Читать книгу Дорогой друг. Перевод Елены Айзенштейн - Ги де Мопассан - Страница 6

Часть первая
Глава 5

Оглавление

Пробежали два месяца; начался сентябрь; скорая удача, на которую надеялся Дюру, казалось, очень долго не наставала. Он забеспокоился вдруг о моральной посредственности своего положения и не видел, каким образом можно взобраться на ту высоту, на которой будет оценен и вознагражден. Он чувствовал себя запертым в этой средней профессии репортера, замурованным в ней и не могущим выйти. Его ценили, но не уважали, в соответствии с его положением. Даже Форестье, которому он оказывал тысячи услуг, не приглашал его больше обедать, обращался с ним, как с подчиненным, хотя и называл его другом.

Время от времени, правда, Дюру, пользуясь оказией, помещал фрагменты статей, и, приобретя по откликам гибкость пера и такт, отсутствовавшие, когда он писал вторую статью об Алжире, не подвергался больше никакому риску отказа от публикации. Но создать материал согласно своему представлению или удовольствию, рассуждая о политических вопросах, было то же самое, что ехать по улице дю Буа не простым кучером, а мэтром. То, что, главным образом, унижало его, это чувство закрытости для него дверей света, отсутствие взаимоотношений на равных, отсутствие близости с женщинами, кроме нескольких известных актрис, иногда воспринимавших его с фамильярным интересом.

Ранее он знал из опыта, что они проявляют к нему необыкновенную светскую и актерскую симпатию, мгновенную симпатию, и он чувствовал, не зная тех, от кого может зависеть его будущее, нетерпение стреноженной лошади.

Очень часто он мечтал нанести визит мадам Форестье, но мысль об их последней встрече останавливала, унижала его, и он ждал, кроме того, когда будет приглашен ее мужем. В воспоминаниях ему явилась и мадам Марель, напомнившая, что она приглашала увидеться с ней, и однажды он появился у нее после обеда, когда у него не было никаких дел.

«Я всегда дома до трех», – говорила она.

Он позвонил в дверь в половине третьего. Она жила на улице Вернёй, на четвертом этаже.

Шум колокольчика; прислуга открыла дверь; маленькая причесанная служанка, завязывавшая шапочку, ответила:

– Да, мадам дома, но я не знаю, встала ли она.

И толкнула дверь в гостиную, которая была приоткрыта.

Дюру вошел. Комната была достаточно большой, немного меблированной и внешне запущенной. Кресла, несвежие и старые, выстроились вдоль стен, в соответствии с порядком, придуманным служанкой; не чувствовалось никакой элегантной заботы женщины, которая любит уют. Посередине на неравных шнурах висели четыре бедных картины, они представляли собой лодку на реке, корабль в море, мельницу на равнине и дровосека в лесу; все четыре прикрепили криво. Можно было догадаться, что в течение долгого времени они оставались в таком положении под небрежным взглядом безразличия.

Дюру уселся и ждал. Ждал он долго. Но дверь открылась, и быстро вошла мадам де Марель, одетая в розовый шелковый японский пеньюар, на котором золотом был вышит пейзаж с голубыми цветами и белыми птицами, и воскликнула:

– Представьте себе, что я еще не вставала. Как это мило, что вы пришли меня повидать! Я была убеждена, что вы меня забыли.

Восхищенным жестом она пожала обе его руки, и Дюру, которому посредственный вид квартиры позволил расслабиться, взял ее за руки и поцеловал одну, как он видел, делал Норбер де Варан.

Она пригласила его сесть; потом осмотрела с головы до ног и сказала:

– Как вы изменились! Вы набрались воздуха. Париж принес вам пользу. Ну, расскажите мне новости.

И, как старые знакомые, они принялись болтать, чувствуя между ними рождение мгновенной близости, чувствуя, как устанавливается один из потоков доверия, интимности и чувства, после которого два существа того же характера и той же самой породы в пять минут становятся друзьями.

Вдруг молодая женщина прервала беседу и удивилась:

– Это забавно, как я с вами. И мне кажется, что мы с вами знакомы десять лет. Без сомнения, мы станем хорошими товарищами. Хотите?

– Ну, конечно, – ответил он с улыбкой, которая говорила больше.

Он находил ее всю весьма соблазнительной, в сияющем и нежном пеньюаре, менее тонком, чем тот, белый пеньюар, менее кошачьем, менее изящном, но более волнующем, с перцем.

Когда он чувствовал себя рядом с мадам Форестье, с неподвижной и грациозной улыбкой, которая в одно и то же время привлекала и останавливала его, которая, казалось, говорила «Вы мне нравитесь» и «Остерегитесь!», чьи истинные чувства были никогда непонятны, у него появлялось желание лечь у ее ног или поцеловать тонкое кружево на ее корсаже, медленно вдыхать жаркий и ароматный запах, исходивший от нее, скользивший между грудями. Подле мадам де Марель он чувствовал желание более грубое, более определенное, которое трепетало в его руках под поднимавшимися контурами ее легкого шелка.

Она постоянно говорила, сея каждую фразу тем легким тоном, который она обычно принимала, как рабочий владеет ловкостью рук, нужной для выполнения известной сложной работы, которой удивляются другие. Он слушал ее, думая: «Хорошо бы запомнить все это. Написали бы очаровательную парижскую колонку, болтая о событиях дня».

Но вот тихо, совсем тихо в дверь, откуда она пришла, постучали. Она воскликнула: «Ты можешь войти, малышка». Вошла маленькая девочка, подошла прямо к Дюру, и он протянул ей руку.

Мать удивленно пробормотала: «Ну, это завоевание. Я ее больше не узнаю». Молодой человек обнял ребенка, сел напротив мадам и серьезным тоном начал задавать девочке милые вопросы о том, что она делала с тех пор, пока они не виделись. Она отвечала тоненьким голосом флейты, серьезным тоном большой девочки.

Часы прозвонили три часа, журналист поднялся.

– Приходите часто, – попросила мадам де Марель, – мы поболтаем, как сегодня, вы мне всегда доставите большое удовольствие. Но почему вы не приходите больше к Форестье?

Он ответил:

– О! Не из-за чего. У меня много работы. Я надеюсь, что в один из ближайших дней мы увидимся.

И он вышел, с сердцем, полным надежды, не зная, почему.

Он не говорил Форестье об этом визите.

Но все следующие дни он хранил воспоминание, и даже больше, чем воспоминание, чувство настойчивого и ирреального присутствия этой женщины. Он как будто что-то взял у нее, образ ее тела, оставшийся в глазах, и ощущение ее душевной сути, оставшееся в его сердце. Он находился под воздействием этого образа, как будто он приезжал несколько раз и проводил очаровательные часы подле этого существа. Говорят, что мы испытываем странное, близкое, смущающее, волнующее и изысканное чувство обладания, потому что оно таинственно.

Через несколько дней он нанес короткий визит.

Служанка ввела его в гостиную, и сразу же вошла Лорин.

Она протянула ему лоб, а не руку и сказала: «Мама мне велела, чтобы я просила вас подождать. Ей понадобится пятнадцать минут, потому что она не одета. Я составлю вам компанию».

Дюру, веселясь церемонными манерами девочки, ответил:

– Отлично, мадмуазель, я буду рад провести четверть часа с вами; но я вас предупреждаю, что я не буду серьезен, весь день я буду играть; я вас приглашаю сделать партию в кошку.

Девочку захватило его предложение, потом она улыбнулась, как делает женщина при мысли, которая шокировала бы ее, и пробормотала:

– В квартире не играют.

Он перебил:

– Это все равно. Я играю всюду. Ну, поймайте меня.

И он принялся двигаться вокруг стола, побуждая ее преследовать его, так что она двигалась позади него, все время улыбаясь, с вежливой снисходительностью, иногда протягивала руку, чтобы коснуться его, но не сдавалась до самого бега.

Он останавливался, наклонялся, и, когда она приближалась своим робким шагом, он прыгал в воздухе, как черт, запертый в коробке, а потом переносился в другой конец гостиной. Она находила это забавным, переставала смеяться и, двигаясь, начинала семенить перед ним с легкими радостными криками, когда верила, что схватит его.

Он передвигал стулья, допуская промахи, заставляя ее кружить вокруг одного и того же места и потом покидал его, захватывал другое. Лорин бегала теперь, полностью предавшись удовольствию новой игры и розовея лицом, она торопилась с огромным рвением восхищенного ребенка на каждое ускользание, на каждую хитрость, на каждое притворство своего товарища.

Вдруг, поскольку она собиралась добраться до него, он схватил ее в руки и, подняв до самого потолка, крикнул: «Поймана кошка!»

Восхищенная девочка шевелила ногами, желая убежать, и смеялась от всего сердца.

Мадам Марель вошла и изумилась:

– О! Лорин! Лорин, которая играет… Вы колдун, мосье.

Он поставил девочку на землю, поцеловал руку ее матери, и они сели, а ребенок между ними, они сели и хотели поговорить, но одурманенная Лорин, обыкновенно молчаливая, теперь болтала без умолку, и ее пришлось отослать в ее комнату.

Она молча повиновалась, но со слезами в глазах.

С того момента, как они остались одни, мадам Марель понизила голос:

– Вы не знаете, у меня большой план, я думала о вас. Вот. Поскольку я все недели обедаю у Форестьеов, время от времени я приглашаю их ответно в ресторан. Я могу принимать у себя, но я не устроена для этого, я ничего не смыслю в домашнем хозяйстве, ничего в кухне, ничего ни о чем. Я чертовски люблю жить. Итак, время от времени я принимаю в ресторане, но это невесело, когда нас только трое. Мое понимание едва ли сочетается с их. Я вам это говорю, чтобы объяснить вам закономерность приглашения. Вы понимаете, не правда ли, что я прошу вас быть на наших субботах, в кафе Риш, в семь тридцать. Вы знаете этот дом?

Он с радостью откликнулся. Она добавила: «Мы будем все вчетвером. Настоящая партия каре7. Это так привлекательно для наших женщин, все эти маленькие праздники, для которых они необычны.

Она была в темно-коричневом платье, которое провокационным и кокетливым способом обнимало ее талию, горло, лодыжки, руки. И Дюру испытал удивительный конфуз, почти смущение, причину которого он не мог ухватить, диссонанс этой изысканной и заботливой элегантности с очевидной небрежностью жилища, в котором она жила.

Все, что одевало ее тело, все то, что интимно и прямо касалось ее тела, было тонко и нежно, но то, что его окружало, уже не имело для нее значения.

И он ушел от нее, как и в прошлый раз, храня чувство продолжающегося ее присутствия, своего рода галлюцинацию чувств. И с возрастающим нетерпением он ждал дня, когда он сможет пообедать с ней.

До этого нужно было во второй раз взять напрокат вечерний костюм, так как средства еще не позволяли его купить, и Дюру пришел на встречу за несколько минут до срока. Он заставил себя подняться на второй этаж, и его провели в маленькую гостиную ресторана, обтянутую красным, чье единственное окно выходило на бульвар.

Квадратный стол и четыре столовых прибора на белой скатерти, блестели как лакированные. Бокалы, столовое серебро, печь весело сияли в пламени двенадцати свечей, поднятых на двух высоких канделябрах.

Снаружи из отдельных кабинетов можно было увидеть большое пятно яркой зелени, которое оказалось сияющей живым светом листвой дерева.

Дюру сел на очень низкое канапе, красное, как драпировка стен, чьи усталые пружины тонули под ним, создавая у него чувство, что он падает в дыру. Он слышал смутный ропот всего этого огромного здания, шум большого ресторана, шум кастрюль и задетого столового серебра, шум скорых шагов гарсонов, смягченный коврами, шум внезапно открывающихся дверей, позволяющих бежать от звуков голосов всех тесных гостиных, где, закрывшись, обедают люди. Форестье вошел и с сердечной фамильярностью пожал ему руку, как он никогда не свидетельствовал ему своего почтения во «Французской жизни».

– Две дамы придут вместе, – сказал он. – Как милы эти обеды!

Потом он посмотрел на стол, заставив полностью погасить вдруг газовый фонарь, горевший в ночной темноте, закрыл створку окна по причине прохладного воздуха и выбрал себе хорошо защищенное место, провозгласив: «Нужно, чтобы я обратил на это особое внимание; в течение месяца мне было лучше, и вот в продолжение нескольких дней – повторение болезни. Я был захвачен холодным вторником, когда выходил из театра».

Открыли дверь, и, следуя за метрдотелем, появились две молодые женщины, скрытые под вуалями, таинственные, с очаровательным налетом тайны в местах, где подозрительны встречи и окрестности.

Поскольку Дюру приветствовал мадам Форестье, она громко заворчала на него за то, что он не вернулся, чтобы повидать ее; потом она добавила с улыбкой своей подруге: «Вот, вы мне предпочитаете мадам де Марель; вы находите для нее много времени».

Потом они расселись, и метрдотель подал господину Форестье карту вин; мадам де Марель воскликнула:

– Дайте этим мосье то, что они хотят. Что до нас, охлажденного шампанского, лучшего, сладкого шампанского, к примеру, ничего другого.

И человек вышел, а она с возбужденным смехом объявила: «Сегодня вечером я хочу пошалить. Устроим кутёж, настоящий кутёж».

Форестье, который, казалось, не слышал, спросил:

– Вы не будете возражать, если закроем окно? В течение нескольких дней мне нездоровилось.

– Нет, ничего.

И он толкнул оставшуюся приоткрытой створку и, успокоившись, сел с безмятежным лицом.

Его жена ничего не говорила и казалась поглощенной происходящим; ее глаза смотрели на стол, она улыбалась туманной улыбкой, отраженной в бокалах, которая все время обещала то, что никогда не сбывалось.

Принесли устриц из Остенде, маленьких и жирных, напоминавших маленькие уши, закрытые в раковинах, которые плавились между небом и языком, как соленые конфеты. Потом после картофеля подавали розовую форель, нежную, как девичья плоть; и гости начали беседу.

Сначала обсуждали сплетни, бегущие по улицам: историю светской женщины, застигнутой другом ее мужа (она ужинала в отдельном кабинете с иностранным принцем).

Форестье много смеялся над приключениями; две женщины заявили, что нескромный болтун был хамом и трусом. Дюру держался их точки зрения и очень громко заявил, что мужчина должен заниматься такого рода делами, актер ли он, доверенное лицо или простой свидетель, храня гробовое молчание. Он добавил:

– Насколько жизнь была бы полна очаровательных вещей, если бы можно было рассчитывать на абсолютную осмотрительность тех и других. Часто, очень часто, почти всегда из-за страха тайного снятия маски женщины останавливаются.

Но, улыбаясь, он добавил:

– Ну, правда ли это? Сколькие сдались бы внезапному желанию, неожиданному капризу или в час ярости, фантазии любви, если они не боялись бы расплатиться непоправимым скандалом и мучительными слезами за короткое и легкое счастье!

Он говорил с заразительной убежденностью, как если бы вел защиту по делу, по ее делу, как если бы говорил ей: «Не нужно со мной бояться подобной опасности. Попробуйте понять это».

Обе дамы созерцали его, все время одобряя взглядом, свидетельствуя, что он говорит хорошо и правильно, признавая дружеское молчание непреклонной парижской моралью, которая в течение долгого времени не устоит перед несомненностью тайны.

И Форестье, почти легший на канапе нога на ногу, положил салфетку, чтоб не пачкать костюм, и заявил вдруг с улыбкой истинного скептика:

– Боже, но мы заплатили бы, да, если бы были уверены в молчании. Чертовщина! Бедные мужья!

Принялись говорить о любви. Не признавая вечной любви, Дюру понимал любовь как длительную связь, нежную дружбу, доверие! Союз чувств не что иное как печать союза сердец. Но он возмущался беспокойной ревностью, драмами, сценами, страданиями, почти всегда сопровождающими разрывы.

Когда он замолчал, мадам де Марель вздохнула:

– Да, это единственная хорошая вещь в жизни, и мы часто вредим ей невозможной требовательностью.

Мадам Форестье, игравшая ножом, сказала:

– Да… да… это хорошо… быть любимой…

Казалось, она подальше оттолкнула свою мечту, думая о вещах, о которых она не осмеливалась говорить.

И, поскольку первое блюдо не принесли, время от времени маленькими глотками они пили шампанское, закусывая корочками, отодранными от задней части маленьких круглых булочек. Мысль о любви, медленная и соблазнительная, входила в них, понемногу опьяняла их душу, как чистое вино, капля за каплей падавшее в их горло, горячившее их кровь и смущавшее их дух.

Принесли котлеты из барашка, нежные, легкие, лежавшие на густом ложе из маленьких острых концов спаржи.

– Черт! Хорошая вещь! – воскликнул Форестье.

Они ели медленно, наслаждаясь тонким мясом и овощами, маслянистыми, как крем.

Дюру возобновил беседу:

– Когда я люблю женщину, весь мир исчезает вокруг нее.

Он сказал это с убеждением, взволнованный мыслью об этом любовном удовольствии, наслаждаясь угощением, которого он отведал.

Мадам Форестье пробормотала тоном, словно ее это не касается:

– Это несравненное счастье – первое пожатье руки… Когда он спрашивает: «Любите ли вы?» И когда другая отвечает: «Да, я люблю»

Мадам де Марель, которая залпом опустошила бокал шампанского, весело сказала, ставя свой бокал:

– По-моему, я менее платонична.

И с блестящими глазами они принялись острить, одобряя ее высказывание.

Форестье, растянувшийся на канапе, распахнув руки, опершись на подушки, серьезным тоном сказал:

– Эта искренность делает вам честь и доказывает, что вы – женщина практическая. Но, может быть, мы спросим мнения мосье де Мареля?

Она медленно пожала плечами с бесконечным, длительным презрением; потом проговорила милым тоном:

– Мосье де Марель не имеет мнения в этой области. Он… воздерживается.

И разговор пустился насчет высокой теории нежности, расцвел садом выдающихся шуток.

Это был момент искусных намеков, поднятой вуали слов, как приподнимают юбки, момент ловкостей языка, искусной и замаскированной смелости, всей бесстыдности лицемерных фраз, которые показывают раздетые образы в туманных выражениях, приносящих во взгляд и ум быстрые видения всего того, о чем мы не можем сказать прямо, позволяющие светским людям разновидность тонкой и таинственной любви, нечистую разновидность одновременного вызывания мыслей с помощью воскрешения, волнующего и чувственного, как объятия, всех тайных, постыдных и желанных объятий. Принесли жаркое, куропаток, окруженных перепелами. Потом маленький горошек, потом террин из фуа-гра, в сопровождении салата с кружевными листочками, похожий на зеленый мох, большой салатник в форме бассейна. Они съели все, не смакуя, не заметив, занятые единственно тем, о чем они говорили, погрузившись в ванну любви.

Две женщины теперь твердо бросали слова: мадам де Марель – с натуральной смелостью, напоминавшей провокацию, мадам Форестье – с очаровательным запасом целомудрия в тоне, голосе, в улыбке, во всей манере, выделявшая тоном, как бы приуменьшавшая дерзкие вещи из своих уст.

Форестье, полностью распластавшись на подушках, смеялся, пил, ел без конца, бросая иногда только дерзкое или жесткое слово, так что женщины, немного шокированные формой и для формы, вдруг принимали немного смущенный вид, и это длилось две или три секунды. Когда он трусил от слишком грубой шутки, он говорил:

– Все хорошо, дети мои. Если вы будете продолжать так, вы перестанете совершать глупости.

Принесли десерт, потом – кофе. И ликер лился в возбужденные более тяжелой и жаркой проблемой души.

Поскольку всех пригласили садиться за стол и мадам де Марель была пьяна, она признала это с веселой и словоохотливой грацией женщины, которая подчеркивает, чтобы забавлять своих гостей, градус реального опьянения.

Теперь, может быть, из осторожности, мадам Форестье умолкла, Дюру чувствовал себя слишком возбужденным и, чтобы не скомпрометировать себя, хранил искусную сдержанность.

Закурили сигареты, и Форестье вдруг принялся кашлять.

Ужасный приступ уже разрывал ему горло; и с красным лицом с потным лбом он кашлял в свою салфетку. Когда кризис успокоился, разъяренным тоном он заворчал:

– Эти планы не имеют для меня никакой ценности: это глупо.

Все его хорошее настроение исчезло в мучительности болезни, преследовавшей его.

– Вернемся к себе, – сказал он.

Мадам де Марель позвонила гарсону и попросила счет. Ей принесли его почти сразу же. Она попыталась прочитать, но цифры вертелись перед глазами, и она протянула чек Дюру:

– Держите, заплатите за меня, я вас прошу, я слишком пьяна.

И она бросила ему в руки свой кошелек.

Общая сумма была сто тридцать франков. Дюру проверил и пересчитал чек, потом отдал две купюры, взял сдачу и вполголоса спросил:

– Сколько нужно оставить гарсонам?

– Как вы хотите, я не знаю.

Он положил пять франков на салфетку, потом вернулся к кошельку молодой женщины, сказав:

– Хотите ли вы, чтобы я отвез вас до вашей двери?

– Ну, конечно. Я не в состоянии найти свой адрес.

Пожав руки Форестьем, Дюру остался один вместе с госпожой де Марель в катившемся фиакре.

Он почувствовал ее напротив себя так близко, запертую в черной карете, вдруг освещаемую с тротуаров клювом газового фонаря, он чувствовал через ее рукав жар ее плеча, и он не мог найти ничего другого, абсолютно ничего, кроме парализовавшего его дух властного желания схватить ее в свои объятия.

«Если я осмелюсь, что она сделает?» – думал он.

И воспоминание обо всех шаловливых шутках в течение ужина сделало его смелее, но страх скандала заставлял его медлить.

Она ничего больше не говорила, неподвижная, погруженная в свой уголок. У него возникла бы мысль, что она уснула, если бы он не видел, как сияют ее глаза каждый раз, когда луч света проникает в карету.

«О чем она думает?» – он хорошо чувствовал, что достаточно сказать одно лишь слово, единственное слово, разбивающее тишину, и оно унесло бы все возможности; но у него отсутствовала смелость, смелость резкого и грубого действия.

Вдруг он почувствовал движение у своей ноги. Она сделала движение, сухое, нервное, нетерпеливое движение или позвала, может быть. Этот жест, почти бесчувственный, заставил пробежать с головы до ног трепету по его коже, и, живо повернувшись, он бросился к ней, ища ее рот своими губами и обнаженную плоть своими руками.

Она исторгла крик, еле слышный крик, хотела встать, бороться, оттолкнуть его; потом, как если бы у нее отсутствовала сила к более долгому противостоянию, она уступила.

Но карета как раз остановилась перед домом, где она жила, и удивленный Дюру начал искать страстные слова, чтобы поблагодарить ее, благословить ее и выразить ей свою признательную любовь. Однако она не поднялась, не двинулась, пораженная тем, что произошло. Тогда он испугался, что подумает кучер, и спустился первым, чтобы поддержать за руку юную женщину.

Она вышла, наконец, из фиакра, спотыкаясь и не произнося ни слова. Он позвонил, и, поскольку дверь открылась, спросил, трепеща:

– Когда я увижу вас снова?

Она пробормотала так тихо, что он едва услышал:

– Завтра приезжайте завтракать со мной.

И исчезла в тени вестибюля, толкнув тяжелую дверь, которая издала звук, напоминающий пушечный.

Он дал сто су кучеру, принявшись ходить перед ним быстрыми триумфальными шагами; сердце его выпрыгивало от радости.

Наконец, он держал в объятиях женщину, замужнюю женщину, светскую женщину! истинную светскую женщину! истинную парижанку! Как это было легко и неожиданно!

Раньше он воображал себя атакующим и побеждающим одно из таких желанных существ; это требовало бесконечной заботы, бесконечного ожидания, умелой галантности, любовных слов, вздохов и подарков. И вот вдруг малейшая атака, первая, после которой она сдалась ему так быстро, что он поразился.

«Она была пьяна, – думал он, – завтра будет другая песня. Я буду в слезах». Эта мысль обеспокоила его, потом он сказал себе: «По-моему, так ужасно. Теперь, когда она есть у меня, я буду ее беречь».

И в неясном мираже, когда терялись его надежды, надежды на величие, успех, славу, на счастье и любовь, он заметил вдруг, подобно гирляндам лиц, которые разворачиваются в торжественном небе, шествие элегантных, богатых, властных женщин, проходящих мимо с улыбкой, чтобы исчезнуть в глубине золотого облака его мечтаний.

И его сон населился видениями.

На следующий день он был немного взволнован, когда поднимался по лестнице мадам де Марель. Как она примет его? А если она не примет его? Если она запретит ему вход в свой дом? Если она расскажет? Но нет, она не может ничего сказать, не позволив узнать полную правду. Ну нет, он был хозяином ситуации.

Маленькая служанка открыла ему дверь. У нее было обычное лицо. Он успокоился, как будто ждал того, что служанка покажется ему взволнованной.

Он спросил:

– У мадам все хорошо?

Служанка ответила:

– Да, мосье, как всегда.

И она предложила ему войти в гостиную.

Он пошел прямо к камину, чтобы убедиться в состоянии своих волос и одежды; перед зеркалом он поправил свой галстук, когда заметил в нем юную женщину, которая смотрела на него, стоя на пороге комнаты.

Он сделал вид, что не видит ее, и несколько секунд в глубине зеркала они рассматривали себя, наблюдали и шпионили друг за другом, перед тем как оказаться лицом к лицу.

Он повернулся. Она не двигалась и, казалось, ждала. Он бросился к ней, бормоча:

– Как я люблю вас! Как я люблю вас!

Она открыла ему объятия и упала на его грудь; потом подняла к нему голову; они долго целовались.

Он подумал: «Это легче, чем я предполагал. Все идет очень хорошо».

Их губы разделились, и он, не сказав ни слова, улыбнулся, пытаясь выразить своим взглядом бесконечность любви.

Она тоже улыбнулась, той улыбкой, которой предлагают желание, согласие, добровольно отдаются. Она пробормотала:

– Мы одни. Я отослала Лорин завтракать к подруге.

Он вздохнул и поцеловав ей запястья.

– Спасибо. Я вас обожаю.

Тогда она взяла его за руку, как если бы он был ее мужем, и увлекла его на канапе, где они сели рядом.

И он попытался начать искусный и обольстительный разговор, и, не поняв ее точки зрения на его чувство, он пробормотал:

– Тогда вы не слишком желаете меня?

Она приложила руку к его рту:

– Замолчи!

Он оставался молчалив, их взгляды встретились, пальцы сплелись и были горячи.

– Как я вас желаю! – сказал он.

Она повторила:

– Замолчи.

Было слышно, как в зале за стеной передвинули тарелки. Он поднялся.

– Я не хочу оставаться рядом с вами. Я теряю голову.

Дверь открылась.

– Мадам, кушать подано.

И он с серьезностью предложил ей руку.

Они завтракали друг с другом, улыбались без конца, занятые только собой, все было покрыто очарованием мягкой зародившейся нежности. Они ели, сами не знали что. Он чувствовал ножку, маленькую ножку, которая бродила под столом. Он взял ее между своими и хранил, сжал изо всей силы.

Пришла служанка, с беспечностью принесла и унесла посуду и, казалось, ничего не замечала.

Когда они закончили завтракать, они вернулись в гостиную и снова бок о бок заняли свое место на канапе.

Понемногу он прижимался к ней, пытаясь обнять. Но она спокойно отталкивала его:

– Осторожно, могут войти.

Он пробормотал:

– Когда я смогу увидеть вас наедине, чтобы сказать вам, как я вас люблю?

Она склонилась к его уху и тихо произнесла:

– Я нанесу вам маленький визит в эти дни.

Он почувствовал, что краснеет.

– Это у меня… э-э-э …очень скромно.

Она улыбнулась.

– Это ничего. Я приду к вам, а не смотреть вашу квартиру.

Тогда он стал настаивать, чтобы знать, когда она придет.

Она остановилась на самом далеком дне следующей недели, и он стал умолять ускорить дату, лепеча слова, блестя глазами, обращаясь к ней и пожимая руки, с красным, лихорадочным лицом, охваченный желанием, порывистым желанием, которое следует за завтраком тет-а-тет.

Ей было весело наблюдать, с каким пылом он умоляет ее, и постепенно она уступала ему один день.

Но он повторял:

– Завтра… скажите… завтра…

Наконец она согласилась:

– Завтра. В пять часов.

Он исторг долгий вздох радости; и они беседовали почти спокойно, с интимными оборотами, как если бы были знакомы двадцать лет.

Удар колокольчика заставил их вздрогнуть; и, потрясенные, они отдалились друг от друга.

Она пробормотала:

– Это, должно быть, Лорин.

Появилось дитя; потом девочка остановилась, потом, хлопая в ладоши, побежала к Дюру, ощущая удовольствие от того, что видит его:

– А! Дорогой Друг!

Мадам де Марель принялась смеяться:

– Ну! Дорогой Друг, Лорин вас окрестила. Это хорошее домашнее дружеское прозвище для вас. Я тоже буду вас называть Дорогим Другом.

Он посадил девочку на колени и стал играть во все детские игры, каким он научил ее.

Он поднялся без двадцати три, чтобы вернуться в газету; и на лестнице, уже у двери, проговорил на краю губ: «Завтра. В пять».

Молодая женщина с улыбкой ответила: «Да», – и исчезла.

Как только он закончил свою журналистскую работу, он стал мечтать, как он приведет в порядок комнату, чтобы принять свою возлюбленную и как можно лучше скрыть бедность обстановки.

У него была мысль приколоть к стене японские безделушки, и за пять франков он купил коллекцию крепонов8, маленькие веера и маленькие ширмочки, за которыми он спрятал слишком заметные пятна на обоях. На стекла он наложил прозрачные картинки, изображающие лодки на побережье, полет птиц через красное небо, разноцветных дам на балконе и процессию маленьких черных человечков на равнине, покрытой снегом.

Его жилище, слишком просторное для того, чтобы спать и сидеть, внутри стало напоминать бумажный фонарик.

Он оценил удовлетворительность эффекта и провел вечер, наклеивая на потолок оставшихся птиц, вырезанных из цветной бумаги.

Потом под свист поездов он улегся и уснул.

Назавтра он вернулся пораньше, захватив коробку с пирожными и бутылку мадеры, купленные у бакалейщика. Он должен был выйти, чтобы добыть две тарелки и два бокала; и он расположил на туалетном столике это угощение, а загрязненное дерево стола скрыл салфеткой; чаша и кувшин с водой стояли снизу.

Потом он стал ждать.

Она пришла к пяти с четвертью; обольщенная мерцающими цветом рисунков, она воскликнула:

– О! как мило у вас. Но на лестнице многолюдно.

Он заключил ее в объятия и страстно поцеловал через вуаль в волосы между лбом и шляпкой.

Через полтора часа он вез ее обратно на станцию фиакров на улицу Рим. Когда она оказалась в карете, он проговорил:

– Во вторник. В этот же самый час.

Она ответила:

– В этот же час, во вторник.

И, поскольку наступил вечер, она привлекла его голову за портьеру и поцеловала в губы. Потом кучер пришпорил лошадь, и она воскликнула:

– Прощайте, Дорогой Друг!

И усталая белая лошадь повезла старую карету рысью.

В течение трех недель, каждые два-три дня, иногда утром, иногда вечером Дюру принимал мадам де Марель.

И, поскольку после обеда он ждал ее, большой шум на лестнице привлек его внимание.

Кричал ребенок. Разъяренный мужской голос орал:

– Что это он кричит, черт побери?

Визгливый и раздраженный голос женщины ответил:

– Это грязная кокотка, которая приходит к журналисту наверху, на площадке толкнула Николя.

Просто не обращают внимания на детей на лестницах!

Дюру, потерянный, отступил, так как услышал быстрый шелест юбки и скорый тяжелый шаг этажом ниже.

7

Каре – карточная игра.

8

Крепон – шелковая или шерстяная ткань.

Дорогой друг. Перевод Елены Айзенштейн

Подняться наверх