Читать книгу Батюшков не болен - Глеб Шульпяков, Павел Мейлахс - Страница 7

Часть I
Из дневника доктора Антона Дитриха. 1828
Лучшее время

Оглавление

В частных письмах людей подцензурного времени почти не встретишь разговора о политике – как будто существует грань, через которую автор не разрешает переступить себе. Павловская, николаевская, советская, нынешняя – любая “цензурированная” эпоха живёт вне исторического контекста и его Большого времени. Создаётся впечатление, что человек такой эпохи состоит из одних сплетен, амуров, анекдотов, интриг по службе, хозяйства и сутяжничества, и семейного быта с его детскими болезнями и долгами.

Впечатление ложное, разумеется.

В последние годы правления Екатерины (а потом и в короткую эпоху Павла) цензура и доносы стали общегосударственной формой полицейского надзора за подданными. Жизнь была буквально пропитана соглядатайством. О том, что на границах досматриваются иностранные книги, а письма, идущие официальной почтой, перлюстрируются – знали все. Одна неловкая фраза или страница сочинения (как сегодня репост или лайк) могли стоить автору карьеры, а то и свободы. Расплывчатость требований (пресекать что-либо противное закону Божию, гражданственности и нравам) – а также отсутствие профессионального чиновничьего аппарата – развязывало доносчикам и цензорам руки. Что бывает, когда свободомыслие запрещается на государственном уровне, какой простор открывает подобный запрет для человеческой подлости – хорошо видно по тому, как поэт и цензор Туманский обошёлся с Карамзиным. Когда-то Карамзин отказался напечатать стихи Туманского в своём журнале, и тот, уже в должности цензора, в отместку запретил ввоз в Россию экземпляры немецкого издания “Писем русского путешественника”. Он не только “остановил” книгу, но представил начальству донос, указав на “опасные” в ней места, и только случай спас будущего историка от крупных неприятностей.

Политика обсуждалась устно или заносилась в дневники, но дневники тоже оказывались ненадёжными носителями. После 14 декабря Пушкин уничтожил многие записи, то же касалось писем и записок, шедших из рук в руки в обход почты[8].

Батюшкову было два года, когда пала Бастилия и наступили великие 1790-е. На его отрочество пришлись “турбулентные” годы правления Павла с эскападами во внутренней и внешней политике. Батюшков перешёл в пансион Триполи в год цареубийства. Французская революция, на фоне которой жила вся Европа, принципиально изменила представление европейского человека об истории, обществе и его собственной социальной природе. Батюшков был современником триумфа и падения Наполеона, и даже участвовал в его разгроме. Он пережил декабрь 1825-го, и хорошо, что был не в уме, ведь в ссылку ушли многие из тех, кого он знал и любил с детства.

Как поэт и человек Батюшков состоялся в историческом промежутке между эпохой Французской революции и восстанием декабристов, поставившим эпохе кровавую точку в далёкой России; между закатом классицизма и зарёй романтиков с войной 1812 года в точке исторической кульминации. В каком-то смысле это было везением, поскольку обретать собственное, внутреннее время, а значит и собственный голос, в промежутке проще – когда история делает скачок, инерция традиции ослабевает и поэту нужно самому искать, на что опереться.

Жизнь Батюшкова – поиск такой опоры. В свете подобного поиска можно было бы назвать его поэтом-экзистенциалистом, недаром именно Паскаль со временем всё больше привлекает его читательское внимание. Правда, по мере нарастания болезни связи с внешним миром одна за другой обрываются; он всё чаще пасует, прячется в себя от времени и вопросов, которые оно ставит. Ещё в молодости приговор Истории он высокомерно произносит с позиции вечности, и в этом высокомерии – его слабость, ведь именно История заставит его радикально поменять представления о себе и мире. Точкой опоры для него станет собственный опыт, горький, но свой, и отвечать перед своей жизнью и Временем он будет тоже – сам.


В 1797 году отец поэта отчаивается получить в Петербурге новый чин и должность. Из денег, полученных от заёмного банка, он внесёт за обучение сына в пансион француза Осипа Жакино 700 рублей на год – и удалится в Даниловское. А когда придёт время отдавать в пансион младшую Вариньку, Николай Львович переведёт сына в пансион подешевле: к итальянцу Ивану Антоновичу Триполи.

Трудно недооценить значение этого “перевода”.

Иван Антонович был географ и преподавал в Морском кадетском училище. Чтобы сколько-нибудь подработать к небольшому жалованью, он держал на дому частную школу, как делали многие преподаватели. Судя по эпиграмме, кадеты относились к наставнику с любовью, но без особого уважения (“Прекрючковатый нос, фитою ножки, / Морской мундир, гусарские сапожки”). Тем не менее вкус к итальянскому языку, а значит и к литературе – привьёт Батюшкову именно этот нелепый и смешной, не по моде одетый Иван Антонович.

Существует письмо Батюшкова из пансиона в Даниловское, в котором звучит хрестоматийная фраза “прохожу италиянскую грамматику и учу в оной глаголы”. Есть в письме упоминание и “большой картины”, которую Константин копирует по заданию старшей сестры Анны. Кисти какого художника принадлежала картина? Неизвестно, “Диану и Эндимиона” весьма часто изображали в европейской живописи. Однако сам античный сюжет исполнен глубокого “батюшковского” смысла. Влюблённая в Эндимиона, богиня Диана регулярно является юноше во сне. Однажды Эндимион просыпается. Он видит Диану, но считает её прекрасное видение сном. Чтобы увидеть богиню снова, он спит всё чаще и дольше, пока окончательно не перебирается за черту яви. Диана (Селена) была богиней луны, а Эндимион, таким образом, первым человеком-лунатиком; странно и страшно, что подобный сюжет рисовал в детстве первый лунатик русской поэзии Константин Батюшков.

Благодаря Анне из Батюшкова получился неплохой рисовальщик и, главное, разборчивый ценитель живописи. Мы в этом не раз ещё убедимся. На всю жизнь (и даже в безумии) он сохранит твёрдость руки и цепкость взгляда. Перед нами не альбомные завитки и виньетки, а портреты и жанровые сцены, довольно точно, хотя и “всырую” набросанные. Выпуклость, наглядность, художественность физического мира, которые схватывает глаз художника, найдут себя в поэзии. Батюшков станет одним из первых поэтов, чей визуальный ряд с его поблескивающими при лунном свете пиками или ночным дымящимся костром серьёзно потеснит абстрактную риторику классицизма и вычурные барочные метафоры. После Батюшкова только Пушкин сможет одной строкой оживить целую картину (“сальная свеча темно горела в медном шандале”).


Первым литературным опытом Константина был перевод на французский речи митрополита Платона. Речь была написана на восшествие Александра и прочитана Платоном во время московской коронации. “Отважится вокруг престола твоего пресмыкатися и ласкательство, и клевета, и пронырство со всем своим злым порождением, – писал митрополит, – откроет безобразную главу свою мздоимство и лицеприятие…” Однако с “помощью небесной подвиг твой будет удобен, бдение твое будет сладостно, попечение твое будет успешно…”

Речь императору понравилась. В числе переводов на другие языки она была опубликована. Если верно, что при переводе особенно усваивается склад авторской мысли, то Батюшкову повезло: митрополит Платон считался одним из самых просвещённых церковников. В том же письме Батюшков не без гордости сообщает о переводе отцу, и это едва ли не единственное свидетельство жизни поэта в пансионе. Мальчик просит деньги на прачку, почтовые расходы и крепостного слугу Фёдора. Он напоминает, что отец обещал подарить телескоп, который “можно продать и купить книги”. Для Батюшкова-подростка мир звёздного неба несравним с внутренним миром человека, который открывается в книгах.


Жизнь в пансионе приучала к самообслуживанию и чем-то напоминала армейскую; в военных походах этот опыт Батюшков, надо полагать, вспомнит. В отрыве от семьи, жизнь в чужом городе, в замкнутом пространстве среди себе подобных, учит подростков жить своим умом и расчётом. В таких условиях они рано взрослеют. У Жакино и Триполи Батюшкова научат не только языкам и наукам, но и самостоятельно распоряжаться личной жизнью и средствами к ней; самому принимать решения и отвечать за них. Несмотря на сложившийся образ певца неги и счастливых мгновений, в жизни Батюшков будет человеком действия. Его бездомность, заброшенность в мире породит “охоту к перемене мест”, которая будет формой поиска дома и сделает Батюшкову-поэту и судьбу, и легенду, но, увы, не сможет защитить от болезни. В конце концов его бесконечные разъезды превратятся из поиска точки опоры в попытку убежать от неизбежного помрачения.

Впрочем, первые годы в Петербурге – и в пансионе, и по выходе из него – не назовёшь временем одиночества и бесприютности. В судьбе юноши многие принимали участие. В семействе Михаила Никитича Муравьёва, сенатора, поэта, в прошлом литературного воспитателя великих князей – Батюшков живёт в Петербурге сразу после выхода из пансиона. Дядюшка и тётка, их дети – весь, как называли это семейство, “муравейник” – отныне и его семейство тоже, причём на долгие годы. Муравьёвы по-родственному опекают племянника, и этот образ поэта из провинции, которому покровительствуют влиятельные столичные родственники, позже окарикатурит Грибоедов в пьесе “Студент”.

Именно к этому времени (1801), когда Муравьёв определяет Батюшкова в министерство просвещения – относится первый из известных портретов Константина Николаевича. Мы видим совсем ещё молодого человека, подростка. По выражению лица складывается ощущение, что юноше в ведомственном мундире неловко, как если бы мундир был велик, и он с осторожностью выглядывает из него, и за раму картины тоже. Батюшков похож на большую пугливую птицу. Первый портрет поэта и сегодня можно увидеть в литературном музее Пушкинского Дома.


Ранние годы в столице станут для Батюшкова временем поэтических знакомств и опытов. Они счастливо совпадут с короткой, но лучшей эпохой в истории тогдашней России. Константин Николаевич дебютирует в первые годы правления молодого императора. Политические проекты Александра многих поражают либеральностью. Как и Екатерина Великая, как и вообще русская власть, когда она хочет забыть дурное прошлое и начать с чистого листа – Александр поворачивается лицом к Европе. Воспитанный в идеях Просвещения, он мечтает, чтобы не только в России, но и на всём европейском континенте воцарились мир и спокойствие.

Первый опус Батюшкова (1802) будет называться “Мечта”. Вслед за Эпикуром и Горацием Константин Николаевич утверждает в нём, что “счастие певцов” есть “скромна сень, мир, вольность и спокойство”.

Александр мечтает утвердить для своей империи то же самое.

Ослабление цензурных запретов приводит к настоящей культурной оттепели. В столицах – бум на театре и в книгоиздании. Появляются многочисленные общества любителей литературы и художеств, разнообразные кружки и салоны, журналы и альманахи. Рассеянные или уничтоженные зубовским, а затем павловским деспотизмом, задавленные молчанием и самоцензурой – образованные, свободные, талантливейшие и умнейшие люди своего времени выйдут из тени и составят эпоху. Правда, как и всегда в России, самая лучшая, интересная, насыщенная эпоха окажется и самой короткой.


Многие из литераторов, которые окружают Батюшкова в первые годы века, связаны с Вольным обществом любителей словесности, наук и художеств. Общество возникнет на волне александровской оттепели – полулюбительское, амбициозное, дружеское, домашнее. “Мы преважно собирались, – вспоминает литератор Брусилов, – читали свои сочинения, составляли протоколы заседаний и, наконец, приступили к изданию журнала…” Разные по таланту, статусу, судьбе и возрасту, новые знакомые и коллеги Константина Николаевича разделяют идеи Просвещения. Они сходятся во взглядах на главенство естественных прав человека. Для многих кумиром является Александр Радищев (что для советского литературоведения будет предлогом считать Общество чуть ли не “революционным”). Однако Общество отражает именно эклектичную пестроту и противоречивость литературных влияний начала века. В стихах Борна и Попугаева, Измайлова и Востокова откликается не только гневная радищевская муза, но и германская, и французская, и карамзинская, и ломоносовская, и даже муза русской “народности”. Между новаторами (Карамзин) и архаистами (Шишков) поэты Общества пытаются найти свой, независимый путь.

Новоиспечённое министерство просвещения, где служит Батюшков и его товарищи, возглавляет граф Завадовский. Бывший секретарь, а недолгое время и фаворит Екатерины – человек, по замечанию Адама Чарторыйского, “с добрым и справедливым сердцем, но немного топорный” – он займётся модернизацией школ, академий, библиотек, музеев, театров, журналов и даже типографий. То есть практически всей культурно-просветительской жизнью империи. А Михаил Муравьёв будет назначен его товарищем (заместителем). Тогда же на образовательной карте империи появятся три новых университета: петербургский, харьковский и казанский. Муравьёва переведут в попечители московского, к тому времени посещаемого лишь сотней казённокоштных слушателей. На новые должности Муравьёву и Завадовскому потребуются молодые образованные люди. Среди них предсказуемо окажется и племянник Михаила Никитича – Константин.

Батюшков займёт должность “без жалования” ради получения первого табельного чина. Уже через год перемарывания бумажек должность принесёт ему коллежского регистратора – “елистратишки”, как презрительно называли первый чин Табели в людях. От него требуется, “чтобы он письма собирал и по пакетам раскладывал”. Обращаются к Батюшкову “ваше благородие”. Государственная пенсия составляет 215 рублей в год. Однако эти “бонусы” смехотворны по сравнению с литературными знакомствами, которыми обзаведётся в Петербурге юный Константин Николаевич.

Среди новых знакомых Батюшкова много молодых людей из провинции – с трудной, часто драматической судьбой. Многие из них рано осиротевшие, как младший Радищев, или незаконнорождённые (Пнин, Востоков) – часто едва сводившие концы с концами – люди. Почти у каждого за спиной университетские или академические гимназии, или военные училища. Они прекрасно владеют иностранными языками и служат кто где – по комиссиям и министерствам, или преподают там, где учились. Чины у них самые незначительные. Что совершенно не умаляет их личности, ведь все они служат главному делу жизни – просвещению.

С первых шагов Батюшков словно в кольце интереснейших людей эпохи. Интеллектуалов старшего поколения, вельможных Львова, Державина, Оленина – он почтительно наблюдает в доме Муравьёва. А литераторы молодые и безвестные собираются на квартире у писателя и журналиста Брусилова. Николай Петрович ценит Карамзина, но в “Моём путешествии” пародирует его “Письма”. Подобно будущему Джойсу, он иронично расскажет о своём путешествии, и это будет один день в замкнутом пространстве большого города. Подобно Вольтеру Брусилов считает, что “щастие есть химера”. Из недостатков, по мнению Жихарева, у него есть “недоверчивость к самому себе и подозрительность в отношении к другим”. На вечерах у Николая Петровича Батюшков частый гость. Возможно, ему по душе ироничность и “недоверчивый” склад ума Брусилова, ведь это в характере юноши тоже. В его салоне Батюшков пока только благодарный слушатель, хотя тот и симпатизирует юному дарованию, и публикует его поэтические опыты в своём “Журнале русской словесности”.

Печатаются в журнале не только начинающие авторы и члены Вольного общества, но даже Державин, который по собственному признанию “…не мог отговориться от некоторого петербургского журналиста и, собрав некоторую мелочь, по лоскутам у меня валяющуюся, отдал ему…” В соответствии с обличительным тоном журнала Батюшков предлагает Брусилову опыт в жанре “сатиры на общество”, предсказуемо “литературное”. В первом за 1805 год номере журнала сатира “К стихам моим” будет опубликована. В своей “пиесе” 17-летний поэт насмехается над зудом сочинительства старших коллег по цеху, которые угадываются за вымышленными именами. В основном здесь выставлены представители “архаистов” – последователей лингвистической теории Шишкова, и сам Шишков. Но есть и другие мишени: сентиментальные эпигоны Карамзина. Правда, издёвка “снимается” тем, что автор и себя причисляет к несчастному роду людей, которые охвачены неконтролируемой страстью к стихотворчеству. Оказывается, подобная страсть – то, что способно объединить и карамзинистов, и последователей Шишкова. Она – над личностью, а сатира, таким образом, хотя и камуфлируется в “наезд” на представителей литературных крайностей, ставит вопрос не о принадлежности к лагерям, а об одержимости поэзией, которая сходна своей иррациональной природой с любовью и всех уравнивает.

Через некоторое время Константин Николаевич решает, что созрел для вступления в Общество. Он передаёт через Брусилова стихи для экзамена – “Сатира, подражание французскому” (Вольтеру, то есть). 22 апреля 1805 года Брусилов зачитывает сатиру в Обществе[9].


Иван Пнин. Экспедитор министерства просвещения, поэт Иван Петрович Пнин был старше Батюшкова на четырнадцать лет. В 1805 году, когда он ненадолго возглавит Вольное общество, Батюшков уже познакомился с ним на вечерах у Брусилова. Иван Петрович читает собравшимся стихи, полные просветительского пафоса, а также статьи в защиту гражданских прав человека – со всей страстью того, кого этими правами обделили. Пнин был незаконнорождённый. Он был внебрачным сыном дипломата и генерала екатерининских времён Николая Репнина. В наследство от “палача Польши” он получил усечённую фамилию (так часто делалось: Бецкой – Трубецкой, например) – и курс обучения в инженерном корпусе. После чего был предоставлен на собственное усмотрение. Он жил в нищете, поскольку к военной карьере оказался неспособным, и зарабатывал на жизнь литературным трудом. Неизвестно, насколько близкими были отношения Батюшкова с Пниным. Однако на роль ментора фигура Ивана Петровича подходила идеально. Научить писать стихи невозможно, но привить возвышенное, исключительное отношение к поэзии и статусу поэта – можно и нужно. Пнин был как раз таким “донкихотом”.

Иван Петрович рассматривал литературу как форму служения истине. Истина заключалась в том, что Бог велик и непознаваем, а человек от рождения свободен и в свободе выбора между добром и злом равен другим людям. И ни один человек не вправе ущемлять эту свободу. Пнин был деист и убеждения выражал в полемике с классицистами Державиным и Ломоносовым. Даже оды свои он называл так же (“Человек”, “Бог”). Классицисты призывали принимать удары судьбы как проявление неведомой, хотя и благостной воли Божьей – а Пнин считал, что человеку на то и дана Богом свобода воли, чтобы жить так, как он живёт. “Все бедствия человека происходят от человека”, мог бы повторить Иван Петрович вслед за кумиром своего поколения Радищевым. Возможно, не без влияния Пнина 17-летний Батюшков напишет своего “Бога”. Правда, через голову Ивана Петровича он отдаст дань даже не Державину – а сентиментальной чувствительности. Бог юного Батюшкова велик и непознаваем, но милостив. Он открывается тому, кто имеет отзывчивую душу и способен выйти из “мрачной хижины” лжемудрия, отринуть сухие философские истины ради природы, естественной, а значит, и божественной в любых проявлениях.

Сердечный, душевный отклик уже тогда станет для Батюшкова критерием истинности в искусстве.

Пнин славился неунывающим темпераментом и относился к числу людей, чей оптимизм только укрепляется жизненными невзгодами. Символично, что через полтора века Набоков даст герою одного из лучших своих американских романов фамилию Ивана Петровича. Идея Творца-Автора, который подглядывает из потустороннего мира за поступками людей-персонажей, была близка Набокову. Как и реальный Иван Пнин – герой Набокова одинок, беден и болезнен. Однако природное жизнелюбие и вера в то, что со смертью не всё заканчивается – помогают ему преодолевать жизнь. Даже о горькой доле Иван Петрович пишет ободряюще. У него есть строчки о человеке, который “В слезах родясь, в слезах кончает / Своих остаток горьких дней”, и это именно тот повтор (“в слезах… в слезах”), который через двадцать лет откликнется в одном из последних и самом мрачном стихотворении Батюшкова (“Рабом родится человек, рабом в могилу ляжет…”). Насколько, однако, разных людей мы слышим в этих стихах! Смерть как переход в инобытие (Пнин) или смерть – конец дурацкой сказке под названием жизнь (Батюшков).

О семейном положении Ивана Петровича сведений не сохранилось, известно лишь, что у него был сын Пётр, впоследствии художник, чья единственная дошедшая до нас картина (сценка “Игра в шашки”) находится в Русском музее. Иван Петрович умер в 1805-м, когда мальчику было два года – от чахотки “сентября 17 числа, между 10 и 11 часов пополудни”. “Он надеялся, что князь Репнин признает его своим сыном, но, узнав по кончине его, что тот забыл о нём в своём завещании, впал в уныние и зачах” – написал будущий издатель “Сына отечества” Николай Греч. “Неумолимая смерть махнула страшною косою – и в мире не стало одного доброго человека!” – горестно восклинет Брусилов. Возвышенными одами отзовутся на смерть “утешителья несчастных” и другие члены Вольного общества (Александр Измайлов, Николай Остолопов, Николай Радищев). Напишет на смерть Ивана Петровича и Батюшков, но оплачет не гражданина-просветителя и заступника всех униженных и оскорблённых, и не обойдённого в завещании бастарда (как это сделал Греч) – а Человека и его участь.

“Он был, как мы, лишь странник мира!”

<…>

И мы теперь, друзья, вокруг его могилы

Объемлем только хладный прах.

Твердим с тоской и во слезах:

Покойся в мире, друг наш милый,

Питомец Граций, Муз, ты жив у нас в сердцах!


Когда в последний раз его мы обнимали,

Казалось, с нами мир грустил,

И сам Амур в печали

Светильник погасил:

Не кипарисну ветвь унылу,

Но розу на его он положил могилу.


Николай Радищев. Сын автора культового “Путешествия из Петербурга в Москву”, Николай Александрович Радищев служил в Комиссии по составлению законов. К двадцати двум годам он уже был автором книги “Богатырских повестей” – “песнотворений” об Алёше Поповиче и прочих фигурах русской сказки, изложенных не без влияния Ариосто и изданных попечением отца, поощрявшего талант сына. Возможно, Константин Николаевич нашел в Радищеве-младшем родственную душу – Николай, как и Батюшков, в детстве лишился матери, а отца не видел во всё время ссылки. Он вырос в семье дяди – остроумным и беззащитным юношей. В глазах просвещённых интеллектуалов его отец был легендарным диссидентом, и мальчик рос в тени этой легенды. “Пожми руку у Радищева, – напишет Батюшков Гнедичу, – у него сердце на ладони; я его не переставал любить”. На глазах 15-летнего Батюшкова в судьбе Николая разыгрывается новая драма: в 1802 году Радищев-старший погибает от отравления. Это событие, случайное (перепутал стакан с кислотой) или преднамеренное (был оскорблён внушениями начальства) самоубийство писателя – в то время, когда власть, казалось, шла к переменам – заставляет по-разному реагировать общество. Иван Пнин и многие из его окружения пишут взволнованные стихи памяти великого атеиста и демократа. Карамзин находит в самоубийстве Радищева форму бессмысленной борьбы с властью и отчаянный самопиар (или просто не может смириться, что это радищевское “Путешествие”, а не его “Письма” снискало столько славы). Царь отправляет к умирающему своего лейб-медика, как будто указывая: пусть никто не подумает, что Радищева довели до гибели. О том, что случилось в реальности, мы вряд ли узнаем. Впрочем, в пользу одной из версий можно сказать, что Радищев был материалист и не исключал самоубийства как формы борьбы за последнюю свободу человека. Старше Батюшкова на восемь лет, сын Радищева Николай будет принят в Общество и какое-то время станет исполнять в нём обязанности цензора. Но его литературное наследие окажется в итоге не таким уж великим: несколько оригинальных вещей, несколько переводов – и биография отца, так и не опубликованная при жизни автора.


Иван Мартынов. Над министерскими чиновниками низших классов возвышался правитель дел департамента Мартынов. Ровесник Пнина, Иван Иванович был человек совсем другого склада. Он родился в семье священника на Полтавщине, рано осиротел, учился в тамошней семинарии, откуда за успехи в учёбе перевёлся в семинарию Александро-Невскую. Путешествие из Полтавы в Петербург он опишет в сентиментальном духе Стерна и Карамзина, но опубликует анонимно (“Филон”). Блестящее знание древних языков и литератур быстро выдвинет Ивана Ивановича из среды семинаристов. Он станет преподавателем. Когда Муравьёв приведёт Мартынова к министру просвещения Завадовскому, то просто сложит перед ним стопку мартыновских переводов античной поэтической классики, правда, выполненных прозой. По воспоминаниям, Иван Иванович говорил тонким, как бы дребезжащим голосом. Он честно признался министру, что плохо владеет французским и не знает канцелярского делопроизводства. “Государю и комитету известно, – ответил Муравьёв, – что такое вы знаете, и чего не знаете. Нам нужно то, что вы знаете; для того, чего не знаете, у вас будут помощники”. Так переводчик греческих классиков, издатель журналов, любитель Стерна и литературы путешествий – станет чиновником. В 1820-х годах Мартынов выпустит 26-томную антологию античных авторов в собственных переводах. В биографических записках он выступит теоретиком перевода. Иван Иванович будет оправдываться, что только потому переводит стихи прозой, что для перевода великих стихов нужен великий поэт, и будет прав. На волне александровской оттепели он создаст и возглавит литературный журнал “Северный вестник”, на издание которого получит “грант” от монарших щедрот в 3000 на год – и это будет одно из самых серьёзных, глубоких общественно-политических изданией того времени. Показательно содержание номера “Вестника”, в котором выйдет ещё одно батюшковское стихотворение. Здесь и подробный критический разбор “Дельфины” Жермены де Сталь, и панегирическое исследование “Тавриды” Семёна Боброва, и заметки о путешествии по Ладоге, и очерк о разнообразии горного мрамора. Дух журнала возвышен, усмешка или оскорбительные намёки в нём редки. Либерализм Мартынова остаётся в рамках дозволенного. Начинающий поэт Батюшков напечатает в “Вестнике” “Элегию”, в которой будет философствовать о скоротечности счастья, обманчивости надежд – и любви, которая проходит в жизни, но никогда не уходит из сердца. “Элегия” будет вольным переводом из Эвариста Парни (“Que le bonheur arrive lentement!”) – поэта, которым, скорее всего, “заразил” Батюшкова Муравьёв, и сам адепт лёгкой (или “ускользающей”) поэзии. Если вспомнить, что элегия Парни является вольным переводом из другого батюшковского любимца, римского лирика Тибулла – мы видим, как в одном стихотворении Батюшков “присваивает” сразу двух дорогих сердцу авторов. Мартынов опубликует “Элегию” в мартовской книжке журнала за 1805 год. Можно предположить, что Мандельштам, боготворивший Батюшкова, откликнется собственной “цикадой” (“Как кони медленно ступают, / Как мало в фонарях огня!”) – именно на первые строки этой элегии.


ЭЛЕГИЯ

Как счастье медленно приходит,

Как скоро прочь от нас летит!

Блажен, за ним кто не бежит,

Но сам в себе его находит!

В печальной юности моей

Я был счастлив – одну минуту,

Зато, увы! и горесть люту

Терпел от рока и людей!

Обман надежды нам приятен,

Приятен нам хоть и на час!

Блажен, кому надежды глас

В самом несчастьи сердцу внятен!

Но прочь уже теперь бежит

Мечта, что прежде сердцу льстила;

Надежда сердцу изменила,

И вздох за нею вслед летит!

Хочу я часто заблуждаться,

Забыть неверную но нет!

Несносной правды вижу свет,

И должно мне с мечтой расстаться!

На свете все я потерял,

Цвет юности моей увял:

Любовь, что счастьем мне мечталась,

Любовь одна во мне осталась!


Александр Востоков. Урождённый остзейский дворянин из рода Остен-Сакенов, немец Александр Христофорович с юности будет жить в Петербурге. В начале литературного поприща он возьмёт псевдоним “Востоков” (Остен) – и составит на закате жизни заслуженную славу выдающегося русского филолога. Он переживёт почти всех коллег и единомышленников по Вольному обществу и умрёт (1864) почётным членом многих российских и зарубежных академий. Однако сейчас, в начале века – он, как и многие из кружка, вынужден занимать самые неприметные и малооплачиваемые должности. Сильное заикание лишает его возможности преподавать, а в светском обществе с таким дефектом и вообще делать нечего. Его сцена – кабинет, а декорации – книжные полки. Востоков постоянный и деятельный участник Вольного общества, его секретарь и строжайший цензор. В 1805 году, когда Батюшков через Брусилова подаёт “Сатиру” для экзамена, именно отзыв Востокова станет решающим. “Я рассматривал представленную Г-ном Батюшковым «Сатиру, подражание французскому», – напишет он, – не худое подражание, писанное с довольною лёгкостию: но для вступления молодому Автору в Общество, надобно по моему мнению, чтоб он Обществу представил ещё что-нибудь из трудов своих, и притом если можно, своего собственного сочинения”. Речь шла о том самом вольном переводе из Вольтера. Германофил Востоков не нашёл в ней ничего существенно нового – ни по форме, ни по содержанию. Таких переводов на то время делалось множество. Батюшкову отказали. Баллотироваться повторно уязвлённый поэт не решился, но обиду, как мы увидим впоследствии, затаил надолго. В том же 1805 году Востоков выпустит двухтомник стихотворений “Опыты лирические”. Михаил Никитич Муравьёв преподнесёт её Александру I и тот одарит автора бриллиантовым перстнем. Про Востокова пишут, что он “…знает – в чём состоит тайна Поэзии, непроницаемая для самозванцев-поэтов”. Действительно, Александр Христофорович одинаково свободно пишет и русским складом, и сложными греческими размерами. Чтобы подготовить читателя к античной строфе, он предваряет стихотворение схемой (– U – UU – U —, – UU – UU, например, в послании “К А.Г. Волкову”). Однако формальные эксперименты Востокова многим режут слух. Традиция, которую он пытается развивать, не находит продолжения. Постепенно интересы Александра Христофоровича перемещаются от первичных поэтических вдохновений к науке о языке. Его филологический ум совмещает античность и церковно-славянскую традицию. В 1812 году выходит его “Опыт о русском стихосложении”, исследующий метрическую систему русского песенного стиха. А через восемь лет – “Рассуждение о славянском языке”: об основах церковно-славянского. Одно из ранних, написанных до войны, стихотворений Батюшкова называется “К Филисе”. Оно, хотя и основано на “Обители” Грессе, хотя и условно, и воспевает философию дружбы вдали от шума городского – однако делает это “русско-народным” песенным размером. И это как раз тот размер, с которым (продолжая Карамзина и Радищева) экспериментировал и сам Александр Христофорович.

<…>

Сколько в час один бумаги я

Исписал к тебе, любезная!

Все затем, чтоб доказать тебе,

Что спокойствие есть счастие.

Совесть чистая – сокровище,

Вольность, вольность – дар святых небес.


Но уж солнце закатилося,

Мрак и тени сходят на землю.

Красный месяц с свода ясного

Тихо льет свой луч серебряный

Тихо льет, но черно облако

Помрачает светлый луч луны,

Как печальны вспоминания

Помрачают нас в веселый час.


В тишине я ночи лунныя

Как люблю с тобой беседовать!

Как приятно мне в молчании

Вспоминать мечты прошедшие!

Мы надеждою живем, мой друг,

И мечтой одной питаемся.

Вы, богини моей юности,

Будьте, будьте навсегда со мной!


Так, Филиса моя милая,

Так теперь, мой друг, я думаю.

Я счастлив – моим спокойствием,

Я счастлив – твоею дружбою…


(1804/1805)


Михаил Муравьёв. Сын тверского вице-губернатора Никиты Муравьёва, стараниями которого будущие родители Батюшкова познакомились и поженились. Двоюродный дядя Батюшкова (отец Муравьёва и дед поэта были женаты на сёстрах Ижориных). Человек, мало сказать повлиявший – формировавший вкусы и взгляды Батюшкова. Без Михаила Никитича он вряд ли стал бы тем, кем стал. Мы ещё не раз убедимся в этом.

Адепт философии Просвещения, историк, поэт и переводчик, выбранный Екатериной в наставники внукам, Михаил Никитич принадлежал к старшему поколению литераторов. Он сочетал в себе царского чиновника и лирика, трепетного отца семейства и учёного мужа. Подобное противоречие словно “разгоняло” движение его поэтической мысли. Ещё в конце 1770-х Муравьёв одним из первых стал проповедовать “своенравные картины Шекспира” и даже сделал перевод монолога Гамлета, правда, c немецкого. Живший в нём “внутренний классицист” не одобрял шекспирова смешения “подлого и возвышенного”. Но другой Муравьёв, человек, предчувствующий новое время и новую чувствительность – справедливо ставил Шекспира над Расином: за “красноречие сердца неподражаемое, горящее истиною, поражающие обороты чувствований и удивительное богатство описаний”.

То, что в поэзии усвоит и воплотит Батюшков (чуткость к внутренним состояниям, легкость слога и чёткость мысли), Муравьёв только наметит. Он укажет направление: искать в себе – себя, описывать движения души, которые лучше всего раскрываются на лоне природы, среди друзей, в кругу семьи. Исполненные психологизма, поисков нравственной и эстетической гармонии – его стихи опережали “одическую” эпоху, окружавшую Михаила Никитича, и нашли должный читательский отклик только у литераторов следующих поколений: Карамзина, Жуковского, Батюшкова[10]. Чтобы выразить человека, нужно сочетать пластичность языка с внятностью мысли. Термин “лёгкая поэзия”, калькированный с французского (“poesie fugitive”, скользящая), войдёт в русский литературный обиход именно через Михаила Никитича: муза его племянника будет буквально скользить от предмета к эмоции, а от эмоции к мысли. Образцом для языка новой поэзии Муравьёв призовёт считать дружескую беседу “по душам”. Когда душа открыта, то язык соответствует чувствам, а речь течёт легко и точно, считал он.

В эпических и драматических жанрах классицизма высокий и не всегда удобочитаемый слог компенсируется масштабным сюжетом и геройством страсти. Как в блокбастере, мы больше следим за эффектами, а не психологией или эстетикой. Наоборот, элегическая лирика обращена к внутреннему человеку и тонкостям его состояний. Здесь, как в артхаусе, требуются другие кисти и краски. Интерес к движениям души и сердца, выраженным через языковую палитру эмоциональных состояний, отсылает нас к “сентиментализму”. Карамзин, на десять лет Муравьёва младший, многое позаимствует из его практики. Но как поэт, пожалуй, не превзойдёт Михаила Никитича – по той простой причине, что в своих стихах Муравьёв остаётся философ, искатель нравственной основы человека. А Карамзин ищет язык, с помощью которого сможет “разговорить” обычного, среднего читателя на предмет обычных, человеческих эмоций. В отличие от Муравьёва, как бы “приподнимавшего” читателя над самим собой, Карамзин хочет спустить литературу из области “высоких материй” к повседневным ощущениям читателя, главный из которых – образованная светская женщина, обладавшая тем, что нужно для тонкого чувствования: вкусом к прекрасному и досугом, чтобы этот вкус развивать и воспитывать. То, какие “всходы” даст обращённая к женскому сердцу литература, мы прекрасно знаем по судьбам жён декабристов. Как справедливо заметил Ю.М. Лотман, подвиг, который они совершат, будет подвигом читательниц Муравьёва, Карамзина, Жуковского, Батюшкова, Пушкина.

Чиновник и государственный деятель, Муравьёв считал службу несовместимой с поэзией, поскольку настоящая поэзия требует всего человека – однако в рамках своей эпохи не мог разрешить данного противоречия. Когда по восшествии Павла его обходят чином, он решает жить, как завещал Руссо – семьёй, детьми, природой и творчеством, в чём открыто признаётся в письмах жене из Москвы; что, однако, не мешает ему при первой возможности забыть Руссо и искать протекции у всемогущественного графа Безбородко, и сполна получить её.

Ни Державину, ни тем более Ломоносову не пришло бы в голову служить одной только Музе. Люди классицизма, они считали поэзию частью служения государственным интересам. Считал так и Муравьёв – с той принципиальной разницей, что поэзия сперва формирует нравственность человека, а уж потом человек может по совести служить Отечеству.

Муравьёв пристроил Батюшкова сначала в министерство просвещения, а потом к себе в канцелярию по Московскому университету – прекрасно сознавая, что должность “расставщика кавык и строчных препинаний” не сделает племяннику карьеры, зато оставит достаточно досуга, чтобы жить поэзией. Противоречие между творчеством и карьерой, личным счастьем и служением трону – столько терзавшее поэтов на излёте эпохи классицизма – первым в своём роде разрешит только Батюшков. По инерции времени он ещё будет искать должностей и протекций, но ни одна из вакансий не даст ему ни карьерного успеха, ни – главное – душевной гармонии. В 1815 году он с горечью скажет, что “носить на себе тяжёлое ярмо должностей, часто ничтожных и суетных и хотеть согласовать выгоды самолюбия с желанием славы – есть требование истинно суетное”. Подобные искания мало совместимы с внутренней сосредоточенностью, или праздностью, без которой не напишешь и строчки – и жизнь Батюшкова полностью подтверждает это. Идеал, чаемый для Муравьёва (“Пиши, как живёшь, и живи, как пишешь”) – отчасти воплотится и в судьбе Константина Николаевича.

Муравьёв считал, что литература есть форма внутренней жизни, своеобразная гимнастика души на пути нравственного самосовершенствования человека. Он не стремился к публичности. “Скромность, даже излишняя, не позволяла ему быть в сношении с публикою”, – заметил Карамзин. “Человек добрый, кроткий, благородный, умный, но слабый и бесхарактерный, он писал по-русски хорошо, но сочинитель и творец был слабый”, – скажет о Муравьёве Греч. Человек немецкого характера, Греч мог действительно считать, что Михаил Никитич занимался “ерундой”. Однако именно эта ерунда обеспечивала будущий взлёт русской лирической поэзии. Пример Пушкина, внимательно читавшего и цитировавшего Муравьёва, только подтверждает предположение.

Благодарность Батюшкова выразится в посмертном издании прозы Михаила Никитича. Для томика избранного (1815) он напишет обширное предисловие, которое станет введением в литературное и философское наследие Муравьёва. Подобно Карамзину он правит сочинения дядюшки, то есть сокращает отставание языка от мысли. Он будет заменять “толь многие” на “множество”, “позорище” – на “зрелище”, “узнав произвождение твое…” – на “что тебе дали чин”, “кавалерство” – “рыцарство”, “город протекает посредине река” – “посреди города протекает река” и т. д. И самое “батюшковское”: когда “близко природы” он правит на “в объятиях природы”[11].

“Великолепие и вся красота природы вкушается только невинным сердцем”, утверждал Муравьёв. Его нравственный идеал поздних лет – совмещение жизни внутренней (которую гармонизирует природа, творчество и дружба) с общественной, ведь только просвещённый искусствами, наукой и природой человек способен принести Отечеству настоящую пользу. Подобно стоикам, он считал критерием истинности совесть человека. Как наставник и воспитатель, он утверждал, что национальное самосознание человека формирует отечественная история и язык, и что для восприятия истории нужно быть философом и критиком, то есть уметь видеть в ней не “бесполезное знание маловажных приключений”, а поступательное движение от варварства к просвещению через постоянную борьбу добродетели с пороком, а истины с заблуждением (философ); и уметь отличать одно от другого (критик).

К осознанию подобных нравственных истин, проповеданных Муравьёвым в поздней прозе, Батюшков приблизится лишь после войны 1812 года, когда переживёт и свой кризис. Но сейчас он делает только первые шаги. Он читает стихи Муравьёва, которые подталкивают искать добродетель в лёгкости языка и правдивости душевных переживаний. Батюшков отдаст мечтательной поэзии первые годы, однако вскоре ему, как в своё время и Муравьёву, станет тесно. То, что критики будут по-прежнему ждать от него эпикурейства и радостей страсти – приводит его в бешенство. “Читательская инерция”, предсказуемая во все времена, угнетает поэта. Одной из причин, подтолкнувших неустойчивый батюшковский разум к помрачению, будет желание критиков видеть “прежнего Батюшкова”. Поздними стихами он преодолеет “читательское ожидание” и, как всякий большой поэт, перерастёт и критиков, и себя прежнего. Однако цена, которую ему придётся заплатить за превращение, будет слишком высокой.

<…>

Счастливая мечта, живи, живи со мной!

Ни свет, ни славы блеск пустой

Даров твоих мне не заменят.

Глупцы пусть дорого сует блистанье ценят,

Лобзая прах златой у мраморных крыльцов!

Но счастию певцов

Удел есть скромна сень, мир, вольность и спокойство.

Души поэтов свойство:

Идя забвения тропой,

Блаженство находить мечтой.

Их сердцу малость драгоценна:

Как бабочка влюбленна

Летает с травки на цветок,

Считая морем ручеек,

Так хижину свою поэт дворцом считает

И счастлив!.. Он мечтает.


(“Мечта”, первая редакция, 1802/1803)


Алексей Оленин. Алексей Оленин родился в 1763 году в особняке матери, урожденной княжны Волконской – в Москве, в Малом Кисловском переулке[12]. Спустя многие годы точнее прочих охарактеризует Алексея Николаевича Василий Ключевский (слово “делец” тогда не имело отрицательного значения): “По своему общественному положению это был государственный делец, проходивший самые разнообразные служебные поприща; одно из блестящих произведений и оправданий школы Екатерины II и Бецкого, мечтавшей о воспитании дельцов, которые, подобно древнеримским деятелям, способны были бы становиться мастерами всюду, куда призывала их польза государства и отечества”.

Сообразно идеям Просвещения Екатерина считала, что должным воспитанием ума и сердца можно и в России “вывести” новую породу людей – дворян, живущих и служащих стране по совести и разуму. Первым и главным апостолом этого учения был Иван Бецкой, внебрачный сын князя Ивана Трубецкого и “крёстный отец” Смольного института и Воспитательных домов Москвы и Петербурга. Отправленный Екатериной на обучение за границу, Оленин стал “продуктом” его теории. Послужной список Алексея Николаевича, действительно, впечатляющ. Он был юнкер Пажеского корпуса и студент Артиллерийской школы в Дрездене; батарейный командир в шведской и польской кампаниях, а в Финляндии инженер. Он участвовал в ополчении 1806 года и помог “негодному к строевой службе” Батюшкову попасть в армию. При переходе на гражданскую службу он управлял конторой по закупке металлов, был чиновником Ассигнационного банка, обер-прокурором 3-го департамента Сената, директором Юнкерской школы и императорской Публичной библиотеки, статс-секретарём Государственного совета и президентом Академии художеств, возродивший Академию из хозяйственного и художественного упадка.

8

Известно, что в ночь после смерти Дельвига его близкие, опасаясь обыска, сожгли почти весь архив, лишив нас по-настоящему бесценного материала.

9

Символично, что Брусилов, стоявший у истоков литературной карьеры Батюшкова, окажется и в конце её. Когда безнадёжно больного поэта перевезут на постоянное жительство в Вологду, Николай Петрович будет занимать в городе должность губернатора.

10

Подробнее об этом см.: Поэзия М.Н. Муравьёва. Вступ. ст. Л.И. Кулаковой // Муравьёв М. Стихотворения. Л.: Советский писатель, 1967.

11

Подробнее см.: Космолинская Г. Константин Батюшков – редактор “Эмилиевых писем” М.Н. Муравьёва // Рукописи. Редкие издания. Архивы. М.: Археографический центр, 1997.

12

Этот дом (№ 5) и сегодня можно увидеть, правда, с “повёрнутым” фасадом – от сада на улицу. На памятной доске в честь Оленина допущена непростительная ошибка, а в самом особняке расположена резиденция посла Швейцарии.

Батюшков не болен

Подняться наверх