Читать книгу ПЬЕР - Герман Мелвилл - Страница 3
Книга I
Пьер
в подростковом возрасте
ОглавлениеI
Бывает так, что неким необычным летним утром в деревне приезжий горожанин, идущий по дороге, оказывается сраженным удивительным, подобным сну, зеленым и золотым пейзажем. Ни один цветок не шевелится, деревья забывают махать ветками, трава сама собой, кажется, прекращает расти, и вся Природа будто внезапно узнает о своей собственной глубокой тайне и, ощущая потребность скрыться от неё, не иначе как в тишине, погружается в этот замечательный и неописуемый покой.
Таким же было июньское утро, когда, выйдя из дверей старого островерхого отеческого дома, Пьер, умытый и выспавшийся, весело пошел по длинной, широкой пригородной улице, обрамленной арками из вязов, и с её середины подсознательно направил свои шаги к дому, который выглядывал почти в самом конце аллеи.
Повсюду простиралось зеленое сонное царство, не потревоженное ничем, кроме пестрых коров, мечтательно бредущих к своим пастбищам, даже не погоняемых румяными мальчиками с белыми ногами.
Тронутый и околдованный очарованием этой тишины, Пьер приблизился к дому и, резко застыв, поднял свой взгляд, устремив его на одну из открытых верхних оконных створок. Почему сейчас он так возбудился, юный молодец? Почему загорелись его щеки и глаза? На подоконнике покоилась белоснежная глянцевая подушка, и роскошный темно-красный цветок с вьющегося куста мягко улегся на неё.
Хорошо, что тебе, ароматному цветку, дозволено было найти эту подушку, подумал Пьер, ведь час назад её собственная щека, должно быть, покоилась там.
«Люси!»
«Пьер!»
Поскольку сердце отзывается на звон сердца, то в яркой утренней тишине оба они несколько мгновений стояли тихо, пылко слушая друг друга, взаимно наполненные безраздельным восхищением и любовью.
«Всего лишь „Пьер“?», – рассмеялся, наконец, юноша, – «ты забыла пожелать мне доброго утра»
«Этого было бы маловато. Доброго утра, добрых вечеров, добрых дней, недель, месяцев и лет тебе, Пьер; – умный Пьер! – Пьер!»
Действительно, подумал юноша, глядя тихо и пристально с невыразимой нежностью; воистину, небеса открылись, и этот ангел призывно смотрит вниз. – «Я верну тебе твое множество разных хороших дней, Люси, не зависимо от того, каковы будут пережитые ночи; и, слава Небесам, но ты принадлежишь местам, где день бесконечен!»
«Фу, ну вот, Пьер; почему-то вы, молодые люди, всегда клянетесь, когда влюблены!»
«Потому, что в нас живет любовь земная, а с вами она достигает смертельных небес!»
«Тут ты снова воспарил, Пьер, ты всегда очень искусен в стремлении обмануть меня. Скажи мне, почему вы, молодые люди, всегда демонстрируете столь милое мастерство по превращению всех наших пустячных достоинств в ваши трофеи?»
«Я не знаю, так ли это, но когда-то это было в вашей манере». И, задев оконную створку, он сорвал с куста цветок и демонстративно закрепил его на своей груди. – «Теперь я должен идти; Люси, смотри! с этим цветком я и промарширую»
«Брависсимо! о, мой единственный рекрут!»
II
Пьер был единственным сыном богатой и надменной вдовы, леди, которая внешне представляла уникальный образец консерватизма и склонности к украшательству, здоровья и богатства, соединенного с тонким умом средней культуры, не испорченного каким-либо безутешным горем, и никогда не отягощенным низменными заботами. В зрелом возрасте румянец все еще чудесным образом играл на её щеках, но ещё не совсем расплелась ее гибкая талия, морщины не избороздили гладкость ее чела, алмазный блеск не покинули ее глаз. Поэтому в свете огней танцевального зала г-жа Глендиннинг все еще затмевала гораздо более молодых кокеток, и избирательно ободряла их, сопровождаемая шлейфом страстно увлеченных волокит, ненамного старших по возрасту её собственного сына Пьера.
Но почтительный и преданный сын оказался для этой вдовы самым любимым Цветком, и помимо всего этого Пьер, будучи неузнанным, раздражался от ревности, движимый слишком горячим восхищением красивых молодых людей, которые время от времени, случайно попав в ловушку, казалось, лелеяли некие безумные надежды на женитьбу на этом недосягаемом существе; Пьер несколько раз с наигранной злобой открыто клялся, что кавалер – седобородый или безбородый – который осмелится предложить брак его матери, должен будет неким неведомым путем безоговорочно исчезнуть с поверхности земли.
Эта романтичная сыновняя любовь Пьера, казалось, полностью находила ответ в триумфальной материнской гордости вдовы, которая в ясных чертах и благородном характере сына видела свою собственную грацию, определенным образом спроецированную на противоположный пол. Между ними имелось разительное личное сходство, и поскольку мать, казалось, надолго застыла в своей красоте, не учитывающей пролетающие годы, то Пьер, казалось, обзавелся этой красотой середины жизненного пути в великолепном раннем развитии форм и черт, почти продвинувшись к той зрелой точке Времени, где на пьедестале так долго стояла его мать. В игривости их безоблачной любви и с этой странной привилегией, обеспечивавшей чистейшее доверие и взаимопонимание во всех взаимоотношениях, что так долго развивалась между ними, они имели привычку называть друг друга братом и сестрой. И на публике, и вне её они так и поступали, но когда оказывались среди незнакомцев, эти обращения иногда провоцировали забавные предположения, в первую очередь, в адрес неувядающей г-жи Глендиннинг, всецело переносящей эти юношеские притязания. – Так свободно и светло для матери и сына текла чистым течением их совместная жизнь. Но пока еще чистая река несла свои волны, отражаясь от береговых скал, где впредь ей было предназначено стать навсегда разделённой на два несмешиваемых потока.
Один прекрасный английский автор тех времен, перечисляя начальные свойства предписанной ему по рождению судьбы, сообщает в первую очередь о том, что он появился на свет в деревне. Так же обстояло и с Пьером. Это была его судьба, родиться и быть взлелеянным в стране, окруженной пейзажем, чье необычное очарование было чистейшей формой тонкого и поэтического ума, в то время как популярные названия его самой прекрасной родословной относились к самым величавым патриотическим и фамильным ассоциациям исторической линии Глендиннингов. На лугах, которые уходили вдаль от затененной задней части поместного особняка, дальше к извилистой реке, в более ранние дни колонии происходило сражение с индейцами, и в том сражении прадед Пьера по отцовской линии, смертельно раненный и потерявший лошадь, сидел в траве на своем седле, все еще подбадривая умирающим голосом своих сражающихся однополчан. Так и появились Оседланные луга1, название от которых перешло на особняк и деревню. Вдали от этих равнин, на расстоянии пешеходного перехода для Пьера высились легендарные высоты, где в войне за независимость его дед в течение несколько месяцев защищал простой, но важный укрепленный форт от повторных нападений совместных войск индейцев, тори и английских солдат. Перед этим из форта бежал наполовину джентльмен и наполовину разбойник Брандт, но выжил и отобедал с генералом Глендиннингом в мирное время, которое последовало за этой мстительной войной. Все ассоциации с Оседланными Лугами преисполняли Пьера гордостью. Дело Глендиннингов, на котором так долго держалось их благосостояние, пробило себе путь при помощи секрета трех Индийских королей: местными и только законными операциями с этими благородными лесами и равнинами. Поэтому многозначительным в эпоху описанной его юности становился взгляд Пьера, когда он смотрел на основу благосостояния своего рода, обращая мало внимания на свою зрелость, а больше – на внутреннее развитие, которое должно было навсегда лишить его великой гордости в душе за все эти богатства.
Но воспитание Пьера оказалось бы неразумно ущербным, если б его молодость непрерывно проходила только на деревенских просторах. В очень раннем возрасте он начал сопровождать своих отца и мать – впоследствии одну только мать – в их ежегодных визитах в город, где, вполне естественно смешиваясь с многочисленным и изысканным обществом, Пьер незаметно формировался в более воздушных грациях жизни без ослабления энергии, происходящей из военной составляющей и взлелеянной в чистом деревенском воздухе.
Но пока столь свободно развивались его личность и манеры, Пьер познавал высшее совершенство и в культуре прекрасного. Не напрасно потратил он свои долгие летние дни в глубоких нишах приличной по размеру и привередливо собранной библиотеки своего отца, куда во множество лабиринтов изумляющей всех красоты нимфы Спенсера завели его еще в раннем возрасте. Таким образом, благородный жар его конечностей и мягкий, воображаемый огонь в его сердце продвигали Пьера к зрелости, эгоистичному периоду беспощадной проницательности, когда все это нежное тепло должно было казаться ему холодным, и он был бы должен безрассудно потребовать более горячего огня.
Но гордость и любовь, которые в изобилии повлияли на юношеское воспитание Пьера, пренебрегли его культурой в самой глубине всего сущего. Такой же принцип был у отца Пьера, – что все благородство это тщета, все его требования нелепы и абсурдны, если изначальная мягкость и золотые человеческие качества религии могут быть основательно испорчены, переплетясь со структурой характера, и тот, кто объявляет себя джентльменом, может также полноправно принимать кроткий, но царственный образ христианина. В возрасте шестнадцати лет Пьер со своей матерью принял участие в Святом Причастии.
Возможно, что излишне и еще более тяжело точно отследить абсолютные побуждения, которые были порождены этими юношескими клятвами. Достаточно сказать, что Пьер унаследовал и другие многочисленные благородные качества своих предков и, поскольку он нес теперь звание наследника их лесов и ферм и на основе того же самого неощутимого движения, казалось, унаследовал их смиренное уважение к почтенной Фейт (Судьбе), которую первый из Глендиннингов перевез через море, похитив из-под тени английского министра. Таким образом, в Пьере находилась настоящая полированная сталь джентльмена, подпоясанного Шелковым поясом религиозности, и воинская судьба его прадеда преподнесла ему урок, гласящий, что этот крепкий пояс должен в последнем горьком испытании предоставить его владельцу саван Славы так, чтобы тот, кто всю жизнь носил пояс ради Благодати, в смертельный час смог бы быть им убережен. Но одновременно, как и все живые люди, осознающие красоту и поэзию веры его отца, Пьер совсем не догадывался, что у этого мира есть тайна, более глубокая, чем красота, и в Жизни есть такие трудности, которые тяжелее смерти.
К настоящему времени настолько прекрасной казалась Пьеру светлая летопись его жизни, что только один пробел не был заполнен в этом слащаво написанном манускрипте. В тексте не хватало сестры. Он горевал, что настолько восхитительное чувство, как братская любовь, не было ему доступно. Не могло фиктивное обращение, которое он так часто расточал на свою мать, как ни крути, наполнить действительность. Эта эмоция была самой естественной, и полную причину и ее первооснову даже Пьер в это время не мог полностью оценить. Поскольку, само собой, нежная сестра – едва ли не лучший подарок мужчине, и она оказывается первым жизненным подарком, поскольку жена появляется после. Тот, кто лишен сестер, тот словно холостяк в своей перспективе. Восхищение женой уже таится в сестре.
«О, лучше бы у моего отца была дочь!» – восклицал Пьер. – «Кто-то, кого я мог бы любить и защищать, и драться за неё, если нужно. Это же великолепно, участвовать в смертельной схватке за имя милой сестры! Теперь за все, что у меня есть, я попросил бы у небес себе сестру!»
Таким образом, прежде чем оказаться в более нежных узах с возлюбленной, Пьер часто призывая небеса подарить ему сестру; но Пьер тогда еще не знал, что если человек заранее о чем-то будет хорошо молить, то потом получит ответ, удовлетворяющий самые искренние молитвы его юности.
Возможно, случилось так, что эта странная тоска Пьера из-за сестры частично проистекала из-за еще более необычайного чувства одиночества, которое он иногда испытывал, не только как одинокий глава своей семьи, но и единственный мужчина – живой прямой представитель рода Глендиннингов. Сильная и многочисленная фамилия постепенно перетекла в женские ветви, так что Пьер оказывался окруженным многочисленными родственниками и родственницами, но все же не компанией, состоящей хотя бы из одного живого мужского представителя рода Глендиннингов, за исключением двойника, отражавшегося ему в зеркале. Но, по большей части, в обычном естественном настроении эта мысль совершенно не доставляла ему печали. Нет, иногда она становилась ликующе волнительной. Поскольку в румянце, возбуждении и тщеславии его юной души, он нежно надеялся иметь монополию на славу капители колонны, поставленной его благородными родителями.
Обо всем этом наш Пьер не был предупрежден из-за того, что усвоил уроки о предзнаменованиях и о пророчествах об успехах Пальмиры лучше, чем про её руины. Среди этих руин стояла разрушенная, незаконченная колонна, одна на несколько лиг вокруг, давным-давно оставленная в карьере, с соответствующей ей капителью, столь же одинокой. Это Время захватило её и обтрепало, это Время было сосредоточилось в яйце, и гордую горную вершину, которая должна была парить среди облаков, Время оставило похороненной в земле. О, это самое злостное право собственности, когда Время овладевает сыновьями человеческими!
III
Как уже говорилось, красивый сельский пейзаж, окружавший Пьера, напоминал о славных событиях. Путем простых возможностей эта прекрасный край облагородился трудами его прародителей, и из-за долгого и непрерывного владения его родом все его холмы и трясины в глазах Пьера казались ему священными.
Этот изначальный идеализм, который, при любящем взгляде был освящен, как минимум, пустяками, хоть раз бывает знаком человеку, потерявшему любовь, и для Пьера весь земной пейзаж вокруг него касался талисманом: из-за воспоминаний, что с этих холмов пристально глядели его собственные прекрасные отцы, что через эти леса, вот по этим полянам, вдоль этих ручьев, вдоль этих запутанных тропинок, будучи девочками, весело прогуливалось множество великих дам; из-за ярких воспоминаний Пьер считал всю эту часть земли символом любви, а сам горизонт был для него кольцом на память.
Монархический мир обычно любит воображать, что в демагогической Америке у священного Прошлого нет твердо стоящих статуй, а всё без почтения кипит и варится в вульгарном котле, никак не кристаллизуясь. Это самомнение, как оказывается, вряд ли применимо к социальным обстоятельствам. Разве без раздачи дипломов аристократии не может существовать какой-либо закон, согласно которому любая семья в Америке способна увековечить собственное величие? Конечно, существует общепринятое мнение, которое гласит, что семья, заметная на протяжении одной половины столетия, должна будет узреть свою важность; этот принцип, несомненно, распространяется и на третье сословие. В наших городах случается взрывное возвышение семей, подобное появлению пузырей в чане. В действительности элемент демократии воздействует на нас в качестве кислотной подпитки; новое производство всегда разъедает созданное прежде, подобно тому, как на юге Франции ацетат меди, примитивный материал для одного из видов зеленой краски, производится из виноградного уксуса, вылитого на медные пластины. Сейчас в целом ничего не может быть более значительным для распада, чем идея коррозии; однако, с другой стороны, ничто не может более ярко представить богатство жизни, нежели идея зеленого цвета, поскольку зеленый – всеобщая своеобразная отличительная метка плодородия самой Природы. Здесь, следуя аналогии, мы созерцаем заметную аномалию Америки, чей дух за рубежом – не стоит удивляться – понимается неверно, когда мы видим, что он по-особому противоречит всем предшествующим человеческим понятиям о природе вещей; и в нем замечательно то, что сама Смерть преобразовывается в Жизнь. Поэтому политические институты, которые в других землях кажутся, прежде всего, весьма искусственными, в Америке кажутся обладающими божественным достоинством естественного права; самый главный из законов Природы состоит в том, что из Мертвого она создает Живое.
Однако есть что-то в видимом мире, на что постоянно меняющаяся Природа не имеет такого неограниченного влияния. Трава ежегодно меняется, но ветви дуба в течение долгого количества лет бросают вызов этому ежегодному правилу. И если в Америке огромные массы семейств подобны травинкам, то всё же есть немногие – те, что стоят как дубы, которые вместо распада ежегодно выбрасывают новые ветви, вследствие чего Время вместо своего противостояния вынуждено сдаваться при своем многократном преимуществе.
В этом вопросе мы будем – не с чувством превосходства, но взвешенно, – сравнивать родословные с английскими и, как это не непривычно на первый взгляд, без некоторого требования равенства. Осмелюсь сказать, это в этом случае «Книга званий пэров» – хороший статистический стандарт, соответствующий суждению о ней; с тех пор составители этой работы не могут быть совершенно отстраненными от тех, на чей патронаж они больше всего полагаются; и общего понимания нашего собственного народа будет достаточно, чтобы судить о нас. Но великолепие имен не должно вводить нас в заблуждение относительно их скромности. Поскольку дыхание всех наших легких наследственно, и мое дыхание в данный момент происходит и будет дальше продолжаться, в отличие от тела нынешнего иудейского Первосвященника, насколько до конца можно будет проследить за ним, – то поэтому простые имена, которые также не эфемерны, сообразно этому наслаждаются этим бесконечным обновлением. Но если Ричмонд и Сент-Олбэнс, и Графтон, и Портленд, и Баклед, это имена почти столь же стары, как сама Англия, то нынешние Герцоги к тем именам относят свои собственные подлинные родословные до Карла II и не находят там совсем чистого источника, начиная с которого мы бы увидели менее славное происхождение под солнцем, как например, точное происхождение Бакледа, чья прародительница не смогла избежать материнства – что является истиной – но случайно пренебрегла предварительным обрядом. Все же король был родителем. Только это еще хуже: ведь если нищий наносит маленькое оскорбление, то получить удар от джентльмена смертельно оскорбительно, и, следовательно, все подзаконные удары королей оказываются весьма нелестными. В Англии звание пэра поддерживается его непрерывными восстановлениями и присвоениями. Только Георг III присвоил титул пэра пятистам двадцати двум человекам. Графство, временно бездействуя в течение пяти веков, внезапно принимается неким простым человеком, к которому оно не перешло никак иначе, чем путем искусства адвокатов, повернувших дело в нужном направлении. Темза не так извилиста в своем естественном течении, и не столь искусно русло Канала Бриджуотер, как ток крови в извилинах вен этой искусственной знати. Непрочные как солома и эфемерные как грибы, эти титулованные семьи в должной последовательности живут и умирают на вечной почве имени. В Англии на сей день две тысячи пятьсот званий пэра лишились первоначальных хозяев, но их имена живы. Поэтому, чтобы пустой воздух имени был более прочен, чем человек или человеческая династия, дух наполняет легкие человека и оживляет его, но сам человек не может наполнить и оживить им воздух.
Теперь я отдаю честь и все свое почтение людям и их именам, но если Сент-Олбанс говорит мне, что он всегда был благороден и всегда вечен, то я должен все же вежливо отослать его к Нелл Гвинн2.
До Карла II, действительно, очень немногие – едва достойные упоминания – представляют английские семьи, которые могут отследить прямую неискаженную родословную от нормандских рыцарей. После Карла II их прямые генеалогии кажутся тщетными, подобно тому, как некий еврейский старьевщик с чайницей на голове перевернул бы первую главу Евангелия от Матвея, чтобы установить причастность к крови царя Саула своего предка, умершего задолго до начала царской карьеры.
Теперь, не распространяясь заранее о том, что, в то время как в Англии огромная масса государственной каменной кладки пускается в ход в качестве опоры для поддержки наследственного существования определенных домов, скажем, что с нами невозможно допустить ничего подобного и, опустив всякое упоминание о сотнях незаметных семей в Новой Англии, которые, тем не менее, могли бы легко проследить свое неразрывное английское происхождение до правления Карла Первого, нельзя не сказать о старых и восточных английских семьях плантаторов Вирджинии и Юга: например, о Рэндольфах, один из предков которых более чем двести лет назад во времена короля Якова был женат на индейской княжне Покахонтас и из-за чей крови лишился исконных королевских привилегий; посмотрите на те же древние и великолепные голландские Поместья на Севере, чьи шесты – в мили длиной, чьи луга покрывают смежные страны и чья высокая рента держится на тысячах фермеров-арендаторов, пока трава растет и пробегают воды, намекая на удивительную вечность дел, и, кажется, делает адвокатские чернила неисчерпаемыми, как море. Возраст некоторых из этих поместий составляет два столетия, и их нынешние покровители или лорды покажут вам стойки и камни своих поместий, уложенные там – камни, по крайней мере, – до рождения Герцогини-матери Нелл Гвинн, и генеалогии которых, как и их собственная река Гудзон, проистекает совсем издалека и более пряма, чем Змеиный ручеек в Гайд-парке.
Эти уходящие вдаль голландские луга лежат, погрузившись в гиндукушский туман; восточная патриархальность дрожит своей плавной дугой над пастбищами, где должен кормиться скот арендаторов, пока не вырастет их собственная трава, пока не убегут их собственные воды. Такие состояния, кажется, бросают вызов зубу Времени, и обстоятельства, при которых берут власть над неразрушимой землей, кажется, согласовывают наследственные права с вечностью. Невообразима смелость червя, не проползшего сквозь почву, которую он столь высокомерно требует!
В округе Мидленд в Англии они хвастают старыми дубовыми столовыми, где во времена господства Плантагенетов в дождливый день могли упражняться триста воинов. Но наши Господа не обращаются к прошлому, а указывают на настоящее. Каждый покажет вам, что население графства – всего лишь часть списка его арендаторов. Горные цепи, высокие как Бен-Невис или Сноудон, это их стены; и регулярная армия, с офицерскими денщиками и с артиллерией пересекая реки, проходя через первобытные леса и пробираясь по теснинам между огромных скал, накладывает арест на имущество трех тысяч фермеров-арендаторов одного владельца, если судить по записям. Факт, более чем наводящий на обоюдные размышления, и об обоих здесь говорить не стоит.
Но независимо от того, что можно думать о существовании их могущественных светлостей в сердце республики, мы можем задаться вопросом об их выживании, подобно Индейским насыпям в Революционном потопе; все же они выжили и существуют, и теперь принадлежат своим нынешним владельцам, как какой-нибудь крестьянин с добрым именем владеет старой шляпой своего отца, а какой-нибудь герцог – старой диадемой своего двоюродного деда.
Учитывая все это, мы теперь не сильно ошибемся, если кротко осмыслим, что, приняв решение прославить себя саму на незначительном отрезке времени, наша Америка разберется с Англией в этом основном различии в небольшом коротком вопросе о больших состояниях и длинных родословных – родословных, как я подозреваю, в которых нет недостатков.
IV
В общих чертах мы все-таки разобрались в утверждении великой генеалогии и в относящемуся к недвижимости величию некоторых семей в Америке, поскольку при этом мы поэтично обосновали наполненное аристократизмом положение Господина Пьера Глендиннинга, для которого мы прежде потребовали некоего особого фамильного отличия. И наблюдательному читателю продолжение покажет, насколько важны эти обстоятельства, которые отсылают нас к рассмотрению особого развития характера и исключительного своеобразия жизненного пути нашего героя. И при этом ни один человек не помыслит о том, что последняя глава будет отдана просто глупой браваде, а не твердой цели.
Теперь Пьер стоит на этом благородном пьедестале; мы увидим, удержит ли его это прекрасная опора, мы увидим, заключена ли частица Судьбы в этом маленьком слове или в паре слов. Но это не значит, что Глендиннинги жили до Фараонов, или что события в Оседланных Лугах имеют отношение к Трем Волхвам в Евангелиях. Тем не менее, эти дела, как мы прежде намекнули, действительно относятся ко времени трех королей – индийских королей – только к более прекрасным периодам.
Но если Пьер не относился ко времени Фараонов, и если английский фермер Хэмпденс был несколько старше даже самого старого Глендиннинга, и если некоторые американские поместья не превышали его поместья на несколько дополнительных лет и квадратных миль, все же не стоит думать, что юноше девятнадцати лет вообще возможно – просто ради пробы – усыпать свою наследственную кухонную каменную плиту под очагом сжатыми пшеничными колосьями и, встав там в дымоходе, начать молотить это зерно цепом, чьи воздушные эволюции превратились бы в свободную игру среди всей этой каменной кладки; возможно ли молотить цепом пшеницу в своем собственном наследственном кухонном дымоходе, не почувствовав хотя бы один или два приступа боли, которую можно назвать семейной гордостью? Я должен сказать, что нет.
И как вы считаете, что было бы с этим юным Пьером, если бы каждый день, спускаясь к завтраку, он не видел старое изодранное британское знамя или два, нависающие над арочным окном в его зале, которые были захвачены его дедом, генералом, в битве за справедливость? И как вы считаете, что было бы, если бы каждый раз, слыша музыку военной компании в деревне, он отчетливо не опознавал особый сигнал британской литавры, также захваченной его дедом в честной битве – о чем гласила надпись на меди – и ставшей наградой Артиллерийскому Корпусу Оседланных Лугов? И как вы считаете, что было бы, если когда-нибудь тихим задумчивым утром Четвертого июля в деревне, он вышел бы в сад, опираясь на церемониальный посох, длинный, величественный, посох с серебряным наконечником, жезл генерал-майора, когда-то послушный кивающему перу и указывающий цель мушкету того же самого деда несколько раз выше упомянутого? Я должен сказать, что описываю Пьера пока еще довольно молодым и совсем не философом, и, кроме того, довольно благородного происхождения, иногда читавшего Историю Революционной Войны и имевшего мать, которая очень часто делала туманные дружеские намеки на эполеты генерал-майора его дедушки; – я должен сказать, что во всех этих случаях, история, с которой он жил бок о бок, была наполнена гордостью и ликованием. И если в Пьере окажется не только любовь и безрассудство, и если вы скажете мне, что эти черты его характера не открывали в нем подлинного демократа, и что действительно благородный человек никогда не должен хвастать какой-либо силой, кроме как своей собственной, то тогда я прошу вас снова обратить внимание на то, что этот Пьер был пока всего лишь мальчиком. И поверьте мне – вы объявите Пьера радикальным демократом в свое время, возможно даже, что немного более радикальным, чем вы можете вообразить.
В заключение не обвиняйте меня, если здесь я повторюсь и сошлюсь на свои собственные слова и высказывания о том, что судьбоносным уделом Пьера было родиться и вырасти деревне. Ведь для благородного американского юноши действительно – больше, чем в любой другой стране – это очень редкий и избранный жребий. Замечено, что в сравнении с другими странами предмет главной и прекрасной семейной гордости это дом, и это более заметно среди нас, гордо ссылающихся на город, как на место его расположения. Вот также часто американец, который сам наживает состояние, строит свой великий столичный дом на самой столичной улице большинства столичных городов. Примем во внимание, что европеец того же самого уровня с этой целью мигрирует в деревню. То, что там европейцу лучше, этого ни один поэт, ни один философ и ни один аристократ не будет отрицать. Ведь сельская местность почитается им не только как самая поэтичная и философская, но и как самая аристократическая часть земли, и многочисленные барды облагораживают её множеством прекрасных эпитетов. Примем во внимание, что город это более плебейская часть страны, которая, помимо многих других вещей, демонстрирует постоянно грязное немытое лицо, тогда как деревня, словно Королева, постоянно посещается щепетильными камеристками под личинами времен года, а у города есть только одно платье из кирпича, водруженного на камень; но у деревни есть нарядное платье в течение всех недель в году; иногда она меняет свое платье двадцать четыре раза за двадцать четыре часа; и еще деревня носит свое солнце днем как алмаз на челе Королевы, и звезды ночью смотрятся как золотые ожерелья, тогда как солнце города – дымное месиво и совсем не алмаз, и городские звезды – поддельные и не золотые.
Сама Природа растила в деревне нашего Пьера, потому что Природа предназначила Пьеру редкое и особое развитие. Не берите в голову, доказала ли она таким образом двусмысленность его конца; тем не менее, в начале она поступила смело. Она унесла свой горн от синих холмов, и Пьер припадал от лирических мыслей, подобно тому, как при вое трубы боевой конь сам бьет копытами в лирической пене. Она шептала в сочельник из своих густых рощ, и нежные шепоты человечности, и сладкие шепоты любви бежали по венам Пьера, журча как вода, переливающаяся через гальку. Она сняла свой украшенный блестками гребень, тускло светившийся ночью, и направила в душу Пьера в блеске их божественного Капитана и Господа десять тысяч мыслей об истоках героизма, ярко светя вокруг для некоторых обиженных, служа им хорошей защитой.
Таким образом, деревня стала для молодого Пьера великолепным благословением; мы увидим, исходило ли это благословение от него так же, как и божественное благословение от «Послания к Евреям»; мы еще раз увидим, как я уже говорил, сможет ли сказать Судьба в этом мире простое скромное слово или пару слов; мы увидим, насколько крошечные остатки латыни далеки от принципа – «Никто против Бога, кроме самого Бога»
V
«Сестра Мэри», – сказал Пьер, вернувшись со своей прогулки на восходе солнца и постучав в дверь покоев своей матери, – «ты знаешь, сестра Мэри, что деревья, которые простояли всю ночь, этим утром снова выстроились перед тобой? – Разве ты не чувствуешь что-то вроде запаха кофе, сестра моя?»
Легкими шагами он переместился к двери, которая отворилась, открыв взору госпожу Глендиннинг, одетую в великолепную веселую утреннюю одежду и держащую в своей руке яркую широкую ленту.
«Доброе утро, мадам», – сказал Пьер медленно и с поклоном, чье подлинное и самопроизвольное почтение забавно контрастировало с охотничьей манерой, которая ему предшествовала. Столь сладка и благоговейна была его дружеская привязанность, что она достигала максимальной глубины сыновнего уважения.
«Доброго дня тебе, Пьер, ведь день, как я полагаю, уже наступил. Но входи же, ты должен завершить мой туалет, – здесь, брат» – протягивая ленту – «теперь смело за дело» – и, встав подальше от стекла, она стала ждать помощи от Пьера.
«Первая леди в ожидании вдовы, герцогини Глендиннинг», – рассмеялся Пьер и, поклонившись своей матери, он изящно обвил ленту вокруг ее шеи, просто перевязав концы впереди.
«Ну, что ты держишь её там, Пьер?»
«Я собираюсь прикрепить её при помощи поцелуя, сестра, – сюда! – о, какая жалость, что такое крепление не всегда будет держаться! – где камея с оленями, что я дал тебе вчера вечером? – Ах! на плите – ты пришла, чтобы потом надеть её? – Спасибо, моя внимательная и благоразумная сестра – сюда! – но постой – вот завиток, прямо непоседа – поэтому теперь, уважаемая сестра, надень вот этот ассирийский обруч на голову»
Когда в высшей степени счастливая мать встала перед зеркалом, чтобы подвергнуть критике украшение, полученное от ее сына, Пьер, заметив ее разбросанные тапочки, встал на колени и схватил их. «И теперь к самовару», – вскричал он, – «мадам!» – и с насмешливой галантностью предложил руку своей матери. Пара спустилась к завтраку.
Госпожа Глендиннинг бессознательно исповедовала один из тех принципов, согласно которому женщины иногда преданы без каких-либо размышлений, – никогда не появляться в присутствие своего сына наполовину одетой, что было абсолютно неподобающе. Ее собственное независимое наблюдение за вещами открыло ей множество очень общих принципов, которые на деле часто становятся безжизненными из-за опосредованного их применения. Она отлично сознавала, насколько огромно было это влияние, при котором даже при самых близких сердечных связях, самое простое появление воздействует на сознание. И поскольку в восхищенном любовании и изящной преданности Пьера состояла теперь ее самая высшая радость в жизни, то она не упускала ни малейшего пустяка, который хоть как-то способствовал сохранению настолько сладких и лестных чувств.
Помимо всего этого, Мэри Глендиннинг была женщиной, и с тщеславием бо́льшим, чем обычное женское, – если это можно назвать тщеславием – которое за почти пятьдесят лет жизни ни разу не предавало ее в случае нарушения приличий, или вызвало бы у нее известную только ей острую сердечную боль. Кроме того, она никогда не тосковала по восхищению, потому что вечная привилегия красоты была ее неотъемлемым правом, она всегда обладала ею; она не поворачивала ради него свою голову, так как оно самопроизвольно всегда окружало ее. Тщеславие, которое при большом скоплении женщин приближается к душевному пороку, а потому и к видимому изъяну, в ее особом случае – пусть и в высшей степени – все еще было символом самого крепкого здоровья; не зная, что такое тоска по удовлетворению, она почти совсем не осознавала, что обладает этим чувством целиком. Многие женщины несут этот свет своих жизней, пылающий на их лбах, но Мэри Глендиннинг бессознательно носила его внутри себя. Всеми бесконечными узорами женского очарования она невозмутимо пылала как ваза, которая, будучи освещенная изнутри, не показывает внешний признак освещающего её пламени, но, как кажется, сверкает самыми изысканными достоинствами мрамора. Но то обманчивое материальное восхищение, какое испытывают на балу некоторые женщины, не было восхищением матери Пьера. Ни всеобщее уважение мужчин, ни избранное уважение самого благородного мужчины не было таким, какое она ощущала по принадлежащему ей праву. И так как её собственные материнские пристрастия были добавлены к славным, редким и абсолютным достоинствам Пьера, то она видела добровольную преданность его нежной души, всеохватную верность вассала феодалу, избранному гильдией его рода. Таким образом, помимо пополняемого через все ее вены самого тонкого тщеславия она уже была удовлетворена уважением одного только Пьера.
Но что касается ощущений и духа женщины, то восхищение даже самым благородным и самым одаренным человеком никак ею не ощущается, пока она остаётся под непосредственным влиянием практической магии на её душу; и потому, несмотря на все интеллектуальное превосходство над своей матерью, Пьер, из-за неизбежной слабости неопытной и незрелой юности был необычно внимателен к материнскому обучению почти всем вещам, к которым у него к настоящему времени имелся интерес или же они его касались; следовательно для Мэри Глендиннинг это почтение Пьера было сполна наделено всем самым гордым восхищением и чарами самодовольства, которые только может чувствовать большинство завоевательных девственниц. Более того. Этот несказанный и бесконечно тонкий аромат невыразимой нежности и внимания, каждый раз становясь всё более изящным и благородным, присутствует одновременно с ухаживанием и предшествует заключительному оглашению имен вступающих в брак и брачной церемонии, но – как букет самых дорогих немецких вин – слишком часто испаряется с потоков любви при питье из кубков разочарований от супружеских дней и ночей; эта самая высокая и самая эфемерная вещь среди всех переживаний нашей смертной жизни; эта небесная эфемерность – еще более эфемерная в сыновней груди – была для Мэри Глендиннинг, теперь не очень далекой от своего великого критического периода, чудесным образом возрождена в учтивом и подобном любви обожании Пьера.
Чисто случайная комбинация самых счастливых и самых редких моментов на земле целиком преобразуется в замечательный, но не ограниченный по продолжительности кульминационный период времени, который столь фатален для обычной любви; этот нежный период, во время которого мать и сын все еще вращались на одной орбите радости, казался проблеском прекрасного шанса на то, что самая божественная из тех эмоций, которые являются прологом к самому сладкому сезону любви, способна на безграничные изменения во множестве незаметных отношений среди нашей разнообразной жизни. Отдельным и самостоятельным путем, она, казалось, здесь и дальше почти реализовала сладкие мечты тех религиозных подвижников, которые рисуют нам приближающийся Рай, когда в эфемерности всех платьев и красок самые святые страсти человека будут объединять все кланы и страны в одном кругу чистого и неослабевающего восхищения.
VI
Существовала, однако, одна небольшая приземленная черта, которая, по мнению некоторых, могла уронить романтические достоинства благородного Пьера Глендиннинга. У него всегда был превосходный аппетит, и особенно за завтраком. Но когда мы полагаем, что, несмотря на то, что руки Пьера были маленькими, и его манжеты белыми, его рука все же ни в коем случае не была изящна, и цвет его лица был близок к коричневому; и что он обычно поднимался вместе с солнцем и не мог уснуть, не проездив верхом свои двадцать, или не пройдя пешком свои двенадцать миль в день, или не порубив больших болиголовов в лесу, или не побоксировав, или не пофехтовав, или не позанимавшись греблей, или не свершив некий другой гимнастический подвиг; когда мы говорим об атлетическом сложении Пьера и мощной мускулатуре и мышцах, составлявших его тело, то стоит упомянуть, что вся эта мускульная сила и мышцы три раза в день громко требовали внимания, и мы очень скоро почувствуем, что в наличии хорошего аппетита нет никакого вульгарного упрека, а есть лишь признак королевского изящества и чести Пьера, характеризующие его как мужчину и джентльмена, поскольку полностью развитый джентльмен всегда крепок и здоров, а крепость и здоровье – великие гурманы.
Таким образом, когда Пьер и его мать спустились к завтраку, и Пьер внимательно посмотрел, все ли там максимально удобно для нее, и дважды или трижды приказал солидному и старому Дейтсу, слуге, опустить и поднять оконные рамы так, чтобы ни один сквозняк не смог свободно овладеть шеей его матери, после чего проследил за всем этим, но очень тихо и незаметно; и после приказа невозмутимому Дейтсу отойти в сторону, в горизонтальном особом свете нарисовалась прекрасная радостная картина в веселом фламандском стиле (в подобном стиле живопись и так висела на стене, как образец для сравнения), а затем с места, где он сидел, после несколько вдохновленных взглядов на заливные луга, уходящие вдаль за голубые горы, Пьер подал таинственный масонский знак сиятельному Дейтсу, который, автоматически повинуясь, угодливо перенес с особого маленького подноса очень пышный холодный мясной пирог, оказавшийся при осторожной пробе ножом пышным пикантным гнездом для нескольких необыкновенно нежных голубей, собственноручно подстреленных Пьером.
«Сестра Мэри», – сказал он, снимая при помощи серебряного трезубца один из множества отборных прекрасных кусочков голубя, – «Сестра Мэри», – сказал он, – «стреляя в этих голубей, я очень старался сбить их таким способом, чтобы оставить грудки неповрежденными. Они были предназначены для тебя! и они здесь. Теперь, старина Дейтс, помоги ближней тарелке своей любимицы. Нет? – ничего кроме крошек от французского рулета и несколько взглядов в кофейную чашку – это что, завтрак дочери вон того смелого Генерала?» – указывая на своего во весь рост обшитого золотым галуном деда на противоположной стене. «Ну, это же несчастье, если я должен буду завтракать за двоих. Дейтс!»
«Сэр».
«Удали эту подставку для гренков, Дейтс, и эту тарелку с языками, и поставь рулет поближе, и откати столик подальше, славный Дейтс»
Таким образом, создав требуемую для себя обстановку, Пьер приступил к завтраку, прерывая наполнение рта множеством веселых шуток.
«Ты, кажется, находишься в потрясающе прекрасном настроении этим утром, братец Пьер», – сказала его мать.
«Да, в очень сносном; по крайней мере, я не могу точно сказать, что я подавлен, сестра Мэри. – Дейтс, мой славный друг, принеси мне три миски молока»
«Одну миску, сэр, – вы имеете в виду», – сказал Дейтс серьезно и невозмутимо.
Как только слуга покинул комнату, мадам Глендиннинг сказала: «Мой уважаемый Пьер, ты часто просил меня никогда не разрешать твоей веселости переходить за грань и перешагивать через четкую линию достоинства в твоем общении со слугами. Давешний взгляд Дейтса был почтительным выговором тебе. Ты не должен говорить Дейтсу „Мой добрый приятель“. Он прекрасный человек, весьма прекрасный человек, воистину, так; но совсем нет надобности сообщать ему об этом за моим столом. Очень легко быть совершенно добрым и приятным для слуг без малейшей тени намека на кратковременную общительность с ними»
«Хорошо, сестра, несомненно, ты в целом права; после этого я буду пропускать слово „добрый“, и не говорить Дейтсу ничего, кроме слова „приятель“, – „Приятель, поди сюда!“ – как ты на это ответишь?»
«Никак, Пьер – но ты не Ромео, ты знаешь, и поэтому для присутствующих я пропускаю твою чепуху»
«Ромео! о, нет. Я далек от того, чтобы быть Ромео», – вздохнул Пьер. «Мне смешно, но он кричал, бедный Ромео! увы Ромео! горе – мне, Ромео! он дошел до скорбного конца, покойный Ромео, сестра Мэри»
«Все же это была его собственная ошибка»
«Бедный Ромео!»
«Он не слушался своих родителей»
«Увы, Ромео!»
«Он женился против их исключительной воли»
«Горе – я, Ромео!»
«Но ты, Пьер, собираешься жениться в ближайшее время, как я уверена, не на Капулетти, но на одном из своих Монтекки, и потому злость Ромео едва ли появится у тебя. Ты будешь счастлив»
«Совсем несчастный Ромео!»
«Не будь настолько смешным, брат Пьер; итак, ты собираешься взять Люси в эту долгую поездку среди холмов этим утром? Она – милая девушка, очень милая девушка»
«Да, это – скорее мое мнение, сестра Мэри. – слава Богу, мама, в пяти округах так не считают! Она – такая – хотя я и говорю так – Дейтс! – он теряет много драгоценного времени, неся это молоко!»
«Позволь ему не торопиться. – Не будь тряпкой, Пьер!»
«Ха! моя сестра немного язвительная этим утром. Я догадался»
«Никогда не неси бреда, Пьер, и никогда не говори напыщенно. Твой отец никогда не делал так, этого нет у Сократа, а ведь оба они были большими мудрецами. Твой отец был глубоко любящим – что я знаю по себе – но я никогда не слышала его напыщенных речей об этом. Он был всегда чрезвычайно благородным: и господа никогда не говорят напыщенно. Бесхарактерность и шумная проповедь маглетонианцев3 совсем не для господ»
«Спасибо, сестра. – Сюда, поставь его, Дейтс; действительно ли лошади готовы?»
«Просто ездят по кругу, сэр, честное слово»
«Почему, Пьер», – сказала его мать, выглядывая в окно», – ты едешь в Санта-Фе-де-Богота на этом огромном старом фаэтоне? Почему ты вытащил этого старого Джагернаута?»
«Юмор, сестра, юмор; мне нравится он, потому что он старомоден, и потому что его сидение – это широкая софа, и, наконец, потому, что девушка по имени Люси Тартэн испытывает к нему уважение. Она поклялась, что хотела бы видеть его в качестве своего свадебного экипажа»
«Ну, Пьер, все, что я должна сказать, так это то, что хочется быть уверенной, что Кристофер положит каретный молоток и гвозди, и много шнуров и винтов в коробку. И ты должен позволить ему следовать за тобой в одной из сельскохозяйственных повозок с запасной осью и несколькими досками»
«Ничего страшного, сестра, ничего страшного, – я проявлю должную заботу о старом фаэтоне. Причудливые старые ручки на панели всегда напоминают мне о том, кто ездил на нем первым»
«Я рад, что ты помнишь об этом, братец Пьер».
«И я тот, кто теперь ездит в нем».
«Будь здоров! – Да благословит тебя Господь, мой дорогой сын! – всегда думай о нем и никогда не ошибешься; да, всегда думай о своем дорогом уважаемом отце, Пьер»
«Ну, поцелуй меня теперь, уважаемая сестра, поскольку я должен идти».
«Вот сюда; это – моя щека, а другая – для Люси; хотя теперь, когда я смотрю на них обеих, то полагаю, что ее сторона более цветущая; более сладкие росы выпадают на нее, я уверена»
Пьер рассмеялся и выбежал из комнаты, поскольку старый Кристофер проявлял нетерпение. Мать подошла к окну и встала там.
«Благородный мальчик, и послушный», – пробормотала она, – «у него есть вся юношеская шаловливость и некоторое легкомыслие. И он не вырастет тщеславным в самоуверенном невежестве. Я, слава Богу, не послала его в колледж. Благородный мальчик, и послушный. Прекрасный, гордый, любящий, послушный, энергичный мальчик. Молю Бога, чтоб он никогда не стал другим. Его будущая молодая жена не отстранит его от меня, поскольку она также послушна, – красива, почтительна и само послушание. Редко бывают такие голубые глаза, как у нее, у тех, кто непослушен, и она не последует за смелым черным цветом, как две кротких овцы в синих лентах следуют за своим воинственным вожаком. Насколько же довольна я, что Пьер любит ее, а не кого-то из надменных темноглазых недотрог, с кем я никогда не смогла бы жить в мире; но кто бы ни поставил ее молодое супружество впереди моего старого вдовства, я требую всеобщего уважения к моему уважаемому мальчику – прекрасному, гордому, любимому, послушному, сильному мальчику! – родовитому, благородному мальчику и такому ласковому! Посмотрите на его волосы! Он действительно, честно говоря, служит иллюстрацией прекрасного высказывания о своем отце: если самые благородные жеребята по трем признакам – пышной гриве, выпуклой груди и кроткому послушанию – должны напоминать прекрасных женщин, то так же обстоит дело с благородной молодежью. Ну, до свидания, Пьер, и веселого утра тебе!»
Сказав эти слова, она пересекла комнату и остановилась в углу – ее довольный гордый взгляд пал на жезл старого генерала, который Пьер, накануне находясь в шаловливом настроении, взял со своего привычного места и перенес в зал с картинами и знаменами. Она сняла его и задумчиво покачала им из стороны в сторону, затем остановилась и перехватила своей рукой. Ее величественная красота имела когда-то некоторую воинственность, и теперь она смотрелась дочерью Генерала, каковой она и была; поэтому Пьер был дважды потомком революционеров. С обеих сторон он происходил от героев.
«Здесь – его наследие – этот символ власти! и меня наполняют мысли о нем. Пусть так, но сейчас мне льстит, что Пьер стал таким послушным! Тут, безусловно, очень странное противоречие! Для такого послушного – генеральский символ? и этот жезл? Но как тогда с женским уделом – послушанием? – Здесь открывается простор для ошибок. Теперь я почти желаю ему иного, нежели быть нежным и послушным мне, видя, что человеку, видимо, трудно быть бескомпромиссным героем и предводителем своего рода и одновременно никогда не заставлять морщиться кого-либо из близких. Молю Бога, чтоб он проявил свой героизм в спокойное и благое время, но не призываю стать героем в момент появления темной отчаянной надежды, как у человека, обреченного на погибель; – некой темной отчаянной надежды обреченного, чья суровость делает человека дикарем. Пошли ему, о Боже, почтительные бури! Укрепи его непоколебимое процветание! Тогда он целиком останется послушным мне и одновременно явит миру великого героя!»
1
Имеется в виду, что прадед Пьера «оседлал» луга (прим. пер.)
2
Нелл Гвинн – английская актриса, любовница и фаворитка короля Англии Карла II (прим. пер.)
3
Маглетонианцы – сторонники протестантского движения в 17 веке (прим. пер.)