Читать книгу Шалинский рейд - Герман Садулаев - Страница 2

Часть I

Оглавление

Мы оставляли Шали без боя.

Рыть траншеи вокруг села, окапывать пулеметчиков, варить противотанковые ежи, обороняться – не имело никакого смысла. Время позиционных войн прошло. Битвы Второй мировой были последними, в которых решающее значение имело изменение линии фронта, продвижение кривой назад, пожирая тылы, или вперед, в глубь территории противника, что и определяло победителей и проигравших. Стратегии третьей мировой войны, полыхающей на планете, другие: оружие массового поражения, уравновешенное высокоточными ударами по ключевым объектам, вместо последовательно продвигающейся линии фронта – оперативное развертывание мобильных групп в любой точке мира.

Это знает каждый студент-гуманитарий, не прогуливавший занятия на военной кафедре. Благодаря наличию которой в его институте он не попал в армию и на эту войну, одну из битв третьей мировой, необъявленной, но пылающей кроваво-красными точками на политической карте.

Но прошлую войну и мы, и противник вели еще по старинке. Так, как отставных офицеров Советской Армии обучили в военных училищах профессора академики, писавшие свои научные работы на материале Великой Отечественной.

Подразделения Ичкерии занимали населенный пункт, устраивали позиции и пытались обороняться. Старались продержаться как можно дольше. Зачем? Они были обречены.

Говорят, двое парней или даже братьев, держали оборону у моста на подходах к Шали, со стороны Чечен-Аула. Они связали себе ноги проволокой и прикрутили друг к другу, чтобы не отступать. Двое суток они сдерживали наступление целой дивизии федералов. Их убили, конечно. Трупы привезли в город. Русский офицер сказал: похороните их как героев, это был достойный противник.

Наверняка это один из мифов. Апокриф.

Но нет дыма без огня. Бои были.

13 марта 1995 года 324-й мотострелковый полк штурмовал позиции сепаратистов у селения Чечен-Аул. Целью атаки был захват переправы через реку Аргун. Переправа открывала дорогу на Шали с запада. Бой шел 8 часов, но федералы не смогли взять мост. Через день, 15 марта, атака повторилась. И снова безуспешно.

24 марта началось общее наступление группировок федеральных войск «Север» и «Юг» на Гудермес и Шали. По плану командования 324-й мотострелковый полк должен был продолжать демонстративные наступательные действия в районе Чечен-Аула, чтобы отвлечь силы и внимание противника от главного удара 503-го мотострелкового полка с запада, а также от второго удара силами 506-го мотострелкового полка с противоположного, восточного направления.

И 324-й мотострелковый полк продолжал демонстративные атаки на укрепленные позиции, бетонированные окопы по берегу реки Аргун. А чеченцы продолжали сражаться в окопах, как при каком-нибудь Сталинграде, думая, что удерживают важную переправу и дорогу на Шали. Что от их стойкости и мужества зависит успех операции и даже победа в войне. Видимо тогда и произошла эта апокрифическая история с Гектором и Парисом чеченской Трои. Может быть, Гектор не был уверен в стойкости нежного Париса. Может, сам Парис не был уверен в своей стойкости. И они сцепили две свои смерти в одну, прикрутили проволокой.

Это была ненужная и бессмысленная храбрость. Пока герои защищали переправу через реку Аргун, прикрывали своими телами дорогу на Шали, пока они погибали в окопах под артиллерийским и минометным обстрелом, за их спиной 503-й и 506-й полки федералов уже блокировали город.

Какие к чертовой матери переправы? Какие мосты, позиции и окопы? В современной войне это глупо. Танки и боевая техника пехоты форсируют водные препятст вия. Мы же видели это сами. Мальчишками мы ездили на «солдатский пруд», так он назывался. На восток от Шали, как раз там, где в 1995 году развертывался 506-й полк. А раньше, в 1980-х, когда мы учились в школе, советские военные проводили учения. Собственно, ради таких учений и был вырыт пруд – для отработки форсирования водных препятствий. Мы смотрели, как танк-амфибия заходит с одного берега в воду и через считаные минуты выходит на другой берег. БМП не ныряет, а плывет по воде.

И есть самолеты, вертолеты, ракеты, спутники и черт знает что еще. Только сумасшедший может вырыть окоп и оборонять его, думая, что так он выиграет войну.

Наверное, один из таких боев позже, уже в «Белом Лебеде», вспоминал Салман «Титаник». Вспоминал, что ему было страшно, по-настоящему страшно, когда мины ложились одна за другой, рвались рядом, разрывая в клочья тела бойцов. Но когда после обстрела федералы двинулись вперед, уцелевшие ополченцы снова встретили их огнем.

Это было самоубийство, а не бой. Любое позиционное сражение первой чеченской превращалось в бессмысленное самоубийство чеченских подразделений. Оно провоцировало регулярные части российских войск на применение тотального оружия: артиллерии, минометов, ракет и бомб. После соответствующей обработки любая укрепленная позиция становилась братской могилой для окопавшихся. Если же оборонительным рубежом становился населенный пункт, то он мог быть подвергнут уничтожению вместе с мирными жителями.

Еще в первую чеченскую стало ясно, что больший эффект приносят неожиданные вылазки, диверсионные операции, стремительные рейды мобильных многофункциональных боевых групп.

Это поймет и Салман. «Титаником» его станут называть позже, из-за титановых пластин, вживленных ему в голову вместо выбитых осколком фрагментов черепа.

Как же должна была болеть его голова! Операция спасла ему жизнь, но, чтобы облегчать страдания и сохранить мозг, он должен был постоянно принимать таблетки, поддерживающие в норме внутричерепное давление.

Салмана Радуева в «Белом Лебеде» никто не убивал.

Ему просто перестали давать таблетки.

Сразу после того, как российское телевидение закончило съемки фильма о Салмане «Титанике», враге России номер один, дерзком диверсанте и террористе, вездесущем и бесстрашном, неуловимом и, казалось, бессмертном – раньше, а теперь: бритом, без бороды, в робе клоуна-садомазохиста, раздвигающего ноги и впечатывающего руки в тюремную стену несколько раз на дню по команде надзирателей. Испуганно и бодро повторяющего: заключенный номер! Статья номер!

Он играл свою роль в последнем реалити-шоу. Он оправдывал свое поведение, собирался писать книгу о себе и о своей роли в истории, о своей роли в войне. Потому что до самого конца упорно старался считать себя солдатом, военнопленным, а не уголовным преступником. Об этом он собирался написать в своей книге, когда смягчат режим заключения и позволят ему писать.

Но когда съемки закончились, когда он доиграл свою роль, ему перестали давать таблетки.

И он умер, сам.

Но, конечно, не сразу.

Много дней он заходился криком от адской, невыносимой боли, ползал по камере, умолял: лекарство! Режим смягчили, да, надзиратели перестали выводить обезумевшее от страданий существо на режимные проверки. Обезумевшее. Перед смертью он стал идиотом, от распухания мозга, он все равно не смог бы уже назвать свой номер, не помнил статьи. Он знал и чувствовал только боль, которая была больше, чем мир, больше, чем он сам, хотя умещалась в его черепной коробке, залатанной титановыми пластинами.

Пришел срок, и тюремный врач честно зафиксировал смерть от естественной причины.

Откуда я все это знаю? Я не знаю. Я вижу это. Как будто это происходит со мной. Мой доктор говорит, что это галлюцинации.

Всевышний, как может болеть голова! Снова эта резь в висках, тупая боль в затылке. Мне трудно концентрироваться, трудно сохранять последовательность в своем рассказе и рассуждениях. Придется перевернуть страницу назад, чтобы вспомнить, о чем я начинал писать.

Да, в первую войну мы еще пробовали обороняться по старинке, по привычке, инерции, по памяти сороковых годов, ставшей архетипом советского сознания в форме кинофильмов, таких как «Батальоны просят огня». Теперь мы понимали, что это не имеет смысла. Даже решив покончить жизнь коллективным самоубийством, мы все равно не сможем принять бой в обороне, потому что никто не станет на нас наступать.

Колонна федералов не выйдет из Аргуна, пока командование не убедится в том, что Шали свободно от боевиков, свободно от нас. Российские войска тоже учли опыт первой чеченской. Во второй чеченской генеральная стратегия была такова: в прямые боестолкновения не вступать.

Всякий раз, когда мы пытались навязать русским масштабное сражение лицом к лицу, они отступали. И начинался обстрел, бомбардировки не сдавшихся селений и их окрестностей, пока все боевики не будут уничтожены или не уйдут. А часто и после того, как боевики ушли, – в наказание. Только когда уже не было никаких шансов наткнуться на организованный отпор, федералы заходили и устраивали «зачистку» мирным жителям.

Все население Чечни – заложники, все отвечали круговой порукой за наше сопротивление. Если ты держишь в руках автомат, тебя убьют за это. Если ты не держишь в руках автомат, тебя все равно могут убить, убить за того, кто держит, кто ушел в лес или в горы. Поэтому многие сказали: когда в лесу облава и, куда ни прячься, все одно – суждено погибнуть от ружей охотников, лучше быть волком, обнажающим зубы до самой смерти, чем трусливым зайцем, прячущимся в кустах.

* * *

Меня зовут Тамерлан.

Я вернулся в Шали из Санкт-Петербурга с дипломом о высшем юридическом образовании. За семь лет до этого отец привез меня поступать в большой город, который раньше назывался «Ленинград».

В каналах северных Фив отражалось свинцовое небо, дрожал ампир набережных, у плотной холодной реки застыли на отмороженных лапах сфинксы. Вдоль по самому длинному в Европе коридору здания Двенадцати коллегий – белые бюсты, колумбарий науки, пыльные древние книги в деревянных шкафах.

Мы сдавали документы в приемную комиссию, и я уже видел себя погруженным в знание, склонившимся над толстыми томами в библиотеке, окруженным проникновенными юношами в очках и светловолосыми девушками с задумчивыми глазами.

Я сдал экзамены, меня приняли. Я набрал проходной балл и к тому же мог рассчитывать на национальную квоту. В центральных высших учебных заведениях СССР порой открыто, порой негласно, но существовали гарантированные квоты на прием абитуриентов с окраин страны.

После зачисления в университет мы с отцом вернулись домой триумфаторами. Только что арку не воздвигли в начале нашей улицы и не стояли вдоль домов с букетами и венками. Родственники и знакомые шли в гости потоком, поздравить и заручиться благосклонностью будущего, кто знает, может, судьи или прокурора. Кто-то был искренне рад, кто-то втайне завидовал и злился, но тоже был вынужден лицемерно льстить и поздравлять.

Для моего бедного отца это было социальное воскрешение, вожделенный реванш. «Шер да ма валла, Тамерлан! – говорил он, хлопая меня по плечу. – Выше нос! Пусть все знают, что Магомадовы еще не погибли, с Магомадовыми нужно считаться!» Отец был партийным и хозяйственным руководителем, был в номенклатуре. И в одночасье рухнул с олимпа, попал в тюрьму за припаянное ему «хищение соцсобственности», которое потом заменили «халатностью», освободили его в зале суда, но лишили партбилета и доступа к занятию руководящих должностей.

Тогда отец не увидел вокруг себя многих, кого раньше считал своими близкими друзьями.

Теперь они снова стояли у ворот нашего дома, снова шли в гости, вспоминали о старой дружбе. Тамерлан Магомадов, единственный из Шали, кто поступил на юридический факультет самого лучшего, Ленинградского университета. По окончании университета ему, то есть, мне, были гарантированы место в следствии или прокуратуре и быстрый карьерный рост, опережающий продвижение выпускников менее значимого, «регионального», института в Ростове-на-Дону.

Приняв поздравления и подлизывания односельчан, я уехал на Черное море, отдохнуть перед первым в своей жизни годом учебы в университете. На Черном море я подхватил гепатит и остаток лета провалялся в больнице.

В сентябре, еще слегка желтоватый от болезни, я выгрузился с поезда на Московском вокзале города-героя Ленинграда. Я тащил с собой старый коричневый чемодан и хозяйственную сумку из кожзаменителя. В чемодане и сумке были мои вещи, мои книги. А еще банки домашних солений и варений, принудительно включенные в багаж матерью. И две школьные тетради со стихами собственного сочинения.

После заполнения соответствующих документов я был поселен в общежитие на проспекте Добролюбова, на Петроградской стороне. В одну комнату вместе со мной были поселены еще шесть (или семь?) студентов.

Мне было шестнадцать лет.

Сразу по поселении мы начали пить. Школьников, как я, в комнате больше не было, во всей общаге их было несколько человек. Большинство иногородних студентов уже отслужили в армии. Но, обладая внушительным ростом и хорошей переносимостью алкоголя, я сразу смог пить наравне с более взрослыми товарищами, чем завоевал уважение к себе и был принят в сообщество на равных.

Правда, мне не стоило пить, тем более так много и едва вылечившись от гепатита. Моя печень разбухала от ядов. Иногда случались приступы. Но другой жизни в общаге не было. Мы пили, почти каждый день, все. Временные перерывы в запоях устраивались только на время сессий. И сессии мы сдавали, переходя с курса на курс, не досчитываясь только некоторых из нас каждый сентябрь.

Андрей по кличке «Рэмбо», кандидат в мастера спорта по вольной борьбе, не выдержал и вернулся в свою Рязань, перевелся в педагогический институт, чтобы снова заниматься в любимой спортивной секции. Кирилл «Пожарник» вылетел с факультета, но продолжал жить в общаге и ничего о своем отчислении родителям не сообщал. Любка «Бакалея» захлебнулась собственной рвотой после очередной попойки в комнате «Пожарника», ее тело забрали родители, чтобы похоронить в Костомукше или Кандалакше, не помню уже, откуда она была родом.

Но мы, остальные, продолжали учиться и продолжали пить. В это время мир вокруг нас рушился. Менялось все: от учебных программ и имени города до политического режима и экономического строя в стране. К тому времени, когда мы получили дипломы, они были уже никому не нужны.

Наши дипломы были никому не нужны, и мы сами были никому не нужны в этом новом, прекрасном мире.

Высшее образование упало в цене. Не было гарантированной работы, перестали выделять квартиры. Если кто-то и устраивался в государственные органы на службу, то все равно не мог жить на те деньги, которые там платили. Жить можно было только занимаясь дикой коммерцией, покупая и перепродавая все, от колбасы и колготок до наркотиков и проституток, или бандитизмом, рэкетом диких коммерсантов.

В бандиты ушли многие, едва получив дипломы. Некоторые вернулись домой, в свои провинции, чтобы попытаться устроиться у себя на родине. Ленька «Рыжий» с нашей комнаты в день торжественного вручения дипломов мертвецки пьяный валялся на клумбе у факультета. Саша «Рыкман» пристроился бандитским адвокатом. Гера «Гитлер» все же получил направление на работу в карельскую прокуратуру. В жизни больше не было прямых путей, каждый пошел своей извилистой тропинкой.

Еще два года я пытался выжить в России. Меня не взяли работать в прокуратуру из-за моей национальности, ставшей к тому времени приговором. Я занимался коммерцией. Я торговал книгами, ездил из города в город. У меня не очень-то получалось. Я хотел вернуться домой, но дома шла война. Отец запретил мне приезжать. Хотя сам оставался в Шали. Когда первая война закончилась, отец смягчился.

Я собрал вещи в тот самый уже окончательно состарившийся коричневый чемодан и сел на поезд до Грозного. После пересечения «границы», в Гудермесе, меня обыскали ичкерийские «таможенники». Они нашли у меня две тысячи долларов – все, что я смог накопить за два года. Меня вывели из купе и объявили, что я совершил преступление, ввезя на территорию независимой Чеченской Республики Ичкерия валюту иностранного государства. За это валюту конфискуют, а меня посадят в тюрьму. Или вообще, расстреляют. Если не договоримся.

Мне пришлось согласиться, чтобы ревнители финансово-кредитной системы новообразованного государства забрали себе половину моих денег.

Они вернули мне тысячу долларов и ушли, пожелав хорошей дороги до родного городка. На площади «Минутка» я сел в битком набитый автобус до Шали.

Я вернулся домой.

Мне было 24 года.

* * *

С моего отъезда до возвращения прошло всего семь лет и целая историческая эпоха. Изменилось все.

В ноябре 1990 года первый Чеченский национальный съезд принял решение о создании независимого чеченского государства. Прежнее государственное образование, Чечено-Ингушская Автономная Советская Социалистическая Республика в составе РСФСР, было упразднено. От кого стала независимой Чечня? От Ингушетии? В этом не было ничего парадоксального в годы, когда сама Россия настойчиво стремилась к независимости от Узбекистана.

В июне 1991 года Чеченский национальный съезд был преобразован в Общенациональный конгресс чеченского народа. Главой исполнительного комитета стал Джохар Дудаев. Генерал от авиации, бомбивший ущелья Афганистана, военный комендант Риги, отказавшийся дать частям тогда еще Советской Армии приказ подавить выступления сепаратистов. В Чечне он появился как чертик из табакерки, благословленный Москвой вначале, но вскоре начавший кусать руку хозяина.

В сентябре 1991 года исполком Объединенного конгресса чеченского народа постановил распустить Верховный Совет Чечено-Ингушской Республики, последний относительно легитимный орган власти. 6 сентября дудаевцы штурмуют здание Верховного Совета. Депутаты, которые оказали сопротивление, были убиты. Был убит и председатель горсовета Грозного Виталий Куценко. Первая кровь пролилась. Этот день, 6 сентября, в Ичкерии был объявлен праздником, Днем независимости. Это был День первой крови, начало цепи чудовищных жертвоприношений, ритуального убийства и самоубийства чеченского народа.

В ноябре 1992 года российские войска в районе административной границы с Чечней были приведены в состояние повышенной боеготовности. Война могла начаться уже тогда. Она началась позже, но всем было ясно, что она начнется. Курок был взведен, тетива натянута, запал вставлен.

В апреле 1993 года оппозиция устроила в Грозном митинг против диктатуры генерала Дудаева. В мае Конституционный суд республики объявил действия Дудаева незаконными. Митинги были разогнаны верными Дудаеву силовыми подразделениями, Конституционный суд распущен.

В декабре 1993 года создается альтернативное дудаевскому чеченское правительство – Временный совет, возглавляемый Умаром Автурхановым. Чечня делится на подконтрольную Дудаеву, «независимую», и подконтрольную Автурханову, «российскую». Неизбежная война должна была стать внутренней гражданской войной чеченского народа.

Тогда она стала другой. Первая война была национально-освободительной. И закончилась победой чеченского народа. Войны за освобождение обречены на победу, раньше или позже.

* * *

Я вернулся на родину после Хасавюртовского соглашения 1996 года, принесшего Чечне-Ичкерии фактическую независимость. Которая стала самым суровым испытанием; испытанием, которое моя маленькая нелепая страна не смогла пройти.

Но мне тогда было более интересным мое собственное будущее, моя частная жизнь. Триумфальные арки по случаю моего приезда уже не возводились. Мой диплом, потерявший ценность в России, тем более не был гарантией трудоустройства в Чечне, объявившей о переходе на законы шариата. В уголовном кодексе, который я изучал в Санкт-Петербурге, ничего не говорилось о том, сколько ударов палкой нужно назначить человеку, позволившему себе появиться пьяным на улице.

Устроиться в суд или прокуратуру я не мог. Да их и не было, по большому счету. Сохранялись только вывески правоохранительных органов. Наиболее эффективным правосудием стало самоуправство. Людям с оружием не нужны законники.

Месяц я сидел дома без дела: читал книги из библиотеки отца, выходил прогуляться, копался на участке. А потом мой двоюродный дядя Лечи по-родственному устроил меня на работу к себе, в Шалинский районный отдел ДГБ – Департамента государственной безопасности. Позже ДГБ был преобразован в Министерство шариатской государственной безопасности, в структуре МШГБ был образован Межрегиональный отдел, в сотрудники которого по Шалинскому району мы были зачислены после аттестации.

Принимая меня на службу, Лечи спросил меня только о моем отношении к воинской обязанности. Я отрапортовал:

– Освобожден от призыва по причине обучения на дневном отделении высшего учебного заведения! Проходил курс боевой подготовки на военной кафедре Санкт-Петербургского государственного университета!

– Воинская специальность?

– Артиллерист!

– Пушку в глаза видел?

– Никак нет!

– Звание?

– Младший лейтенант!

Дядя покачал головой.

– Присваиваю тебе очередное звание лейтенанта. Нет… присваиваю тебе внеочередное звание старшего лейтенанта Вооруженных сил Чеченской Республики Ичкерия!

Лечи удовлетворенно кивнул. Старший лейтенант, без сомнения, звучало лучше, чем просто лейтенант. Он продолжил:

– Зачисляю тебя в штат Шалинского районного отдела Департамента государственной безопасности Чеченской Республики Ичкерия. И вручаю тебе личное оружие!

С этими словами дядя Лечи передал в мои руки самый модный в том сезоне мужской аксессуар: пистолет системы Стечкина.

Я был очарован и потрясен. Я оценил подарок. В буквальном смысле оценил. Я видел, такие пистолеты продавались у нас на рынке за сумасшедшие деньги: полторы тысячи долларов! В то время как простой пистолет системы Макарова, ПМ, можно было купить долларов за двести-триста.

Дядя смотрел на пистолет так, что было видно: ему жаль расставаться с этим оружием. Он вздохнул, но поборол жадность, опустил голову и педантично сообщил:

– Автоматический пистолет системы Стечкина образца 1951 года. Автоматика пистолета действует за счет отдачи свободного затвора-кожуха. Возможно ведение огня одиночными выстрелами и очередями. Кобура может присоединяться к пистолету как приклад, для ведения автоматического огня. Масса пистолета без патронов – один килограмм, в снаряженном состоянии, с патронами, – кило двести, с кобурой – кило семьсот. Прицельная дальность до двухсот метров. Емкость магазина двадцать патронов.

Поистине дядя не щадил мою юную психику! Теперь меня охватило изумление. Откуда у дяди Лечи такие детальные познания? Насколько мне было известно, дядя так же, как и я, не проходил действительной воинской службы в Советской Армии. Был освобожден от призыва в связи с отбыванием наказания в исправительно-трудовом учреждении.

Из своих родственников дядю Лечи я, пожалуй, знал хуже всех и видел очень редко. Не только из-за того, что никогда не был склонен поддерживать и развивать родственные контакты, хотя из-за этого тоже. Но больше потому, что дядя бывал у себя дома нечасто. Пожив несколько месяцев, может, год, на свободе, с женой и детьми, он скоро снова попадал на скамью подсудимых, а за ней – в тюрьму и колонию.

Можно сказать, дядя Лечи всегда вел свою борьбу с режимом, изымая нетрудовые доходы у лицемерных государственных воров, взяточников и спекулянтов.

Тут я обратил свое внимание на стол перед Лечи, и одной загадкой в моей жизни стало меньше. Заметив направление моего взгляда, дядя захлопнул иллюстрированный «Атлас современного стрелкового оружия» и продемонстрировал мне свои практические знания и навыки.

– Подай сюда пистолет.

Я протянул обратно только что полученное оружие.

– Видишь, это предохранитель-переводчик огня. У него три положения. Так – на предохранителе. Так – стрельба одиночными. А так – автоматическая стрельба. Для прицельных одиночных выстрелов курок лучше взводить большим пальцем, вот так. Здесь кобура присоединяется к рукояти… прислоняешь к плечу… можно стрелять, как из автомата. Знаешь, у нас «Стечкин» носят только большие шишки!

Я знал. Я уже гордился и понимал, как будут завидовать мне шалинские парни. Из центра села, где в одном из кабинетов бывшего комитета статистики располагал свой штаб Лечи Магомадов, я шел к дому серьезный и несколько высокомерный. Хотя за высокомерием пряталась скорее щенячья радость.

Такой игрушки у меня никогда еще не было!

Это сегодня, зайдя в магазин игрушек, можно найти там целый арсенал. Пластмассовые аналоги «Глоков» и «Берет», браунинги и револьверы, автоматы, ружья – все, что изобрело человечество для того, чтобы уничтожать себя. Стреляющие пластмассовыми шариками, производящие натуральные звуки. Для самых маленьких – с красной лампочкой в дуле. Для взрослых детей есть комплекты игры в пейнтбол.

Но наше детство было куда беднее. Я помню свой любимый дюралюминиевый револьвер, наверное, «Смит-энд-Вессон». К нему покупалась лента с пистонами, боек ударял в маленькие коричневые пятнышки, и раздавался треск выстрела. Больше всего мне нравился запах этой стрельбы, запах настоящего пороха. Я нюхал и сами пистоны, подносил их к лицу и жадно вдыхал ароматы селитры и фосфора.

Еще у меня было помповое ружье: нагнетая поршневым дулом сжатый воздух, можно было стрелять прилагаемыми к ружью безвредными желтыми шарами, размером с шар для пинг-понга.

Маленькими красными снарядами стрелял мой личный танк, на батарейках и с дистанционным управлением – пультом, соединенным с игрушечной машиной двухметровым проводом. Это была, конечно, роскошь по тем временам. Такого разнообразия игрушек, как у современных детей, у нас не было.

Я уже не говорю о виртуальном оснащении героев компьютерных игр.

Да и вся эта магазинная амуниция годилась больше для домашних игр; зимой или осенью, когда на улице дождливо и мерзко, залечь у батареи центрального отопления, скрывшись за подушкой, стащенной на пол с кровати, как за бруствером, стрелять в наступающих фашистов и истреблять их, роту за ротой, как пулеметчик, Герой Советского Союза Ханпаша Нурадилов.

Для жестких уличных игр оружие мы мастерили сами. Стиль и эпоха зависели от последнего показанного по телевидению военного фильма. После боевика времен Гражданской войны делались винтовки Мосина. Винтовки выпиливались в сарае из доски. К деревянному цевью гвоздями приколачивался железный дверной шпингалет – он подходил на роль затвора, которым боец клацал после каждого выстрела, изображенного звонким, во всю мощь детских легких криком «ду!» сквозь сжатые губы.

После киносериала о боях Великой Отечественной мы изготавливали, конечно, ППШ: так же выпиленный из доски макет автомата с выемкой внизу посередине, куда вставлялся дисковый магазин – желтая жестяная крышка для банки, утянутая из дома, где эти боеприпасы лежали в ящике стола красивыми стопками, приготовленные к использованию в закатке домашних консервов на зиму.

Само собой, все это было условное оружие, для условных войн, с условным противником. Который мог быть даже не виден никому, кроме нашего воображения. Так, в заброшенном фундаменте на пустыре мы защищали Брестскую крепость, отбивая одну за другой атаки немецких захватчиков, заставших нас врасплох. И погибали, падая на траву с картинно разбросанными руками, когда настойчиво зовущие нас домой родители переходили на крик и угрозы.

Я не могу не вспоминать эти наши детские войны всякий раз, когда пишу о войне, сделавшей нас взрослыми. Военные игры, инспирированные искусством, видятся мне зародышем грядущих боев. Может, мы мечтали о войне? Может, да. Или чувствовали ее неизбежность?

Я не думаю, что дело в особой кровожадности и воинст венности чеченских мальчиков. Вероятно, и русские дети во всех городах и селах играли в те же игры, что и мы. Художественные произведения, скрытая и явная пропаганда, приучили нас ждать вторжения, столкновения с врагом и готовиться к защите своей родины. Что, как не это, имел в виду призыв: «Будь готов!» и наш автоматический, инстинктивный отклик: «Всегда готов!»

И мы готовились. Мастерили оружие, разыгрывали сражения. Мы были готовы. Просто нам не повезло. Никто не напал на нашу страну, и нам пришлось биться насмерть друг с другом.

Нет оружия, которое не было бы опасным. Иначе оно не называется оружием. Я запомнил, что нельзя наводить ружье на человека, даже в шутку, даже незаряженное. Запомнил после того, как поиграл с настоящим оружием, охотничьей двустволкой, которая хранилась у нас дома. И едва не убил лучшего друга своего детства.

Она висела в прихожей рядом с дождевым плащом отца.

Мой отец до сих пор сохранил привычку вставать очень рано. И тогда, когда я был ребенком, он вставал рано, за три часа до работы, и выходил управляться с хозяйством в мглистое и колючее зябкое утро. Выходя, он брал с собой ружье, заряженное крупной дробью.

Причиной тому были серо-коричневые разбойницы. Крысы. Крысы выпивали яйца в курятнике, грызли цыплят и гусят. На склоне ночи они еще шныряли по двору, не успев попрятаться в свои глубокие сокровенные норы.

Отец был талантливым стрелком. Вскинув ружье к плечу, он снимал крысу в прыжке или на бегу. Вернувшись после утренней охоты, он вешал ружье на крючок. Не знаю, как стреляет он сейчас. Скорее, он просто не может видеть оружия, тем более прикасаться к нему.

Двустволка висела в прихожей. Там же на полке стояла коробка с патронами. Взрослым и в голову не приходило прятать оружие от детей. Иначе мы не были бы чеченцами. Напротив, отец сажал меня рядом с собой вечером, когда чистил дуло ружья шомполом или снаряжал патроны – вставлял медный пистон в картонную гильзу, засыпал дробь и втыкал пыж из мятой газетной бумаги.

Как-то во время летних каникул родителей не было дома, а мне было строго-настрого сказано никуда не выходить. Поэтому я пригласил в гости своего друга Диньку, и мы устроили войну в доме. Я вооружился двустволкой и бегал за Динькой из комнаты в комнату, преследуя его, как красный комиссар белогвардейца. Наконец я припер мальчика к стенке.

– Именем революции! По поручению революционного трибунала! Бабах!

Я спустил один из курков.

Динька схватился за грудь, скорчился и сполз по стене на пол, изображая убитого злодея-контрреволюционера. А меня охватило смутное беспокойство. Я отошел и переломил ружье.

То, что я увидел, заставило меня побледнеть и едва не свалиться в обморок. Эта картинка до сих пор встает перед моими глазами. Вместе с разорванным, окровавленным телом ребенка, ужасом, болью и удивлением, застывшими в его глазах, стеной, исколотой дробью и забрызганной красным, густой вязкой лужей, расплывающейся под моими ногами.

Во втором дуле был патрон.

Я убежал в другую комнату, чтобы Динька ничего не увидел, трясущимися руками вытащил патрон в надежде, что он холостой. Но это был снаряженный патрон, с боевым пистоном и крупной охотничьей дробью. Такая дробь при выстреле в упор превратила бы тело мальчика в кровавую мешанину.

Мой палец только случайно нажал другой спусковой крючок.

Моя жизнь могла бы быть разрушена этим ужасом уже тогда.

Правда, потом пришло время других ужасов, и моя жизнь все равно оказалась разбитой.

Но я вспоминаю эту историю всякий раз еще и тогда, когда слышу дискуссии о разрешении гражданам свободно приобретать огнестрельное оружие. Винтовка, повешенная на стену в первом акте, в последнем обязательно выстрелит, так бывает всегда. Говорят, что раз в год стреляет даже незаряженный пистолет. Один раз в году, и этого достаточно.

Все, кто производит, перевозит, хранит или продает оружие, должны помнить, что оно выстрелит. Оно обязательно кого-нибудь убьет. В этом его смысл, назначение. Клинок выпьет свой глоток крови, дуло содрогнется в оргазме выстрела. Они найдут руку, которая поможет в этом.

Оружие делает человека господином над другими людьми, и оружие делает человека своим рабом.

И вот мы сидим на горах оружия, мегатоннах боеприпасов и рассуждаем о мире. У нас есть автоматы и пистолеты, танки и авианосцы, ракеты и атомные бомбы, и мы утверждаем, что не собираемся воевать. Тогда зачем мы имеем все это?

Даже сейчас, пока я пишу эти строки, смертельные смеси замешиваются, снаряды начиняются, вытачиваются патроны. Что мы будем делать со всем этим?

Самый логичный способ утилизации боеприпасов – это война.

У нашей войны была и эта дьявольская причина. Новой России остались склады, набитые смертью. И вот бомбы и мины повалились на города и села так кстати восставшего региона, восставшего и превратившегося в могильник для захоронения боеприпасов, срок угрюмого хранения которых на складах вышел весь. Потому не жалели ни бомб, ни снарядов. Даже оставили часть другой стороне, чтобы они тоже утилизировали, чтобы работа шла веселее, звучала громче, как фортепианная пьеса в четыре руки.

Теперь мой отец не может смотреть на оружие, не возьмет в руки даже охотничью двустволку. А мне оказалось мало того случая, и я шел по улицам Шали счастливый и гордый с пистолетом Стечкина в кобуре, стучащим по моему бедру.

Прошло время, случилось многое, прежде чем и я излечился от своей любви к оружию. Оно уже не волнует меня. Но и не пугает, нет. Вид оружия и даже мысли о нем делают меня печальным.

Тогда я не рассказал своему другу Диньке о том, что поневоле сыграл с ним в русскую рулетку на его, Диньки, жизнь. С преступно маленьким для Диньки шансом выжить: одним из двух. Даже сумасшедшие русские офицеры давали себе больше шансов, вкладывая один патрон в барабан револьвера на шесть ячеек…

Я бы рассказал ему сейчас, но не знаю, где он, и даже не уверен, что он еще жив. Что Динька, порой я не уверен, что сам до сих пор живу.

Мне следовало родиться старым. Старым, усталым и мудрым. Но молодость неизбежна. И я был маленьким злобным щенком, волчонком, радостным оттого, что заполучил такой острый, сверкающий новый клык. Я шел по родному селу и чувствовал себя победителем. Чувствовал себя лучшим, избранным.

Однако с каждым шагом, который приближал меня к родительскому дому, мои уверенность и гордость сходили на нет, а на их место приходило беспокойство. Я не знал, как я объясню отцу и матери. И знал, как они ко всему этому отнесутся.

Я еще надеялся, что прошмыгну в свою комнату незамеченным и хотя бы отсрочу неизбежные объяснения. Но мама стояла у ворот и вглядывалась в улицу своими подслеповатыми глазами, она ждала меня, чувствовала. Я подошел к воротам, стараясь держаться левым боком, и спросил:

– Мама, почему ты не дома?

Это было глупо. Мать заметила портупею, заметила кобуру. Да и как не заметить ее, деревянную, размером и очертаниями, как баранья нога? Она не стала отвечать. Не стала и спрашивать. Она тихо заплакала и, не обняв меня, повернулась, и вошла во двор.

Все сразу. Во дворе сидел отец и пытался починить табурет. Работать руками у него получалось не очень хорошо. Я подошел, молча, не скрывая своего нового достоинства.

– Ты!.. Придурок! Что, думаешь, ты… да я тебя сейчас!..

Отец даже рванул ремень на своих брюках, но тут же съежился и сел, горестно обхватив голову руками.

– Папа, мне нужно работать. Не буду же я век копать огород и сидеть на твоей шее? Твой двоюродный брат Лечи взял меня к себе. А оружие – это просто так положено. У меня даже патронов к нему нет!

– Зачем, зачем, сынок? Разве нельзя найти работу, чтобы не носить эти страшные пистолеты?.. Не стоило тебе возвращаться в Чечню!

– Папа, нет сейчас другой работы. Прокуратура в подвешенном состоянии, сидят в кабинетах, никаких полномочий, зарплату им никто не платит, власти Ичкерии российские правоохранительные органы или распускают, или не признают и заменяют своими. И где сейчас чеченские парни не берут в руки оружие? Думаешь, в России не берут? Только и делают, что бегают по улицам с пистолетами…

Отец махнул рукой, застегнул ремень и пошел утешать мать.

Отцовского ремня я никогда не знал и в детстве, тем более неуместно это было теперь, когда я вымахал во взрослого здорового мужчину.

За все мое детство и отрочество отец ударил меня всего один раз. Мама шлепала часто, за мои провинности и шкоды. Хватала тапок и лупила куда придется. Это было не то чтобы больно, но обидно до слез.

Папе не приходилось применять в воспитательном процессе силу. В нашей патриархальной семье, маме было достаточно произнести крайнюю угрозу: «Я расскажу об этом отцу!», чтобы у нас, детей, тряслись поджилки и мы жалели, что не получили свою взбучку на месте от матери, раскрывшей наше очередное преступление по горячим следам. Окрика или просто сурового взгляда отца было достаточно, чтобы повергнуть меня в трепет.

Я прошел в дом и заперся в своей комнате. Душа была не на месте. Я взял книгу, первую попавшуюся книгу с полки и попробовал читать. Прошел час, я переворачивал страницу за страницей, но едва ли понимал, что я читаю. Вот и сейчас я даже не помню, что это была за книга. Может, Бунин. Может, Гумилев. А может, англо-русский словарь или том энциклопедии. Я мог бы с таким же успехом читать расписание поездов или справочник по агрохимии.

Мать постучала в комнату и позвала ужинать. Мы сели за стол. Она разливала по тарелкам кроваво-красный борщ с говядиной. У нее получалось медленно и неловко, но ни отец, ни я не помогали – не хотели обидеть. Даже больная, мать старалась выполнять свои обязанности хозяйки дома и находила в этом свое утешение.

Весь ужин мы молчали. Только когда разлили по кружкам чай и мешали сахар стальными ложечками, отец сказал:

– Ты уже взрослый. Я все понимаю. Ты сделал свой выбор. Или, может, ты прав в том, что выбора у тебя не было. Но я не хочу видеть тебя каждый день в своем доме с этим пулеметом на ремне.

– Папа!..

– Слушай меня!.. Уходи отсюда. Иди в наш старый дом и живи там.

Мать не выдержала и снова заплакала.

Доктор, мне тяжело об этом вспоминать. Если бы вы знали, как тяжело! Меня никогда не оставит чувство вины. И ведь ничего нельзя сделать! Я даже не знаю, был ли я прав и был ли у меня другой выбор. Но я чувствую, что я все равно – виноват. Перед ними.

Это покажется странным, но другой вины за мной нет. Нет, мне не снятся убитые русские солдаты. Я вообще их не помню. Я стрелял, да. Я стрелял, в меня стреляли. Это мало похоже на преступление. Это такая игра, жестокая. И ты все равно ничего не понимаешь, когда происходит убийство. Право солдата убивать щедро оплачено тем, что он сам может быть убит в любую секунду.

Поэтому ты не чувствуешь вины. Ни вины, ни жалости. Если ты воин, конечно. Если ты пахарь или ремесленник, которому дали в руки ружье, ты обречен на кровавые кошмары до самой своей смерти. Но мы все были воинами. Даже я, тихий мальчик, чуть ли не игравший на скрипке.

На скрипке… нет, на скрипке я никогда не играл. Я учился в музыкальной школе по классу фортепиано. А оказалось, что я тоже солдат. И я был рад этому. Горд, наверное. Чувствовал себя мужчиной.

Раньше у меня были большие сомнения по этому поводу.

Нет, не в этом плане. Просто… вот мне всегда было сложно ударить человека кулаком в лицо. Я вообще не любил драться. И не очень умел, если признаться. Чему-то пришлось научиться, иначе как было выжить на улице? Но я не любил. Все это: боль, кровь… даже в драке я старался не бить, старался зафиксировать соперника удушающим приемом, завернуть ему руки, обездвижить и обезвредить, но не разбивать ему в кровь лицо, не бить под дых или между ног, чтобы он согнулся от страдания.

А убивать… убивать оказалось гораздо проще.

Это как стоять у станка в цехе. Ты только нажимаешь какие-то кнопки, крутишь ручки, переключаешь тумблеры.

Поэтому… нет, у меня нет никакой психологической травмы.

Я виноват только перед ними. Перед своими отцом и матерью.

Нам, конечно, было бы легче, если бы матери благословляли нас на битвы, а отцы передавали в наши руки свое оружие. Когда-то, наверное, это было так. Да, я не какой-нибудь абстрактный гуманист. Я думаю, было время, когда войн нельзя было избежать. И каждый мужчина был обязан сражаться. Иначе родной отец отказал бы трусу в родстве и крове.

Но сейчас… мой отец прогнал меня, потому что я взял в руки оружие. Хотя тогда я еще и не думал сражаться. Я не мог представить себе, что буду стрелять из «бараньей ноги» по живым людям. Это была игрушка, украшение, знак моего нового положения, не более! Но старшие, они понимали, что значит – взять в руки оружие.

И нас никто не благословлял.

Не было ни одной матери ни в Чечне, ни в России, которая отправила бы своего сына на эту войну.

Потому что они уже давно не нужны, войны. Да, были справедливые, неизбежные. Последней такой войной была смертная битва с фашизмом. Выбор был: или уничтожить врага, или обречь на погибель все человечество. А сейчас – нет. Сейчас любая война – это преступление против человечности, это ошибка, это грех. Мы уже выросли, только никак не можем этого понять! Да, раньше. Еще раньше все люди были каннибалами, и это, наверное, тоже было необходимо, чтобы человечество могло выжить в том, голодном и враждебном мире. Но потом, потом научились сеять злаки, приручили коров, есть друг друга стало совершенно не обязательно! И ведь все равно ели какое-то время. По инерции. В силу традиции ели. И кровавые жертвы приносили богам, когда других богов не было, когда только так могла существовать религия, делающая из двуногого зверя человека. Но пришли пророки, сказали: все, больше никакой крови. Ваш Бог не хочет этого от вас. Принесите ему на алтарь цветы и воду, принесите свою любовь, свою молитву – вот ваша жертва. Ведь все меняется, и мы карабкаемся из ада на свет! А продолжаем войны, когда они уже стали простым убийством, непростительным. И призываем героических предков в свидетели. А они смотрят на нас как на сумасшедших, потому что мы сумасшедшие, они говорят из глубин веков: безумные, забудьте нашу смертельную доблесть, у нас просто не было выбора! Мы убивали и умирали, но для того, чтобы вы – были и чтобы у вас был выбор. И он есть! Теперь вы можете не воевать, война не решает ни одной вашей проблемы, война – это только война.

Но мы подобны людоедам, которые, будучи завалены самой вкусной пищей, все же не могут отказаться от мерзкой привычки есть человечину.

Может, старшие и не понимают этого так, как я сейчас рассказал, но сердцем видят. Поэтому во всем мире ни одна мать не благословит своего сына ни на какую войну, как это было раньше.

Тогда я тоже не понимал. Но мне было тяжело. Что-то щемило и ныло внутри, когда я собирал свои вещи, уходил из родительского дома. Я взял одежду, несколько книг. Уложил в чемодан «Стечкина», забросал его сверху нестиранным бельем. В тот же вечер я ушел.

Наш старый дом был далеко, вверх по течению реки Басс. Простая мазанка из саманных кирпичей, крытая позеленевшим от времени шифером. Одна большая комната с русской печью, маленькая комната у кухни, кухня и прихожая. Дом был поставлен моим прадедом сразу после возвращения на родину из казахских степей, куда чеченцев выселили в 1944 году. Он стоял на родовой земле моих предков. В одном дворе построились сразу несколько братьев, теперь здесь жили мои дядья. Отец переехал в кирпичный коттедж на другом краю села уже после моего рождения.

Теперь невестка, жена двоюродного брата, следила за нашим старым домом и заодно, чтобы помещение не пропадало даром, держала в нем всякий хозяйственный хлам. Я притащил свои вещи уже затемно, дверь была не закрыта – зачем закрывать двери в родовом дворе? Включил тусклую, засиженную мухами лампочку, разгреб барахло и застелил деревянную лежанку, стоявшую у оконца. По пробовал сразу заснуть, но у меня ничего не получилось.

Помню, что я вышел в сад, который занимал две трети участка, нашел на самом его краю старый священный межевой камень. Он лежал на этом месте уже не один век, закрепляя границы земли моего рода. Считалось, что передвинуть межевой камень – преступление, равное убийству или грабежу. Камень оброс мшистой коркой и наполовину ушел в почву. Я забрался на камень с ногами и долго сидел, обхватив колени, глядя прямо перед собой. О чем я думал?.. Не знаю, я старался не думать ни о чем.

Вам, наверное, это не интересно, но я расскажу. Вы же сами просили рассказывать все, это стандартная методика допроса, я знаю: сначала выслушиваются показания в свободной форме. Это как в школе: сочинение на свободную тему. Как я провел лето.

А как я провел лето?

Это было лето, я помню. Было тепло. У нас не бывает очень жарко или душно. Прогретый воздух приятен, легкий ветерок с гор кондиционирует атмосферу. Да, там было очень хорошо!

Я говорил с солдатами из России, которые были на той войне. В командировке. Сейчас на войну отправляют в командировку. Такая стала жизнь. И вот, все они вспоминают грязь. Круглый год, в любой сезон, при любой погоде – грязь непролазная. Как в Хазарии. Так писали о Хазарии арабские путешественники – «грязь непролазная, много овец, меда и иудеев».

Но я не помню про грязь. Откуда она у нас появилась? Может, ее занесли колесами бэтээров? Может, грязь, как раковая опухоль или вредный сорняк, растет, размножается? Может, землю разбередили, раскурочили, и стала она грязью, а раньше была – почва, крытая дерном, зеленой травой с белыми и желтыми луговыми цветами.

Это было лето, и она была одета очень легко. В длинное платье, скрывавшее ее фигуру и грудь, но легкой тканью, как облаком. На ее голове был платок, тонкий, только полоска. И длинные темно-русые волосы лежали на спине, собранные в толстую косу.

Она почти не изменилась. Такой я помнил ее со школы, когда она училась в восьмом классе; в том году у меня был выпускной.

Считается, что мы не должны говорить о любви и сексе. Меня опять будут за это ругать. Но я буду говорить. Я не могу говорить только об оружии и смерти, я хочу говорить о любви, о сексе и о советской власти.

Знаете, за что я люблю советское время? В Советском Союзе была любовь. И был секс, но чистый, непорочный, первозданный. Таким сексом занимались Адам и Ева в раю до грехопадения. Я думаю, они занимались сексом. Распните меня, богословы всех толков, но первые люди в раю занимались сексом, я буду утверждать это и на костре инквизиции.

И это был самый чудесный секс. Сорвать – нет, зачем срывать – просто наклониться вдвоем к одному цветку и вдыхать его аромат. Смотреть на звезду, утреннюю звезду, даже не прикасаясь друг к другу. Поймать на себе взгляд Евы, который она через миг стыдливо отводит в сторону. Это секс, изначальный секс, и его не заменить никакими оргиями, в которых теперь нам, павшим, – просто скучно.

В раю был секс. Иначе зачем Бог дал человеку женщину?

И в Советском Союзе был.

А теперь нет. Хиппи говорили: это как испить воды. Нет, теперь это как опорожнить кишечник. Я знаю, что говорю.

Я люблю советское время. За юных девочек в белых фартуках и бантах, за стремительные пионерские речевки, за запах любви, будоражащий запах. Он стоял в каждом школьном кабинете, он витал над школьным двором. Мы были девственниками и девственницами, все, до первой брачной ночи. Но у нас был секс, и другого секса нам не было нужно.

Ее звали Лейла, и она была моей первой женщиной. Она была моей Евой. Той, которая не осквернила себя, не поддалась искушению змия, которая навсегда осталась со мною в Эдеме.

Я как-то непонятно все объясняю. Но пусть лучше будет так. Пусть так и останется.

Нет, она не ждала меня, когда я уехал. Она хранила обиду. Считала меня предателем. У нее были основания для этого, доктор. Вот я сейчас перед вами, моя жизнь прошла, вы сами это знаете. Вы знаете это лучше меня. Это ведь не просто так – боли в голове, обмороки. Они ведь для чего-то, все эти разноцветные таблетки. Настанет день, когда таблетки уже не помогут.

Пора проводить черту. Длинную, на всю страницу. Вы же печатаете на компьютере? Стало быть, знаете: есть такая функция в текстовом редакторе. Вы проводите линию через всю страницу, потом нажимаете клавишу ввода, и линия преображается, линия становится жирной чертой, она подводит итог. Мы подводим итог, и в итоге вся моя жизнь, весь я, все в одном слове: предатель.

Так вот, она поняла это обо мне еще тогда, в школе.

Я предатель, не она. Она имела право. После всего, что было. После того как я, я – мужчина, я – Адам, первый взял яблоко из пасти змия и надкусил его; без нее.

Я знал, что она вышла замуж. У нее родился ребенок. А потом ее мужа убили. Все это успело произойти за то время, пока меня не было. Пока я был в стране Севера, в стране мертвых.

Я не должен был возвращаться.

* * *

Я не вернулся?.. О чем вы говорите? При чем тут все эти бумаги, при чем паспортный стол и справки с места работы? Вы думаете, мне это все приснилось? Думаете, это бред, галлюцинации? Ложная память? Вот опять я это слышу: ложная память. Ну и что, что это освобождает меня от ответственности? Кого освобождает? Меня? Но я и есть эта память, и если она – ложная, то меня просто нет.

Она была в легком платье, стояла на перекрестке, у нее в руках была какая-то сумка, словно она хотела сбежать. Но мне это показалось. Наверняка в сумке были просто продукты с рынка. Может, пара вещей для малыша. Мы столкнулись почти нос к носу. Она узнала меня и улыбнулась. Она приветствовала меня почтительно, как полагается, она опустила голову и пошла дальше. А я стоял и смотрел ей вслед, хоть это было и неприлично.

Я знал все о ней, она наверняка слышала о моем возвращении, но до того дня мы не виделись. Мы не встречались специально, я не мог просто зайти к ней в гости, так не делается, если вы понимаете, о чем я.

Но настал день, и я нашел ее на том перекрестке. И по сле я уже знал, по какой дороге пойду.

Я пришел домой, к матери и отцу. В гости. С тех пор, как я взял в руки оружие, с тех пор, как я стал отверженным, только так я мог приходить домой – в гости. За ужином мы почти не говорили. Когда мать стала убирать со стола посуду, я сказал:

– Папа, я решил жениться.

На миг светлая радость промелькнула на лице матери, которая тут же сменилась выражением заботы. Но я продолжил, я сказал самое главное:

– На Лейле.

Отец молча покачал головой и посмотрел на мать, словно передавая дело в ее руки.

– Но, сынок, зачем тебе жениться на вдове с чужим ребенком? Вокруг так много свободных девушек!

Это сказала мама. Ей даже в голову не пришло, что сама Лейла может мне отказать. Для матери любая невеста не может быть слишком хороша для ее сына. Скорее, она будет недостаточно хороша. Если бы я сказал, что хочу жениться на писаной красавице и наследнице огромного состояния, то и тогда мать заметила бы, что у нее не слишком хорошая репутация и ноги коротковаты, – может, ты найдешь девушку получше?

А ведь Лейла уже отказала мне один раз. Давно, еще до того, как вся наша жизнь изменилась. Я просил ее ждать меня и выйти за меня замуж. Я написал ей письмо. Но она не ответила. И ее молчание означало отказ.

– Я люблю ее. До сих пор люблю.

Такие слова не произносят. Такие слова стыдно произносить, особенно перед отцом и матерью. Но что с меня взять? Я всегда был неправильным: несчастный полукровка, щепка в мутном потоке между двумя высокими берегами. Они сами виноваты в том, что я такой! Они – мои мать и отец – родили меня, потому что любили друг друга и им не было нужно другого основания ни в законе, ни в обычаях предков.

И, сами не зная, они – и я, так мы выполняем самый тайный завет нашего рода.

Говорят, что эта история случилась во времена имама Шамиля. Имаму донесли, что в чеченских селениях юноши и девушки встречаются друг с другом до свадьбы, ходят на свидания у горного источника, по обычаю предков, как язычники. Шамиль был взбешен. Они нарушали его низам, его наставление. Они, мусульмане, должны были жить теперь, как арабы, первые и лучшие среди мусульман. Юноша и девушка могут не знать друг друга, старшие все решат за них. Приведут невесту с закрытым лицом и поставят перед женихом – прими как судьбу и волю Всевышнего. Шамиль грозил суровой карой отступникам.

Но седые старцы пришли к имаму и защитили любовь. Они сказали: если наши юноши и девушки перестанут заключать браки по собственной взаимной приязни, наш род прекратится. Не будет больше детей, свободных, сильных и гордых, потому что только любовь приносит таких детей. Если ты хочешь убить нас за это – убей, мы будем знать, что погибли, защищая будущее, жизнь наших родов. А ты подумай, кто диктовал тебе твой низам? Не был ли это иблис, дьявол, от века желающий погибели человеку?

Имам уступил, и все осталось как есть.

Отца беспокоило другое. Он помолчал, вытер влажным полотенцем губы и усы и только потом сказал:

– Зачем ты хочешь жениться, зачем ты хочешь рожать новых детей в такое время, здесь? Что будет завтра?.. Что вас ждет?

Я ничего не сказал. Я мог сказать, что, когда вы рожали нас, тоже было тяжелое время. Он ответил бы: нет, тогда было совсем другое. Была вера, надежда на завтра. Мы не были детьми отчаяния; мы были детьми надежды. Какая надежда есть сейчас? Завтра может просто не наступить.

Я ничего не сказал. Даже не пожал плечами. Только опустил голову, потупил взор, изучая трещины на клеенчатой скатерти, покрывавшей обеденный стол.

– Зачем ты вернулся? Лучше бы ты остался там, в России. Многие остались. Все, кто мог хоть как-то зацепиться, найти жилье и работу, остались в России. Неужели ты был хуже других? Почему ты вернулся сюда?

– Но, папа! Вы с матерью тоже не хотите никуда уезжать.

Отец покачал головой.

– Мы – совсем другое дело. Мы прожили здесь всю жизнь, нам некуда уезжать, потому что у нас нигде не будет другой жизни. Все наше – здесь. Ты молод, ты можешь начать свою жизнь в другом месте. Жениться там на чеченке или русской, казашке или еврейке – не важно. Родить детей. Жить, не боясь, что прилетят самолеты и будут сбрасывать бомбы на твой дом.

Наш разговор не мог привести ни к чему. Я уже вернулся, но не только. Я нашел здесь свое место. По крайней мере, мне так казалось тогда. Что я нашел свое место, свой участок позиции, свой окоп. И в этом – правда и смысл.

Мне до сих пор трудно жить, не видя смысла и цели в существовании. Но я уже не верю. Поэтому у меня отключен телефон.

Знаете, раньше я всегда держал телефон включенным. Я ждал звонка. Я не знал, когда мне позвонят, в какое время суток, поэтому и ночью клал телефон рядом с подушкой. Говорят, что это вредно для головного мозга, но мне было все равно. Это не имело значения по сравнению с важностью того звонка, которого я ждал.

Нет, я не знал, кто мне позвонит. Не имел ни малейшего представления. Я знал только – думал, что знаю, верил в это, – что мне скажут. Это будет просто:

– Здравствуй, Тамерлан.

И никаких извинений, даже если звонок поднимет меня посреди ночи. Ведь они тоже знают, что я жду этого звонка, что я готов.

– Ты очень нужен нам. Без тебя не обойтись.

Я был готов. Моя дорожная сумка всегда стояла рядом с кроватью.

Но шли месяцы, шли годы, и никто не звонил. Может, они потеряли меня? Может, не могут меня найти? Ведь я сам постарался спрятаться, скрыться.

Так я думал сначала.

Может, время еще не пришло.

Так я думал потом.

Пока не понял: никто не позвонит. Потому что нет никого. И я никому не нужен. И каждый может обойтись без любого другого. Каждый сам за себя.

А раз так, я отключил телефон.

Но тогда я верил, что занимаю свое место. Свой участок фронта. Когда меня не станет, мое место займет другой. Сомкнуть ряды. Держать строй.

Тогда я думал об этом только так, отвлеченно и поэтически. На самом деле я не представлял себе, как это будет на самом деле, в бою, без всяких метафор, когда на место подстреленного у оконного проема бойца встает другой. Я думал, что все будет только так: образно. Слишком много читал, наверное.

В конце концов, родители согласились и благословили меня. Мою троюродную сестру, которая раньше работала библиотекарем в школе, попросили стать посредницей в этом деле. Она пошла в дом родителей Лейлы и передала мое предложение.

Да, все происходит именно так. Никаких ужинов в ресторане при свечах и с шампанским, никакого кольца в алой бархатной коробочке. И на заднем плане не начинает играть громче романтическая музыка.

Но в этой тайности, сокровенности есть своя романтика, другая.

Лейла жила в доме покойного мужа.

Когда чеченская женщина становится вдовой с ребенком на руках, у нее есть выбор. Она может остаться жить в доме мужа, с его родителями и родственниками. Под их покровительством. Так она может прожить всю свою жизнь, как вдовствующая королева.

Или она может уйти к своим родителям. Это будет означать, что она готова ко второму браку. Она свободна. Тогда ребенка придется оставить на попечение родственникам мужа. Ребенок не принадлежит женщине, она не может забрать его с собой. Ребенок рожден в семью отца и останется в ней, даже если отца не стало, а мать решила устроить свою личную жизнь.

Лейла жила в доме покойного мужа, с его семьей, и это означало: нет.

Но Лейла не сказала: «Нет». Она сказала: «Я согласна. Если мне оставят моего ребенка, если новый муж примет этого ребенка как своего».

Это была неслыханная дерзость, нарушение всех устоев.

Бедная библиотекарша, с тяжелым сердцем взявшаяся за невыполнимую миссию, охала и качала головой.

Тогда спросили совета у стариков, и дело оказалось еще более запутанным, чем представлялось раньше. Старики нашли линию родства, по которой мы были одной крови с Лейлой. Это означало, что я могу взять Лейлу в свой дом как родственницу, но без ребенка, который должен остаться с родственниками мужа, и не как жену, а как сестру. Но я не хотел, чтобы Лейла была моей сестрой, я хотел жениться на ней! А Лейла не собиралась никуда уходить без ребенка. Это был тупик, и изыскания продолжились.

По другой линии я оказался связанным кровным родством с покойным мужем Лейлы. Это означало, что я могу принять ее ребенка, не нарушая обычаев, если более близкие родственники не имеют возможности опекать ребенка сами и согласятся. Семья покойного мужа была в упадке, потеряв почти всех своих мужчин в первой войне, и это дело можно было уладить. Но так решался вопрос с ребенком, не с Лейлой.

Получалось, я мог взять в свой дом одновременно ребенка, как своего родственника по покойному мужу Лейлы, и саму Лейлу, тоже как родственницу, но не как жену. Кровосмесительные браки строго запрещены обычаем!

Нам на помощь пришла математика. Нас спасли цифры. Запрет внутриродовых браков распространяется на кровное родство до седьмого колена включительно. Знатоки генеалогии вывели, что наша кровная связь с Лейлой отдалена восемью коленами предков, а родство с ее покойным мужем насчитывает всего шесть колен. Таким образом, я мог жениться на Лейле, не нарушая табу, а ее ребенка взять к себе как родственника по линии ее мужа.

Я допускаю, что эти вычисления были слегка натянуты. Но они позволяли нам всем сохранить лицо, соблюсти формально обычаи.

И осенью мы сыграли свадьбу, ловзар.

Это была тихая свадьба, с самым минимальным обрядом, без шумных празднеств. Ведь Лейла не была уже девушкой, да и брак наш в глазах многих оставался сомнительным.

Лейла пришла в мой маленький дом с вещами и ребенком. Она постелила себе в комнате рядом с кухней, там же поставила деревянную колыбель. В первую ночь она пришла в мою комнату и, не раздеваясь, в ночной сорочке легла рядом со мной. Я взял ее руку в свою. Мы молчали и смотрели на беленый потолок.

Потом заплакал ребенок. Лейла вышла, вернулась с закутанным в легкое одеяло сыном и положила его на кровать между нами. Дите перестало плакать и счастливо засопело во сне. Мы слушали его дыхание и погрузились в сон.

Так мы стали жить. Тогда мне показалось, что мудрецы – нарочно ли, случайно ли, – но перепутали цифры. И Лейла все же больше сестра, а не жена мне. От этого мне было грустно, но и светло.

«Быть рядом с ней, с ребенком, который пусть и не был моим, но все же был мне родным, и даже с двух сторон, – это и есть мое место. Это тоже мое место», – так думал я. Даже в молодости я понимал, что долг – гораздо более прочное основание жизни, чем чувства. Я всегда понимал это.

И поэтому еще более горько то, что в этой жизни я всегда оказывался предателем, в конце концов.

* * *

Господи, зачем вы привезли меня сюда теперь, после стольких лет! Да, я знаю, вы хотели как лучше. Чтобы ко мне вернулась настоящая память, чтобы я излечился. Я сам хотел, знаю.

Я думал: «Может, тогда прекратятся сны. Моя душа попала в ловушку. Этих мест, этих стен, но в другое время. Каждую ночь, еще не погрузившись в забытье, я вижу сначала место и успеваю запомнить: сегодня это будет восьмая школа. Или дорога на Сержень-Юрт. Это обычные декорации для моих снов, даже если сюжеты и действующие лица не имеют никакого отношения к той, прошлой жизни».

Я думал: «Когда я приеду сюда и не узнаю этих мест, когда я увижу, что все стало совсем другим и вдоль дороги новые дома с шафрановым – как это называется? – сайдингом, и школа отремонтирована, практически отстроена заново, и все, все совсем другое! – тогда декорации медленно рухнут, как в замедленном кино, они обрушатся, растают, как сахар в кружке горячего чая, их больше не будет, и моя душа станет свободна».

Может быть, это и так. Может, так и случится. Сегодня я усну и посмотрю, где окажется моя душа. Я расскажу вам об этом утром.

Но пока я не могу спать. Я один в пустом родительском доме. Где каждая трещинка пола, отлепленный уголок клеенчатых обоев, этот старый желтый линолеум, истертые ковры, все то же, и мебель – та же мебель, что была тридцать лет назад!

Боже, но все стало таким маленьким! Таким жалким, жалостным.

Я не могу сдерживать слез. Рыдания вырываются из моей груди. Пусть. Никто не видит. И вы никому не расскажете.

Ведь я обещал, что больше не буду плакать.

Бедные, бедные, бедные мы!

Бедные мои родители!

Как я люблю вас! Как жалею.

Были ли вы хоть когда-нибудь, хотя бы один день – счастливы? Если да, то только этим может быть оправдано все.

Как вы боролись, как трудились, верили – без всякой надежды. Вера. Вера, Надежда, Любовь. Надежда – лишнее имя в этом ряду. Любовь рождает веру, вера питает любовь, даже когда нет никакой надежды, чем меньше надежды, тем сильнее любовь, крепче вера.

Во что верили вы?

Как хорошо, что нет этого гадкого желтого синтетического ковра! Его выкинули – слава богу!

Несколько лет мы не могли купить никакой новой мебели, даже стула, даже маленького коврика, не могли сделать ремонт в доме, поклеить обои, настелить новый пол. А старый линолеум, он уже тогда рвался и пузырился. И однажды мы с папой привезли из Грозного рулон, пахнущий горелой пластмассой, – самую дешевую синтетическую дорожку, которую только смогли найти. Мы постелили ее в коридоре. Как радовалась мама! Папа, ты помнишь? Я знаю, ты помнишь. Ты никогда не сможешь забыть.

Будь проклята бедность! В нашей короткой жизни, которая начинается и заканчивается болью, из-за нищеты мы не можем купить себе даже радость мелочей, мелочь радости, пустяки. Труд и лишения – вот что знали вы целую жизнь.

Папа, я приехал домой, у меня полные карманы денег, я могу купить новый ковер, шерстяной, настоящий, с восточным узором. Но я не могу купить радости. Я не могу купить время, даже одной минуты. Ведь мамы больше нет. И я никогда уже не смогу купить для нее одной-единственной минуты счастья.

А вещи стоят, те же самые вещи, все старое, ветхое, отжившее. Я не был здесь много лет, я не купил в этот дом ни одного стула.

Я знаю, здесь появлялись новые вещи. Они появлялись и снова исчезали. Их воровали, выбрасывали, они ломались и портились. Как будто все старое, что сохранилось в этом доме со времени моего детства, не хотело уступать места. Эти старые вещи выживали непрошеных соседей, случайных гостей.

Если я выкину вот эту старую настольную лампу, которой уже больше тридцати лет, ты больше никогда не дашь мне ключи от своего дома. Ты хочешь, как преж де, жить в окружении старых вещей. Тех вещей, которые наполняли дом, когда мы были вместе. Когда мы все были вместе.

А на вешалке висит мамин халат. Который она больше никогда не наденет.

Это твой застывший сон, папа, твой остановленный кадр, замороженный рай.

Ведь уже ничего не вернется. И дело не в двух войнах, не в царапинах от осколков на кирпичной стене нашего дома, не в сарае, взорванном прямым попаданием фугаса. Просто время. Время взрывает нас злее и неизбежнее, чем снаряды и бомбы.

Это так, но с этим почти невозможно примириться. Зная другое: если бы не войны, если бы не бегство, если бы не гибель страны, здесь жили бы новые дети, а женщины мыли посуду и судачили на кухне, и ты не оставался бы один, нет. В этом доме тогда были бы новые вещи. И новая жизнь искрилась, журчала, выплескивалась через край.

Но все кончилось. Наш род вымрет. И этот дом уже никогда не будет живым.

Я хотел приехать сюда, да. Я хотел снова попасть в родной дом.

Но то, что я нашел здесь, называется по-другому.

Это не семейное гнездо, не теплый очаг.

Это фамильный склеп, папа.

Оттого мне кажется, что я приехал сюда умирать.

* * *

27 января 1997 года в Чеченской Республике Ичкерия – так называлось это квазигосударственное образование, не признанное ни одной серьезной страной в мире – прошли выборы президента. Республику не признавали, но выборы признали законными, избранного президента – правомочным. На выборах присутствовали международные наблюдатели. Все формальности были соблюдены.

Президентом стал Аслан Масхадов. Полковник Российской армии, аккуратный, педантичный, лопоухий. Аслан Масхадов был начальником штаба вооруженных сил Республики Ичкерия при Джохаре Дудаеве. Он оборонял Грозный, потом выводил из Грозного вооруженные формирования. Он создал из ничего регулярную армию республики. Аслан Масхадов подписывал от имени Ичкерии мирное соглашение в Хасавюрте в 1996 году. К тому времени Дудаев был мертв. Считается, что его уничтожили точечным ударом ракеты, наведенной по сигналу спутниковой связи, которой пользовался лидер Ичкерии.

Масхадов опередил на президентских выборах своего главного соперника, альтер эго проекта независимой Чечни, Робеспьера ичкерийской революции, полевого командира и террориста – Шамиля Басаева. За год до Хасавюрта Шамиль Басаев совершил свой знаменитый рейд на Буденновск. В Буденновске Басаев и его боевики захватили больницу и заставили российское руководство принять условия террористов. Это был первый и последний удачный опыт захвата заложников боевиками. Позже, на Дубровке и в Беслане, российские власти предпочтут убить заложников вместе с бандитами, но не идти на уступки.

Справедливости ради надо сказать, что Шамиль Басаев не первый использовал такую тактику в русско-чеченской войне. Первым по праву следует назвать российского офицера, командира подразделения специального назначения. Во время боевых действий его бойцы вошли в село Шатой и оказались в окружении боевиков. Тогда офицер передал противнику, что, если чеченцы будут стрелять, они вырежут в селе всех женщин и детей. Боевики были вынуждены пойти на уступки. Подразделение федералов вышло из окружения почти без потерь, офицер стал прославленным героем.

Потом был Буденновск. Счет сравнялся – 1:1.

Повторить этот успех российским военным тоже не удалось. Жертвы среди мирного населения позже не останавливали боевиков.

Переговоры с Басаевым вел по телефону российский премьер-министр Виктор Черномырдин. Он почему-то называл Басаева на «ты» – то ли чтобы подчеркнуть свое неуважение к нему, то ли помнил, что они пили на брудершафт.

Они пили на брудершафт кровь своих народов, поэтому могли называть друг друга на «ты».

Шамиль Басаев чувствовал себя обойденным. Он считал, что у него украли победу. Он думал, что именно его террор поставил Россию на колени.

Но подпись под соглашением в Хасавюрте поставил Аслан Масхадов.

Президентские выборы должны были показать, кого народ и история считают победителем, генералиссимусом первой чеченской войны. Басаев был почти уверен в успехе. Но он проиграл.

Чеченцы выбрали Масхадова. Выбрали именно за то, что Басаев всегда считал слабым местом полковника: за его желание мира с Москвой. Мало кто хотел вечного джихада, люди хотели жить здесь и сейчас, а не умирать в надежде воскреснуть в раю среди малолетних гурий.

История выбрала Масхадова. Полковник тоже был уверен в своей правоте, в том, что именно он выиграл войну. Образованный офицер, он знал историю войн и революций на этой планете и в этой стране. Он помнил, что в столкновении с любым ополчением, с бандитами, с повстанцами победу в конце концов всегда одерживает регулярная армия. Это теорема, доказанная бунтами Разина и Пугачева, имевшими огромную поддержку среди населения и все же потопленными в крови. Доказанная, с другой стороны, революцией большевиков, которые победили именно потому, что отказались от идеи свободного вооружения трудящихся для самозащиты завоеваний революции и создали регулярную армию. Теорема, доказанная столько раз, что уже превратилась в аксиому.

Регулярная армия, этот бездушный механизм, этот металлический строй дисциплинированных терминаторов, свобода и индивидуальность каждого из которых сведена к математически несущественной величине, побеждает все и вся. И никакие способности, никакой героизм свободных и независимых друг от друга и от командира повстанцев не помогут пробить строй регулярных воинских частей, солдаты в которых могут быть даже трусами и слабаками, главное – чтобы они подчинялись приказам, даже если и это они делают тоже от страха и слабости.

Солдат не должен быть героем. Герои создают больше проблем, чем способствуют общей победе. Солдат должен забыть о собственной значимости, о том, что он – самоценная личность. Поэтому в регулярной армии все должны быть бриты и одеты одинаково, иметь стандартное вооружение и знать наизусть устав. Для этого до сих пор и в армиях, оснащенных самым передовым и высокотехнологичным оружием, столько внимания, времени и сил уделяется строевой подготовке – умению вышагивать в ногу и перестраиваться на плацу, умению, казалось бы, совершенно бесполезному при современных способах ведения боя.

Раньше, в Российской армии, Аслан Масхадов командовал самоходно-артиллерийским полком. Его полк был лучшим по боевой подготовке в военном округе. Но в дивизии полк Масхадова называли «дурным» за муштру и постоянные строевые занятия, в которых должны были участвовать все офицеры. Сослуживцы полковника Масхадова многого не понимали.

Нале-во! Напра-во! Подчинение командам доводится до автоматизма.

Героизм невозможно воспитать. Но можно привить автоматизм движений. И это все, что нужно для общей победы.

Воины Александра Македонского покорили мир, потому что стояли в строгих фалангах, а их враги только сбивались в толпы. С тех пор ничего не изменилось.

Можно сказать откровенно: зомби. При столкновении с живыми всегда и везде побеждают зомби. Из солдата нужно сделать живого мертвеца. Для этого и нужна военная подготовка. В любой армии мира используются те же самые психотехники, что и в тоталитарных сектах. Недосыпание и недоедание, постоянные стрессы и усталость повышают внушаемость. Делают человека управляемым. Отсутствие нормальной сексуальной жизни погружает человека в угнетенное состояние, и он становится готовым принять доминирование над собой. И неуставные отношения служат той же цели: унизить, растоптать достоинство человека необходимо для того, чтобы он стал бездумным орудием убийства.

Знаете, они выглядят просто смешно, все эти защитники прав и гуманисты, но еще смешнее выглядят генералы, когда всерьез говорят о том, что нужно улучшить условия прохождения воинской службы, сделать их более человеческими. Сама суть армии отрицает человечность. Создайте солдатам условия для полноценного сна и питания, дайте им время на досуг, смягчите режим – и у вас не будет армии. Только сборище неповторимых индивидуальностей, которые еще подумают: а почему я, собственно, должен убивать человека, который лично мне не сделал ничего плохого? И если я все же должен стрелять, то почему именно туда и именно так? И так ли важна эта позиция, что я действительно должен стоять на ней до смерти?

Можно ли выиграть войну, имея армию, состоящую из таких солдат?

Нет. Их победят зомби, редуцированные до функции автоматических шагателей и куркоспускателей: налево! Напра-во! Стой! Цельсь! Пли!

Во время войны в Испании защитники республики знали, за что воюют: свобода, демократия, социализм. У них были идеи и понимание. Они были добровольцами. Они воевали героически.

И были побеждены франкистами. Солдаты франкистов не имели высоких идей. Солдаты франкистов не прославили себя героизмом. Они просто подчинялись своим офицерам.

Успех любой революции и любого национально-освободительного движения зависит от того, насколько быстро вожди сумеют предать свои собственные принципы и сформировать эффективную регулярную армию. Уничтожить свободу, девизы которой начертаны на их знаменах, раньше, чем это сделают их враги.

И Французская Республика становится империей Наполеона Бонапарта, но ставит под свою пяту всю Европу. Предав самое себя, идет с триумфом вперед, строем, пока не встречает на заснеженных просторах России строй еще более плотный.

Победить регулярную армию может только другая регулярная армия.

Банда Басаева никогда не смогла бы победить Россию. Она только дала ей повод фактически согласиться на капитуляцию, сделав вид, что это сделано из сострадания к мирным гражданам. Истинной причиной были почти регулярные части под руководством Масхадова.

Это не была еще настоящая армия, но все же она превосходила в слаженности и дисциплине разложившиеся и бесконтрольные российские формирования в Чечне.

В начале августа 1996 года вооруженные формирования под руководством Масхадова фактически захватили Грозный. Снова, как в 1995-м, они устроили федералам мясорубку на улицах города. Боевые колонны 204-го мотострелкового полка, выдвинувшиеся на подмогу из Шали, были почти полностью уничтожены на подступах.

Только Хасавюртовские соглашения спасли остатки российских войск в Чечне от полного разгрома. Это была победа полковника. Его первая и последняя победа.

* * *

Одновременно с обретением суверенитета из магазинов пропали сахар и масло по низким ценам. Суверенитета становилось все больше, а еды – все меньше. Еда становилась все дороже, а денег не было. Не доходили пенсии и зарплаты бюджетникам, которые Россия продолжала перечислять в мятежную республику.

Аслан Масхадов приезжал после избрания президентом в Шали и извинялся перед врачами и учителями. Он просил: подождите еще немного! Обещал, что скоро все будет хорошо. Не знаю, верили ли ему, но продолжали лечить и учить. На какие средства все это время выживали люди – остается загадкой. Хотя для каждого найдется свое объяснение.

Кто-то был рядом с властью, а где власть – там деньги. Кому-то помогали родственники из России. Многие занимались частным бизнесом. Продавалось все что угодно. Оружие, боеприпасы, угнанные в России автомобили, самопальный бензин – заправки не работали, зато вдоль дорог стояли лавки со стеклянными банками, в которых желтело прозрачным золотом топливо для двигателей внутреннего сгорания.

В 1999 году, выступая по телевидению, Масхадов признается, что деньги на пенсии и пособия, полученные от России, он потратил на вооружение армии. Чтобы отстоять свободу.

Он купил оружие на пенсии наших стариков и пособия наших детей. Больше не на что было купить оружие.

Брат, тогда и в Чечне, и в России много говорили о миллионах и миллиардах долларов, которые крутятся в Чечне. Сейчас говорят еще больше. Периодически публикуют и показывают по телевизору сенсационные расследования. Теперь нам рассказывают всю правду.

Всю правду, кроме настоящей правды. Настоящей правды мы никогда не узнаем.

Миллионы, миллиарды. Контрабанда алмазов и золота, вывоз оружия, нефть, деньги, деньги, деньги. Послушаешь, так все страны мира оказывали Ичкерии финансовую помощь. Мы должны были есть с золотых тарелок и срать на золотых унитазах, если бы все это было правдой.

На самом деле у Масхадова никогда не было достаточно денег. У государства не было даже самого минимального бюджета, чтобы поддерживать необходимую инфраструктуру.

Наверное, они крутились, эти миллионы и миллиарды. Только где-то в небе, не касаясь чеченской земли. Наверное, и помощь выделялась. Только ее разворовывали посредники, до того как она попадала к чеченскому правительству. То, что доходило сюда, – только слабый, почти выветрившийся запах денег, не сами деньги.

И больше всего воровали русские. Русские снимали с бюджетных перечислений, наживались на контрабанде, получали взятки. Чеченцы наверняка тоже воровали, если могли. Но не могли своровать так много, как русские: чиновники и бизнесмены, политики и генералы России – все откушали от кровавого чеченского пирога.

Что-то не слышно о миллиардерах с чеченскими фамилиями в списке журнала Forbs и после двух войн, со всеми потраченными на них миллионами и миллиардами. Нету секретных миллиардных счетов у вдовы Дудаева. Нет припрятанных миллионов у сына Масхадова. Нет у них ничего.

Мы были и остались нищими. Это было нищее государство, Ичкерия, вот в чем правда, брат.

Сотрудники нашего учреждения жалованье получали. Не всегда вовремя, совсем немного. Но большинству было еще хуже, чем нам. У меня был оклад в 300 долларов – хорошие деньги по тем временам! Я получал их валютой, от своего непосредственного начальника, дяди Лечи. Расписывался в ведомости.

Я чувствовал себя кормильцем, добытчиком – как и подобает мужчине. В моем доме было достаточно еды. Лейла целыми днями убирала, стирала, возилась с ребенком, готовила. Я приходил с работы, и она кормила меня, обслуживая за столом. Она садилась есть сама только после того, как я закончу и пойду прилечь. Она хорошо ухаживала за мной и за домом.

Но между нами так ничего и не было. И я к этому привык. Мне кажется, я даже перестал хотеть ее. Она еще кормила своего сына грудью. Иногда я случайно видел это. Когда видишь, как женщина кормит грудью ребенка, сексуальное желание к ней уходит стыдливо, уступая место почтению к ней как к матери.

Я заходил к родителям, пытался давать им деньги, но отец всегда отказывался. Он считал нас с Лечи рэкетирами. Я так не считал. Ведь мы работали, мы охраняли правопорядок!

Я все же помогал и родителям. Мне удавалось приносить продукты и передавать их маме.

Да, мы охраняли правопорядок.

Но что такое правопорядок, когда нет ни права, ни порядка? Право – вот ключевое слово. Сначала должно быть право, потом нужно сделать так, чтобы его соблюдали все – это и будет правопорядок. Я был убежденным легистом, законником. Ну, знаете, примат права над общественными отношениями и все такое. Если бы меня попросили, я бы составил для Ичкерии уголовный, уголовно-процессуальный и административный кодексы. Вот это была бы работа! Я мечтал о такой. Но меня не просили. В республике действовал Суданский уголовный кодекс. Мне, воспитанному на римском праве, это претило. Я этот Суданский кодекс в глаза не видел! И не хотел. Мы же не в Судане живем!

Самым распространенным способом охраны гражданских прав и свобод была в то время самозащита. Каждый ходил с оружием.

Но все-таки мы были властью. Мы были легитимны или думали так. И мы охраняли общий порядок в районе. Именем правительства и президента Ичкерии.

И эти шариатские суды были у нас как гвоздь в заднице.

Они формировали собственную, параллельную структуру. Им не нужна была наша силовая поддержка – они опирались на басаевских боевиков, на отряды ваххабитского толка, наставляемые эмиссарами из Саудовской Аравии. Эти парни никогда не подчинялись Масхадову так, как должны были.

И нормативная база у них уже была. Вместо всех кодексов – шариат. Система мусульманского права, основанная на цитатах из Корана, преданиях о жизни Пророка и комментариях к ним исламских ученых. В основном, средневековых. Чем древнее, тем авторитетнее. Нормы, созданные для себя арабскими кочевниками, пустынными племенами, всадниками на верблюдах. Черт! Я никак не мог согласиться с тем, что все эти архаизмы могут применяться здесь, у нас, в конце двадцатого века!

Но эти фанатики принялись за претворение своего закона в жизнь. Они запретили употребление алкоголя. Нас с Лечи это раздражало. Мы любили посидеть в конце дня в кабинете с бутылочкой русской белой водки.

Они даже устроили публичные экзекуции. Обнаруженных пьяными на улице приговаривали к арабскому наказанию – битью палками на площади. Первой жертвой стал Хас-Магомед, мой сосед по старому дому в верхнем течении Басса.

Хас-Магомеду было сильно за шестьдесят. Его сыновья погибли в первую войну. Его род был слабым, за него некому было заступиться. Старика выволокли на площадь перед базаром, наклонили у скамьи и отвесили несколько слабых ударов. Это было больше стыдно, чем больно.

Но стыдно было не Хас-Магомеду. Он снова напился в тот же вечер и устроил акцию протеста, прохаживаясь в таком виде по главной улице. Стыдно стало всем жителям Шали, что при них избивают старика, а они не могут его защитить.

Во время экзекуции мужчины стояли и трусливо молчали. Только женщины подняли крик, ругая и проклиная шариатский суд. Процедурой руководила пара арабов, которые не понимали ни по-чеченски, ни по-русски. Ругательства прошли мимо их ушей.

Спустя годы, когда вторая война была чеченцами проиграна и в Шали стояли российские войска, когда мучители Хас-Магомеда были либо убиты в боестолкновениях, либо прятались в лесах, горах и подвалах, либо вернулись домой или эмигрировали в чужие страны, Хас-Магомед продолжал пить. Я думаю, в своей алкогольной эйфории, сменяющейся абстиненцией, чтобы потом снова смениться эйфорией, он плохо представлял себе последовательность событий, логику истории, развитие ситуации. Впрочем, как и все мы – все мы переходили от абстиненции к эйфории и не понимали, что происходит. Не понимаем и сейчас. Советская власть незаметно перетекла у Хас-Магомеда в дудаевщину, ЛТП ничем не отличались от шариатских судов, и восстановление конституционного порядка ничего не изменило. Секретари райкомов партии становились ярыми исламистами и сепаратистами, потом боевики становились милиционерами, и снова наоборот. А Хас-Магомед оставался верен себе. Он пил.

Федералы объявили в Шали комендантский час. После 20.00 запрещалось выходить из дома. Обнаруженных на улице забирали в комендатуру или могли просто убить. Выстрелить в силуэт на темной улице, чтобы не подвергать себя риску. Дело было плохо. У чеченцев, как правило, в доме нет уборной. И не только потому, что сельские дома исключают сортир и центральную канализацию. Есть еще и сила обычая: место, куда складывается дерьмо, не должно находиться в доме, где живут люди. Это оскверняет жилище. Поэтому сортир возводится где-нибудь в самом конце сада или огорода, подальше от дома. Если огород просматривался, российский патруль мог запросто испугаться тени, шарахающейся между деревьями в нарушение комендантского часа, и дать очередь. Многие были убиты так, из-за того что вышли из дома справить большую или малую нужду.

Чеченцам пришлось нарушить обычаи и осквернить свои дома. Завести горшки и ведра, оправляться прямо в доме. Страх, страх.

И только Хас-Магомед, как прежде, ничего не боялся. Он вышел из дома ночью, и даже не в туалет, нет – он вышел на улицу, чтобы поискать себе бутылку водки. Наверняка он знал пару точек, где алкоголь можно было приобрести в любое время суток – и при советской власти, и при шариатском правлении, и при оккупационном режиме. Водку и наркотики всегда кто-нибудь где-нибудь продает.

Патрульные схватили его и затолкали в машину. Стали орать, требовать, чтобы он признался в намерениях совершить террористический акт и сдал сообщников, которые ждут его с оружием и взрывчаткой. Старик ответил военным своим ультиматумом:

– Или опохмелите меня сейчас же, или отпустите, чтобы я нашел себе сто грамм, или пристрелите прямо здесь!

Офицер придвинулся к Хас-Магомеду и приказал:

– Ну-ка, дыхни!

Хас-Магомед с удовольствием выдохнул прямо в лицо офицеру. Амбре из многолетнего перегара, смешанного с запахом чеснока, заставило русского сморщиться. И поверить, что пьяница не врет.

– Ребята, это не ваххабит. Ваххабиты не пьют. Это наш, нормальный алкоголик.

Солдаты стали смеяться.

– Старик, тебе денег дать на опохмел?

– Я пью на свои! – гордо отказался Хас-Магомед.

Офицер похлопал старика по плечу и распорядился выпустить его.

– Иди, отец. Смотри, больше не попадайся.

Я не знаю, что теперь стало с Хас-Магомедом. Если он не умер от естественных для алкоголика болезней, то наверняка продолжает пить. И не замечает, как Медведевы сменяют Путиных, и не интересуется, кто одержит верх в противостоянии Кадырова и Ямадаевых.

Он далеко, глубоко в другом мире и всем им его не достать.

* * *

Дальше было хуже. 4 сентября 1997 года на площади в Грозном публично расстреляли двух человек, женщину и мужчину. Шариатский суд вынес им приговор за убийство на бытовой почве. Расстрел показывали по республиканскому телевидению.

– Это варварство! – возмущался я, сидя в кабинете у Лечи, – к тому же незаконно! В России действует мораторий на смертную казнь. А мы все-таки еще не окончательно вышли из состава Российской Федерации. Единое правовое пространство и все такое.

– Ты поосторожнее про единое правовое пространство, – Лечи оглянулся с беспокойством, – смотри, зачислят в пособники оккупантам.

– Да ладно. Бог не выдаст, свинья не съест. Лечи, ну сам подумай, какое может быть у нас шариатское право? Нет, я согласен, это тоже система норм со своими процедурами. Но кто у нас их знает? Как реально применять шариат? Какая система доказательств? Клятва на Коране? Радуев поклялся на Коране, что видел Дудаева живым в Европе. Еще он всем рассказывает, что в Египте его лично встречал премьер-министр. Надо – на Коране поклянется. Он в чем угодно поклянется. Что к нему явились инопланетяне и передали власть над Солнечной системой. И сколько найдется таких свидетелей! По любому делу! Будут говорить противоположное и держать ладонь на Писании! У нас же не верят ни в Аллаха, ни в шайтана, ни в Ахурамазду! Никто ни во что не верит, все только притворяются! За супружескую неверность жену забить до смерти камнями. Средневековье! Доказательство: свидетельство четырех правоверных. Что они, правоверные эти, свечки держали?

– Ты прав, – Лечи вздохнул, – херня полная. За первую кражу рубить левую руку, за вторую кражу рубить правую руку… это же беспредел!

Лечи, вор-рецидивист, посмотрел на свои руки.

Мы были против такого прямого толкования исламских норм. И вообще, что до меня, я всегда считал, что Чечня должна быть светским государством. Но шариат был принят республикой как официальная система права, и мы не имели права протестовать. Само учреждение, в котором мы работали, называлось теперь Министерством шариатской государственной безопасности. Мы просто тихо матерились у себя в кабинетах.

– Скоро они заставят наших женщин носить паранджу! – добавил Лечи.

– Не, женщин они не заставят. Они не такие трусливые, как мы, – отвечал я.

– Это должен прекратить Аслан! Иначе зачем мы его избрали?!

Масхадов молчал. Масхадов хотел сохранить мир внутри чеченского общества любой ценой.

Шариатчики распоясались. Конфликт назревал на всех уровнях. Несколько наших парней подрались на улице с отрядом ваххабитов. Набили им морды. До применения оружия, слава богу, не дошло. Так нас наказали за это! Республиканское руководство объявило нам выговор с предупреждением.

Мой дядя Лечи не унывал. Вскоре после получения выговора он заявился в мой кабинет, потрясая желтой полуистлевшей книжицей, и с торжествующим видом заявил:

– Вот ты говоришь: шариат, шариат!

– Да ничего я не говорю, Лечи, – попытался я защищаться.

Но Лечи ничего не слышал и продолжал:

– А знаешь, кто внедрял шариатские суды в Чечне?

– Ну, кто… имам Шамиль, наверное.

– Ага. Еще скажи, фараон Тутанхамон. Большевики! Вот здесь написано! Это материалы первых северокавказских съездов эр-ка-пэ-бэ. Большевики после революции активно насаждали шариатское судопроизводство для борьбы с национальными пережитками, обычаями, адатом. Им нужно было привести народы Кавказа к единому знаменателю, унифицировать. А когда эта цель была достигнута, тогда, конечно, шариат заменили социалистическим правом.

* * *

Масхадов хотел мира, но это было утопией, это было невозможно. Слишком разные цели были у него и Басаева с самого начала. Масхадов хотел видеть Чечню независимым современным государством. Для Басаева республика была только плацдармом. В его планах были исламский халифат от моря до моря и непрекращающаяся война с неверными.

И президент доигрался. Басаев сам сделал первый ход. Оппозиционные полевые командиры возбудили в Шариатском суде дело против Масхадова, чтобы добиться его импичмента. Уже тогда могла начаться гражданская война. Мы были готовы поддержать законно избранного президента. Несколько дней обстановка была очень напряженной, в воздухе особенно пахло кровопролитием.

Но гражданская война – это было кошмаром Масхадова. Он избегал этого как мог. И вроде бы президент договорился с Басаевым. Почти все обвинения сняли. Как оказалось позже, ни о чем он не договорился. Он просто уступил.

3 февраля 1999 года Масхадов своим указом приостановит деятельность парламента и введет шариатское правление. Кто бы еще знал, что это такое?

Масхадов объяснял, что главное – единство. Гражданская война – это то, о чем мечтают наши враги. Чеченцы не способны сплотиться вокруг светской власти. Единственное, чему они подчинятся, – это вера, ислам.

Так он думал.

Это было его ошибкой. Так я считаю. Он лишил Чечню шанса. Борьбу за независимость светской, цивилизованной республики поддержало бы все мировое сообщество. Но никто не стал бы терпеть в подбрюшье Европы анклава исламских экстремистов. Мы были обречены.

Годы спустя, сейчас никто не винит покойного президента за то, что он сделал. Его обвиняют только в том, что он бездействовал, когда должен был проявить решимость. Ему было на кого опереться. Мы стали бы его опорой. Но он хотел избежать крови. Он добился только еще большей крови очень скоро. И гражданская война началась. Вторая чеченская война в считаные месяцы превратилась из войны за независимость в гражданскую войну.

Тогда все это было еще впереди.

После провозглашения суверенитета в Шали стали вспоминать, а может, придумывать, что святые шейхи говорили еще при царе: в конце века будет война, и город Грозный разрушат до основания. А Шали уцелеет, война не тронет Шали.

Если такое предсказание и было, то провидцы ошиблись. В 1995 году фугас взорвался на шалинском рынке. С этого все началось. Вторая война готовила для Шали еще больше бомб, снарядов и мин.

Лечи позвал меня в свой кабинет. Я зашел, поздоровался и встал у стола.

– Садись, разговор есть.

Я присел на деревянный стул и положил «Стечкина» в кобуре на колени.

– Как у тебя в плане идеологической подготовки?

Я вопросительно поднял брови.

– Неважно. Марксистско-ленинскую философию еле сдал в университете на тройку. А почему ты спрашиваешь?

Дядя не ответил на мой вопрос. Он покачал головой.

– Теперь у нас другие университеты. Марксизм-ленинизм не канает. У нас государственная идеология – ислам, учение пророка Мухаммада, мир Ему и благословение Всевышнего.

Я все понял.

– Лечи, я не то чтобы совсем атеист. Скорее, я верю, что есть Всевышний и все такое. Но ни к какой конфессии не принадлежу. Я считаю, что…

Лечи оборвал меня.

– Ты обрезан?

Я повертел головой отрицательно.

– Пост на Уразу держишь? Для виду хотя бы?

Я вздохнул.

– И намаз, конечно, не делаешь. Все понятно.

– Но…

– Ты должен принять ислам. Никаких «но». Иначе у меня будут проблемы. Эти шайтаны донесут наверх, что у меня работает кафир. Всем будет только хуже.

Шайтанами мы называли бородатых поборников шариата. Кафирами шайтаны называли неверующих.

Я понял, что дело практическое и вступать в теологический диспут дядя не намерен.

– Сделаем все тихо. Я позвоню паре людей – мулле и хирургу. Тебя укоротят, где надо, и научат молитвам. Если шайтаны сделают предъяву, расстегнешь ширинку и покажешь им свой мусульманский агрегат. Пусть отсосут, суки басаевские.

– Когда, Лечи?

– Да прямо сейчас. Мой водитель тебя отвезет, а я пока договорюсь. Это в Герменчуке. Не доверяю нашим шалинским собакам.

– Я… я хотел бы морально подготовиться.

– В машине морально подготовишься. Можешь даже расстегнуть свои штаны и полюбоваться на свой необрезанный в последний раз. Запомни его таким.

Дядя хохотнул.

У меня не было выбора.

В машине я прокручивал в голове аргументы против решения Лечи, которые я не решился высказать ему вслух.

Мне не обязательно формально принимать ислам, так как согласно Сунне Пророка и Хадисам, если хотя бы один родитель по рождению является мусульманином, его дети также считаются мусульманами! А мой отец по рождению мусульманин, и весь наш род входит в вирд Сесин-Хъаж тариката Накшбандия!

Даже если мне следует принять ислам, из-за того что я жил жизнью неверного столько лет, то обрезание делать вовсе не обязательно! Обрезание для мусульманина является желательным, но не обязательным! Тем более я уже взрослый и эта процедура может быть для меня болезненной и вредной!..

Дорога из центра Шали до ближайшего села в сторону Грозного, Герменчука, заняла не больше двадцати минут, но, когда мы подъехали, меня уже ждали.

Врач провел меня в комнату своего большого кирпичного дома, превращенную в операционную, и усадил в странной формы кресло. Наверное, гинекологическое.

– Разве не наоборот? Разве я не должен сначала произнести шахаду и только потом – обрезание?

– Да ты у нас ученый, алим! Ничего, порядок не важен. Тем более ты уже мусульманин по рождению. Это все только формальности.

Пока он готовил инструменты, я смотрел, как завороженный, на его руки. Я боялся, меня даже начало мутить. Врач заметил это и издевательски сказал:

– Что же ты, боец? Как ты собираешься воевать? Когда начнут стрелять, может не только кусок лишней кожи с члена, может голову с плеч оторвать!

Я понял тогда, что не верю всерьез в будущую войну. Мы часто говорили о ней как о решенном деле, подбадривали друг друга, но мне казалось, что это просто так. Не будут люди воевать, уже один раз попробовали, кто станет второй раз наступать на те же грабли?! Ведь все закончилось миром. И если что, им там, наверху, хватит ума, чтобы снова договориться. Они же не идиоты…

Врач подошел ко мне со скальпелем в руке, улыбаясь.

– Ну что, может, тебе сделать анестезию?

– Не надо.

– Правильно. Мужчина должен терпеть боль. Брал в руки свежую крапиву на спор? Это будет не больнее.

Врач сделал серьезное лицо и продолжил:

– Думай о том, что твоя плоть приносится в жертву Всевышнему.

– Зачем Всевышнему кусок моей письки? – не удержался я.

Врач посмотрел на меня неодобрительно и ничего не сказал в ответ. Он пробормотал молитву, оттянул крайнюю плоть пинцетом и ловко полоснул по ней скальпелем.

Я увидел свою кровь и отключился.

Когда я очнулся, рана была обработана и забинтована. В кабинете уже сидел мулла.

– Повторяй за мной.

И он произнес шахаду.

Ашхаду алля иляхаилляЛлах ва ашхаду анна Мухаммадан расулюЛлах

Я повторял необычные слоги. И внезапно заметил, как комнату залил белый, всепроникающий свет. Предметы перестали отбрасывать тени. Врач говорил мне что-то еще, но его слова проходили мимо моего сознания. В моей голове заиграла музыка, но я не смог бы записать ее нотами, никогда раньше я не слышал таких созвучий.

Ашхаду алля иляхаилляЛлах ва ашхаду анна Мухаммадан расулюЛлах


«Я знаю, верю всем сердцем и подтверждаю на словах, что нет божества, кроме Единого Создателя – Аллаха, и я знаю, верю всем сердцем и подтверждаю на словах, что Мухаммад – последний Посланник Аллаха».

Папа всегда говорил, что я слишком быстро увлекаюсь. А мама повторяла русскую пословицу: заставь дурака Богу молиться, он и лоб расшибет.

Для меня самого было неожиданностью, с какой серьезностью я отнесся к своему обращению, случайному и вынужденному. Теперь вечерами я читал перевод смыслов Корана, пытаясь проникнуть в суть этой религии. Я стал совершать молитву пять раз в день. Этот период фанатичного следования продлился у меня недолго, но все же…

Однажды на работе дядя зашел в мой кабинет с каким-то срочным делом и застал меня склоненным на коврике для молитв, обращенным лицом в сторону Мекки. Он почесал в затылке и молча вышел.

Я мог бы многое вам рассказать. Об исламе, последней и окончательной религии, данной человечеству. О своем экстазе и озарениях. Но, пожалуй, не буду. Есть вещи, о которых не стоит рассказывать непосвященным. Нет, дело тут не в метании бисера. Просто тот человек, у которого нет определенного духовного опыта, все равно ничего не поймет. И может даже нанести оскорбления вольно или невольно. Я не хочу подталкивать вас в ад. У каждого свой путь.

Каждый катится в ад своею собственной дорогой.

Я скажу только, что мое обращение помогло мне пережить то, что случилось дальше.

Лейла. Однажды с ней уже произошла неприятность. Она шла с рынка, и какая-то сумасшедшая баба, фанатичная поборница нравственности, сдернула с ее головы платок.

Платок, косынка, которой покрывают волосы чеченские женщины, – символ добропорядочности и целомудрия. Когда-то головной платок торжественно вручали только самым верным и преданным женщинам. В одной национальной песне поэт жалуется, что наступили времена, когда каждая шлюха может купить себе платок на базаре.

Что-то вроде этого кричала и бешеная тетка, срывая платок с Лейлы.

Если бы это был мужчина, я пристрелил бы его. Но я не мог разбираться с женщиной.

Лейла сидела дома и тихо плакала.

Родственники оскорбительницы принесли официальные извинения, дело было вроде бы улажено. Но не для Лейлы. У нее был очень трудный характер. Лейла была горда и упряма. Она стала выходить на улицу без платка, распустив свои ароматные темные волосы.

Она шла с гордо поднятой головой, бросая вызов.

Старшие заставили ту тетку лично прийти к нам домой и смиренно поднести Лейле платок. Лейла взяла его, скомкала и швырнула ей в лицо.

Она еще сказала, куда эта баба может свой платок себе засунуть.

Наверное, не стоило Лейле поступать так. Было бы безопаснее, если бы она продолжала носить косынку. Тогда, возможно, беда обошла бы ее стороной.

Но это была бы не Лейла. Лейла не могла поступить иначе.

И случилось.

Она отправилась на рынок за продуктами, оставив ребенка у своих родственников, шла по тротуару. Рядом притормозила белая «девятка» с тонированными стеклами, и двое парней, выскочивших из машины, затолкали ее в салон. Ее похитили среди бела дня, посреди людной улицы. Многие видели, но никто не успел ничего сделать. «Девятка» рванула с места и скрылась.

Я был на работе, когда запыхавшийся и дрожащий от волнения подросток ворвался в мой кабинет и сообщил о случившемся. Я не мог в это поверить, я лишился дара речи и не мог двигаться. Лечи поднял на ноги всех кого мог. Мы бросились в погоню, по всем направлениям. Но мы не знали, куда ехать и кого ловить. Белых «девяток» с тонированными стеклами было слишком много. Номер был заляпан грязью, очевидцы не смогли его разглядеть. Даже если бы смогли – базы автомобилей не существовало, люди ездили без документов, даже без прав. Четверть машин была угнана из России.

Две недели продолжались безуспешные поиски.

На пятнадцатый день хмурые мужчины привезли Лейлу из Мескер-Юрта. Она была истерзана, но жива.

Лейлу положили в районную больницу. Она не захотела возвращаться домой. Она попросила, чтобы я не приходил к ней. Она не могла меня видеть. Она хотела видеть только своего ребенка.

Сын все это время так и оставался у ее родственников. Они принесли малыша, когда Лейле стало лучше. Я мог только прятаться за дверью и смотреть на нее.

Я не мог сам вести это дело. Лейлу опрашивал Лечи. Он приходил к ней в больницу и беседовал, пытаясь найти хоть одну зацепку. Это было трудно.

Лейла не помнила ни лиц, ни имен, ни мест. Ей завязывали глаза. Большую часть времени ее продержали в подвале, куда заходили мужчины, по одному и группами, и насиловали. Иногда Лейлу перевозили с места на место. В один из таких переездов похитители ослабили бдительность. Лейла выпрыгнула из машины на ходу и закричала, призывая людей на помощь. Преступники испугались и уехали.

Все, что запомнила Лейла, – в подвал вели шесть ступеней, на нижней слева была выбоина в целый кирпич. Лейла споткнулась на ней и упала.

К поиску подключился весь наш тейп. Всего за несколько дней обследовали подвалы едва ли не по всей Чечне. И нашли. Подвал с такими ступенями оказался в полуразрушенном доме, в селении Автуры. Рядом с домом стояла белая «девятка». Ублюдков вычислили.

– Мы возьмем их без тебя, – сказал Лечи.

– Нет, я поеду.

– Держи себя в руках.

Мы приехали вечером и окружили дом. В полуразрушенной пристройке горел свет. Когда мы ворвались, трое молодых мужчин курили анашу. Нас было два десятка, мы скрутили их безо всякого труда. Они были испуганы и даже не сопротивлялись.

– Прикончим их? – спросил меня молодой боец из МШГБ.

– Нет. Презумпция невиновности. Мы проведем следствие.

Опознание устроили в больнице той же ночью. Лейле завязали глаза и заставили похитителей говорить. Потом увели преступников и между собой говорили трое наших парней, с которыми Лейла не была знакома.

– Кто? – спросили у Лейлы.

– Первые трое, – ответила она уверенно.

Задержанных не пришлось долго колоть. Они сознались. Что за беда – поразвлеклись немного с девкой, которая даже волосы не покрывает платком! Они предлагали решить дело за деньги. Умоляли их отпустить. Ребята отбили им мошонки ногами.

Преступники содержались под охраной в нашем оборудованном под камеру предварительного заключения помещении, в полуподвале. Наутро пришли посланцы шайтанов и потребовали выдать задержанных им для суда по шариату.

– Нет, – твердо сказал Лечи, – это наше дело. Мы накажем их по адату, по закону гор и обычаям наших предков.

Казнь была назначена на воскресенье. Преступников привезли на свалку, вывели со связанными руками и по ставили на горы мусора. Вокруг собрались тысячи жителей. Родственник Лейлы подошел к осужденным и прилюдно спустил их штаны и нижнее белье. Они стояли среди воняющих отбросов, их голые ноги мелко дрожали, а маленькие члены, кажется, старались втянуться в синие отбитые мошонки.

Вперед вывели Лейлу и дали ей в руки АКМ с полным рожком патронов.

– Стреляй.

Лейла сняла с предохранителя и, не дрогнув, нажала спусковой крючок. Длинная очередь прошила животы насильников, они свалились на мусорные кучи, вопя и корчась. Мы подождали несколько минут, наблюдая за агонией. Потом Лечи поднял свой пистолет и прикончил каждого контрольным выстрелом в голову.

– Этих животных запрещается хоронить. Три дня они должны гнить на свалке. Потом родственники могут забрать трупы и закопать их в лесу.

Ни я, ни Лечи не вспомнили, что еще совсем недавно мы возмущались по поводу публичной казни в Грозном. Это было совсем другое.

Я подошел к Лейле. Она все еще сжимала автомат. Ее руки свело.

– Пойдем домой – сказал я, – все кончилось.

Она отдала автомат подошедшему со склоненной головой бойцу и покорно пошла со мной. Но не забрала ребенка. Она сказала, что сделает это завтра.

Я был устал и измучен. Со времени похищения Лейлы я почти не спал. В ту ночь я провалился в тяжелый сон.

Я проснулся от звука выстрела и выбежал на кухню.

У стола лежала Лейла, в ее руке был мой пистолет, дуло «Стечкина» она держала во рту, голова была прострелена, изо рта сочилась кровь.

* * *

Куба, Куба! Куба либре. Что это? Коктейль. Рецепт почти не отличается от рецепта коктейля Молотова. Или я опять все путаю?

Здесь очень много Кубы по телевидению. Репортаж о встрече боксеров с Острова Свободы, прилетевших ради дружеского турнира. На музыкальном канале по нескольку раз в день ставят клип «Ночных снайперов» – «Куба».

«А в моих ботинках до сих пор кубинский песок…»

И сразу за ним: песня убийственно красивой кубинской певицы на испанском языке, посвященная команданте Че Геваре. В клипе на фоне деревень и плантаций сахарного тростника идут длинноногие девушки-латинос, в белых платьях, с детьми на руках и автоматами Калашникова за плечами.

Это очень красиво. Романтично. Но какое мы имеем к этому отношение?

Создается стойкая ассоциация: Чечня – Куба. Чечня – остров свободы.

Неправда. Чечня – это не Куба. А Че – не бригадный генерал.

Легко снова затуманить сознание молодых, глупых. В телечате на местном канале ники: «Шахидка», «Талибан».

Они думают, что это смешно.

Значит, все опять запутается.

Я предлагаю ввести новый предмет в курс военно-теоретической подготовки: боевые действия в условиях телевизионной реальности.

То, что произошло, – этому уже никогда не будет не только объяснения, но и полного, достоверного описания. Попробуйте изучить любые источники. Вы найдете все что угодно, кроме системы фактов в их последовательности и внутренней взаимосвязи. Не работает закон причины и следствия, отброшен принцип историзма. Клипы, клипы, только клипы.

Официальная версия событий: ложь, громоздящаяся на другую ложь, совершенно не заботясь не только о правдоподобности, но даже и о согласованности второго сообщения с первым. Каждый выпуск новостей начинает историю с сотворения мира. Одно и то же событие, вчера поданное так, сегодня будет освещено совершенно иначе. И это нормально. Вчерашний день умер, и его правда умерла вместе с ним. Достаточно каждому дню своей правды.

Книги независимых журналистов, претендующие на историзм, на поверку оказываются компиляцией репортажей. Собственные впечатления, душераздирающие истории, нравственный и политический комментарий – но не складывается, общая картина не складывается. Клипы.

Художественные творения российских солдат – с большим или меньшим мастерством выписанные истории из ненормального быта антитеррористической операции. Поехали на БТРе за водкой на базар и подорвались на мине. Самый популярный сюжет.

Пожалуй, только мемуары генералов похожи на связный последовательный отчет. Но едва ли непредвзятый.

Мирные чеченские писатели, члены союзов и академики, начинают издалека – «когда динозавры были маленькими…» И получается хорошо, исторично. До самого конца двадцатого века получается исторично. Потом в двух последних главах, посвященных собственно войне, повествование рассыпается на осколки.

Совершенно особая вещь – отчеты моджахедов. Там вообще все выглядит как мистический триллер: сплошь ангелы чудесным образом уничтожают кафиров целыми дивизиями, выводя воинов джихада практически без потерь из любого столкновения. И как они умудрились при таком покровительстве проиграть войну? Остается непонятым.

Но самое удивительное – рассказы очевидцев.

Чаще всего оказывается, что никто из очевидцев ничего не видел собственными глазами. Они с серьезным видом пересказывают документальные фильмы, показанные по НТВ. Если же видели, то в ограниченном мире каждого оценка события совершенно непредсказуема и зачастую неадекватна.

У человека прямым попаданием бомбы разрушило дом. Он думает, что только он оказался таким несчастным. Ему неизвестно, что в один час сотни людей остались без крова. Или, наоборот, случайная мина залетела на огород. А человек уверен, что вся республика была подвергнута массированному обстрелу, перепахана взрывами. И в живых никого не осталось. Только он.

Когда включают электричество, люди бросаются к телевизорам, чтобы узнать, что же произошло на самом деле?! В отсутствие телекартинки реальность коллапсирует, сужается, втягивается, как свет в черную дыру.

Люди не помнят, когда что происходило. Если не было электричества – не работало телевидение, – они забывали, какое сегодня число, день недели и даже месяц. Но путают не только даты. Путают последовательность событий.

А раньше я думал, что это только я такой безумный.

Я долго пытался связать факты, склеить отрывки, выстроить единую непротиворечивую цепь событий. Я понял, что это невозможно. История этой войны не может быть написана. Потому что у этой войны не было истории.

У нее было телевидение.

Все, что происходило, редко попадало напрямую в сознание и память. Нет. Но – через телевизор.

Даже если взрыв произошел на соседней улице, на моих глазах – в моей собственной памяти он останется таким, каким его показали на следующий день по телевизору.

Это страшно, мы еще не понимаем, как это страшно.

Почему это страшно?

Виртуальные бои, цифровые сражения, война в телевизионной реальности. Всего лишь картинки, клипы.

Но кровь – настоящая.

Смерть – не понарошку!

Нашей мечтой было давно, чтобы правители и генералы сами воевали друг с другом. Не нравится президенту Джорджу Бушу диктатор Саддам Хусейн – пусть вызовет его один на один и разберется как мужчина с мужчиной! А русские пузатые генералы пусть метелятся с бородатыми чеченскими полевыми командирами.

Но я буду гуманнее. Я скажу: вам не обязательно на самом деле убивать друг друга или калечить. Вы можете разобраться, кто круче, в виртуальной реальности.

Есть такая компьютерная игра – контр-страйк.

Ваши дети все про нее знают, они проведут инструктаж.

Надевайте наушники, садитесь за мониторы и вперед! В бой!

И ни одно животное не пострадает.

Что же, дьявол вас побери, происходит сейчас? Вы играете в адский контр-страйк за своими начальственными столами, а вместо 3D-моделей на землю падают настоящие люди, истекая всамделишной кровью.

Для чего?

Неужели только для того, чтобы у вас в этой игре было «полное ощущение реальности»?..

* * *

Страна, которая якобы вела войну с Россией, существовала только в телевизоре. На собственных местных каналах. Больше нигде такой страны не было.

Чеченская Республика Ичкерия – так называлось это ток-шоу. Стэнд-ап-трэджеди. В Басаеве и Радуеве погибли талантливые артисты. В другое время они стали бы телеведущими. В 1998 году Салман Радуев решил устроить в телевизионной республике Ичкерия государственный переворот. Он захватил телецентр. Ему не хватало эфирного времени! Мало ему было того, что интервью с ним транслировали федеральные и зарубежные телеканалы. Он, наверное, хотел жить «за стеклом». Круглосуточное реалити-шоу о повседневной жизни Салмана Радуева – вот что было его мечтой. Пэрис Хилтон с автоматом. Шариатский суд приговорил его за попытку переворота к четырем годам лишения свободы. Но потом дело как-то закрыли. То ли из уважения к его героическим деяниям, то ли из страха перед боевиками «Армии Джохара Дудаева», генералом которой был Радуев.

Мы слишком долго думали, что жизнь – это телешоу. Мы не сразу поняли, что все слишком серьезно. И убивать нас будут по-настоящему.

Я говорю: не было никакой Ичкерии. И я едва ли преувеличиваю. Мы никуда не вышли из Российской Федерации. Из нее некуда выходить. Выйти из России невозможно. Это все равно, что покинуть подводную лодку в автономном плавании. Или сойти с летящего самолета.

Государство – это не только телевидение. Это еще и эффективные органы управления, налоги, транспортная инфраструктура, образование, здравоохранение, гражданство и прочее. Никаких самостоятельных и полноценных структур в Ичкерии создано не было. Вместе с тем продолжали функционировать российские институты. Паспортные столы выдавали паспорта советского образца с вкладышем о российском гражданстве. Зеленый ичкерийский паспорт с волком на обложке получали немногие, и то только в дополнение к российскому. Военкоматы вели учет призывников по российским методикам, только что не отправляли юношей на службу в Россию. Врачи и учителя продолжали получать – если вообще получали – зарплату из федерального бюджета.

Только в 1999 году, после фактического переворота, федеральные органы стали полностью демонтировать. Но заменить их ичкерийскими не успели. Да и не смогли бы.

Президент Ельцин подписывал с президентом Масхадовым документы, по виду похожие на межгосударственные соглашения. Но все это было только шоу, шоу для идиотов. Никто не верил в эти документы. Только Масхадов пытался делать вид, что они имеют какое-то значение.

Во время, которое я описываю, между 1996 годом, когда в Хасавюрте был заключен мир, и 1999 годом, когда снова начались боевые действия, войны как бы не было. Такова официальная версия.

Но война никогда не прекращалась.

В 1998 году, когда Масхадов летал в Москву на переговоры, российские самолеты летали в Чечню и сбрасывали бомбы. На Шали сбрасывали бомбы. Россия не признавалась, что это ее самолеты. Это были самолеты без опознавательных знаков. Но какие еще самолеты стали бы бомбить Чечню? Грузинские ВВС? Американцы? Может, с Коста-Рики? Может, военная авиация Папуа Новой Гвинеи развлекалась бомбежками? Или инопланетяне сели на самолеты российского производства?

Лицемерие и ложь, лицемерный мир, лицемерная война.

А артобстрелы? Артобстрелы тоже продолжались. С территории России. Кто стрелял по Чечне с территории России?

Надо думать, тоже провокаторы. Грузины захватывали целые батареи дальнобойной артиллерии на российской территории, производили несколько залпов и исчезали без следа.


Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу
Шалинский рейд

Подняться наверх