному месту бить нельзя. Правило три: браться за тяжелые, колющие, режущие предметы нельзя. Правило четыре: лежачего не бить. Все остальное можно, – как тогда говорили, «и руками и ногами, и собачьей головой». Бывали всякие экзотические бои: только одной правой или только одной левой. В этом случае одну руку привязывали за спину. Я был отчаянным бойцом и ходил в лидерах. А что было делать? Сложение у меня всегда было субтильным (по наследству досталось дочкам), зато имелись ловкость, реактивность, довольно высокий болевой барьер и смелость. Последнюю приходилось в себе культивировать. В чужом мире «выковырянному» щуплому еврейскому мальчику надо было завоевывать себе место под солнцем. Опыт уличной жизни пригодился потом в Москве, после возвращения из эвакуации. А начал накапливать его я еще в предвоенной Москве и, пожалуй, я о нем сейчас вспомню.
Перед войной в Москве, было много блатных: жуликов, воров, бандитов, во всяком случае, я наблюдал их жизнь. Они проживали в общих квартирах рядом с обыкновенными нормальными людьми. Своим профессиональным делом они никогда не занимались непосредственно по месту жительства. Все соседи знали об их неправедной жизни, но ценили порядочное отношение к себе и не стучали на них, куда надо. В нашей коммунальной квартире среди 13 семей была семья Спириных: старший брат Минька, серьезный бандит и грабитель, дочка Люська – проститутка и по совместительству шофер грузовой машины, младший брат (имя не помню), нормальный парень, честный и неглупый, отец – алкаш, мать – несчастная забитая женщина. Подобные этому вкрапления были почти в каждой общей квартире нашего дома, а ведь до революции в нем жили весьма состоятельные и законопослушные люди. До революции нашу квартиру, все тринадцать комнат, занимала семья очень известного инженера Керцелли, итальянца по происхождению. В мое время вся их семья, пять-шесть человек, занимала две комнаты в их собственной бывшей квартире, а глава семьи был милейшим человеком, деканом и профессор одного из факультетов энергетического института. Замечу, что один из его сыновей стал бандитом и сел за убийство. Красивая жена этого сына сначала пошла по рукам, а после знакомства с морским офицером британского флота, служившим в английском военном представительстве, по соседству в Харитоновском переулке, отсидев за эту связь с иностранцем, в конце концов, вышла за него замуж и переехала в туманный Альбион.
Как сейчас говорят, «криминальные авторитеты» оказывали на нас «малолеток» сильное влияние. «Малолетками» назывались блатные или приблатненные юные ребята, вращающиеся в блатном мире, но не принимающие пока активного участия в каких-либо акциях, – это был своего рода резерв. Взрослые блатные были для нас героями: они показывали нам оружие, мы видели иногда, как они, отстреливаясь, убегают от ментов. Вот таким был и наш сосед по коммунальной квартире, Минька Спирин по прозвищу Хоба.
Воришки, жулики помладше и помельче проводили с нами, малышами, воспитательную работу: обучали технике очистки карманов в толпе, в общественных местах, посылали на практику в кинотеатр «Колизей» и «Аврора», покупали нам билеты и требовали потом отчета о проделанной работе. Если результат были отрицательным, нам назначался штраф. Штраф был не материальный, а моральный, – это была продолжительная и унизительная процедура. В нашем доме были полуподвальные помещения, где тоже жили люди. Окна из этих комнат чуть-чуть выступали над уровнем тротуара, а основная часть была в углублении размером 1–2 метра. Сверху этот приямок закрывался съемной металлической решеткой. Над приямком находился выступ, вроде подоконника, на котором можно было сидеть, свесив ноги на решетку. Получалась своеобразная маленькая однокамерная тюрьма, в которую можно было загнать двух-трех пацанов девяти-, десятилетнего возраста, сесть сверху и словесно издеваться несколько часов. Импровизированная тюрьма находилась в двух метрах от главного парадного входа в наш дом, т. е. все эти экзекуции проходили на глазах у жителей нашего дома. Но ни разу никто не вступился за несчастных мальчишек. Кстати, сами мы считали, что поделом получили за неудачные практические занятия. Вот такая была у нас школа подготовки к жизни. Это тебе не образцовый детский сад, не гимназия, не лицей, а скорее калька с бытописания Чарльза Диккенса в «Оливере Твисте». Но наши учителя ни про Диккенса, ни про Оливера Твиста не слышали, я прочитал его только после войны, лет в 13. Наши «учителя» сами дошли до этого образовательного проекта. Моя любимая мамочка, читая «Записки охотника» Тургенева на немецком языке, не догадывалась, что ее любимый мальчик, ее чудный Генюра таким вот образом приобщается к правде социалистического реализма. Так что, самостоятельность наша ковалась с младых ногтей и пригодилась совсем в других жизненных обстоятельствах, тогда, когда надо было добыть дрова, еду, питье для себя и близких.
Возвращаемся в холодный, ледяной, дом на реке Балде, под Астраханью. Как я уже говорил раньше, кроме меня в нашей общей квартире жили еще две девочки: одна моего возраста, а другая года на два постарше. Случалось, что все взрослые куда-то уходили, чаще всего на добычу чего-то, и мы оставались одни. Старшая девочка, видимо уже озабоченная, предлагала нам, мне и младшей, раздеться догола, рассматривать друг друга и трогать, т. е. познавать пока еще непознанное. Мы никогда не отказывались, происходило это два-три раза в месяц. Дальше разглядывания и осязания дело не шло, и идти не могло, так как более сильных инстинктов у нас пока еще не было. И слава богу.
Несколько слов о реке Балде и Рыбокомбинате, на ней стоящем. Они для нас были палочками-выручалочками, подспорьем в полуголодной жизни. В реке мы ловили всякую рыбу, свежая рыба почти всегда была у нас к столу. Хлеба, правда, не было, но в реках хлеб не водится. А на рыбокомбинате, если перемахнуть через высокий забор – «Нет таких крепостей, которые не могли бы взять большевики», – можно было набить карманы костной рыбьей мукой и другими полусъедобными отходами производства. Эти воровские набеги были не только полезны, но и интересны, как игра в настоящих казаков-разбойников. Мы – казаки, охрана – разбойники. В Астрахани мы жили тяжело, но от голоду не умирали. Хуже всего, конечно, было мамочке. Ведь у нее не было таких развлечений, как у меня. У нее, я это утверждаю на 100 %, не было вообще никаких развлечений во время войны. Думаю, и до, и после войны, с тех пор, как она вышла замуж за своего Евсея.
С Астраханью я заканчиваю. И мы двигаемся дальше в кошмарный город Красноводск в Туркмении, на берегу Каспийского моря. Но до него надо было еще добраться. Теперь Красноводск находится в другой стране, в Туркмении, и правит ею туркмен-баши С. Ниязов. А тогда этот город служил перевалочным пунктом для беженцев, эвакуированных, раненных военнослужащих, перебирающихся подальше от немцев, в среднюю Азию, до которой самолеты Гитлера не долетали. Этот маленький, обиженный богом и природой городок, находился на другой стороне Каспийского моря от большого города Баку. Красноводск должен был принять и переправить дальше, в сторону столицы Туркмении Ашхабада, огромные массы людей. Более или менее здоровыми были женщины и дети, а мужчины чаще всего были без рук, без ног, на носилках, на костылях, то есть, совсем не помощники, – им самим нужно было помогать выжить. Из Европейской части в Красноводск можно было попасть только через Баку, из которого на всем, что только могло плыть: большом, среднем и малом транспорте, – отправлялись десятки тысяч людей, до опасного перегруза заполнявших весь плавсостав Каспийского моря. Опять же, как и в случае поездов, катера, пароходы, товарные баржи и даже танкеры пассажирам приходилось брать с боем; люди плыли на палубах.
Как из Астрахани мы добирались до Баку, я в деталях не помню, но хочу отметить, что в Баку жила сестра папы, тетя Гудя с противным мужем и двумя милыми дочерьми, Норой и Нелей. Для нас, «выковырянных», их быт с трехкомнатной квартирой, ванной, обильной едой, чистотой и постелями с простынями, наволочками и пододеяльниками, – был из другого мира, из другой довоенной жизни. Тетка и сестры были очень гостеприимными, заботились о нас, но, к сожалению, мы пробыли у них всего два или три дня, потому что нам надо было отправляться в Красноводск.
К счастью, в пути от Баку до Красноводска семьи «главных» советских рыбаков сопровождал наш папа, – это было его заданием от Министерства Рыбной промышленности. В Баку для нескольких семей, в том числе и нашей, выделили один маленький катерок. Не то чтобы весь катер, только его палубу, которая и без нас вся была загружена ящиками с продуктами для госпиталей в Средней Азии. Поверх этих ящиков расположились и мы со своим скарбом. Трюм тоже был целиком забит ящиками с продуктами. До Красноводска мы добирались несколько дней и с приключениями. Первым на пути у нас был город Махачкала – уже на другой стороне Каспийского моря, сейчас это столица республики Дагестан. Лет двадцать пять тому назад я второй раз в жизни побывал в этом городе, где несколько месяцев жила моя старшая дочь Ольга. Во второй раз город мне понравился: солнечный, южный, с замечательным базаром, где в отличие от Москвы можно было купить абсолютно все, а ведь это было доперестроечное время жесточайшего дефицита еды и шмоток. В избытке тогда были только идеи, в основном на кухнях малогабаритных московских квартир. А мой первый визит в Махачкалу я не запомнил, как не запомнил и меня город.
Зато перегон от Баку до Махачкалы я запомнил на всю жизнь, – как ад, как кошмарный сон. Мне было девять лет, и я никогда до этого не бывал на море и не плавал на пароходах, тем более на верхней палубе, тем более на высоченных ящиках, тем более во время сильного шторма. А шторм разыгрался действительно не на шутку, папа говорил, 7–8 баллов. На Каспийском море – такой шторм протекает, как 9-ти балльный на других, не внутренних морях. Наша семья разделилась на две равные по количеству, но не равные по несчастью части. Мы с мамой, трудно сказать, кто сильнее, впали в абсолютно невменяемое состояние: на протяжении всего шторма, а длился он не менее пяти часов, нас выворачивало до желчи. Так плохо мне не было потом за всю жизнь, наверное, и бедной маме тоже. У меня в жизни бывали алкогольные и пищевые отравления, бывали и довольно тяжелые. Но такие! Не хотелось жить, казалось, еще мгновенье, и ты кончишься. Все-таки наши организмы таят в себе огромные резервы. Шторм кончился, и жизнь вернулась.
Мы приплыли в следующий транзитный пункт, поближе к Красноводску – это был форт Шевченко в заливе Кара-Богаз-Гол. Почему имени Тараса Шевченко? Потому что его при царе сослали туда за вольнодумные вирши. Не помню, в каком классе, мы изучали творчество Т. Шевченко, как «поэта боровшегося с царским самодержавием». Упек его царь, надо сказать, в место гадкое, но примечательное. В этом заливе Кара-Богаз-Гол самая высокая в стране плотность морской воды, т. е. самое высокое содержание в ней различных солей. Плотность соленой воды там была такая высокая, что можно было лечь на воду, и она держала тебя на поверхности; и вода там абсолютно прозрачная с видимостью на много метров в глубину. Плавать, конечно, было легко, но любую малюсенькую ранку сверхсоленая вода мгновенно разъедала. Берег бухты и сколько видно до горизонта – все была белая соль. Потом, взрослым, я узнал, что там находится богатейшее производство солей различной природы, сырье для химической промышленности.
В форте Шевченко мы пробыли несколько часов и на том же катере поплыли дальше, в Красноводск. Папа доставил нас до Красноводска и через пару дней отправился в район военных действий на Кавказ, на Черное море. А оставил он нас на вымирание от голода и жажды, т. к. более мерзкого места я в жизни ни до, ни после не видел. Пресной воды в городе не было. Ее возили из Баку в специальных танкерах. И поэтому, конечно, пресная вода была страшным дефицитом, абсолютной валютой и бартером для получения в обмен всего, что еще было в этом городе. Воду выдавали по карточкам, продавали на базаре: мера – стакан, выдавали по спискам. Каждый день в определенное время во двор въезжал водовоз на лошади с большой бочкой пресной воды и по списку выдавал жильцам по ведру пресной воды на день. В городе был опреснительный завод, где можно было добыть противную опресненную воду для мытья и для других бытовых нужд. В общественных городских банях тоже использовали опресненную воду.
Опять про школу ничего не помню, кроме того, что я подрядился колоть дрова для семьи своего одноклассника, отец которого был каким-то городским начальником и нас включили в список доставки воды водовозом. Мы жили в комнате на первом этаже и к нам ночью заползали тарантулы и какая-то другая насекомая гадость. Некоторые, как сейчас помню, на спинке имели рисунок в виде креста. Жили мы в Красноводске очень тяжело. Болели с голодухи, от жуткой жары, от грязи. Помыться толком не могли. Ни мыла, ни горячей воды. Спасало море, какую-то самую грязную грязь, в море все же можно было смыть. А еще в море была рыба. Снастей особых у нас не было, но глупых бычков можно было поймать на пустой крючок, а вместо удочки использовались любые палочки, которые, кстати, тоже были здесь дефицитом. В этой местности не росло ничего, кроме низкорослого уродливого кустарника саксаула. Жареные бычки были нашим ежедневным спасением. Правда, дополнительной проблемой было – на чем их жарить. По карточкам полагалось какое-то подобие масла.
В Красноводске я обучился одной необычной игре и очень скоро стал признанным мастером в ней, даже зарабатывал у взрослых кое-какой провиант за показательные выступления. Игра была не умственная (никогда не любил карты, шашки, шахматы, домино, нарды и т. д.) и заключалась в следующем: из меха, чаще всего из старой меховой вещи, вырезалась круглая шерстистая часть вместе с кожей, размером с серебряный советский рубль, даже не знаю, как это назвать. Ну, понятно: кожица с шерстью. К ней пришивалась плоская свинцовая пластинка – грузик. Получалась круглая мохнатка с грузиком, которую называли лямбда. Причем тут одна из греческих букв? То же имя носила и сама игра. Лямбду подбивали ногой столько раз, сколько получится, пока не поддашь неудачно, и она упадет на землю. Тогда в игру вступал следующий игрок. Свинцовое грузило заставляло лямбду, как бы ее не подбросили вверх, на лету переворачиваться грузом вниз, а шерстью вверх, и она парашютиком красиво падала вниз. Можно было по очереди подбрасывать то правой, то левой ногой, делать всякие сложные выверты: зависать в воздухе, бить одной ногой через другую, и много других изысков. Я мог выполнять эти фокусы несколько десятков минут, демонстрируя мастер-класс.
Когда больше чем через год я вернулся в Москву, и попробовал привить эту азиатскую игру на Московской земле, то у меня ничего не получилось. Тут были в ходу и почете другие игры: чижик, лапта, штандарт, казаки – разбойники, опристеночка, расшиши (расшибалочка) и позже, конечно, футбол, хоккей, волейбол, баскетбол. Но класс в лямбде пригодился мне в футболе, вернее в футбольных упражнениях – кто больше начеканит футбольным мячом. Та же лямбда, только вместо пушка – мяч. И вот, буквально в этом году, в Москве, в школьном дворе возле нашего дома я увидел, как мальчишки играли в подобие лямбды, но вместо пушка был предмет того же размера, только не меховой. Точно я не разглядел, было ли это изделие самодельное или фирменное.
В каждом городе, где я побывал во время эвакуации, были свои мальчишечьи игры, и везде, если игры были не умственные, я преуспевал, за что был уважаем, а иногда и знаменит. Как, например, уже позже, в 8–10 классах, я был признанным мастером московских катков на Чистых прудах, на Петровке, в Парке культуры.
Война пережила кризис, немцев начали теснить, а это означало, что и нам, семьям главных советских рыбаков, надо двигаться в обратную сторону. Первым пунктом на пути нашего возвращения стал замечательный, свободный и вольный, что особенно ощущалось во время войны, город Тбилиси. Из Красноводска возвращались мы, конечно, через Баку. Иначе было никак, но этого возвращения я не помню. Вот тупица, как бы сказал один из моих внуков, Гаврик.
Жизнь в Тбилиси я помню гораздо лучше, чем всю предыдущую. Первое впечатление и, соответственно, воспоминание с Тбилиси связано с водой. Я ведь говорил, что в Красноводске был синдром жажды, был дефицит воды, борьба за воду и за жизнь. Приехав в Тбилиси, мы нашли жилье в аренду (хотя тогда таких слов не употребляли) на маленькой, тихой Потийской улице, названной так в честь города Поти. Поселились мы в одном из захудалых одноэтажных домиков, стоящих так, что из них получался замкнутый двор. А посреди двора был кран с водой, – не колонка, а обычная водопроводная труба, которая заканчивалась неисправным краном, из которого постоянно лилась вода. И никто не собирался починить этот кран, никому не надо было остановить течение этой чистой, не опресненной воды. Сколько прожили мы в вольном городе Тбилиси, столько и тек кран. Надо проверить, как обстоит дело сейчас.
Помню, что в Тбилиси я ходил в школу, точно помню, что в третий класс, и даже получил грамоту об окончании этого третьего класса. Единственная посредственная оценка у меня была по грузинскому языку. «Удовлетворительно» мне поставили из милости, понятно было, что за несколько месяцев я не мог изучить грузинский язык, хотя какие-то, самые необходимые слова и фразы я понимал. Я знал, например, что значит фраза: «Пури а ра рис», – она произносилось в каждой булочной города, когда ты приходил отовариться по карточкам и означала: «Хлеба нет!». Это по карточкам его не было, а за денежки, которых у выковырянных не было, всегда пожалуйста: хлеб в Тбилиси был всегда.
К вопросу о современном состоянии коррупции. По моим жизненным наблюдениям, и при советской власти, и даже во время войны многие люди преодолевали страх за почти неотвратимое наказание и всячески подворовывали, в основном у государства. Это делали и мелкие несуны на заводах и фабриках, и цеховики (элементы капитализма), мелкие, средние и крупные чиновники, бравшие в соответствии своему калибру: мелкие, средние и крупные взятки. Со временем размеры взяток только увеличились, хотя по нынешним меркам все эти взятки были мелкие. Особенно эти неправедные дела процветали в республиках Кавказа, Средней Азии и Прибалтики. Там мимикрия по отношению к Советской власти была доведена до совершенства. Криминальные схемы создавали параллельную экономику. Одной из задач, весьма положительной, было перераспределение богатств между различными слоями населения, организация финансовых и товарных потоков из центра на окраины. Меньше всего в этой глобализации советской экономики принимали участие центральные районы России (нечерноземные, север, Урал, Зауралье), и люди там жили беднее, и климат не благоприятствовал нормальной жизни. В зонах неустойчивого земледелия даже с огорода было кормиться трудно.
А в вольном городе Тбилиси даже во время войны можно было купить все: шмотки, лекарства, фрукты, овощи, вино, женщин (в основном русских), документы, ордена. Местное население войны не чувствовало, даже в чем-то выигрывало от войны, спекулировало на войне. Правда, надо отметить, что грузинские мужчины на фронте отличались героизмом, среди них очень много героев Советского Союза. Я уже подрос, война многому меня научила, и по моим детским наблюдениям, мужчин в Тбилиси было гораздо больше, чем в других городах, где я побывал. Везде преобладали женщины, дети и инвалиды. А в Тбилиси было полно мужчин, особенно, на знаменитом городском базаре Сабартело, который стал моим постоянным, опасным и увлекательным местом добычи жрачки.
На базаре Сабартело шаталось много инвалидов войны, тех, которые были способны передвигаться. Они считали, что все положено им бесплатно, что за это право они заплатили кровью. Многие из них были постоянно навеселе и задирались к грузинским мужчинам, считая, что те должны были быть во время войны на фронте. При этих разборках довольно часто можно было услышать в ответ на подобные претензии: «Мы не воюем с немцами, это русские воюют с немцами». Инвалиды на костылях часто здорово поколачивали своих оппонентов. Мы, «выковырянные» мальчишки, были, конечно, на стороне инвалидов, более близких нам классово, социально и идейно. Базар Сабартело делился на две части: барахолку и пищевой рынок; здесь, как я говорил, было все. Меня и моих голодных товарищей интересовал, конечно, не вещевой рынок. Разработчиком и ответственным исполнителем набегов был я, поскольку очень быстро бегал: не только по прямой, но и в толпе (а это другой вид спорта) и быстро соображал, у кого и что схватить с прилавка. В основном мы крали сухофрукты, – они были легкие, сухие и не липкие, их можно было схватить побольше, на ходу запихнуть за пазуху или в карманы. Свежие фрукты и овощи для такой операции не годятся. Стратегия и тактика были таковы: я, как самый быстрый, хватал что-то с лотка, не стараясь, чтобы этого было много, и стремглав, сколько было сил, мчался в толпу, виляя во все стороны. Продавец инстинктивно срывался за мной, чаще всего это была молодая женщина, – но куда ей было меня догнать, в толпе меня не догнал бы и олимпийский чемпион по бегу на 100 метров с барьерами. А в это время двое-трое мальчишек, моих подельников, спокойно набивали карманы неохраняемыми сухофруктами и с ленцой направлялись к постоянному месту наших встреч при выходе с базара.
Такие набеги происходили каждый день. Какая уж тут школьная учеба. Значительную часть добычи я приносил домой, рассказывая наивной маме, что грузинские торговки из жалости к «выковырянному» голодному мальчику подарили мне это. Если бы однажды одна их этих торговок догнала меня, то не знаю, писал бы я сейчас эти воспоминания, или нет. Тогда бывали случаи, что били очень сильно, с последствиями, и я сам наблюдал такое, – ведь наша банда была не единственная.
Прошу обратить внимание, что про школу, кроме грамоты, опять ничего не могу вспомнить. А это значит, что и 3-й класс, как и 2-й, прошел мимо меня. Грамота не в счет, ведь это Грузия. Может быть, учителя здесь отчитывались перед начальством количеством похвальных грамот… Зато сколько у меня было увлекательных приключений! Была отвага, было чувство самостоятельности и ощущение нужности, особенно, когда, вытаскивая из карманов и из-за пазухи сухие сливы, инжир, абрикосы, груши, я наблюдал за выражением лиц мамы и брата. То, что я пропустил изучение грамматики, а особенно, орфографии, я понял значительно позже, а Вы можете обнаружить это по моим текстам, если будете их читать в оригинале. Я не знал многого из того, что должен был знать мальчик, окончивший третий класс. Арифметику я знал только в объеме первого довоенного класса, да и все остальные предметы – тоже. Только когда я вернусь в Москву в середину четвертого класса, «поучившись» в других городах, только тогда отольется мне вся моя предыдущая вольная жизнь. И за этот «background» я буду расплачиваться всю жизнь, тщательно скрывая, что начальная школа прошла мимо меня, а средняя, как производное от начальной, получилась неполноценной.
Ну, ладно, хочу вспомнить Тбилиси добрым словом. Было там сытнее и веселее, чем в других местах, здесь я взрослел, начинал интересоваться взаимоотношениями между людьми, понимать их. Во время войны меня в основном окружали женщины, близкие мне и не очень близкие, и я научился их чувствовать лучше, чем мужчин. Я очень люблю женщин, я жалею их; общий язык с женщинами я нахожу быстрее, чем с мужчинами. Женщины не умнее мужчин, но и не глупее. Они в чем-то другие и, прежде всего в интуитивном мироощущении; у меня оно тоже развито сильнее, чем рациональное, поэтому эмоционально я ближе к женщинам. Это не касается содержания тестостерона в организме, – тут все в норме. Более того, я не возражал бы родиться женщиной. Я знаю, как бы я вел себя, будучи женщиной, но этого уже не осуществить, так что, придется доживать мужиком.
А десятилетнему мальчику Гене придется отправиться из вольного города Тбилиси во фронтовой город Краснодар. Наверняка в Краснодар мы приехали поездом (как всегда я дорогу не помню), и прибыли мы туда буквально через несколько дней после освобождения Краснодара от немцев. Видно было, что бои были жестокими. Многие здания разрушены, от некоторых оставались только внешние стены, остовы домов без окон и дверей. На первых этажах этих разрушенных и полуразрушенных домов вперемешку лежали трупы наших и немцев, рядом их оружие: пистолеты, карабины, винтовки. Мы, мальчишки, заходили в эти дома и выбирали себе оружие, как в магазине: чтобы внешне было посимпатичнее, чтобы к нему в комплект были патроны, чтобы понезаметнее и не очень трудно унести. Чаще всего мы брали пистолеты несоветского производства и короткоствольные карабины. Автоматическое оружие еще не появилось тогда. Во всяком случае, в Краснодаре оно нам не попадалось. Я сразу собрал арсенал из различных пистолетов. У меня был замечательный бельгийский карабин, я очень любил его, разбирал, собирал, чистил. Хранил я оружие и боеприпасы дома, и опять ни мама, и брат не о чем не догадывались.
Каждый день ходили мы с мальчишками на берег Кубани, благо, что она протекала в паре километров от нашего дома, и устраивали там показательные стрельбы по живым – это были птицы, и неживым мишеням: консервные банки, бутылки. Интересно, что, уехав из Краснодара в Москву (тогда еще военную), со слезами на глазах оставляя свой арсенал в подарок другу, я практически на всю жизнь потерял интерес к оружию. И тиры не люблю, и обязательную стрельбу в военных лагерях во время учебы в институте тоже не любил. Может быть, определенную роль в этой перемене сыграло одно ужасное событие, которое произошло с моим близким другом и с моим бельгийским карабином, оставленным ему в подарок. В одном из писем из Краснодара в Москву мне написали, что во время неосторожной перестрелки между мальчишками на берегу Кубани из моего карабина убили моего друга. Вот, такие были детские, а на самом деле совсем недетские игры во время войны. Так что, Прощай Оружие!
Опять ничего не помню про школу в Краснодаре за исключением того, что для того, чтобы было на чем сидеть, ребята носили из дома кто стулья, кто табуретки. Тетрадок не было, писали на каких-то обрывках газет. И опять остался я, как Ванька Жуков, без грамоты. Вместо этого я запомнил, как вешали предателей. Их в Краснодаре было немало, особенно из коренных казаков, люто ненавидевших Советскую Власть. На главной площади публично вешали пять или шесть человек мужиков и одну женщину. Виселицы были приставлены к открытым платформам грузовиков. Висельники стояли на платформах с веревками на шеях. После того, как какой-то военный начальник зачитал приговор, грузовики отъехали и приговоренные повисли в воздухе. После этого все с площади разошлись, и мы, мальчишки, тоже. Физиологическое и психологическое впечатление было неприятное и запомнилось на всю жизнь. Жалко мне их не было. Они сотрудничали с немцами, а немцев я ненавидел очень сильно. У нас, мальчишек, была даже игра: придумывать казнь Гитлеру.
Помотавшись три года по Большой России, мы, наконец, отправились в Москву. Ура! Дорога в Москву заняла несколько дней. Отец к тому времени уже несколько месяцев трудился в Москве заместителем начальника «Главсетиснасти» в Министерстве рыбной промышленности». В его управлении находились все сетевязальные фабрики СССР: в Касимове, в Переславль-Залесском, кажется, в Тюмени и еще где-то. Мы прибыли на один из трех вокзалов на Комсомольской площади, кажется, Казанский; была поздняя осень или начало зимы 1943 года, поздний вечер. На вокзале нас встречал папа. У папы были санки, на которые мы поместили все наши жалкие пожитки, вернее, все то, что осталось от них за три года странствий. И мы пошли домой, к переулку Стопани д. 3 кв. 3/4. Благо, идти было недалеко, минут тридцать-сорок. Мы пересекли Садовую, дошли до метро «Красные Ворота» (теперь «Лермонтовская»), прошли дальше, почти до метро «Кировская» (теперь станция называется «Чистые пруды») и у аптеки, рядом со знаменитой Филипповской булочной, повернули в Большевистский переулок. Свернули налево, прошли тридцать метров по переулку Стопани до описанной ранее арки, вошли в парадное, по лестнице поднялись на второй этаж (лифт не работал), вошли в квартиру. Прошли по длиннющему коридору влево до конца, открыли дверь в нашу комнату, в которой не были три года и вошли в нее.
В этой комнате я прожил до моих двадцати двух лет, пока не женился, т. е. около десяти лет. Теперь – об этих замечательных годах моего заканчивающегося детства, отрочества, юности и начала взрослой семейной жизни.
И снова Москва
В первопрестольной Москве мальчику 11 лет воленс-ноленс пришлось отправиться в школу и проучиться почти полных семь лет с 4-го по 10-ый класс. Хочу описать свое состояние, когда я пришел в 4Г класс мужской школы № 310 в малом Харитоновском переулке. К этому моменту большинство мальчиков этого класса проучились в 3-м классе и пару-тройку месяцев в 4-ом. Как и чему учился я предыдущие два с лишним года, я уже писал. Если честно, то я не понимал ничего из того, что происходило вокруг меня в школе. Я не понимал режима, распорядка, не понимал, почему нужно сидеть по двое за партой, не понимал, сколько длится урок, что такое перемена, о чем говорят учителя и ученики. Нечто подобное, наверное, испытал мой внук Гаврик, когда приехал из Нью-Йорка в Москву и пришел учиться в пятый класс элитной московской школы. По-русски он говорил сносно, но не блестяще, читал плоховато, а писать практически не умел. Представляю, как ему было плохо, как некомфортно. Наверное, даже хуже, чем мне в моем четвертом «Г». По-русски я говорил хорошо, со всеми языковыми изысками, читал бегло, а вот писать грамотно не умел совсем, я и до сих пор-то не научился. Мои близкие, зная этот мой недостаток и прощая его, часто спрашивают: «Ты же так много читал и читаешь. Разве ты не видишь, из каких букв состоят слова?» Моя учительница русского языка и литературы (последняя у меня всегда шла хорошо) советовала всем много читать. Мне же кажется, что эта теория не универсальна. Когда я читаю, я не вижу отдельных букв, не вижу даже слов, – читается целиком фраза. Причем тут грамотность? А мой очень способный племянник Илья Заславский видит при чтении всю страницу целиком и при этом пишет грамотно.
В школе, чтобы не получить двойки за диктант, я заметал следы: я исковеркал свой почерк, чтобы трудно было понять где у меня «и», а где «е», где «а», где «о». Правописание гласных (кажется безударных) было самым трудным для меня. За сочинение я обычно получал двойку в числителе – за грамотность, и 4–5 в знаменателе – за содержание. В школу я ходить не любил. За окнами была очень интересная жизнь: футбол, хоккей, баскетбол, езда на велосипеде, вскакивание и спрыгивание с подножек трамвая на сильном ходу, да мало ли что еще, – очень и очень многое. Все годы с 4-го по 10-ый класс я был мальчиком, которого любили ребята (правда, не все) и не любили учителя (за очень редким исключением).
Лейтмотивом всей моей школьной жизни, вплоть до 10-го класса, были мои отношения с классным руководителем – учительницей немецкого языка Фаиной Яковлевной Гербер. Ее дочь Алла Гербер сейчас известный правозащитник и штатная демократка. Но с Фаиной Яковлевной отношения у меня не сложились. Она и сейчас иногда сниться мне в страшных снах, но не так часто, как в школьные годы. Не знаю, почему она невзлюбила меня. Правда, любила она только хороших мальчиков – отличников, дисциплинированных. Их было в классе человек пять-шесть, и большинство из них дружили со мной, не обращая внимания на нелюбовь ко мне классного руководителя. Может, это была ее ревность к любви отличников ко мне. Учительница настойчиво советовала этим мальчикам не дружить со мной и то же самое говорила их мамам, предупреждала родителей, что я порчу их детей. Самое интересное, что мамы ребят ко мне тоже очень хорошо относились. В нашем доме на первом этаже жил Вадик Кузьмин, абсолютный отличник, который потом стал доктором наук, профессором, известным ученым в области электроники, но, к сожалению, рано ушел из жизни. Жил он со своей мамой, известной учительницей словесности, которая работала в другой школе. Мы дружили втроем. Она хорошо знала мой грех с русским языком, знала мои эвакуационные перипетии и пыталась поднять мою грамотность. Эта женщина занималась со мной бесплатно, на общественных началах. Может, это был для нее профессиональный эксперимент? Но ничего у нее со мной не получилось.
В школе мне нравились практически все предметы, кроме русского языка, просто потому что у меня с ним ничего не получалось. Особенно интересна была мне история, литература, хотя больше не школьная, а зарубежная переводная, которой в школьной программе не было, мне нравились физика и математика, но не геометрия, а алгебра. К химии, как это не удивительно, я был равнодушен в школе. А после школы вот уже более пятидесяти лет занимаюсь в основном ею, ею кормлюсь, ее изучаю, преподаю и очень люблю.
В нашей школе химию преподавал Семен Иванович. Редкий случай: школьный учитель – мужчина, но это был безвольный, опустившийся пожилой человек. Мальчишки над ним издевались. Он жил при школе, семьи у него не было, ходил он в каких-то опорках. Кавардак на его уроках творился несусветный. Никто не сидел на своих местах, ходили по партам, дрались, играли во всякие игры, доходило до того, что особо злобствующие мальчишки курили на уроке, писали в чернильницы непроливайки, потом бросали в чернильницы карбид, и из них выползала синяя пена. А Семен Иванович сидел и с полуидиотской улыбкой о чем-то тихо мечтал. Какая это была химия?
Зато по физике и по истории были довольно молодые, тридцати-, тридцатипятилетние красивые учительницы. Я смотрел на них, млел и, конечно, очень хотел им понравиться. А чем я мог понравиться? – только хорошими, умными ответами. Когда историчка, которая, в отличие от официальной советской истории, нравилась мне особенно, за хороший ответ трепала мою буйную шевелюру, то я был близок к оргазму, и не к фигуральному, а к натуральному. Чтобы закончить воспоминания о половом влечении к училкам, отмечу мою неразделенную любовь к совсем юной учительнице английского языка. Это произошло в конце 10 класса. А точнее, на выпускном вечере, на котором я первый раз в жизни напился. Напился и начал приставать к юной англичанке. На самом деле, она не была англичанка, а наша советская, но преподавала английский в параллельном классе. А я изучал ненавистный мне немецко-фашистский у еврейки Фаины Яковлевны Гербер. Наверное, ей в пику, я положил глаз на русскую англичанку. Я не очень хорошо помню, в чем состояли мои ухаживания за ней на выпускном вечере, – об этом на следующий день мне со скабрезными шутками и прибаутками рассказали мои одноклассники. Я же закончил свой выпускной вечер в актовом зале соседней женской школы им. Некрасова, куда нас пустили на танцы, – под роялем. Я демонстративно улегся там и уснул. Но проспал там немного, – пока знаменитая во всем районе директриса этой школы не организовала вынос моего тела в пришкольный скверик. Там я проспался и отправился домой к мамочке.
Несколько слов надо сказать о моем костюме на выпускном вечере. Правильнее сказать, что костюма у меня никакого не было. Но за несколько лет до моего выпускного вечера папа был в командировке в Корее и привез оттуда несколько пар белых полотняных брюк, про которые Остап Бендер вдохновенно говорил в связи с мулатами в Рио-де-Жанейро. Я решил, что пойти на выпускной вечер в белых полотняных брюках будет в самый раз, как сейчас говорят, «круто». Вот в этих белых брюках я и напился, отчего они быстро стали не очень белыми, и в таком виде, отвергнутый англичанкой, я приплелся в женскую школу имени Некрасова.
Но до выпускного вечера в 1950 году были еще долгие годы с четвертого по десятый класс. И о каких-то запомнившихся ситуациях и историях можно попытаться рассказать. Пожалуй, отмечу линию добытчика и авантюриста.
Москва 1943–1944 года – голодная, холодная. А растущий молодой организм требует подпитки, в топку необходимо что-то подбрасывать. Дома у нас мало что было. Мой суперчестный папа был чиновником среднего уровня, и что-то ему полагалось по штату: не очень много, но кое-что. Его коллеги добирали, как могли, на своем рабочем месте, но только не отец – надо было его знать. Он ничего не накопил за всю свою жизнь. Ему надо было кормить никогда не работавшую маму и двух оболтусов. Домашний быт у нас был сверхскромный: матрас стоял на кирпичах, приличной посуды не было, очень симпатичная мама одета была черт знает во что, да и мы с братом не лучше.
В Москве в те годы зимой улицы от снега не чистили, и снег укатывался до состояния катка машинами и пешеходами. Мы, мальчишки, зимой ходили в валенках, или с галошами, или подбитыми снизу плотной кожей, или резинкой. Особый шик было иметь элитные валенки-бурки из тонкого красивого войлока, на кожаной подметке. Такие бурки были у больших начальников или торговых работников. К валенкам мы веревками прикручивали оставшиеся с довоенного времени коньки, пользуясь специальной технологией с использованием деревянных палочек. Коньки были «снегурочки», «английский спорт», «гаги», «норвежки», а иногда и самодельные деревянные. В них мы и катили по укатанным улицам.
Но нам, мальчишкам, нужны были скорости, ведь, какой же русский (мальчишка) не любит быстрой езды? Из жесткой проволоки мы делали крюк-хваталку, у которого с одной стороны был крючок, а с другой стороны – круглая ручка. Вот и готов инструмент для быстрой езды. Если мимо проезжал грузовик с открытой платформой и бортами с трех сторон, то, разогнавшись, при своей максимальной скорости и минимальной скорости грузовика, можно было зацепиться крючком за задний борт катиться дальше со скоростью грузовика. Забавы эти были опасные: встречный транспорт, задний транспорт, злой водитель, необходимость когда-то отцепиться и при этом устоять на ногах. Нужны были ловкость, смелость, быстрая реакция. Самым верхом этого экстрима (мы этого слова тогда не знали) было вот что: прицепившись крюком к заднему борту, улучить момент и, рывком бросив крюк, ухватиться руками за борт, подтянуться, перекинуться через борт и плюхнуться на дно платформы грузовика. А если повезет, и там окажется что-то ценное, лучше всего, жратва, – скинуть ящик, тюк или мешок за борт и самому спрыгнуть с грузовика. Да, это был цирковой номер, и в результате него иногда появлялись ценные трофеи.
Была голодная зима 1944 года. Бывали у нас тогда и другие способы приобщиться к сладкой жизни, в буквальном смысле слова. В магазинах по карточкам в это военное время можно было получить только что-то одно на выбор: сахар или шоколад, и то в очень ограниченном количестве. Карточки были разных видов, от вида карточки зависели ее возможности. Карточки были иждивенческие, для жен, родителей и детей, для рабочих и для служащих. В народе имела хождение соответствующая классификация: иждивенцы – изможденцы, рабочие – коекакеры, служащие —… (забыл).
Если не ошибаюсь, в конце войны или сразу после ее окончания открылись так называемые «коммерческие» магазины, где за большие деньги можно было без ограничений купить любые продукты: фрукты, овощи, колбасы, сыры, икру, водку, вино и т. д. Зарплата рабочего или служащего не позволяла делать покупки в коммерческих магазинах. А витрины их были так хороши: за окнами магазина было все, чего так желал молодой организм. Вот бы мне сейчас такой организм взамен того, который есть, уже немолодого и не растущего. Такой коммерческий магазин был на Кировской, недалеко от нашего дома, в бывшем доме «Чаеуправления», стилизованном под Китай магазине «Чай и кофе», что напротив Главпочтамта.
В описываемое время в Москве началось повальное увлечение, в том числе и мальчишек, марками (про девочек не знаю, я в то время с ними практически не общался). Я тоже собирал марки, имел очень хорошую коллекцию иностранных марок количеством несколько тысяч штук. В Москве было несколько «диких», уличных филателистических центров, где обменивались, покупали и продавали марки, обсуждали марочные новости и старости. Две самые главные филателистские толкучки находились: одна на приступочках Главпочтамта, а вторая на Кузнецком мосту, возле книжного магазина. Я был завсегдатаем обеих. И в один прекрасный день в мою не очень правопослушную башку пришла криминальная идея о том, как, имея быстрые ноги, можно на марках заработать деньжат, чтобы купить что-то из еды в коммерческих магазинах. Я сколотил небольшую бригаду из трех-четырех пацанов двенадцати – тринадцати лет, ловких, смелых, умеющих быстро бегать, и самое главное, голодных. Вместе мы шли на Кузнецкий мост на толкучку, «для понта» (для видимости) у меня были с собой небольшие деньги. Я подходил к какому-нибудь взрослому филателисту, торгующему или меняющему марки, и выражал желание купить у него что-то на выбор. А выбор марок для покупки происходил не на самой толкучке, – обычно продавец и покупатель отходили от толпы марочников к ближайшему дому и заходили в подъезд. Там и происходил выбор, торг и покупка. Марки на обмен и продажу всегда держали в специальных альбомчиках – кляйстерах, в которых можно было разместить пару сотен марок. Я заходил с продавцом в подъезд, а мои огольцы подходили к парадному и ждали снаружи. Поторговавшись три-пять минут, держа в руках понтовые деньги, я выхватывал кляйстер из рук продавца и выскакивал из подъезда. Мои подельники как будто случайно оказывались в дверях парадного и «тормозили» клиента. Даже, если бы они не задерживали беднягу продавца, меня все равно никто не смог бы догнать. Ведь я мог вскочить на ходу в любой быстро идущий трамвай. Уже через 2030 минут мы были на своем родном переулке Стопани, где производили оценку добычи. Дальше ее нужно было как-то сбыть, реализовать. Для этого и была нужна вторая толкучка, что на Мясницкой у Главпочтамта. Эти весьма опасные фокусы нельзя было проводить часто, и мы проделывали их не чаще одного двух раз в месяц. На вырученные деньги мы покупали яства в коммерческом магазине и лакомились ими.
Но как же без эскалации и развития? Дальше нужно было расширить наш криминальный проект, ведь это закон развития всякого дела: и благовидного, и неблаговидного. В кудрявой голове Г.Е.К. (размер 53–54) в то время идей хватало. С толкучек надо было уходить, поскольку наш почерк становился известным, и опасно было появляться в местах былых преступлений.
Среди филателистов были и немолодые люди, которые для обмена или для продажи приглашали ходячих марочников к себе домой. Я наводил справки, узнавал телефоны и вежливым, вкрадчивым голосом напрашивался в дом к престарелым дамам и кавалерам. Далее события развивались следующим макаром. Я выбирал из нашей кампании одного мальчика наиболее интеллигентного вида (у меня тоже был вид не бандитский), и вдвоем с ним мы шли на дело. Квартиры этих марочников были хорошо обставленными, в отличие от нас, жили они не в общих, а в отдельных квартирах. В одном кармане у меня лежало лезвие безопасной бритвы, а в другом понтовая денежка. Мы начинали рассматривать большой альбом с марками. Про марки я знал почти все. Минут двадцать-тридцать мы вели профессиональную беседу, после чего мой товарищ извинялся и просил его проводить в туалет совершить пи-пи. Пока хозяин, или хозяйка дома отводили интеллигентного, страдающего недержанием мальчика, в сортир, я орудовал бритвой. Вырезал несколько листов из альбома и запихивал их себе за пазуху. Когда продавец возвращался, я, как ни в чем ни бывало, покупал у него пару марок на понтовые деньги и мы уходили. Мы были нехорошие мальчики из хороших семей. Мы были сильно голодные. Это конечно, не оправдание, особенно с моей сегодняшней позиции, с позиции 74-летнего профессора, отца многочисленных детей и еще более многочисленных внуков. Мне и сейчас стыдно за себя и жалко моих жертв. А тогда у меня не было никаких угрызений, никаких комплексов. Происходило естественное перераспределение национальных богатств. Папа был честный, мама неумеха, брат благородный, но не активный, а я просто голодный. Мой молодой растущий организм заставлял меня двигать мозгами и ногами. Ведь наше богатство всегда располагается или между ушами – мозги, или между ногами – причинное место.
Серьезные и постоянные заработки в Москве начались у меня классе в 5-м, когда я каждый день торговал папиросами и сигаретами поштучно и в россыпь у метро Кировская. Таких, как я мальчишек, всегда стояло пять-десять человек у каждой станции метро. Рядом с нами торговали безрукие и безногие дядьки-инвалиды. Для нас, здоровых, – это был приработок, а для них – единственный заработок. Тем не менее, отношения между нами были хорошие: конкуренции не было, а было то, что называют корпоративной этикой. Заключалась она в том, чтобы вовремя предупредить друг друга об облаве ментов и чтобы держать одну цену на однотипную продукцию (сейчас это называется корпоративный сговор).
К папиросному заработку меня приобщил наш сосед Виталий Зайцев, известный на всю Москву. Он работал начальником отдела снабжения американского посольства и жил, как король. У него была жена, сероокая красавица Ксения. Жили они, несмотря на достаток, как все, в одной комнате коммунальной квартиры. Их комната была рядом с нашей. Виталий был патентованный жулик и не скрывал этого. Подворовывал в посольстве все, что мог, и спекулировал этим. У него была машина-иномарка, а тогда это была большая редкость в Москве. На ней он привозил домой блоки различных сигарет (Кент, Кэмел и др.), выдавал мне по несколько пачек в день, чтобы я торговал ими поштучно. Лучше всего шли самые дешевые американские сигареты Кэмел без фильтра, в мягких пачках. С каждой проданной пачки я получал от Виталия комиссионные (думаю, мизерные) и каждый день сдавал ему выручку. Иногда в качестве премии он подкидывал мне какую-нибудь вкусную жрачку. Как Вы думаете, знала ли моя замечательная и любимая мама о табачном бизнесе ее замечательного мальчика? В мои положительные качества стоит записать то, что, пропуская через себя каждый день сотни сигарет, сам я не курил. Никакого желания не было, хотя все мальчишки вокруг меня курили, и была возможность побаловаться не убойными русскими папиросами, а американскими сигаретами. Почему я в то время не курил? Почему не закурил вплоть до командировки в Бирму в 1962, через 17 лет?
Когда брат Илья закончил экономический факультет ВГИКа (Всесоюзный государственный институт кинематографа), я еще учился в последних классах школы. Меня его сокурсники хорошо знали как хорошего футболиста, баскетболиста и бегуна на любые дистанции, поскольку я выступал на соревнованиях за сборные команды ВГИКа, будто бы тоже был их студентом. Это была «липа», принятая в спорте.
Один из друзей брата, Марк Шадур, став после окончания директором каких-то кинокартин, приглашал меня подработать в качестве разнорабочего, т. е. носильщика всяческой тяжелой осветительной техники. Эти осветители были тяжеленные, а я хоть и был выносливым и ловким, но такие тяжелые предметы были мне не и по силам, и не по весу. Но я старался не подавать виду. Операторы почему-то называли эти длиннющие и тяжеленные осветители словом Бэби, хотя по весу они были совсем не Бэби. Иногда, когда я неудачно поднимал их, они опрокидывались, а я оказывался под ними. Потом брат Илья объяснил мне, что Марк Шадур платил мне гроши по сравнению с теми суммами, которые стояли в платежных ведомостях, в которых он давал мне расписываться. А разницу он, вероятно (или точно), забирал себе. Еще тогда, много лет назад формировалась система приписок, двойных ведомостей, белой, серой и черной зарплаты, которые махровым цветом расцвели сейчас.
Мой последний приработок в школьные годы связан с коньками. Почему последний? Потому, что, начиная, со студенческих лет я зарабатывал только абсолютно легально и чаще всего за счет своей профессии. Без хвастовства скажу, что я очень хорошо катался на коньках, прилично играл в русский хоккей с мячом, и на многих катках Москвы был известен, как классный катальщик. И сейчас еще мне снится во сне, как я катаюсь на коньках. В то время в спортивную моду вошел канадский хоккей с шайбой. Но для игры в него нужны были специальные коньки «канады», которые наша социалистическая промышленность не выпускала. Мы все катались на «гагах». Они хоть и были похожи на «канады», «только все же не «канады». Другая геометрия лезвия не позволяла делать такие крутые виражи, как на «канадах». Но, как говорится, голь на выдумки хитра. Мы изменяли профиль, геометрию лезвия «гаг», делали их более закругленными, более крутыми. Это называлось «поканадить» «гаги». И все же, хотелось настоящего. Настоящие канадские коньки завозились к нам только для сборной СССР по хоккею.
Центральный склад сборной СССР по различным видам спорта находился недалеко от Чистых Прудов в Кривоколенном переулке. Однажды, подумав, как мне раздобыть настоящие «канады», я нашел этот склад, пришел в отделение Зимних видов спорта и спросил у кладовщика, за сколько он продаст мне настоящие «канады», фирмы ССМ, как сейчас помню. Он назвал очень приличную сумму, которой у меня в наличности, конечно, не было. Я спросил, скинет ли он цену, если я куплю 10 пар коньков. Он сбросил 20 %, видимо, у него был большой резерв. Я сказал, что через несколько дней приду к нему за партией. Эти несколько дней я искал клиентов, покупателей «Канад», обещая им продать коньки по первоначальной цене, которую жулик-кладовщик просил с меня за одну пару. Прежде всего, в качестве покупателей я нашел ребят из обеспеченных семей. Например, один из них был то ли сын, то ли пасынок знаменитого дирижера Кирилла Кондрашина. Дети богатых родителей быстро выклянчили денежки у родителей. Когда я собрал деньги на партию коньков, у меня оказалась сумма на одну лишнюю пару «канад» для себя. Так я стал одним из немногих обладателей настоящих Канад, на которых каталась сборная СССР по хоккею.
Сбылась моя мечта, сработало то, что было между ушами. Но развивать дальше этот спекулятивный бизнес я не стал. Цель моя была достигнута, а сам по себе спекулятивный заработок никогда меня не интересовал. Я предпочитаю, если и продавать, то произведенную по своей технологии продукцию, или помочь организовать технологию, чтобы производить качественную продукцию. Это интереснее, чем в одном месте купить дешевле, а в другом продать дороже. Для этого много ума не надо. Тут нет добавленной стоимости продукции, вклада технологии в широком смысле.
Хочу рассказать о спорте в моей жизни, в большей или меньшей степени он присутствовал в ней всегда. Даже сейчас он интересует меня, правда, теперь больше в пассивной форме, – я с большим увлечением смотрю по телевизору важные соревнования мирового масштаба. А началось все в конце войны, когда население страны всеми своими клеточками почувствовало, что конец ужасной войны близок. Тогда в кино, в театрах, в спорте стали проявляться элементы мирной жизни, и сверху это всячески поддерживалось. И это было правильно. Неправильно было то, что конец войны и долгие послевоенные годы не принесли ни малейшего глотка свободы. Даже наоборот, ее стало еще меньше. О свободе и о более сытной жизни говорили молодые офицеры, возвращавшиеся с войны из Европы. И хотя в основном это были страны не очень богатой Восточной Европы, люди жили там без колхозов и совхозов, свободнее и богаче.
Так вот, о спорте. В стране возобновились всесоюзные спортивные соревнования, и, прежде всего, первенство страны по футболу. Все мужское население стало активно болеть за разные спортивные клубы. Большинство москвичей, особенно из научной, писательской, киношной, артистической среды, а также блатные и приблатненные, – болели за «народную» команду «Спартак». С 1944 г. и по сей день я тоже болею за «Спартак», правда, уже не так рьяно, как в мальчишеские годы. Сейчас я предпочитаю смотреть футбол высокого класса и болеть – за красивую, азартную, мастерскую игру. В том, что основная часть населения болела тогда за «Спартак», была определенная социальная подоплека. Первоначально «Спартак» был командой потребкооперации, такой организации, которая имела отношение ко всем гражданам, поскольку, по понятиям современным, занималась мелким бизнесом: производством и сбытом продукции населению. Ну, не болеть же за команду «Динамо», принадлежащую Министерству внутренних дел, то есть ментам! Конечно, определенные слои населения симпатизировали «Динамо». На втором месте по популярности после «Спартака» была команда ЦДКА – Центрального Дома Красной Армии – армейская команда. Только что кончилась война, и очень многие воевавшие и военнослужащие на всю жизнь стали болельщиками этого клуба. В Москве еще была одна команда – «Торпедо», формально принадлежащая столичному автогиганту «ЗИЛ». Московская шпана болела, или за «Спартак», или за «Торпедо», за которое болели работяги.
С возобновления всесоюзных соревнований по футболу все нормальные мальчишки бросились играть в футбол, где попало и чем попало. Стадионов, детских площадок, спортивного инвентаря, мячей, бутсов, тапочек, маек, трусов, – всего этого не было. Играли на любом клочке земли или асфальта, в любой обуви, вместо нормальных мячей пинали набитые тряпками оболочки, сшитые наподобие покрышек настоящих футбольных мячей. Так зародился знаменитый дворовый футбол, из которого, как из Гоголевской шинели, вышли все знаменитые футболисты СССР 50-х, 60-х и 70-х годов.
Чтобы объяснить, как я пристрастился к спорту, следует особо отметить, по соседству с каким общественным заведением я жил. Наш дом был последним в переулке Стопани, к нему примыкала большая территория парка с двумя двухэтажными зданиями дореволюционной постройки. Кажется, какой-то богатый московский купец построил их и подарил своей возлюбленной фаворитке. Одно, центральное здание было очень хорошо и богато, второе скромнее и меньше.
В 1935–1936 годах большевицкая власть решила переоборудовать эти здания, а также всю прилежащую территорию вокруг них под городской дом пионеров. В то время большую роль в Советской верхушке играл Лазарь Моисеевич Каганович (последний и не очень приятный еврей в Советском правительстве), он отвечал за весь транспорт и за всю Москву, он же руководил строительством метрополитена. Кажется, пионерам Москвы повезло под эту сурдинку. Два события в моей жизни произошли почти одновременно. Первое – очень близко от нашего дома открыли станцию метро «Кировская», – она вдруг появилась из-под земли и на всю жизнь стала самой родной моей станцией. И второе – еще ближе от моего дома открыли Городской Дом Пионеров на месте особняка дореволюционной мадам, если и не легкого, то и не очень тяжелого поведения. Очень символично. Большевики национализировали полу-бордель и разместили там пионеров. Новая мораль на обломках старой. Замечательно. Правда, пионеры об этом не догадывались, а я узнал о прошлом особняка, будучи уже взрослым.
Дом пионеров открывал сам Л. М. Каганович и тоже ничего не сказал о его прошлой принадлежности, о том, кто и кому его построил, и как его отняли. И правильно, пионеры все равно ничего не поняли бы, а если бы поняли, то очень расстроились.
Замечу, и кажется уже во второй раз, что, несмотря на географическую приближенность к не просто дому пионеров (такие были в каждом районе), а к Городскому Дому Пионеров (получается, что это был самый главный штаб пионеров СССР), сам я никогда пионером не был. Так получилось. Перед войной по возрасту я мог быть только октябренком, но не сподобился, во время войны про пионеров никто и не вспоминал, а после войны стало уже поздно вступать в эту замечательную организацию. Но, живя рядом с городским домом пионеров, я наблюдал их жизнь вблизи, изнутри и снаружи, и не только пионеров, но и их руководителей, вожатых, руководителей кружков, поскольку вход в оба здания был свободный.
Территория дома пионеров делила переулок Стопани на две почти равные части. Центральная часть территории была заасфальтирована и служила дикой спортивной площадкой для игры в своеобразный зимний хоккей: играли на утоптанном скользком снегу, кто на коньках, кто просто в валенках, кто с деревянными самодельными, кто с металлическими клюшками. А летом – на той же площадке – в футбол. Хоккейными или футбольными воротами служили въездные ворота, а еще их можно было обозначать сброшенными детскими вещами. Зимой мы часто играли в футбол на этой площадке, он был более популярен, чем хоккей. Потом обе игры выровнялись по популярности. Ворота по другую сторону площадки вели во вторую половину переулка Стопани с местной достопримечательностью, домом № 9 – венерическим диспансером. Об этом заведении взрослые говорили шепотом, а мы, не зная того, что он не только венерический, но еще и кожный, хихикали по поводу второго, божественного, названия. И когда дядьки и тетки (иногда с детьми) спрашивали у нас, где дом № 9, то мы были уверены, что в ближайшее время у них что-нибудь отвалится и старались близко к ним не приближаться, но дорогу все-таки указывали. Передняя площадь использовалась как спортивная только последний год войны и первые два года после. Для игры мы мастерили самодельный спортивный инвентарь, пригодный только для жесткого асфальта. Но бои были нешуточные, к нам приходили друзья-соперники со Сретенки, из дворов Мясницкой, Покровки и других мест. Потом весь спорт переместился на так называемое «Заднее поле», расположенное за главным особняком и ограниченное забором, отделяющим территорию дома пионеров от домов и дворов Большого Харитоновского переулка. Для нас этот забор был чисто символической преградой, а для взрослых – настоящей; они не могли пройти насквозь через «Заднее поле» и вынуждены были обходить по переулку Стопани мимо сакраментального дома № 9, а дальше через Малый Харитоновский переулок попадать в Большой Харитоновский.
«Заднее поле» на многие годы, вплоть до окончания школы, стало моим вторым домом, средой обитания, школой жизни, сформировавшей многие черты моего характера, плохие и не очень. Там проводили время жизни после и вместо школы мальчишки двенадцати-семнадцати лет, и это были не маменькины сынки. Последние сидели после школы дома, делали уроки и читали книжки, ходили в различные кружки дома пионеров. К сожалению, в доме пионеров спорт не культивировался совсем. В основном корпусе был большой концертный зал, помещения для многочисленной администрации, буфет и репетиционные помещения ансамбля песни и танца, которым руководил К. Локтев, ансамбля, ставшего потом знаменитым и получившим потом имя своего руководителя. Этот ансамбль был гордостью дома пионеров и всей пионерской организации СССР, его пестовали, финансировали, показывали руководству страны, отправляли в пионерский лагерь «Артек». Мы же, уличные пацаны, ненавидели и весь ансамбль, и его руководителей, и пионеров. Последних мы незаслуженно терроризировали: по праздникам и после важных официальных концертов им выдавали продуктовые подарки, а мы их у пионеров отнимали. Они были приближенны к власти, а мы были сами по себе, ничьи, полуголодные волчата, голодные шакалы, которым обидеть другого – не то, что не грех, даже кайф.
«Заднее поле» состояло из двух частей: основная часть размером примерно в половину нормального футбольного поля и боковая часть. В этой боковой части поля поставили столбы и укрепили на них баскетбольные кольца, причем кольца были установлены на нестандартной высоте, ниже положенного, и сделаны были из странного материала, то ли из проволоки, то ли из железной полоски. Я повторяю, в городском доме пионеров не было ни одной спортивной секции, если не считать кружок планеристов и авиаконструкторов. Детские спортивные секции в то время существовали только при спортивных клубах «Динамо», «Спартак», «ЦДКА» и еще недалеко от стадиона «Динамо» существовал стадион «Юных пионеров», где была хорошая футбольная школа, которую я позже посещал.
Такая была государственная линия в отношении детского и юношеского спорта. Он был или нацелен на выращивание профессиональных спортсменов или на полную свободу диких дворовых инкубаторов, где из народных талантов сами по себе вырастали спортсмены, прежде всего, футболисты, которые шли потом в футбольные школы при клубах. В основном это были ребята из бедных, часто неблагополучных семей. Вместе со мной в это время во дворах, в том числе и на «Заднем поле» дома пионеров, собирались и играли будущие выдающиеся футболисты мирового класса, такие как Игорь Нетто (учился в соседней школе, классом старше, многие годы был капитаном сборной СССР), Татушин и Огоньков – игроки сборной СССР, другие известные в будущем спортсмены, не только футболисты. Одним из первых в нашей школе я освоил новую игру – баскетбол, стал капитаном сборной школы и привлек в нее Вовку Торбана из параллельного класса. Я был маленький, а он высокий; я научил его азам баскетбола, а дальше он пошел сам и очень успешно. Еще в студенческие годы он стал игроком основного состава Сборной СССР, а затем многие годы был ее капитаном.
Я многих научил хоккею, футболу, баскетболу, и многие сильно обогнали меня и как спортсмены стали профессионалами. Я часто задавал себе вопрос, почему я не стал профессиональным спортсменом, почему при любви к спорту, определенных к нему способностях, трудолюбии и настойчивости, я достиг весьма средних результатов. Самое большее, что у меня было – это несколько спортивных разрядов: в баскетболе 1-ый юношеский, в футболе 2-ой взрослый, в хоккее с мячом 1-ый юношеский. Но ведь я не стал мастером спорта ни по хоккею, ни по какому другому виду спорта. Между 1-ым спортивным разрядом и мастером спорта разрыв такой огромный, как между кандидатом и доктором наук. Ответ имеется. Для достижений в профессиональном спорте, в том числе и в игровых видах, к каким у меня были способности, необходимы следующие условия:
• спортивный талант, способностей мало;
• очень хорошие физические данные (рост, вес, скорость, ловкость), все данные должны быть в комплексе;
• сильный, волевой, бойцовский характер;
• исключительное трудолюбие.
Все эти качества опять-таки должны проявляться в единстве, а не по отдельности. Иногда у человека настолько велик, силен и самобытен спортивный талант, что остальные качества могут быть и не очень ярко выражены. Таких талантливых, самобытных, одаренных спортсменов мы знали; несколько можно назвать: в футболе Эдуард Стрельцов, в баскетболе Алан Алачачан, в хоккее и футболе Всеволод Бобров. Каждый сам может продолжить список.
Что же касается меня, то я был в лучшем случае способный к спорту, а физические данные мои были весьма скромные (рост 169, вес постоянный, 62 кг), скорее характерные для юноши, чем для мужчины. Характер у меня был бойцовский, переходящий в спортивную злость, трудолюбие бесспорное, но не до самопожертвования.
Хорошо помню, как Игорь Нетто после окончания тренировки на стадионе Юных пионеров, когда мы отправлялись в душ и уезжали домой, оставался на поле и еще 2–3 часа один, без всякого понукания, до бесконечности чеканил мяч, бил по воротам, делал рывки. При его спортивном таланте, сильном нордическом характере (он был эстонцем), хороших физических данных (рост 180 см, вес 75–80 кг) и таком трудолюбии, не удивительно, что он стал лучшим футболистом страны. Многие мои вышеперечисленные данные, плюс какие-то другие, до поры до времени скрытые не в ногах и руках, а в других частях тела, пригодились в других областях человеческой деятельности. Но спорт я до сих пор очень люблю и получаю от него огромное удовольствие, теперь как активный телевизионный болельщик.
Несколько слов о «болениях» за любимую команду «Спартак». Слово фанат тогда не употребляли. Как и вся основная мужская часть граждан СССР, я стал в первые послевоенные годы активным болельщиком, и это активное «боление» продолжилось до поступления в институт.
Все основные футбольные баталии проходили на единственном тогда большом московском стадионе «Динамо». У нас, мальчишек, не было денег на билеты, хотя они были сравнительно недороги, особенно на самую дешевую восточную трибуну, где собирались настоящие болельщики: небогатые взрослые и мальчишки безбилетники. Элита сидела на Северной трибуне, там была и правительственная ложа (Сталин футбол не любил и не смотрел, с вот главный чекист Л. П. Берия, сын Сталина Василий и многие другие высшие чины постоянно ходили смотреть футбол). На Южной и Западной трибуне сидели те, кого, по современным понятиям, называют средний класс.
Мы очень любили смотреть настоящий футбол, учились футбольным фокусам и изыскам, а потом на «Заднем поле» осваивали их. Но как попасть на футбольный матч без денег, без билетов? Контролеров была туча, все они были строгие, но к нашему счастью, соображали не очень быстро. Мы с моими ребятами всегда попадала на стадион, ходили практически на все матчи; а их за лето проходило в Москве не меньше тридцати. Я был идеологом и ответственным исполнителем. У нас существовало несколько моделей, схем, протыривания (было такое выражение «пройти на протырку») в зависимости от обстоятельств и, прежде всего, от значимости матча, а, следовательно, от наплыва зрителей и количества и вида охраны. Стадион «Динамо» и его территория были окружены забором высотой в два с лишним роста человека. Эта ограда состояла из длинных металлических прутков толщиной в два пальца, заканчивающихся довольно острыми наконечниками, как тупая стрела. Расстояние между прутками было не более 30 см, и пролезть между ними могла собака или кошка, но мальчик тринадцати-пятнадцати лет, даже самый худенький, не мог. Для того чтобы подобраться к самой арене (она почти всегда была полная), где размещалось около 60 тысяч человек, нужно было преодолеть сначала эту первичную ограду, на воротах которой стояли контролеры.
Сразу скажу, что ограду мы перелезали. Дело это было непростое, требовало силы рук и ног, владения телом и смелости, т. к. за оградой стояли менты, по-нашему, ментошки. В дни больших матчей милиция была конной. Главным условием успеха предприятия была скорость преодоления забора. Конечно, менты не могли стоять очень часто по периметру забота, поэтому они перемещались вдоль него, а нам надо было успеть забраться наверх, перенести тело над забором и мгновенно спрыгнуть на землю по ту сторону его, пока мент был на максимальном удалении. После чего рвануть в толпу перед ареной. Там нас уже было не догнать ни пешим ментам, ни кавалеристам. Чтобы затруднить задачу ментам, мы располагались с наружной стороны забора на расстоянии 10–15 метров друг от друга. По команде мы одновременно быстро взбирались на забор и горохом ссыпались вниз. Менту приходилось принимать решение, за кем из четырех-пяти пацанов бежать или скакать. Иногда кого-то из нас ловили, пару раз давали по заднице, и заставляли с позором перелезать обратно через забор. Но чаще мы их переигрывали.
И тут начиналась вторая фаза протыривания – на саму арену. Она имела совсем иную технику и требовала включения элементов интеллекта, мошенничества, психологической устойчивости и везения. Перелезть через стену самой арены стадиона «Динамо» высотой с 4-х этажный дом в первые годы после войны было невозможно. После установки осветительных вышек, примерно в конце 50-х годов, у нас появилась такая возможность и соответствующая техника перелезания. Но о ней позже. Основная идея основывалась на подделке билетов, ее автором был я, чем очень гордился, а потом ее переняли мальчишки других районов Москвы.
На все трибуны билеты были в основе своей стандартными и отличались только цветными полосками. Цветные полоски матч от матча меняли цвет, но все же не так часто, – в течение одного сезона вариантов было не более 10–15. После матча я собирал выброшенные неразорванные билеты. Очень быстро у меня сформировался комплект билетов на все трибуны со всеми возможными цветными маркерами. Тырились мы, конечно, на самую плебейскую и самую заполненную Восточную трибуну. Билеты были у меня разложены по сериям, хранились и перевозились в маленьком балетно-билетном чемоданчике. Там же лежали цветные карандаши, пузырек с черной тушью и ручки. После преодоления первого забора, мы шли к арене и смотрели на билеты в руках у зрителей, чтобы понять, какая сегодня серия билетов по цвету и по сочетанию полосок. После этого мы отходили в сторону, я открывал билетный чемоданчик мошенника и раздавал ребятам (нас было человек 5–6) подходящую серию; иногда давал и чужим ребятам. Мне было не жалко, я знал, что после матча соберу свежую партию ненадорванных билетов. Толпа была огромной, билетеры с трудом справлялись с работой, не всегда успевая надорвать билеты. Нам надо было выбрать вход, где скопилась самая большая пробка и, для «понта» держа в руках билет, внешне похожий на настоящий (отличие было только в дате, которую при необходимости тоже можно было подправить тушью), смело идти на контроллера. В 95 % случаев все удавалось, и мы попадали в вожделенное место, где сидели, кричали, стояли, вскакивали, обнимались, даже целовались 50–60 тысяч мужчин разного возраста, социального и материального положения.
Мы устраивались в проходе на ступенях и с этого момента становились абсолютно равным со всеми. Тем более что в футболе мы часто разбирались лучше многих взрослых. Я знал всех игроков по именам, по фамилиям, по кличкам, откуда тот или иной взялся и как сыграл все предыдущие игры. Я чувствовал, что мои комментарии были интересны всем вокруг, ощущал себя экспертом, был горд собой. И было отчего: ментов обманул, контроллеров перехитрил, сам протырился, помог протыриться ребятам, посмотрел на своих кумиров.
А завтра на «Заднем поле» мы будем обсуждать игру и пытаться повторить то, что проделывали лучшие мастера футбола: Бобров, Федотов, Николаев, Хомич и другие. Мой заветный чемоданчик просуществовал несколько лет, и его содержимое я еще долго хранил, как реликвию, а потом, классе в 10-м выбросил. К этому времени, как я уже писал, я стал зарабатывать какие-то небольшие деньги, которых хватало на то, чтобы купить билет на стадион, тем более, что посещать я стал только самые интересные игры, а не все подряд, как раньше.
Ну, напоследок напишу о «протырах» на стадион «Динамо» после того, как построили осветительные мачты. Этот способ был эксклюзивным, потому что был очень опасен и требовал отсутствия боязни высоты и большой смелости. Я воспользовался этим способом попадания на стадион всего два или три раза. Преодолев первый забор по описанной схеме, один из нас должен был подойти к осветительной вышке и на глазах у толпы зрителей забраться по ней до уровня последнего, самого высокого ряда арены – высота приблизительно 25 метров. В этом месте мачта соединялась с верхней бетонной частью арены двумя вплотную пригнанными трубами диаметром 25 см 60 61 и длиной 2,5 метра. Нам нужно было сесть верхом или лечь на эту прочную, но узкую связь между мачтой и ареной и на высоте 25 метров ползти, вцепившись руками, ногами и зубами в эти трубки. Честно говоря, это было страшно, но внизу стояли пацаны и ждали, когда ты скроешься на внутренней стороне. Пути обратно практически не было, или тебя ждал позор. Что, в штаны наложил? К тому же ползти обратно, пятясь задом наперед, было еще труднее и еще страшнее.
Однажды мне все-таки пришлось проделать путь назад, но не по своему желанию. Когда я приполз вплотную к стене арены, преодолев самое сложное испытание, из-за верхней части арены показалась голова мента. Мы вперились друг в друга взглядами: молодой мент, комфортно стоящий на последнем ряду арены, и мальчишка четырнадцати лет, сидящий на трубе на высоте двадцати пяти метров над землей. Он не сказал ни слова, только взглядом показал, чтобы я валил обратно. Я тоже не сказал ни слова и пополз вспять. Это было очень страшно, мог и не удержаться, но раз пишу об этом, значит, со страхом справился.
Но после этого случая я больше никогда не пользовался этим способом попадания на стадион, тем более что очень скоро менты стали охранять осветительные мачты и внизу и наверху. Одно, но очень важное замечание: я боюсь высоты. В полной мере я осознал это уже в студенческие годы, когда начал заниматься альпинизмом и имел даже первую ступень в этом виде спорта – очень красивый значок с белоснежной вершиной на фоне голубого неба. Я мог с рюкзаком большого веса очень долго тащиться вверх и вниз по горам. Но вот скалолазание с вбиванием страховочных крюков с использованием страховочных канатов на отвесных склонах – это не для меня; голова кружится, тошнит. Не мое. Даже, выходя на балкон пятнадцатого этажа, чувствую себя неуютно.
Еще об одном моем футбольном увлечении того времени. Это были фотографии в газетах острых моментов прошедших футбольных матчей. Многие мальчишки собирали тогда вырезки из газет. Надо понимать, что тех, кто выписывал и получал газеты в то время, даже в Москве, были единицы. Взрослые читали газеты на специальных уличных стендах, которых стояло множество по всему городу. Рано утром специальные разносчики расклеивали центральные газеты «Правда», «Известия», иногда «Вечерняя Москва», кое-где «Советский Спорт». Каждый вечер, с наступлением темноты, я отправлялся на добычу этих снимков. Я подходил к стенду, когда на улице было безлюдно, и лезвием безопасной бритвы (брал у папы) вырезал снимки футбольных матчей. Ничего общественно вредного я не делал. Читать газеты в темноте было все равно уже нельзя, а завтра утром наклеят новые. Я же вклеивал снимки-моменты в свой альбом, лучший альбом во всей школе, и утром показывал другим мальчишкам. В школе таких коллекционеров было сравнительно немного; только те ребята, кто очень любил футбол во всех его проявлениях.
Наш класс и параллельный к концу школы стал собранием юных интеллектуалов и дарований, к коим я, безусловно, не принадлежал. Интересно, что многие из них, будучи в школе штатными отличниками, очень мало чего добились в науке. Исключение, пожалуй, составляет академик Николай Бохвалов – известнейший математик, заведующий кафедрой МГУ. Кроме меня, докторами наук и профессорами стали только двое из пятидесяти прекрасно учившихся ребят. Они очень много времени посвящали учебе, домашним заданиям, не занимались спортом. Может, у них был слишком ранний старт, – фальстарт? Может, они слишком много сил отдали школе, положительным оценкам и хорошим аттестатам? Даже наши медалисты стали ординарными инженерами и младшими научными сотрудниками. Из этого не следует делать вывод, что в школе не надо учиться и трудиться. Но и фетишизировать роль школы в жизни человека тоже не следует. Я многое не доучил в школе и, как уже говорил, это не прошло для меня бесследно. Но все же нужно находить золотую середину между трудом в школе и вольной жизнью, она тоже – школа.
Мой опыт показывает, что школьные знания не сильно влияют на учебу в ВУЗе и совсем мало влияют на жизнь во всех ее проявлениях. Мне кажется сегодня, уже с высоты жизненного и профессионального опыта, в том числе опыта преподавателя с сорокавосьмилетним стажем, как положительного, так и отрицательного, что образование в России и во многих других странах в основном не соответствует требованиям жизни. У меня, конечно, имеются конкретные соображения концептуального характера, но об этом надо писать отдельно в специализированные издания. Во всяком случае, как жизнь в настоящее время быстро меняет свою сущность и формы, меняет парадигму и стратегию, так и образование, будучи сферой подготовки молодых людей к жизни, тоже должно меняться. И ключевое слово к этому изменению: ГУМАНИЗАЦИЯ образования.
Но вернемся к спорту в моей жизни. До института я поиграл в баскетбол за юношескую команду клуба «Динамо», где работал тренером выдающийся баскетболист послевоенных лет Николай Зинин. Потом он стал тренером команды мастеров «Динамо», где играл Владимир Торбан, о котором я уже писал. Это было очень хорошая баскетбольная школа, которая мне пригодилась все пять лет учебы в Текстильном институте, где я играл в первой команде (всего их было три). Интересно, что судьба свела меня с еще одним выдающимся баскетболистом того времени – Юрием Озеровым, однофамильцем теннисиста и комментатора Николая Озерова. Когда я впервые пришел на тренировку баскетбольной секции, поступив на первый курс Текстильного института, меня сразу включили в сборную, потому что динамовская школа Николая Зинина, у которого я тренировался до этого, была превосходной: хорошая техника, понимание тактики, высокая игровая дисциплина. Иногда, когда он был свободен от игр на первенство СССР, в первой команде играл Юрий Озеров, игрок команды мастеров «Динамо» и сборной СССР, симпатичный и высоченный (198 см) студент 2-ого курса нашего института. Несколько раз удалось сыграть с ним вместе. Это было большое удовольствие. Я успел закончить институт, а Юра Озеров так и не сумел перейти на следующий 3-й курс. Он числился одновременно в Текстильном институте и в Институте Физкультуры, позже получил диплом о его окончании и одно время даже был вторым тренером сборной СССР по баскетболу.
В школьные годы я поиграл в юношеской команде по хоккею с мячом команды СКИФ (спортивный клуб института физкультуры) и в юношеской футбольной команде клуба «Буревестник». После института играл в футбол за фабрику «Свердлова», на которой работал, ходил в походы на байдарках и, наконец, освоил и полюбил большой теннис. Последний раз я играл в теннис в 2005 году, когда мне было 73 года. Пожалуй, хватит о спорте. Но еще раз хочу сказать, что без него не мыслю себя, и что в моей жизни спорт сыграл весьма положительную роль. Благодаря спорту из болезненного, недокормленного субтильного мальчика я вырос в крепкого, выносливого, боевого юношу, а потом и мужчину. И характер мой укрепился, я научился многое делать «через не могу», что называется, «на зубах», у меня выработался командный дух и черты лидера, я узнал и горесть поражений, и радость побед. Научился искать причины поражений в себе (не афишируя этого) и истоки побед не только в себе, но и в товарищах по команде. Все эти умения и качества, конечно, с определенными изменениями, перешли и пригодились мне в моей работе и сейчас продолжают помогать мне.
Теперь о послешкольном периоде. О первом годе после окончания школы я до этого никому подробно не рассказывал, потому что этот год, вернее, первая его половина, оказалась самой неудачной в моей жизни. Десятый класс я окончил с весьма посредственным аттестатом: четверки были у меня только по математике, физике, литературе и истории, остальные были тройки, отлично стояло только по физкультуре. После получения аттестата надо было определяться с тем, что делать дальше. Родители мне ничего не советовали: мама привыкла к моей самостоятельности и мыслями своими находилась далеко от моих проблем, а папа был далеко физически, географически, то есть, как всегда на путине. А в моей голове была такая каша, такой винегрет и калейдоскоп из совершенно несовместимых идей!
Шел 1950 год, Сталин был еще жив, со всеми вытекающими из этого факта последствиями. Шел, или только что прошел «процесс врачей» («убийц в белых халатах»); в стране царил дикий антисемитизм на государственном уровне. В каких-то областях жизни я хорошо разбирался, но в политике был ни бум-бум. В газетах я читал только спортивный раздел, по радио слушал только «радиоспектакли». Дома у нас о политике не говорили. О том, что существует «голос Америки» – не знал. Его я начал слушать потом в Переславле-Залесском, когда год жил там у брата.
В пятидесятом году в целый ряд институтов евреям путь был заказан, но я об этом ничего не знал. Мои мысли расходились тогда по трем путям: или поступать в Институт Физкультуры, или в Юридический, или в Геолого-Разведочный. В институт физкультуры я бы поступил легко, поскольку у меня имелись спортивные разряды по трем игровым видам спорта: по футболу, хоккею и баскетболу. В юридический тоже можно было поступить, – он не был престижным и не находился в черном списке по национальному вопросу.
Однако, окончательный выбор пал на геофизический факультет геолого-разведочного института. Почему именно этот факультет? Потому что физику я понимал и любил. Почему именно этот институт? Потому что образ его был связан с романтикой поиска, хождения с рюкзаком по горам и долам. Откуда мне было знать, что геофизический факультет был особенным факультетом, и особенность эта заключалась в его суперзакрытости, поскольку работы, в нем ведущиеся были связаны с самыми современными методами поиска и обнаружения урана. Конечно, это была высшая степень секретности. А я, наивный, поперся поступать в МГРИ, который находился напротив Манежа, рядом со старым зданием американского посольства на Моховой.
Очень симпатичный дядечка в приемной комиссии, принимая у меня документы, посоветовал мне не подавать их на этот факультет. Он сказал, что, как ему кажется, этот факультет не подойдет мне, и очень выразительно посмотрел на меня, надеясь, что я пойму, о чем он. Но я ничего не понял, а не принять у абитуриента документы он не имел права, даже если этот абитуриент был представителем пятой колонны. Я стал сдавать экзамены и получил четверки по физике и математике. Факультет был очень секретным, а конкурса на него (может как раз поэтому) практически не было. Мне достаточно было получить тройку за сочинение, и тогда я должен был бы пройти по конкурсу. После двух хорошо сданных экзаменов меня еще раз вызвали в приемную комиссию и предложили переложить документы на другой факультет, чисто геологический, сказав, что на выбранном мной факультете очень жесткие требования к сочинению. Я опять не понял предупреждения и получил за сочинение двойку. Мне его не показали, да я и не знал, что можно было этого потребовать. В то время такое поведение не было принято.
Мне вернули мои документы, и я пришел домой, – не со щитом, а на щите. Каким-то образом, случайно папа в это время оказался не на путине, а в Москве и впервые в моей жизни (но не в последний раз) помог мне. Он помог мне получить высшее образование, несмотря на то, что моя первая самостоятельная попытка потерпела неудачу. Проработав всю жизнь в системе рыбной промышленности, он имел там много хороших дружеских связей, в том числе и на самом высоком уровне, в Министерстве Рыбной промышленности. Знакомым оказался и ректор Рыбного института, располагавшегося недалеко от Тимирязевской сельско-хозяйственной академии, – по тем временам это было у черта на куличках, в районе Петровско-Разумовской. Ректор Рыбного института сказал, чтобы я приносил справку о сданных экзаменах по физике и математике и писал у них сочинение. Так я и сделал: написал его на четверку и попал в Рыбный институт.
Но проучился я там недолго, всего один, первый семестр. Сдав первую сессию, я забрал документы и ушел. Сессию я сдал хорошо, без троек, и декан не хотел отпускать меня, но все же я настоял на своем. Я чувствовал, что это был не мой институт, студенты, учащиеся там были мне чужды, атмосфера была мне не комфортна. В моей институтской группе кроме меня не было ни одного москвича, и все ребята были старше меня и происходили из семей «рыбаков». А я был юным, задиристым столичным мальчиком. В отличие от меня остальные студенты точно знали, для чего пришли учиться в рыбный институт, – чтобы еще более успешно, чем их отцы, сделать карьеру руководящих работников рыбной промышленности. А я вообще не знал, зачем я поступил в этот институт, а, как увидел, в какой серой, чуждой среде буду вариться целых пять лет, сразу принял решение – сдам первую сессию и уйду, а на следующий год поступлю в другой институт. Я, как всегда, не согласовал своего решения ни с кем из близких, чтобы они не подумали, что я чего-то испугался, что чего-то не могу. В какой ВУЗ поступать, я еще не решил тогда. Придя домой с документами, я сказал об этом маме. Она соглашалась со всеми моими решениями и спокойно восприняла и это. Мама думала так: раз Генечке там нехорошо, значит, и не надо ему туда ходить.
Ушел из рыбного я в январе, а до поступления в другой институт оставалось еще более полугода. Их надо было употребить с пользой, что я и сделал. К тому времени, мой старший брат уже пару лет жил и работал в маленьком городе, Переславле-Залесском, стоящем на берегу чудесного Плещеева озера. Работал он там начальником планового отдела большой кинопленочной фабрики, куда его как молодого специалиста послали работать по разнарядке после окончания экономического факультета Всесоюзного Государственного института кинематографии. Было решено, что до времени поступления в какой-нибудь институт я поеду в Переславль-Залесский и поживу там у старшего брата. Так и сделали. В этом городе я прожил прекрасные шесть или семь месяцев. Это была замечательная пора моей юности. Родители жили в Москве, а я у брата, кругом меня были приятные люди, коллеги брата, и фантастическая природа.
Я всегда мечтал жить у большой воды, а тут весь город стоял на озере. В нем можно было плавать, ловить в нем рыбу, кататься по нему с девушками на лодке. И здесь у меня была полная свобода, как во время войны, в эвакуации, до приезда в Москву. Это был период моего кратковременного счастья. Приехав в восемнадцать лет в маленький городок, я сразу оказался в центре внимания и интересов тамошних людей. Во-первых, я был родным младшим братом начальника планового отдела городской кинопленочной фабрики. Во-вторых, я был сыном Евсея Ильича Кричевского, исполняющего обязанности начальника управления сетевязальной промышленности Министерства Рыбной промышленности СССР. В подчинении отца находились все сетевязальные фабрики страны, и одна из самых больших сетевязальных фабрик находилась как раз в Переславле-Залесском. Обе эти фабрики: кинопленочная и сетевязальная, были градообразующими: весь рабочий класс, вся инженерно-техническая интеллигенция работала на них.
Брат мой был молодым специалистом – работал первые два года после окончания ВУЗа, и потому его скромно подселили в фабричный дом, в одну из комнат квартиры, которую занимала семья инженера Амигуда – ветерана кинопленочной фабрики. Утром брат уходил на работу и оставлял меня на хозяйстве. Жизнь в Переславле была голодноватая, победнее, чем в Москве. Но на городском базаре рядом с нашим домом можно было купить прекрасные молочные продукты: молоко простое, топленное, ряженку, яйца и зелень. Как и все фабричные инженеры и экономисты, брат Илья зарабатывал скромно, и моей задачей, как кухарящего, была минимизация затрат. Помню, я варил суп из одного – двух яиц (как по еврейскому анекдоту), в бульон добавлялась картошка, а крутые яйца шли на второе опять с картошкой. Этому меня обучала жена нашего соседа, хорошая тетка Амигудиха, взявшая опеку над двумя братьями в решении бытовых вопросов.
Молодые специалисты кинопленочной фабрики и другие молодые интеллигенты города: учителя и служащие, – составляли очень приятную компанию. Костяк этой компании образовывали молодые специалисты из Москвы и Ленинграда, которых по разнарядке отправили отбывать двухгодичный обязательный труд на периферии. Многие из них задерживались здесь, вырастали по службе, но не переставали чувствовать себя москвичами и ленинградцами. Среди них была и будущая жена моего брата Ира Ауэ, закончившая тот же, что и он, факультет ВГИКа. Мне она очень нравилась, и как человек и как будущая жена брата. Когда встал вопрос об их браке, я всячески поддерживал выбор брата во всех семейных инстанциях и до сих пор не жалею об этом. Лучшую жену для брата трудно было бы подобрать. Многие годы вплоть до выхода на пенсию Ира была заместителем начальника планово-финансового управления Всесоюзного комитета телерадиовещания и отвечала за распределение финансов на все нужды Советского телевидения и радио. Она целиком отдавалась работе, делала ее честно и с большим рвением. Одновременно по партийной линии была членом ревизионной комиссии Районного комитета коммунистической партии. Поэтому, выйдя на заслуженный отдых до распада СССР, получала повышенную персональную пенсию. Илья очень гордился успехами жены, ее высокой зарплатой (выше, чем у мужа – доктора наук, работающего в Академии Наук) и неплохими бесплатными государственными преференциями которые были у советских чиновников: дачей, пайками, отдыхом и квартирой. Но советская власть за годы службы Иры высосала из нее очень много сил и здоровья. За все приходиться в этой жизни расплачиваться. После выхода на пенсию Ира целиком отдалась домашнему хозяйству и бытовому обслуживанию своего мужа, детей и внуков. За годы, прошедшие после ее ухода на пенсию Ира создала культ моего брата, и как ученого, и как главы семьи. Брат с большим удовольствием принял этот статус и, к счастью, успешно несет его, несмотря на то, что здоровье не очень, несмотря на две серьезных операции и почтенный возраст. В январе 2007 года Илье стукнет аж 80. (Уже стукнуло. – Примеч. ред.)
Подробнее о перипетиях жизни семьи брата он написал в своих воспоминаниях. Я же буду о нем писать только в связи с моей жизнью, а этих связей было не так уж много.
Вернусь к кратковременному пребыванию в Переславле-Залесском. Характерный штрих того времени, а это, напомню, 1950 год: огромное, красивейшее Плещеево озеро, полное рыбы, в том числе редкой корюшки. Это любимое место отдыха горожан, отдыхающих из Москвы и туристов из других городов (это слово тогда не использовалось). Так вот, – это чудо-озеро было пополам перегорожено колючей, непроходимой, вернее, непроплываемой проволокой. А дело было в том, что на противоположном берегу от города находилось дача Василия Сталина – сына пока еще живого вождя мирового пролетариата. Через пару лет после смерти вождя проволоку убрали и озеро освободили. Но я в это время уже не жил рядом с ним.
Я очень быстро вошел во взрослую компанию брата. Меня приняли, несмотря на то, что я был намного младше всех, мне кажется, им было интересно общаться со мной. Я был для них источником московской информации, а также, будучи младше их на 6–10 лет, представителем новой генерации. Интересно, что друзья старшего брата относились ко мне с интересом, с некоторыми из них я тесно дружил, например, с Борисом Колонтаровым. А мой родной брат все так же, как в мои детские годы, а потом в период моего отрочества и юности, – не обращал на меня никакого внимания. Сближение, появление теплых чувств начало складываться между нами только, когда мне стукнуло за тридцать. К этому времени я закончил институт, поработал на фабрике, поступил в аспирантуру и закончил ее, прожил полтора года в Бирме и вернулся из нее, стал кандидатом наук и доцентом.
Я думаю: в чем причина такой медленной эволюции развития отношений, перешедших сегодня в полноценную любовь и взаимный интерес? Во-первых, я легко иду на человеческие контакты, и мне интересны все люди: чем они живут, что ими движет, их переживания, их опыт. А Илья тяжело идет на контакты с людьми, более мрачно смотрит на жизнь, постоянно ждет от нее неприятного подвоха. Во-вторых, я очень медленно умственно развивался. Я об этом уже писал. Брату не было интересно со мной до тех пор, пока мы не сравнялись с ним по уму и жизненному опыту (с его точки зрения). В-третьих, и брат, и родители считали меня легкомысленным, авантюрным человеком и с опаской ждали от меня всяких кульбитов.
Несколько слов, описывающих наши братские взаимоотношения. Перед войной мы жили в общей квартире: 13 комнат – 13 семей. Мне восемь, брату четырнадцать. Он уже читает газеты. Я нет – я систематически начал читать газеты только после института. Как я говорил, газеты тогда выписывали в единицы, – в нашей квартире такая была только одна семья. Было принято попросить газету для прочтения, а потом возвратить ее хозяину. Обычно ситуация бывала такая: брату хотелось что-то прочесть в газете, и он обращался ко мне: «Геня, пойди, попроси газету у соседа». Обычно я отвечал: «Илья, а ты сам, что, не можешь?». «Мне неудобно, неловко, у тебя это получится проще» – отвечал Илья. Ну, проще, так проще, действительно, с этим у меня сложностей не было. Я шел к соседям, заводил какой-нибудь разговор и в конце его просил для брата газету. Соседи удивлялись, почему он сам не может зайти и попросить такую ерунду. Это к разговору о разной степени контактности.
А что касается опасных кульбитов с моей стороны, то они практически прекратились во время моей учебы в текстильном институте, и особенно после женитьбы и рождения первой дочери Ольги. Как будто во мне, в моей голове, кто-то (а, наверное, я сам) переключил тумблер. Произошла перезагрузка матрицы, и сформировалась новая программа жизне- и целепонимания, и в центре этой программы была любимая женщина – жена. Вскоре появилась еще одна маленькая любимая женщина – дочь. Изменилось все: запах, цвет, формы мира, окружающей среды. Появилась работа, которую я очень полюбил, природа, которую по-настоящему я полюбил именно тогда. Люди близкие и далекие, все живое и не живое воспринималось мною теперь через призму новой для меня парадигмы – это была Семья, ее благополучие, ее климат, ее будущее. Читая это, кто-то может упрекнуть меня в ханжестве, ведь через двадцать лет я оставил эту семью, уже не с одной, а с тремя любимыми дочерьми. Да, но, по-моему, одно другого не исключает, – я создал новую семью, столь же мне дорогую, потому что семья была важна для меня.
Мои близкие не сразу и не скоро увидели во мне перемену. Брат Илья заметил ее только тогда, когда я прошел значительную часть жизни в своей первой семье.
Была еще такая история в наших с братом отношениях. Я учился на 4-м курсе института, и у меня складывались серьезные отношения с будущей моей женой Марой, она часто бывала у меня дома, а я у нее. Мы собирались пожениться, о другом и не думали. Но пока мы еще не были самостоятельными людьми, – мы были студентами 4-го курса, и нам надо было еще отучиться целых три семестра, защитить дипломы, и только тогда идти работать и зарабатывать деньги на жизнь. Я не говорю уже о том, что жить нам было негде. Илья с семьей всю основную часть жизни будет жить с нашими родителями; семье младшего брата, то есть моей, места там уже нет. У Мары дома ситуация не лучше: есть одна комната, в которой живут мама, папа, бабушка, брат Миша и сама Мара. И тут вдруг Мара забеременела (мы были молодые, неопытные, охочие до секса, которого в европейском, цивилизованном понимании в СССР не было). Ситуация. Рожать рано, аборты в стране строжайше запрещены, их можно сделать только задорого и подпольно. У меня стипендия, хоть и повышенная, но смешная, у Мары никакой стипендии, поскольку были тройки за экзамены.
Впервые в жизни решил обратиться к брату с серьезной просьбой (больше никаких просьб, связанных с деньгами никогда не было). Илья на несколько дней приехал из Переславля-Залесского в Москву, где жила его жена Ира с их маленькой дочкой. Я попросил брата одолжить на три-четыре месяца определенную сумму, чтобы оплатить врача. Я не хотел говорить при маме и вызвал его для разговора в коридор. Как сейчас помню, мы стояли в дверях нашей общей квартиры. Я произнес только несколько объясняющих, просительных фраз и в ответ услышал: «Ну что, допрыгался?» Я открыл дверь из квартиры и вышел. Потом папа и родители Мары скинулись. А я поехал инструктором по туризму зарабатывать деньги в летний лагерь, и буквально через несколько месяцев, ранней осенью, мы с Марой расписались. Так брат Илья благословил мой первый брак, который продлился 20 лет. И так я, по его понятиям, «допрыгался».
Вернемся же в более ранние времена, в Переславль-Залесский, где после неудачной попытки получить рыбное образование я жил у брата. Полгода я готовился к поступлению в какой-нибудь технический ВУЗ с химическим уклоном и одновременно зарабатывал небольшие деньги, играя в футбол. В городе был неплохой стадион, принадлежал он сетевязальной фабрике «Красное Эхо». Название это трудно понять и трудно объяснить. Как эхо может быть красным? Это же звук. Но в советское время «красным» могло быть все, даже артель, выпускающая синий краситель для подсинивания белья. Это не шутка, – краситель так и назывался «Красная синька». И ни у кого эта красная синька не вызывала удивления. И чего удивляться, если все красное обозначало революцию и кровь, заплаченную за нее, если кремлевские звезды были красные, икра у начальников красная, носы у пьяниц тоже красные, то почему Эхо и Синька не могут быть красными тоже?
В первые же дни моего житья-бытия в городе, я попал на стадион фабрики «Красное Эхо», посмотрел, как тренируется городская команда и понял, что соответствую ее уровню. Попросил поучаствовать в тренировке, после чего тренер пригласил меня поиграть в полузащите за городскую команду. Мне было восемнадцать лет, и по возрасту я был в команде самым младшим. Команда участвовала в областных соревнованиях, разъезжала по другим городам, а мы, игроки, получали за это от фабрики «Красное Эхо» какие-то небольшие деньги и бесплатное питание на выездах. Мой папа, наверняка не знал, что руководство фабрики, находящейся под его кураторством, так легкомысленно тратит свой бюджет. Но так было во всех городах. Профессиональные и полупрофессиональные, как наша, команды находились на балансе градообразующих предприятий.
В июне 1951 года, считая, что моя подготовка к поступлению в ВУЗ закончена, я уехал в Москву. Оставалось решить, куда поступать. Напомню, что хозяин страны Иосиф Джугашвили-Сталин был еще жив, со всеми вытекающими последствиями для представителей маленькой нации, официально считавшейся потенциальной и реальной пятой колонной в стране. Многие сферы жизни для нас были закрыты. У папы на работе положение тоже было тяжелое. Теперь, полгода спустя, я уже разбирался в общей политической ситуации в стране. Я собирался получить химическое или химико-технологическое образование, но химфак МГУ был для нас закрыт, также как Менделеевский и Ломоносовский химико-технологические институты. Зато в ряде не очень престижных ВУЗов, таких как Текстильный, Пищевой, Стали и Сплавов, – были неплохие химико-технологические факультеты, куда евреев принимали на равных условиях с другими. Из-за сложившейся описанной ситуации с 1949 по 1952 годы на этих факультетах собралось много толковых, способных еврейских мальчиков и девочек. Там же преподавали замечательные профессора, евреи в том числе. Я очень прилично сдал вступительные экзамены в Текстильный институт и получил повышенную стипендию, к которой вновь вернулся только на 4-м курсе учебы, после женитьбы.
Но даже и в текстильном институте существовало разделение на то, куда евреев берут, и то, куда не берут. На химико-технологическом факультете было две специальности: одна – химия текстиля, которую я выбрал, и вторая – производство химических волокон. Так вот, евреев принимали только на первую. Вторая считалась более стратегически важной – в стране создавали промышленность химических волокон. Поэтому абитуриенты-евреи подававшие документы в 1951 г. как на первую, так и на вторую специальность, все оказались на первой, в одной группе со мной.
В нашей группе (17/51) начинали учиться всего два мальчика: я и великовозрастный одноглазый албанец. Он воевал за свободу Албании и за это его послали учиться в СССР. Но он совсем не был готов к учебе, зато готов был снова воевать, поэтому после первого семестра его отчислили и отправили обратно в Албанию, которая через несколько лет отошла от СССР и судьба этого Били-Бонса (одноглазый пират из «Острова Сокровищ») мне неизвестна. А я оказался один на один с целой группой девчонок, которых было человек двадцать пять и с которыми в любви и взаимопонимании я проучился все пять лет, пока не закончил Московский текстильный институт.
Об учебе в институте я обязательно поведаю позже, а сейчас отвлекусь на очень сложную национальную тему, коль скоро я ее затронул в связи с поступлением в институт. Это тема национальности, национальной самоидентификации, интернациональности, принадлежности к общемировой, русской и еврейской традициям. Как все в моей жизни, я довольно поздно начал понимать, что я не такой, как большинство, что я еврей. Пожалуй, это произошло годам к десяти. Более того, сначала я считал, что «еврей» – это не национальность, а ругательство, потому что во дворе, на улице мальчишки часто ругались: «Жид, жид. Жид на веревочке бежит». Я даже брата до войны, если он меня обижал, обзывал жидом. Меня мальчишки во дворе так не обзывали, потому что знали, что я мог дать за это по рогам, воспринимая это слово как обычное ругательство. Дома наша принадлежность к еврейской нации до войны никогда не обсуждалась. Иногда мама с папой что-то между собой говорили на каком-то для меня иностранном языке, – когда хотели, чтобы мы с братом их не поняли. И однажды, когда я спросил, мама сказала, что они говорят по-немецки. Это объяснение меня удовлетворило, тем более, что я часто видел, как мама читает немецкие книги. Позже я узнал, что идиш – это почти немецкий. В эвакуации национальная проблема не стояла, т. к. местные всех нас скопом зачислили в «выковыренные». А вот когда я вернулся из эвакуации в Москву, бытовой и государственный антисемитизм начали набирать силу, которая достигла пика в последний год жизни Сталина. Сразу после смерти вождя антисемитизм на государственном уровне пошел на спад.
В нашей школе все годы моей учебы в ней ни среди учеников, ни со стороны учителей антисемитизма не было абсолютно. В старших классах учились в основном мальчики из интеллигентных семей, детей из неблагополучных семей не было. Много было ребят из семей еврейских: Баумштейн, Шлейфман, Кузьмин, а по-нашему: Кузя, Швузя и Баумшузя. А вот за пределами школы картина была другая, – здесь, в основном во взрослой жизни, во всех видах учреждений цвел антисемитизм махрового цвета. Евреев-начальников отовсюду дружно выметали одной большой метлой. Папа ходил печальный и хмурый.
Я столкнулся с этой проблемой при описанном выше провальном поступлении в Геолого-Разведочный Институт, – столкнулся, но ничего не понял. За все годы учебы в Текстильной Институте я ни разу не сталкивался с антисемитизмом. Почему? Учился я очень хорошо, с третьего курса серьезно занимался научной работой. Играл за сборную института в баскетбол и футбол. На четвертом курсе женился, в новом положении нужно было зарабатывать деньги, – я был очень занят. В общественной работе по этой же причине я не учувствовал, – не до нее было. А там, в комсомоле, как раз существовал определенный отсев и ограничения по национальному признаку, но не слишком сильные, и при высокой активности их легко было преодолеть.
К середине учебы в институте у меня сформировались довольно четкие позиции; я медленно, но все-таки взрослел. Советскую власть я не любил и не уважал, за нее мне было стыдно. Взгляды мои не были диссидентскими, но мою позицию можно назвать позицией большого сочувствия деятельности диссидентов. На активное участие не хватало духу; опять же, существовала ответственность за семью. Я к этому времени очень хорошо осознавал, что я еврей по национальности, по крови, по убеждениям считал себя интернационалистом, а по культуре русским. Мне всегда приятны успехи русских и успехи евреев (честнее будет поставить эти слова в другом порядке: евреев и русских) во всех областях, во всех сферах жизни, и особенно стыдно за подонков, евреев и русских. Я не могу объяснить, почему я радуюсь и печалюсь успехам и пакостям людей других национальностей в меньшей степени.
Чем больше поднимался я по статусной лестнице, тем больше я сталкивался с препятствиями в моем продвижении. Как я уже писал, пока я был в статусе студента во время учебы в институте, я не чувствовал на себе никакого давления. По окончании института я попал по распределению на текстильную фабрику имени Свердлова в качестве начальника еще не существующей химической станции, – ее-то мне и предстояло спроектировать, создать и запустить. И тут, на фабрике, я ни разу не был ни в чем ущемлен как еврей. Думаю, что если бы я надолго остался здесь, то, по крайней мере, до главного инженера со временем я бы дорос. Не до директора – поскольку эта должность была номенклатурной, утверждалась Райкомом КПСС, и туда евреи не допускались.
В конце второго года весьма успешной, приятной и интересной для меня работы на фабрике туда заехал заведующий кафедрой текстильного института, которую я закончил, профессор Федор Иванович Садов. Садов предложил мне поступить в аспирантуру под его руководство. Я долго думал: к этому времени испортились мои отношения с директором фабрики (это был единственный человек на всей фабрике, с которым у меня были плохие отношения), я собирался пойти работать заведующим химической лаборатории закрытого завода по выпуску авиационных приборов. В результате задуманного перехода намечался существенный рост зарплаты, большая самостоятельность, новая область техники. И все же, несмотря на все вышеперечисленное, я решил поступать в аспирантуру, на что получил согласие жены Мары, пообещав ей, что в добавление к очень маленькой стипендии буду дополнительно зарабатывать.
Но это все потом, а сначала надо было в аспирантуру поступить. Экзамен по специальности для меня не представлял никакой сложности. Работая на фабрике, я постоянно следил за всеми новшествами в своей профессии, читал книги и журналы на русском и немецком языках, благо на фабрике была прекрасная библиотека. Немецкий я тоже хорошо мог применить для технического перевода. Этого было достаточно. Сложнее было с экзаменом по истории КПСС. Нужно было знать даты всех съездов КПСС, а их к тому времени было больше 20-ти, а также знать, что на них провозглашалось и что принималось. Чушь несусветная! Пришлось месяцок потратить на эту белиберду. Экзамены я сдал, получив две пятерки: за специальность и за язык, а за съезды четверку, и ту с трудом. С этими оценками я должен был быть без всяких зацепок зачислен в аспирантуру. Но шел 1958 год, уже не сталинская волна антисемитизма снова набирала силу, а я как раз собрался менять свой статус, рассчитывая в перспективе стать серьезным научным работником, а если повезет, то и преподавателем.
Мой многолетний опыт работы в текстильном институте: сначала в качестве аспиранта, потом ассистента, старшего преподавателя, доцента, профессора, заведующего кафедрой, – показал, что во главе института на протяжении всего этого долгого времени, как тогда, так и сейчас, стоят махровые убежденные и активные антисемиты.
Когда подошло время зачисления в аспирантуру, в ректорате вдруг сказали, что из всех мест, выделенных Министерством, одно место аннулировано и именно на той кафедре, куда я поступал. Мой будущий шеф по аспирантуре профессор Федор Иванович Садов выругался, сказал по-русски, что он думает по этому поводу и по поводу ректората, надел все свои ордена, а у него их было немало, и пошел разговаривать в Министерство образования. Человеком в министерстве он был очень известным и уважаемым, поскольку многие годы совмещал заведование кафедрой в текстильном институте с должностью начальника управления всех технологических ВУЗов страны. Фактически получалось, что долгие годы он был начальником над своими институтскими начальниками. В тот же день Садов вернул пропавшее место в аспирантуре нашего института, и ректорату не оставалось ничего, кроме как зачислить меня на искомое мною место. Так, с помощью профессора Федора Ивановича Садова, русака, абсолютно лишенного каких-либо националистических чувств, я попал в аспирантуру и, как я теперь говорю, лег в желоб научных и преподавательских устремлений, по которому до сих пор качусь и сам себе удивляюсь. В попадании в этот желоб было много случайностей. Вероятность именного такого хода событий, если бы начать вычислять ее во времена эвакуации и учебы в школе, была бы близка к нулю. Если бы начать вычислять во время учебы в институте и работы на фабрике – тоже крайне мала. Это я к вопросу о том, что правит миром: вероятностные законы или предопределение, детерминированность. В конце жизни мудрый Альберт Эйнштейн задавал себе этот вопрос в такой форме: «Играет ли Бог в кости?» Лично мне жизнь не дает ответа на этот вопрос.
Итак, я поступил в аспирантуру, а в качестве дохода для семьи имел очень приличный приработок, переводя статьи из немецких периодических изданий для реферативного журнала «Химия» при Всесоюзном институте научно-технической информации (ВИНИТИ). А еще я преподавал в текстильном техникуме. Но конечно, основное время я тратил на выполнение кандидатской диссертации.
Я отклонился от проблемы национальной дискриминации. А столкнулся я с ней ровно через три года, в 1960 году, когда заканчивал аспирантуру и работу над диссертацией. Мне нужно было определяться с тем, что делать дальше. Шеф Ф. И. Садов очень хотел оставить меня преподавать на кафедре. Я хорошо продвинулся в науке, опубликовал много оригинальных статей, на третьем году аспирантуры читал вместо него лекции. Садов понимал, что я не только потенциально, но и реально сильнее многих немолодых преподавателей на кафедре. Но никто из них не собирался уходить на пенсию, а вакансий не было, и ректорат по очевидной причине ко мне не благоволил. Как правило, преподавателями после аспирантуры оставляли главным образом комсомольских руководителей, а я по этой части не был никем.
Проблема встала еще сложнее, чем при поступлении в аспирантуру – от Министерства нужно было получить одно дополнительное место преподавателя. Папа к этому времени был уже на пенсии, но связи у него сохранились. Одна из них оказалась для моей судьбы очень важной. Бывший коллега отца, кажется по фамилии Русаков, работал партийным чиновником в ЦИКа. Отец позвонил ему и объяснил ситуацию; в память о совместной работе с отцом тот человек разрешил мою проблему в тот же день. Персонально под Г. Е. Кричевского министерство выделило одно штатное преподавательское место в текстильном институте: я был зачислен ассистентом кафедры. Шеф мой был очень доволен, я тоже. И проработал я на кафедре текстильного института тридцать лет. Здесь стал кандидатом наук, потом доктором наук, профессором, академиком инженерной академии, заведующим кафедрой, экспертом ЮНЕСКО, лауреатом Госпремии в области науки и техники, объездил множество стран с лекциями и докладами. Но все-таки во время перестройки меня из института выперли.
Но это долгая история. Продолжая разговор об антисемитизме, я должен сказать, что за все годы работы в текстильном институте с его проявлениями я довольно часто сталкивался, но (!) только со стороны руководства института и никогда со стороны преподавателей и студентов. Все мои продвижения по научной и преподавательской стезе постоянно тормозились ректоратом. Совсем «не пущать» они все же не могли. На государственном уровне антисемитизма к этому времени в СССР не было (так же, как и секса). Все. Покончим с этой вечной темой. Она живет и крепнет во все века и так же вечна, как малое иудейское, раскиданное по миру племя.
1
Название странное… Видимо, во время бомбежки люди должны были набиваться в эту щель, как тараканы. Поэтому – «щель».