Читать книгу Тропою испытаний. Смерть меня подождет - Григорий Федосеев - Страница 5

Тропою испытаний
Часть четвертая

Оглавление

I

Бой орланов. Стойбище пастухов. Древняя старушка. Беспокойная ночь. Улукиткан холостит оленей

Наши планы были неожиданно разрушены. На второй день после того, как мы распрощались с Лебедевым, за мною на Маю прилетел вертолет. Я должен был вернуться в штаб по неотложным делам. Но поскольку поиски перевала оставались за нами, мои спутники ушли на Зею. Улукиткан повел отряд тайными проходами, известными только ему.

Итак, не сбылась моя мечта пройти вдоль южного склона Станового от верховьев Маи до истоков Зеи, по диким и неисследованным отрогам.

Двадцать второго мая мы снова вместе. Наш караван пробирается вверх по широкой Зейской долине. В поисках прохода он то исчезает под сводом могучей береговой тайги, то бьется с топями.

– Мод… мод… – подбадривает Улукиткан уставших животных.

Высоко над нами в прозрачном воздухе кружится пара белохвостых орланов. Мы узнаем их по двухметровому размаху крыльев, а также по маховым перьям, расположенным пальцеобразно, как у орлов. Из пернатых, обитающих в этих местах, орланы самые крупные. Они сегодня впервые попались нам на глаза. По словам Улукиткана, эти хищники обычно прилетают сюда с юга в конце апреля.

Распластав могучие крылья, орланы кругами поднимаются все выше и выше. До слуха доносится их клекот:

«Кик-кик-кик…»

Кажется, что птицы совершают первую прогулку, чтобы после долгой зимней разлуки взглянуть с высоты на родные горы и реку. Но вдруг они стремительно набрасываются друг на друга, взвиваются круто вверх и, сцепившись, камнем падают вниз. В яростной схватке хищники рвут друг друга когтями, бьют клювами.

Мы остановились и замерли, ожидая, что птицы вот-вот рухнут на землю. Но над самыми вершинами деревьев они успели разлететься в разные стороны и снова начали набирать кругами высоту.

Мы прошли, наверное, с километр, а птицы все еще продолжали подниматься ввысь. Когда я оглянулся на них в последний раз, с огромной высоты снова падал на землю бесформенный ком сцепившихся в драке тел, вскоре исчезнувший за вершинами скал.

По лощинам и склонам гор уже шагает хлопотливая весна, оставляя позади себя дружный говор пробудившихся ручейков да переполненный запахом отогретой земли воздух. К солнцу потянулись нежные ростки трав, тайга обновилась, заполнилась голосами певчих птиц.

Скоро, не сегодня-завтра, лопнут набухшие почки берез и еще больше помолодеет лес, одевшись в яркую зелень.

В голубеющем просторе неба мы не раз видели стаи журавлей, быстрокрылых уток, белоснежных лебедей, стремительно летящих к родным просторам тундры. А по тайге и марям перекатывалась лесная птичья мелочь.

Весна!

Пройдя километров десять, мы вспомнили про собак. Никто не заметил, как они исчезли. Они не заблудятся, нет. У сибирских зверовых лаек есть одна замечательная черта, позволяющая считать лайку непревзойденной в сравнении с другими охотничьими собаками. Как бы зверь далеко ни завел, скажем, Бойку и Кучума – на двадцать, тридцать и более километров, – как бы по пути ни петлял, стараясь избавиться от назойливых преследователей, – они никогда не терялись. От зверя они непременно будут возвращаться своим следом. Какими же поистине чудесными чутьем и памятью надо обладать, чтобы не сбиться, проделывая в обратном направлении весь путь погони за зверем, повторяя бесчисленные повороты, петли, неоднократно пересекая один и тот же ручей. И не было случая, чтобы наши собаки заблудились!

Но куда же они исчезли? Что заставило их так надолго отлучиться? Напрасно мы прислушиваемся к знойной тишине, нигде не слышно их лая. Все-таки уж не случилось ли что-нибудь?

Караван с трудом поднялся на небольшую возвышенность. Заслоняя ладонью свет солнца, Улукиткан долго осматривал лежащее впереди пространство. Губы у него высохли и потрескались от жары, глаза вспухли и покраснели. Мы все собрались возле него. Тайга, полусонная, сбегала с гор, наплывала комелистыми листвягами на кочковатые бугры, рвалась, редела и выщербленным контуром обрывалась у края равнины. Строгой, недоступной чертой отделялись мари от леса и расплывались по сумрачной, унылой, разомлевшей от солнца и горячих ветров долине. Стылые, никем не тревоженные болота ржавели по марям в густом, непролазном троелисте. От них плыл едкий предупреждающий запах трясины. А дальше снова поднималась тайга, густая, высокоствольная, прижавшая стремительную Зею к правобережным отрогам.

Ласковая задумчивость долго не сходила с лица Улукиткана, когда он подолгу смотрел вокруг. Для старика в унылых и безрадостных картинах природы было, несомненно, что-то привлекательное, захватывающее. Может, время изменит наше восприятие и мы так же, как и Улукиткан, полюбим этот холодный, негостеприимный край. И может быть, покинув его, будем до боли в сердце тосковать по этим марям, по скрюченным от стужи лиственницам, по этой извечной тишине?

А старик продолжал стоять, всматриваясь в даль, как завороженный. Никто не проронил ни слова, чтобы не потревожить его радостной задумчивости…

Вдруг олени всполошились, скучились и, подняв настороженные головы, стали оглядываться. Нашим следом бежали собаки! Впереди, отмахивая сажени, – разгоряченный Кучум. За ним – Бойка… и еще какая-то чужая собачонка белой масти. Мы удивились: откуда она могла взяться? Но, всматриваясь, я заметил в ней что-то знакомое. Где мы ее видели?

Бойка и Кучум с разбегу налетели на нас, поласкались и тут же свалились от усталости на землю. Но гостья, не добежав метров двадцати, остановилась. Недоверчиво осматриваясь, она стала обнюхивать воздух.

– Узнаете? – обратился Василий Николаевич ко всем. – На зейской косе к нам прибегала. Ты, Улукиткан, говорил, что она – ироканских пастухов, лепешкой ее угощал. Помнишь?

А в это время собачонка, что-то почуяв, вытянула голову и, мягко ступая по мху, стала приближаться к нам.

Мы молча наблюдали за ней. Обойдя всех, она подошла к Улукиткану и дважды лизнула ему руку.

– Ну подумайте, узнала! – изумился Василий Николаевич. – Помнит, кто кормил!

Улукиткан улыбнулся.

– Собака всегда добро помнит, добром платит, – сказал он, внимательно осматривая морду гостьи и о чем-то размышляя.

На нас собачонка не взглянула. Но мы искренне радовались: встретить на этих пустырях знакомое существо поистине удивительно.

– Собаки медведя далеко держали, – наконец сказал Улукиткан, отпуская гостью.

– Откуда ты узнал?

– На, смотри! – И он подал мне черную волосинку, грубую, с пестринкой на конце. – На морде нашел, она от штанов медведя.

– Точно. А почему ты говоришь – далеко они его держали?

– Ну да, не близко – лай бы слышали…

Вдруг он набросился на собачонку, стал грозить ей палкой, кричать, гнать прочь.

Мы удивились. Собачонка, отбежав, недоуменно смотрела по сторонам, не понимая, что со стариком случилось.

Продолжая отгонять ее, старик пояснил:

– Даже самая злая собака ласку любит. Если ее сейчас же не прогнать, пойдет с нами. А чужую собаку уводить нельзя, упаси бог! Пастухам без нее не обойтись, будут искать, потом скажут: мы утащили ее. Нехорошо! – И он стал снова размахивать палкой, кричать.

Собачонка сдалась. Поджав смешной полуоблезлый хвост, она обиженно засеменила обратно своим следом и скрылась в чаще.

Караван тронулся, завилял по тесным просветам непролазной тайги. Заработала старая пальма в руках Улукиткана. От стука растревожилась глушь, и долго где-то под горою перекликалось эхо.

За чащей – редколесье с темно-зеленым ковром из брусничника, с просторным небом. Только мы вошли в него, как впереди, неизвестно откуда, появилась все та же белая собачонка.

Улукиткан задержал караван. Нахмурил жесткие брови – неладно получается.

– Худой собака, от хозяина бежит! – бросил он с досадой и снова стал кричать на нее, грозиться.

Но собачонка и не думала возвращаться, продолжала бежать впереди каравана.

Мы заметили, что она неплохо выполняла роль проводника; видимо, не раз бывала в этих местах и хорошо знала проходы по тайге. Это подкупило нас. Успокоился и старик. Но скоро мы заметили, что она уводит нас в боковое ущелье. Улукиткан, словно опомнившись, вдруг круто повернул влево. А собачонка осталась, не пошла за ним. Мы стали звать ее к себе, но теперь она заупрямилась, ни с места!

– Однако, дом ее тут где-то по ключу. Может, Осикта с Тешкой близко кочуют? Надо бы заехать к старикам, новостями обменяться. Как думаешь? – сказал Улукиткан и снова повернул караван.

Собачонка опять появилась и, уже не оглядываясь, бежала впереди.

За край просторного неба пряталось солнце. На дне обширных чащ уже копился прохладный вечерний туман. Слева звенел ручей. И ветерок, убегая навстречу идущей ночи, тревожил тяжелые кроны столетних лиственниц.

Мы еще не дошли до входа в ущелье, как откуда-то набросило дым, смешанный с теплым запахом человеческого жилья. Стали попадаться свежие следы оленей, и наконец послышался лай собак. Улукиткан заторопился.

Из чащи неожиданно вынырнули два чумазых мальчишки лет по пяти-шести. Увидев нас, они от страха буквально остолбенели. Большенький хотел что-то крикнуть, но звук застрял в открытом рту. Из беспомощных рук выпала чашка, доверху наполненная брусникой.

Мы не успели сказать мальчишкам ни слова, чтобы ободрить их, как они уже мелькали пятками, удирая без оглядки. Один из них, споткнувшись о валежину, со всего разбега шлепнулся на землю, оглянулся и, увидев нас, так заорал, будто его собиралось проглотить какое-то чудовище. Второй вдруг остановился, повернул назад. Страх на его лице сменился какой-то решительностью. Он подбежал к товарищу, помог ему встать, и, сцепившись друг с другом за руки, они исчезли за стеной густого стланика.

Последняя сцена растрогала нас. С раннего возраста эти ребята уже знают цену настоящей мужественной дружбы.

Мы перебрели ручей, вышли на поляну.

Вот и становище пастухов…

Дети предупредили о нашем появлении. Караван встретили жители чумов и пестрая стая собак. Вперед вырвался Кучум. Осадив свой бег у пня, он сделал на нем традиционную пометку и, окинув быстрым взглядом противников, шагнул им навстречу. Те расступились. Кучум прошел мимо оскаленных морд невозмутимый, горделивый, красивый. Вероятно, этим бы и закончилось их знакомство, но из-за дымокура выскочил огромный рыжий пес. На миг задержавшись, он быстрым взглядом окинул самоуверенного пришельца и бросился на него. Словно по команде, сомкнулась разъяренная стая. Заработали челюсти…

Геннадий с Василием Николаевичем бросились на выручку Кучуму, но старик пастух криком предупредил их:

– Постойте! Пускай сами, однако, решат, кто из них старший. – По голосу я узнал Осикту, который так ловко на Кунь-Маньё обманул нас волчьим воем.

Тем временем разгоряченная Бойка пробивалась на помощь сыну, грудью расклинивала пестрый клубок дерущихся собак, от ее коротких укусов с визгом отскакивали противники. Но вот в середине свалки высоко вздыбился Кучум, поднимая за горло рыжего кобеля. Затем опять все смешалось, налетело на чум, ворвалось внутрь.

В дверь выметнулся клуб дыма, что-то треснуло, послышался пронзительный женский крик. Он-то, видимо, и остановил дерущихся.

Первым из чума выскочил рыжий забияка – весь в золе, пораненный, волоча заднюю ногу. За ним – Кучум. Досталось ему, видимо, тоже крепко: слава нелегко дается! Но держался он геройски.

– Здоровый кобель! В драке даже хвоста не опускает, – говорит Осикта. Он обрадован нашим появлением.

А рыжий пес жалобно воет, зализывая укусы.

Я здороваюсь с Осиктой и Тешкой. Все мы искренне рады встрече.

Геннадий и Василий Николаевич выбирают место для палаток. Николай развьючивает оленей. Улукиткан в окружении пастухов ведет оживленный разговор. Я с интересом осматриваю становище. Оно состоит из одной палатки и трех берестяных чумов. От них убежала в лес немудреная поскотина, отсекая ущелье от Зейской долины. К поскотине прильнули загоны для телят, какая-то закутка. Поодаль от чумов, на широко расставленных жердях, собранных вершинами в узел, коптится лосиное мясо. Пол стойбища усыпан сохатиной шерстью, костями, стружкой. Возле палатки на раскинутой коже сушится кровь. На кустах ветерок треплет выстиранную одежду. Именно таким мне всегда представляется старинный табор кочевников-эвенков.

Со стариками Осиктой и Тешкой здесь живут две семьи ироканских колхозников.

К нам подходит женщина невысокого роста, но крепкая, хорошо сложенная.

– Здравствуйте! Хорошо, что заехали, а то ведь мы тут совсем людей не видим, – сказала она просто и искренне.

У эвенков женщина в быту всегда пользовалась большим влиянием и самостоятельностью. Но зато на ее долю выпадал непомерно тяжелый труд, а отсюда и преждевременная старость. Она пасла оленей, выделывала кожи, шила одежду и обувь, кочевала и ко всему этому должна была заботиться о продолжении рода. Мужчины же знали только промысел.

Эвенкийка и я какое-то время молча разглядывали друг друга. Ей лет тридцать пять. Кожа на плоском лице, шее, руках бронзовая. Она в сером поношенном жакете и в ситцевой юбке, из-под которой виднеются трикотажные шаровары. На ногах мягкие замшевые олочки, расшитые цветным узором. На голове плотным узлом громоздится толстая коса. В свободной манере эвенкийки держать себя с незнакомыми людьми есть что-то подкупающее. Я дивлюсь строгому выражению ее лица, ее нежности, застенчивости.

– Это все твои? – спрашиваю я, показывая взглядом на ватагу малышей, сопровождающих ее.

– Что ты! Мне хватит и трех. Потом видно будет, – добавляет она не без лукавства.

Женщину окружает детвора. Все они прячутся за ее юбкой, и мне видны лишь дочерна загорелые рожицы со страшно любопытными глазами. Среди них и те двое, что встретились нам в лесу, но и они все еще дичатся. Я достаю из потки коробку леденцов, чтобы угостить малышей. Упрямятся, не берут. Не могу уговорить. Неужели они никогда не пробовали сладостей? Хочу доказать им, что это очень вкусно: беру леденец, кладу себе в рот, громко жую, причмокивая губами. Чувствую, за каждым моим движением пристально следят пять пар узких, зорких глазенок. Вижу, как соблазн отражается на ребячьих лицах. Ну, думаю, теперь уже не вытерпят. Протягиваю им коробку. Опять не берут!

Мне ничего не остается, как передать коробку женщине. И тут вдруг произошло невероятное: детвора налетела на женщину и выбила из ее рук коробку. По притоптанной земле рассыпались леденцы. Тут уж не зевай, хватай что успеешь!

Нет, дети хорошо знают вкус конфет – иначе не было бы этой жаркой схватки.

Давно смеркалось. Ночь окутывала чумы теплой летней мутью. На пустынном небе вспыхнули тусклые огоньки звезд. Пала роса. Где-то далеко-далеко, за поскотиной, гуляет малиновый звон колокольчика. Две женщины, захватив ружья, уходят пасти стадо. Уснули дети. Огненный язык костра брызжет искрами в черное небо. Мы сидим полукругом, ждем ужина. Из котла несет жирным парным мясом. Беседу ведут старики. Им есть о чем поговорить. Воскресло далекое прошлое. Вспомнилось и хорошее и плохое. Не забылись Учурская ярмарка, медные иконки, зеркальца. До сих пор жалко старикам полношерстных соболей, тугие связки белок, уплаченных купцам за безделушки. «Значит, не поросли быльем обиды и унижения, коли до сих пор горько у них на сердце», – думал я.

Воспоминания стариков уносят и нас в навеки ушедшее прошлое этой еще не отогретой человеком земли. А берестяные чумы, дымящиеся дымокуры, тени пасущихся оленей и печальные лица эвенков как бы создают реальную обстановку тех далеких времен. Так долго мы сидим вокруг костра.

Наконец Василий Николаевич говорит:

– Мясо готово, можно ужинать.

Все зашевелились, стали усаживаться поудобнее.

– Завтра задержались бы на полдня, дело есть, – вдруг сказал Осикта, обращаясь ко мне.

– Какое дело?

– Надо бычков холостить. Нам с Тешкой не осилить, а мужики в колхоз ушли за продуктами, не скоро вернутся. Помогать надо.

– В этом деле мы плохие помощники.

– Ничего, поглядишь – научишься, может, пригодится. Улукиткан шибко мастер холостить оленей, его просить будем.

– А твои зубы разве притупились? – спрашивает Улукиткан.

– Не кусают, как нужно… Ну как, задержитесь?

«При чем тут зубы?» – подумал я и ответил старику:

– Если в этом есть необходимость, останемся на полдня.

Пока Василий Николаевич выкладывал пахучее оленье мясо в берестяной чуман, Геннадий разлил по кружкам спирт. Старики многозначительно переглянулись. Спирт для них и теперь остается магической приманкой.

– За ваше здоровье, старики, за гостеприимство, за долгие годы жизни! – сказал я.

– Спирт пьешь? – послышался вдруг сзади тягучий грудной голос.

Рядом стояла древняя старуха. Я даже вздрогнул, до того она была страшная.

А старуха перегнулась через костыль и, протянув костлявую руку, взяла у меня кружку негнущимися, узловатыми пальцами. Она долго заглядывала внутрь ее, щуря слезящиеся глаза.

– Спирт… – повторила она хрипло, и ее лицо перекосила кривая улыбка.

Широко открывая беззубый рот, она жадно глотнула из кружки раз, другой, но вдруг поперхнулась, затряслась в надсадном кашле и, не удержавшись на слабых ногах, повалилась на землю. Я усадил ее рядом с собою.

– Мать Тешки. Давно она старушка, – сказал Улукиткан сочувственно.

Геннадий подал ей кусочек мяса. Она пальцами растеребила его мелко-мелко и, бросив в рот, долго шевелила губами.

Все выпили, кожа на скулах стариков покраснела, они оживились.

Я не сводил глаз со старухи. Какая древность! Рука времени беспощадно разрисовала ее лицо морщинами. Желтое, сморщенное, оно как бы одеревенело. На голове копна нечесаных волос, жестких, серых. На костлявой груди висит металлический крестик. Старушка напоминает скелет, обтянутый кожей.

Она одета в такую же старенькую, как и сама, оленью парку и лосиные штаны, бог знает когда сшитые и, видимо, с тех пор не сменявшиеся. Вот и весь наряд. Нательного белья нет. Грудь открыта. Ноги босые.

– Сколько Тешкиной матери лет? – спросил я Улукиткана.

Он перевел ей мой вопрос. Она медленно, будто опасаясь, чтобы не скрипнула ее худая, негнущаяся шея, повернулась ко мне. Вблизи ее лицо показалось еще более ужасным. В нем почти не было признаков жизни. А голос шел откуда-то изнутри, словно по ржавой трубе, слова вылетали прерывисто, вместе с кашлем и хрипом.

– Жизнь не годами меряют, а делами, – переводил мне Улукиткан. – Иной человек не может добыть и одной белки, не умеет ножом разделать тушку зверя, не угадывает погоду, он даже не родил ребенка, а годы имеет большие. Что скажет тебе его седая голова? Вот я и толмачу: годы ни при чем. Ты лучше спроси, что останется после меня в жизни, как я жила, спроси…

И вдруг затяжной кашель оборвал ее голос.

Сознаюсь, я не ожидал такого ясного по мысли ответа.

– Неужели ее еще беспокоят какие-то заботы? – спросил я старика.

– Под старость сон отлетает, а забота живет, – ответил Улукиткан.

– О чем же ей заботиться?

– О детях.

– Но ведь они сами уже старики!

– Для матери все равно дети.

Мы замолчали, каждый думал о своем.

Черная ночь сковала тайгу. Несказанно широко распахнулось звездное небо. Влажно дуло с ключа. Кто-то подсунул в огонь головешку. Снова глубокая, немая тишина. И вдруг из-за поскотины донеслась песня, тягучая, грустная и долгая, как нартовый след по тундре. Ее пели женщины-пастушки. Песня наплывала из темноты волной, тревожа печальными звуками уснувшие дебри.

Старушка откашлялась, пожевала пустым ртом и снова начала рассказывать о себе. Улукиткан переводил каждое слово.

– Тешка был самый младший, а впереди еще пять, значит не даром прожила. Говорю, человек обязательно должен родить ребенка, научить его жить. Вот и думала: подрастут дети, женятся – и с плеч забота. Но забота не ушла. Однако, сыновья хорошие. Не обижаюсь, их доброту всегда чувствует мое брюхо. И все же не всегда они разумны. Видишь, вот уже и старость придавила, а сердце все еще болит за них. Все думаю: может, что случилось с ними, опыта у них мало, когда в тайгу уходят. Сломали сложенную прадедами жизнь, идут без тропы, не знают куда; говорю – не слушаются.

– Пора тебе не беспокоиться о детях, у них уже внуки, у них своя дорога. О себе подумай!

– Что ты! Зачем плохое говоришь? – И она погрозила кривым пальцем. – Я мать и хочу умереть матерью.

В чуме заплакал больной ребенок. Кто-то завздыхал, заворочался, и снова все стихло.

– И все же, сколько ей лет? Может, ты, Улукиткан, вспомнишь?

– Растеряла она их, свои годы, как олень прошлогоднюю шерсть. Ни счета, ни зарубок не осталось. Давно она старушка, шибко давно.

– Прошу, спроси ее еще раз, пусть вспомнит. Все же интересно.

Она внимательно выслушала Улукиткана. Задумалась, уронив голову на приподнятые коленки. Наконец снова раздался ее хриплый голос.

– К Становому пойдешь – увидишь гарь у речки Луча. Давно большой огонь ходи по тайге, все пожирал. Сколько мне лет было – не знаю, однако при моей жизни к той поре пять раз подыхали и нарождались новые олени. А случился пожар две зимы раньше, как мать Осикты медведь в чуме задрал. Спроси его, когда это было, потом сам скажешь, сколько лет мать Тешки топчет землю.

Пытаюсь разобраться в задаче, однако решить ее можно только с помощью самих же эвенков. Поэтому спрашиваю:

– Сколько лет живет олень?

– Однако, десять.

– Значит, старушке было тогда лет пятьдесят. А когда был пожар или когда погибла твоя мать, Осикта?

Тот повел плечами:

– Давно, не помню, память стала дырявая, ничего не держит. Но подожди… когда мать померла, тот год я сына таскал к попу-якуту крестить. Тогда самая большая цена на белку была. Ты, Улукиткан, наверное, помнишь? Почему тогда много давали за шкурки?

– Хороший год был, как не помнить, в турсуках белка не залеживалась. Все помню, только забыл, почему большой цена на белку была.

– Ну а когда все же это было?

– Сейчас думать будем, как тебе объяснить.

Я не стал мешать им вести свои подсчеты.

Летосчисление у эвенков было особое, связанное с какими-то памятными событиями, происшествиями в природе и в личной жизни кочевников. Миграция зверей, урожайные годы на белку или на соболя, большие наводнения, лесные пожары, сильные снежные зимы, крутые морозы, эпидемии, массовая гибель оленей, очень низкие или очень высокие цены на пушнину – вот приметные для них «затесы» на древе времени. Эти события и служили вехами, делившими прожитую жизнь на большие и малые отрезки. Такое летосчисление свидетельствовало о долгой изолированности эвенков от общей человеческой культуры.

– Спирт пьем, потом думаем, – говорит Тешка, пяля на меня посоловевшие глаза и с трудом ворочая языком. – Тешка говорить будет, как узнать, когда тайгу огонь кушай. Тешка знает. Мимо гари аргишить будешь, сруби там старый толстый дерево, узнай, сколько ему лет. Столько лет и гари. Ага, понял?

Да, я понял…

Старуха попросила еще немного спирта, выпила, поднялась и заковыляла в чум. Там долго ворчала, устраивалась возле дымокура.

Василий Николаевич, Геннадий и Лиханов тоже идут спать. Я один остаюсь со стариками. Бормочет ручей. Из тайги доносятся сонные вздохи. Щербатый месяц выплывает из-за густых вершин старых лиственниц, плывет по небу, обливая тусклым светом бледную хвою. Просторнее становится в лесу. И мне кажется, что это стоянка с древними чумами, старухой эвенкийкой, с тягучей пастушьей песней, – что все это находится не в реальном мире, а в моем воображении.

В костре догорают последние головешки. Старики не идут спать.

– Тащи еще спирт, гулять надо, – уговаривает меня Осикта, слизывая с губ олений жир.

– Сегодня хватит, болеть будете, а завтра утром рано работать надо.

К Осикте присоединяется и Тешка. Никакие отказы не помогают. Уж и не рад, что угостил их спиртом. «Какое же раньше это было страшное орудие в руках купцов, чиновников, проходимцев; ведь в таком состоянии, как сейчас, эти старики за спирт ничего не пожалеют, с покорностью примут любые условия, подпишут себе смертный приговор, ноги целовать будут, благодетелем назовут подлеца», – думаю я и остаюсь глухим к просьбам стариков.

– Сегодня хватит, не дам, – заявляю я категорически и, пожелав им спокойной ночи, иду в палатку спать.

Лунный свет полосами голубого дыма льется по просветам уснувшего леса, белые совы бесшумно скользят по воздуху…

Я уже засыпал, когда чья-то тяжелая рука легла на спальный мешок.

– Кто это?

И слышу тоненький голосок старика:

– Не обижай Улукиткана. Он не хочет тебе плохо. Может, больше я не увижу Осикту, Тешку, тропа наша короткая стала. Они просят спирт, я не должен их обижать. Дай маленько!

Разломились мои мысли, отмякло сердце, жаль стало Улукиткана. Может быть, действительно это последняя их встреча, стоит ли ее омрачать из-за глотка спирта? К тому же что особенного случится со стариками здесь, в тайге: выпьют, вспомнят былое и уснут.

– Ладно, Улукиткан, налью полкружки, и на этом кончайте. Пора отдыхать.

– Отдыхать обязательно надо. Потом ходить будем Становой. Улукиткан перевал покажет, – говорит он охмелевшим языком.

На короткое время наступает тишина. Затем опять будят меня. Я поднимаюсь.

Осикта, щуря глаза, показывает кончик указательного пальца.

– Ма-а-лень-ко уважь. Дай вина, завтра жирный олень режу, угощать буду, – говорит он, и из-под узеньких век смотрят просящие косые глаза.

– Вина нет, идите спать, ведь утром работать надо.

Слышится обиженный голос:

– Вперед гуляем… Потом Улукиткан холостить олень будет, ево зубы острый… Хе-хе!.. Дай спирту…

– Не дам… – И забираюсь поглубже в мешок.

Уже на исходе ночи я услышал возню и приглушенный стон. Пронзила страшная мысль: Осикта с Тешкой душат Улукиткана. Вскочил, как ужаленный, выбрался из палатки. Но увидел другое. У затухающего костра сидя дремал Улукиткан, уронив на грудь седую, словно заиндевевшую, голову. Рядом комок сцепившихся в драке тел Осикты и Тешки. Старики уперлись лбами по-звериному, сопят, дышат прерывисто, пальцы запутались, перевились в жестких волосах, ноги беспомощно роют землю.

– Кэ-ты!.. – вырывается из охрипшего горла у одного.

– Кэ-ты!.. – кряхтит другой.

– Улукиткан, ведь они же изуродуются! – кричу я и бросаюсь к дерущимся.

Старик очнулся и жестом руки остановил меня.

– Ничего, они просто гуляют, хорошо гуляют, – протянул он спокойно.

– Да ты посмотри, что они делают!

– Говорю, не мешай, они гуляют, скоро кончат.

И я действительно вижу, как мякнут руки дерущихся, остывает их злоба, стихает пьяная перебранка. Наконец старики угомонились, мягким комком припали к застывшей земле, да так и уснули, не вытащив пальцев из чужих волос.

Улукиткан, нетвердо держась на ногах, подошел к уснувшим, прикрыл их дошкой, подоткнул полы под бока, и скоро по становищу поплыл их мирный храп.

– Тебе тоже надо поспать, – предложил я старику. – Иди в палатку.

– Я тут у костра маленько сплю. – И он, подсунув в огонь два бревна, стал готовить постель: под бока бросил старенькую телогрейку, в голову – седло, осмотрел небо, прислушался, сказал твердо: – Скоро утро, – и тут же уснул.

В далеком небе застенчиво мигают звезды. И над притихшей тайгою плывет с ржавых троелистовых болот лиловый холодный туман, плывет не торопясь к краю ночи.

Мне тоже хочется вздремнуть, но я глушу в себе сон. Поправляю костер, усаживаюсь поближе к теплу. Раскрываю дневник. Беру в руки карандаш, и события последних дней словно оживают, мысли текут нестройной чередой…

Сквозь прозрачный туман уже скупо сочится рассвет. И ночь бежит на запад, поспешно сдирая с пробудившейся тайги кое-где зацепившиеся складки своего черного полога. Уже почти не видно звезд. Только запоздавшая луна застряла посреди неба.

Пробуждается становище. В чумах людские голоса, детский плач. В лесу птичья перекличка.

Пришли пастушки. На их лицах следы бессонной ночи. Молча здороваемся за руку. Рукопожатие обязательно у эвенков. Они осматривают спящих стариков, удивляются и вопросительно смотрят на меня.

– Пьяный? – спрашивает старшая, та самая, что вчера подошла к нам с ребятами.

– Вчера немножко выпили.

– Худой ты люди, зачем давал! – И обе женщины уходят от костра легкими, бесшумными шагами.

Я обескуражен. Я бы не удивился, если бы они тоже попросили у меня спирта, как это всегда бывало раньше. Но оказывается, теперь эвенкийки сами не пьют и мужей оберегают.

…А на востоке, в оранжевой мути, рождалось солнце. Навстречу дню молча летели разрозненные стаи воронов.

Дымились островерхие чумы. Возле них детвора уже готовила в путь свой «караван». Вот они гуськом двинулись к нам, волоча за собой на ремешках костяные бабки, изображающие оленей. У костра остановились, осмотрелись и, осмелев, присели, плотно прижавшись друг к другу. Все наше для них ново, интересно. Ведь их представление о жизни, о людях пока ограничивалось только лесом, горами и тем, что происходит в родном становище. А сейчас перед ними странные, вероятно кажущиеся им уродливыми, лица: детишки до сих пор, вероятно, не сомневались в том, что все люди с плоскими носами, скуластые, узкоглазые. Сейчас они видят иные лица, иную одежду, обувь, незнакомые предметы, слышат непонятную речь. Все это поражает детей, возбуждает их любопытство, смешанное со страхом.

Старики спят. Мы садимся завтракать. Из чума выходит мать Тешки. В руке у нее туесок, в другой – посох. Она направляется к нам, торопится.

– Уходи в лес немедленно, – шепчет Василий Николаевич.

Я оставляю чашку с бульоном и спасаюсь бегством. Детвора роем кружится возле меня. Нас догоняет табун собак.

Все вместе бродим по лесу. На зеленом ковре брусничника – темно-красная россыпь ягод. Это прошлогодний урожай, сохранившийся под снегом. Ягода от длительных морозов засахарилась, стала сочной, мягкой. Мы едим ее с наслаждением.

Дети теперь словоохотливы. Я пытаюсь заговорить с ними. Но никто ни слова не понимает. Они родились здесь, в тайге, в семьях кочующих пастухов, и знают только свою тайгу. Здесь они будут жить до семи лет, а потом им придется переселиться в интернат, чтобы учиться.

Но оказывается, один из них, самый старший, уже умеет считать. Его, вероятно, научила мать. Может, нам удастся побеседовать?

– Тебе сколько лет? – спрашиваю я.

– Раз, два, три, четыре, пять, – отвечает он скороговоркой.

– Нет, тебе больше.

– Раз, два, три, четыре, пять, – повторяет он.

– Как тебя звать?

– Раз, два, три…

Это весь его запас слов, и он их выпаливает обоймой, все разом.

Остальные в восторге, они явно завидуют товарищу, весело смеются. И всем весело. Так мы долго бродим под сводом могучих лиственниц, собираем бруснику, перекликаемся.

А солнце начинает пригревать. Из глубины леса бегут на становище мелкие гурты оленей. Пора возвращаться и нам.

Стадо сгрудилось на стоянке, как будто стоянку накрыли серым войлоком. Ожили дымокуры. Едкий дым окутывает животных, чумы, ближние деревья.

Старики пьют чай. Я подхожу к ним, здороваюсь. У Тешки во всю щеку багровый блин, от рубашки оторван перед и на голом животе большой отек. Глаза его виновато смотрят на меня. Видно, крепко досталось от Осикты. Но и Осикта хорош. У переносицы рана – след Тешкиных зубов, рот перекосило. Штаны порваны и обгорели.

– Как плохо получилось, – сказал я с искренним сожалением. – Зачем вы подрались?

– Что ты, что ты, – завопили оба старика разом. – Давно так хорошо не гуляли. Голова лечить надо, давай вино…

– Если будете еще приставать – мы сейчас же уедем.

Осикта и Тешка приуныли.

– Сегодня, наверное, холостить бычков не будем? – спросил я.

– Как не будем! Чай пьем и начинаем, – отвечает Улукиткан.

Признаться, мне очень хочется посмотреть, как старики будут холостить бычков, и я их поторапливаю.

Молодых бычков отделили от стада, согнали в шестигранный загон, сделанный из толстых бревен. Собрались все жители становища – не часто увидишь такое зрелище.

Дети облепили изгородь, а мы все в середине. Ланчаки[43] настороженно сбились в кучу.

Поднялся маут. Старики торопятся. Просвистел в воздухе ременный аркан, высоко вздыбился пойманный петлей белоногий олень.

Он кинулся вперед, но вдруг замер, расставив широко передние ноги, как в поединке. Остальные бросились вдоль загона, попробовали перескочить изгородь, да где там, высоко!

Белоногого свалили, прижали острым хребтом к земле. Забился бычок, в глазах ужас. Улукиткан сбросил с плеч дошку, засучил рукава. Лиханов с Василием Николаевичем растянули бычку задние ноги.

– Держите, а то ударит, ишь надулся, баловник, – сказал ласково старик, приседая на корточки.

Поймал рукою мошонку оленя, подсек ее горстью, затолкнул в рот горячие шарики, дважды стиснул зубы…

Вздрогнул ланчак, глаза его выкатились из орбит, он жалобно простонал.

– Пускайте, – сказал Улукиткан. – Кажется, не забыл, как нужно делать.

А олень так и остался лежать на спине, раскорячив вытянутые задние ноги и весь дрожа. Но вот он вскочил, затряс головой, будто угрожая кому-то.

– Дурачок, тебе же лучше! Давайте другой, – разохотился старик.

Снова взметнулся маут…

Через два часа опустел загон, разбежались молодые олени. Под старой лиственницей детвора оскопляла своих игрушечных ланчаков.

Мы собираемся в путь, Лиханов со своими оленями и с Геннадием ушли вперед.

И опять нас удивляет Улукиткан: как можно в этом огромном стаде оленей, удивительно похожих друг на друга, безошибочно угадать своих? Для нас все это еще непостижимо.

Пора и расставаться. Вдруг захотелось еще побыть со стариками, снова совершить с ними путешествие в прошлое. Жизнь и быт эвенков все больше и больше интересуют меня. Ведь многие полезные черты этого быта, удивительный опыт лесных кочевников исчезнут вместе с этими последними стариками. Надо бы остаться хоть дня на два, многое записать. Но и наша работа не ждет.

Все собрались у костра. В дорогу следует выпить по кружке чаю. Мне хочется сделать что-то приятное старикам. Я обращаюсь к Осикте:

– Что бы ты хотел получить от меня на память о нашей встрече?

Тот повел плечами, долго, внимательно рассматривал вещи, лежащие возле костра, еще не сложенные в потки. Затем повернул ко мне голову, помигал глазами, сказал:

– Все это тебе самому надо будет. А у меня нужды нет. Ты не думай, что я бедный, в тайге имей руки, ноги – будешь сыт и одет. Большой богатство зачем старикам?

Подумать только!.. Ведь он стар, одежда его давно износилась, пищей ему служат мясо да чай, а все богатство состоит из ветхого чума, нескольких оленьих шкур для подстилок да ружья – и все-таки он считает себя счастливцем. Ему ничего больше не надо!

Все-таки я подарил ему свою большую фаянсовую кружку, с которой не расставался много лет. Тешке – ременный пояс, женщинам – плитку чая, всем ребятам – по куску сахара.

Когда олени были навьючены, Улукиткан обменялся с Осиктой ездовыми быками.

Мы прощаемся. Я искренне обнимаю стариков. Затем подхожу к матери Тешки. Она стоит у чума, склонившись грудью на посох, старая-престарая, словно придавленная тяжестью прожитых лет, в жалком рубище, с разлохмаченными волосами, босая, точно памятник безвозвратно ушедшему прошлому. Рядом молодая женщина с добрыми светлыми глазами. Она как будто нарочно, для контраста, остановилась возле старушки.

А караван уже растянулся, выходит на поскотину. Нас провожают все обитатели становища. На лицах взрослых сожаление, ведь мы взбудоражили их одинокую жизнь, внесли какое-то разнообразие и теперь снова оставляем на этом далеком от жилых мест стойбище. Конечно, грустно им расставаться с нами.

– До свидания, Осикта, Тешка! Кто знает, может, еще встретятся в тайге наши дороги!..


Теперь под Улукитканом огромный бык с непомерно широкими рогами. Правда, они не украшают, а уродуют его длинную, приземистую фигуру. Два года назад он был племенным производителем. Но однажды с ним случилась непоправимая беда.

– Напали на него волки, – рассказывал Осикта. – Он шибко отбивался, долго не сдавался. Два волка поранил. Пока я прибежал к нему, хищники его охолостили. Теперь он у нас лучший учаг[44]. Пусть старик ездит, у нас еще есть хорошие олени.

В походке учага, в манере держать голову, угрожающе ее наклонив, в постоянной настороженности есть что-то от прежнего могучего самца. Как легко он несет на крепкой спине старика! Мы еле поспеваем за караваном.

II

Брошенный олень. «Задержись я чуток – и поминали бы Василия!» Наш путь идет к Становому. Неожиданный гость. Пожар в тайге. Осикта уходит на охоту

Солнце в полном накале. С низовий Зейской долины бегут неровные волны горячего, душного воздуха. По выцветшему сиреневому небу плывут на запад дозоры туч. За ними по лесу ползут их бесконтурные тени. В тайге пусто и дико.

Мы снова во власти кровопийц-паутов. Животные, груженные вьюками, не в силах отбиваться, тянутся на поводках, безнадежно понурив головы. Да и нам приходится беспрерывно отмахиваться руками.

Наш путь по-прежнему тянется левобережной стороной, далеко от реки. Идем по следу Лиханова. Пейзаж заметно меняется. Долина становится более волнистой. Мари отступают к Зее и прячутся за стеной позеленевшего леса. Боковые отроги явно поднимаются, принимают более зазубренные очертания. Станового все еще не видно, но глаза уже настораживаются, все кажется – вот сейчас, вот сейчас за поворотом блеснет в небесной синеве заснеженный выкрой долгожданного могучего хребта.

Василий Николаевич идет позади всех, стучит топором, метит затесами наш путь.

Сюда, к Становому, пойдут отряды топографов, нивелировщиков, географов, астрономов. Им не нужно будет, как это делаем мы, выискивать проходы, они воспользуются нашим следом, отмеченным далеко видными затесами.

Пройдет время – и этот почти недоступный район будет освоен для страны и хочет не хочет, но начнет отдавать ей все, чем богат!

Солнце уже минуло полдень, когда караван подошел к небольшой возвышенности, сложенной из крупных обломков некогда развалившихся скал. Мы попытались перейти ее, но увы, препятствие оказалось совершенно непроходимым для каравана. Пришлось продолжать путь по следу Лиханова, по кромке возвышенности. Он скоро привел нас к обрыву, за которым, по дну глубокого каньона, неслась Зея.

Мы задержались. Улукиткан решил проверить проход, по которому ушел дальше Лиханов.

Василий Николаевич стал разжигать дымокур для оленей.

Я не мог оторвать взгляда от реки. Зею тут не узнать – стала недоступная, чужая. С глухим рокотом рвется она из-за скалы, бросается всей массой голубой воды на оскаленные перекаты. Сквозь радужную пыль видно, как бьются тугие струи о груди непокорных валунов, как кипит, бушует вода и, высоко вздымаясь, снова падает на них. И так, неудержимыми скачками, Зея проносится мимо обрыва, прыгает влево, за утес. И оттуда, будто из преисподней, доносится непокорный, угрожающий рев одичавшего потока.

Улукиткан вернулся скоро. Он проверил вьюки, подтянул подпруги.

– Каждый бери немного оленей, место худой, ямы, камень, шибко нехорошо, – говорит старик озабоченно.

Мы сразу двинулись по направлению к реке – круто под обрыв. Выветренная почва под ногами осыпается. Вьюки на оленях сползают на шею, животные упрямятся, не идут. Но удерживаться на крутизне невозможно, и мы одним бесформенным клубком катимся вниз, увлекая за собою мелкие камни.

За спуском начался подъем. Нужно было взобраться на край все той же возвышенности и обойти ее слева. Теперь под ногами крупные обломки скал. Ноги не знают, куда ступить. Олени идут на подъем тяжело. Они часто заваливаются, сбрасывают вьюки. Местами груз приходится перетаскивать самим, а животных проводить поодиночке.

На следу прошедшего впереди каравана Лиханова появилась кровь. Она тянулась по камням непрерывной полоской, уже почерневшей на солнце. Это озадачило нас: что могло случиться?

Когда мы подходили к последнему повороту, оставив позади каменистую возвышенность, неожиданно показалась струйка дыма.

«Значит, стряслась беда, иначе зачем было Лиханову и Геннадию останавливаться на ночь так рано и так далеко от воды, да еще в таком неприветливом месте?» – подумал я.

Но, выбравшись из чащи на крошечную полянку, мы увидели дотлевающий дымокур и рядом с ним стоящего одиноко оленя. Он низко опустил голову.

Достаточно было взглянуть на животное, на потерявшие блеск и выразительность глаза, на болезненно покосившееся туловище, чтобы догадаться, что с ним случилась беда. Олень встретил нас равнодушно, он даже не повернул головы, стоял, как обреченный. У него была переломана передняя нога. Лиханов с Геннадием наложили лубок, тщательно забинтовали ногу; словом, сделали все возможное и бросили животное в тайге, предоставив в дальнейшем ему самому решать свою судьбу.

Мы поправили огонь, подложили сырого мха, осторожно погладили беднягу, прощаясь с ним, и тоже ушли.

А позади, над зеленой кромкой леса, долго маячила струйка дыма, навевая грустное раздумье.

Снова перед нами распахнулась долина. Всюду лес и лес. Над головою бездонное небо. Путь открыт, хотя он и таит много неприятностей. То заросли гигантского стланика встанут непролазной стеною перед караваном, и тогда только острый топор да опытный глаз проводника помогут выбраться из этой необыкновенно душистой кедровой чащи. То неожиданно на пути появится давнишний бурелом, намертво переплетенный цепкими лиственничными сучьями. С ним лучше не связываться, обойти, иначе напорешь оленей, сам изранишься, ни одежды не останется, ни поток, все изорвешь… А ключи, россыпи, топи?!

Наш путь – это непрерывная борьба с препятствиями, постоянный риск, иногда очень опасный. Но он приносит и постоянное удовлетворение достигаемым, радость преодоления. Да, именно радость преодоления! Она знакома, вероятно, всем исследователям.

Маленькая тучка, случайно пробегавшая по небу, заслонила солнце, и пейзаж помрачнел. Где-то слева на озерах перекликаются гагары. Олени устали, да и мы с трудом передвигаем ноги. След Лиханова заметно отклоняется к реке, туда убежали собаки. Значит, лагерь близко.

Мы проходили мимо очень интересных останцев, торчащих поверх болотистой почвы, словно окаменевшие растения доисторических времен. Форма их разнообразна: одни подняли высоко усеченные шпили, другие возвышаются в виде отполированных столбов, третьи основательно выветрились, как бы осели, и на их уступах примостились лиственницы. От многих остались только развалины, теперь переплетенные корнями стланика.

По кромкам болот, окружающих останцы, вырос густой полевой лук. Его яркая зелень странно подчеркивает суровый облик осиротевших скал и освежает стальную гладь воды, в которой отразились и стебли лука, и останцы, и голубое небо с тучкой, заслонившей солнце.

Мы с Василием Николаевичем отстаем, набрасываемся на лук. Едим только перо, оно очень вкусно, даже без соли и хлеба. Затем набираем его несколько пучков и догоняем караван. Издалека доносится шум реки. Видим пасущихся оленей. Нас встречают Бойка с Кучумом. Они облизываются, видно, уже успели поужинать.

Лагерь расположился на небольшой поляне. Ее правый край обгрызла Зея, а слева стена высокого леса. Уже поставлены палатки, заготовлены дрова, горит костер. В воздухе запах перепревшей ухи, значит, нас давно поджидают.

– Чего задержались? – встречает нас упреком Геннадий, а в глазах у него, вижу, какая-то радость. – Гляньте, каких ленков выхватил! – И он, раскрыв мешок, показал нам две черные, крапленные золотом рыбины.

Василий Николаевич, как бы между прочим, скользнул взглядом по ним, не удивился, не похвалил. Видно, рыбацкая зависть кольнула его в сердце…

Уснуть в эту ночь нам было суждено очень поздно. Василий Николаевич, конечно, не удержался – тоже отправился на рыбалку и… едва избежал страшной участи. Через полчаса после его ухода мы услышали дикий вопль. Кинулись на этот крик и нашли Василия возле убитого им медведя. Но и он сам был еле жив. Потом рассказал:

– Я знал, что у медведей гон начался, а когда они паруются, ходят злые. Стою я у заливчика, удилищем помахиваю, глаза на воду пялю, да чего-то оглянулся, а их два высунулось из кустов и ко мне шагают. Впереди этот, убитый, за ним самка, ничего не видят, от любви ослепли, что ли! Я винтовку сдернул с плеча и выстрелил в переднего. Он было повернул назад, да заспотыкался, упал. А самки – как не было с ним. Думаю, подожду собак, пусть над мертвым потешатся, а тогда свежевать начну. Сматываю я это леску, слышу, собаки залаяли, перехватили самку, теперь их, думаю, не дождаться. Достал нож, хотел шкуру снимать, а зверя-то не оказалось. Прислушался – ни треску, ни шороху, как провалился. Дай, думаю, посмотрю, куда же это он след свой потянул? Кровищу на траве далеко видно, иду без опаски, винтовка наготове. А он, язва косолапая, вернулся своим следом и залег за кустом. Мне и невдомек – глаза на след таращу, уж проходить стал, он и выскочил, страшный да злющий. Вот тут-то у меня гайка и ослабла. Завопил, что было духу, криком на секунду его задержал, успел повернуться и бахнул в упор. Даже к плечу не успел ружья приложить. Хитрая скотина… Да-а… Задержись я чуток, и поминали бы Василия… – закончил он. – Вот оно как, братцы!

Зверь оказался в плохом «одеянии» и старый. Внутри и под кожей мы не нашли и капельки жира.

Кажется, медведь – единственный зверь, который вступает в брачную пору полуоблезлым, худым, и от него несет в это время отвратительным запахом. Тут уж природа за что-то обидела его. А ведь других она готовит к любовной поре с большой заботой. Посмотрите, какими красавцами выглядят олени, снежные бараны, тэки, лоси. Все на них от жира лоснится, сколько гордости появляется в их походке, сколько страсти и нежности в их взгляде, устремленном на самку. А медведь, как нарочно, именно в этот период своей жизни особенно непривлекателен.

Приключение Василия Николаевича, хотя сама по себе встреча с медведем была нам не в новинку, взбудоражило нас. Вот поэтому-то заснули мы уже глубокой ночью. А проснулись рано… Осевший за ночь туман вздыбился, полез по отрогам и затянул небо.

Наскоро позавтракав, свертываем лагерь, вьючим оленей и покидаем стоянку.

Когда нет солнца, когда тучи давят на горы и шальной ветер рыщет по тайге, какая-то неизмеримая печаль ложится на землю, а окружающие нас горы и лес становятся еще более суровыми.

Одиноко чувствуешь себя в этих забытых местах. Человек не оставил здесь ни могил, ни огнищ, ни брошенных чумов. Только изредка увидишь уже сгнивший пень и с трудом различишь на нем давний след топора. Значит, когда-то сюда заходили люди, хотя и ненадолго. Какая нужда гнала их и какой же надо было обладать приспособленностью, чтобы просуществовать здесь, среди скупой природы? Но все это было, конечно, давно. Нынешние потомки бывших кочевников не пожелают повторить горькую судьбу своих отцов.

Человек еще не взял нужную дань с этого сурового края. Но он возьмет.

Непременно возьмет! Недаром же мы пришли сюда.

К полудню мы добираемся до устья Лучи. Небо прозрачное, теплая тайга живет своей шумной суетою: перекликаются птицы, всюду шныряют бурундуки, в воздухе носятся стрекозы.

На пути первая скала, преграждающая путь. Даже при низком уровне воды ее нельзя обойти со стороны реки. Пришлось брать штурмом. Бедные животные, с каким трудом они поднялись наверх, карабкаясь по крупным камням!

За скалой черным пологом стелется лохматый ельник. Разросся он до невероятной плотности, прикрыв топкую почву густым сумраком. В этом лесу редко вспорхнет птица, не увидишь следа зверя, не держится и белка. В мягком зеленом мху глохнут шаги каравана.

Идем следом Улукиткана. В поисках лучшего пути он обходит болота, топи и проделывает замысловатые петли между стволами упавших деревьев. А там, где молодой ельник непроходимой стеной преграждает путь каравану, на помощь приходит пальма или топор.

После долгих блужданий по лесу мы выходим к маленькому озерцу, чудесному по своей дикости, неповторимому по красоте. Из леса на него наплывает бархатистый густой брусничник, а тени береговых елей, опрокинувшись острыми вершинами, четко отражаются в зеркале воды, и кажется, на дне озера лежит расплавленным серебром огромное солнце. Какой-то удивительный покой в этом уголке. Кажется, что именно отсюда он и разливается поздними вечерами по необъятной тайге. Но вот зеркальная гладь озерца подернулась рябью, побежали круги, словно стая черных духов, потревоженная нашим появлением, поднялась над нами, задевая воду своими невидимыми крыльями.

Километра через три мы перебрели Лучу, вышли к новой протоке, промытой последним наводнением. Ельник остается позади, обрываясь высокой стеной у реки. Протока приводит нас к Зее, там Улукиткан свернул вправо, ушел на север, по могучей лиственничной тайге.

После ельника здесь светлее, уютнее, много свежей зелени. Даль манит к себе грядами заснеженных гор, черными скалами, нависающими над дикими ущельями. Это Становой вылез из-за боковых отрогов! При мысли, что мы вступаем в пределы этих таинственных гор, невольно поддаемся особому настроению, пожалуй даже торжественному, будто близка награда за пройденный нелегкий путь. Хочется знать, что готовит нам этот мрачный великан, распластавшийся затаившимся зверем на пути к Алданскому нагорью.

Возвышенность, наплывающая справа на долину, теснит нас к озеру. Улукиткан со своим караваном несколько раз пытался пробиться к реке, но туда не пускает болото. Мы точно копируем его неудачи, сами ищем переход и наконец бредем буквально по пояс через трясину, добираемся до берега Зеи. Тут и ночуем.

Мы все у костра. Теплый медленный закат сквозит по лесу, за рекой воркуют горлицы. Для путешественника есть особая прелесть в этих тихих, навевающих раздумье вечерах. Усядешься поближе к костру, к приятно ласкающему пламени и смотришь, как шалит огонь, как в синеватых вспышках тлеют угли, а в голове рой воспоминаний. Нигде и никогда эти воспоминания не бывают такими милыми, как здесь, в безлюдных пустырях.

После ужина мои спутники укладываются спать. Я брожу по берегу ночной реки с мыслями о том, как расточительно мы относимся ко времени, как быстро улетают дни, проходят годы, а сделано слишком мало.

Хочется большего, хочется такого, чтобы от натуги лопалась рубашка на спине и чтобы даже минуты нас не обогнали.

Меня встречает Кучум. Река уносит мысли. Темноту сверлит огонек костра, такой одинокий и далекий, будто он на краю света и будто ты идешь к нему и никак не можешь дойти…

…Лагерь рано разбудила непогода. По лесу ходил предупреждающий гул. Черные тучи придавили рассвет. Надо было торопиться, иначе придет дождь, взбудоражатся ключи, и нам сегодня не попасть к Становому. Как только задымился костер, из тайги стали собираться олени. Мы наскоро позавтракали и завьючили животных.

Вначале наш путь идет густым лесом вверх по присмиревшей Зее. Чаща черна, переплетена густой порослью, с крон старых деревьев свисают длинные космы лишайников. Олени то и дело задевают вьюками за сучья, с трудом протискиваются между стволами, и нам часто приходится браться за топоры.

Сворачиваем к левобережному отрогу в надежде найти там более легкий проход. Высокоствольный лес внезапно обрывается, резкой границей упираясь в трясину. Здесь нас встречает уже другая тайга – редкая, чахлая, вскормленная вечной мерзлотою. И диву даешься: на совсем крошечном клочке земли мы видим то могучий лес, дружно поднявшийся на благодатной береговой почве, то рядом, за двадцатиметровой полоской болота, чахлые лиственницы, дуплистые, полузасохшие березы.

Такой пейзаж характерен не только для Зейской долины, он встречается на огромном пространстве, омываемом реками, берущими свое начало в восточной оконечности Станового, с его северных и южных склонов. Мы уже привыкли здесь к контрастам и не удивляемся, когда, выбравшись из болота, попадаем на хорошо дренируемую почву, прикрытую бархатом бледно-бледно-желтого ягеля, с чудесным березовым лесом, по которому рассыпалась темная зелень кудрявых сосен. Но не успевают еще глаза насладиться удивительно нежной белизной березовых стволов и пышными кронами, а обоняние – разобраться в смешанном аромате разнеженной на солнце хвои и дурманящего багульника, как впереди появляется кочковатая марь, и у вас невольно вырывается проклятье. А за марью неожиданно попадаешь в стланиковые заросли, настоящие джунгли. И если за стлаником или за болотом увидишь стену высокого леса, знаешь – там река. Только по берегам ее здесь и растут эти высокоствольные деревья, поражающие человека своею величавостью и красотой.

Чем глубже мы проникаем в мрачное пространство Зейской долины, тем с большим удивлением оглядываемся на прошлое этого края: что же все-таки заставляло эвенков бродить по бесплодным пустырям, таиться зверем, жить без надежды на помощь в беде, мириться с постоянной нуждой, неудачами? Вряд ли в те времена, когда эвенки заселяли низовья Зеи, берега Амура и богатейшую тайгу за пределами гор, кто-либо тут жил, на этой скупой, болотистой и очень бедной земле. Безжалостный закон колонизаторов лишил эвенков искони принадлежавших им угодий, но не сломил воли к свободной жизни, и они, постепенно отступая, селились в пустырях, на которые никто не претендовал и куда очень рискованно было добираться.

Наш путь неизменно идет левобережной стороною долины. Минуем последнее озерцо, затянутое осокой, небольшую гарь и наконец вступаем в узкое ущелье. Нас встречает ветерок запахом тающих снегов, замшелых скал, чащи. Еще с километр петляем по густой лиственничной тайге, и вдруг впереди, за поредевшим лесом, – вот они, горы! Ущелье обрывается, упершись в гигантские откосы Станового, спускающиеся к нам с небесной высоты. Направо и налево, вдоль подножья хребта, легли глубокие щели, по дну которых бегут основные два истока Зеи.

Вблизи Становой поражает своей дикостью, давит мощью скал и крупными россыпями, замаскированными стланиковыми крепями. Везде громоздятся кручи самых причудливых форм, испещренные старческими морщинами, и по ним – полчища лиственниц. Деревья цепляются за выступы и, с трудом удерживая равновесие над пропастью, поднимаются все выше и выше и вдруг остановились, как бы испугавшись суровых вершин, безжизненных гольцов. Извилистые щели, все больше сужаясь, врезаются в литые стены хребта, и из невидимых глубин, как ворчание разъяренного зверя, доносится угрожающий рокот потоков, ниспадающих каскадами с бешеной высоты.

Первое впечатление встревожило меня. Разве можно найти перевал среди этого хаоса нагромождений и подняться к нему по крутизне, доступной разве только снежным баранам! Громады черных туч нависают над хребтом, еще более подчеркивая его и без того мрачный облик.

И все же мы рады этой близости. Как-то вдруг легко зашагали ноги, свободно вздохнула грудь при мысли, что ты уже у цели. Я стараюсь не думать о предстоящем, приятного ничего не будет, да и не угадаешь, какой сюрприз готовит нам Становой. Если погода нам не помешает, завтра непременно начнем штурм хребта.

Я долго стою на краю протоки, словно привороженный. Угрожающая непокорность Станового растревожила во мне профессиональный дух геодезиста, непримиримый ко всему недоступному. Что мы перед этим распростертым великаном? Горсточка упрямых людей, не больше. Но тем сильнее растет желание проникнуть в глубь этих гор, развеять миф об их недосягаемости. Теперь никакие обстоятельства, никакие события не заставят нас повернуть назад!

Улукиткан с Геннадием организовали лагерь на берегу Зеи, близ слияния двух ее истоков. Место тенистое, глухое, из щелей веет промозглой сыростью. Но Улукиткана, видимо, соблазнили хороший корм для оленей по склону левобережной горы и тальники, листья которых в это время года особенно вкусны и питательны для животных.

– А где Улукиткан? – спрашиваю я Геннадия.

– Еще утром ушел по правому истоку, место не может узнать, беспокоится.

– С кем установлена связь?

– Сегодня вечером явятся все станции, кроме Шантарской. Есть много радиограмм.

– Сразу примешь сводки от начальников партий и информацию из штаба, предупредишь всех, что ночью работаем, пусть станции следят за нами.

В тучах, за макушками лиственниц, поблескивает молния. Дождь с громом обходит нас стороной и долго мутит горизонт над главными вершинами Станового. По ущелью мечется холодный ветер, зарождающийся где-то высоко у тающих снегов.

Мы обосновываемся капитально, здесь нам придется прожить несколько дней. Ставим палатку, пологи, делаем навес для груза и, пользуясь свободным временем, заготавливаем дрова.

Сгустившиеся тучи чернотой заливают горы. Все ближе пляшет молния. Рокот, сначала смутный, спускается по откосам хребта тяжелыми раскатами и вдруг разражается безжалостным треском, потрясая стены ущелья. Ливень загоняет нас по палаткам, заливает костер и, довольный своей шуткой, убегает вдаль, но мелкий, приятный летний дождичек долго еще сыплется из туч. Окружающая лагерь тайга, сонная зелень чащи замирают в истоме, насыщаясь влагой, и туман, сползая с утесов на дно провалов, тает, исчезает бесследно.

– Что-то собаки вскочили, кого-то слышат, – говорит Василий Николаевич, выглядывая из палатки.

Бойка и Кучум стоят рядом, вытягивая морды по направлению ущелья. И вдруг с лаем бросаются вперед.

Мы все выходим из палатки. Дождь затихает. За рекой дразнятся кедровки, а желтенькая трясогузка уже бегает возле костра, собирая букашек. С сухой галечной протоки доносится четкий стук копыт быстро идущего оленя.

– Кто-то едет, – говорю я.

– Но это не Улукиткан, чего бы он на оленя забрался, – замечает Василий Николаевич.

Чаща раздвигается, и перед нами верхом на крупном олене – старик Осикта. Вот уж его-то мы никак не ожидали! «Что заставило эвенка догонять нас?» – подумал я с тревогой.

Осикта сползает с оленя, снимает с него узду, седло и отпускает пастись. Затем он подходит к нам и, здороваясь, подает каждому свою загорелую старческую руку. Вид у него страшно усталый, глаза ввалились, и глубокие морщины густой сеткой затянули лицо. На одежде он привез следы долгого пути.

– Насилу догнал, думал, за хребет ушли, – произносит он хриплым голосом. И обращается ко мне с неожиданным вопросом: – Ты что потерял?

– Кажется, ничего, все при мне.

– А это, думаешь, не твой?

Запустив руку глубоко в карман, он достает сумочку, сшитую из бересты, а из нее – туго свернутую тряпочку. Старик бережно развертывает ее и подает мне кассету от фотоаппарата.

Я растерялся, не знаю, что ответить. Эту кассету я выбросил на стойбище кочевников вместе с засвеченной пленкой. А Осикта стоит рядом, маленький, худенький, с птичьим носом, смотрит на меня открытыми глазами, весь преисполненный чувством огромной радости. Вздох облегчения вырывается из его груди, и скопившаяся в глазах усталость тает в улыбке, как утренний туман.

– Да, это моя вещь, – говорю я, – спасибо, что привез. Где же ты ее нашел?

– Дети притащили в чум. Глаза мои никогда такое не видали. Тешка говорил, однако, это начальника. Догонять надо, может, без нее не обойдутся. Вот я и погнал оленя. Человек человеку помогать надо.

– Очень хорошо, что ты привез ее, мне она необходима!

Я заворачиваю кассету, как большую ценность, в носовой платок и опускаю в боковой карман гимнастерки. Чувство глубочайшей благодарности к этому человеку растет во мне. Что же мне сделать? Сказать еще раз спасибо? Мало и неубедительно. Дать денег… Зачем они ему?

Я снимаю с плеч телогрейку и отдаю Осикте. Она ему велика, она поношенная, со следами дождя, ветра и солнца, но, судя по тому, как он бережно свертывает ее и приторачивает к седлу, я вижу, что старик доволен.

Василий Николаевич угощает Осикту крепким чаем, виновато объясняет ему, что давно живем без мяса, но если тут задержимся, то не позже как завтра или послезавтра он непременно добудет дикого барана или сокжоя и рассчитается со стариком за гостеприимство.

Осикта утвердительно качал головою, говорил, что на Становом очень много баранов и что нет вкуснее бараньего мяса, но что остаться он не может.

Улукиткан пришел поздно, в сумерках. С собою он принес усталость и большое раздумье. Что-то серьезно тревожило старика.

С Осиктой он поздоровался молча. Опускаясь на колоду возле него, тяжело вздохнул.

– Что у тебя хорошего? – спросил я, пытаясь оторвать его от неприятных дум.

– Стар я, никудышный, – ответил Улукиткан после минутного молчания, и лицо искривилось от внутренней боли. – Ты не ругай шибко, если не найду перевал. Улукиткан не хотел обман… Улукиткан хотел помогай…

– Да ты что, успокойся, еще рано говорить об этом. Поживем здесь, обследуем ущелья, попытаемся взобраться на вершины, может, и вспомнишь, где переходил хребет.

Он посмотрел на меня теплым и долгим взглядом:

– Однако, старость шибко задавила память, место совсем не узнаю. Может, напрасно пришел? Отец мой так говорил: сила нет – не надо драться!

– Тебе, Улукиткан, нужно отдохнуть и пока не думать о перевале. Утро вечера мудренее. Поговори вот со старым другом.

Старики стали о чем-то шептаться на своем языке, с беспокойством поглядывая на убегающее солнце. Затем Осикта разулся. Николай принес ему пучок прошлогодней травы, он затолкал ее в олочи и снова обулся. Судя по тому, как он тщательно завязывал ремешки на олочах, можно было догадаться: готовится в путь. Улукиткан, порывшись в своей кожаной сумочке, достал из нее три патрона и передал их вместе с берданой Осикте. Оба поднялись и стали внимательно всматриваться в крутые склоны гор, поросшие густым лесом с прожилками поднимающихся над ним скал.

Долго молчали.

– Однако, тут лучше! – сказал Улукиткан, кивнув головою на склон левобережного отрога, под которым расположен наш лагерь.

Осикта еще раз взглянул на дотлевающее солнце, на ельник, убегающий высоко по склону, и торопливо зашагал по мягкому моховому «полу», скрываясь за стволами низкорослых деревьев.

– Куда вы с Николаем его отправили? – спросил я Улукиткана.

– Охота пошел, мясо надо добыть.

– Да ведь скоро ночь, а поблизости ничего для ружья нет, всех разогнали стуком да криком.

– Осикта шибко мастер, зря не пойдет.

С каким удовольствием я ушел бы с ним в горы, чтобы посмотреть, что это за мастер, о котором так хорошо отзывается несомненно талантливый охотник Улукиткан, но меня уже зовет Геннадий к микрофону.

Трудно даже представить, какое огромное облегчение принесло радио экспедициям. Ведь совсем недавно наши подразделения, уходя ранней весной в тайгу, были предоставлены самим себе. Не всегда на длинном и тяжелом пути геодезистов-топографов попадались селения, в лучшем случае встречались пастухи с кочующими стадами колхозных оленей. Люди за лето в какой-то степени дичали. Их постоянным спутником была неопределенность… Конечно, связь не облегчает самый труд людей, но вселяет в них уверенность, ведь в случае опасности или какого несчастья они могут получить помощь, а главное, с радиостанцией люди не чувствуют себя оторванными от мира.

Мы с Геннадием сидим в палатке. Он принимает радиограммы. Я слежу, как быстро из-под его пера плывут слова, складываются фразы, как на лице радиста отражается их смысл. Уже приняты сводки, и я на карте отмечаю передвижение полевых подразделений, разбросанных по обширной Приохотской тайге. Затем выслушиваю информацию Хетагурова – главного инженера, только что посетившего топографов, работающих по кромке Охотского моря.

Геннадий еле успевает записывать. Вдруг в нашу волну врывается вторая станция, начинает забивать передачу. Глухо слышится:

«Я РУЛС, отзовись, ПОСТ, я РУЛС, отзовись, ПОСТ…»

Геннадий нервничает, в журнале появились пропуски слов. Наконец он бросает прием, отвечает:

«Я ПОСТ, РУЛС – отойди, явись после; я ПОСТ, РУЛС – отойди, явись после», – и продолжает прием. Но станция упрямо выстукивает:

«Срочно нужен ПОСТ, срочно нужен ПОСТ, я РУЛС, я РУЛС».

– Узнай, в чем дело, – советую я Геннадию.

– Как только вылезешь в эфир, у всех срочные дела, – отвечает он и просит Хетагурова подождать. В эфир летит его позывная:

«Я ПОСТ, отвечай, РУЛС, что нужно; я ПОСТ, отвечай, РУЛС».

«…Срочно, срочно. Начальнику экспедиции: второго июня мое подразделение было застигнуто ночью лесным пожаром в клину слияния Удыгина с Удой, погибла часть снаряжения, двенадцать оленей, остальные неизвестно где. Из огня не вышел один рабочий. После его нашли в тяжелом состоянии, нужна срочная помощь. Пришел на базу партии, чтобы связаться с вами. Закусин».

Мне живо представилась ночь, тайга, охваченная бушующим пламенем пожара, бегущие люди, олени и пойманный огнем человек, ожидающий помощи.

«…Можно ли на месте пожара или вблизи посадить У-2? Как далеко река?» – запрашиваю Закусина.

«…Площадки близко нет. До реки километров пятнадцать».

«Составьте списки, что вам нужно из снаряжения, продовольствия, чтобы продолжать работу. Явитесь через полчаса».

Мы вызываем штаб. Там все известно. Уже проведена консультация с врачами и на утро подготовлен самолет, который сбросит медикаменты для пострадавшего. После короткого совещания приходим к выводу: если больной способен вынести передвижение на носилках, нужно немедленно доставить его к реке, затем на плоту на устье Шевли, где имеется посадочная площадка на косе для У-2. Там его встретит врач и доставит в больницу.

Затем связываемся с Закусиным. Я передаю ему наше решение. Прошу как можно скорее доставить больного на устье Шевли. Советую немедленно вернуться в подразделение для выполнения этого задания. Обещаю завтрашним самолетом сбросить недостающее снаряжение и продовольствие.

«…Если больной дождется меня, перенесем его к реке на руках. Прошу два часа на отдых, и я отправляюсь в обратный путь», – отвечает Закусин.

«…Согласен. Оставьте подробные координаты для У-2, где искать подразделение, чтобы сбросить медикаменты и все, что нужно вам. Коротко расскажите, как случилось?»

«…Шли почти сутки по свежей гари, где не было корма для оленей. Кое-как выбрались в живую тайгу и заночевали. Все уснули как убитые. Но где-то близко, видимо, горела колода. Ночью поднялся ветер и раздул пожар, да так быстро, что мы не успели вырваться из огня. За ветром прошел дождь и затушил пожар, но уже было поздно, парня нашли в ельнике в бессознательном состоянии».

«Когда ждать вас в Шевле?»

«Не раньше как через шесть дней».

«Тогда свяжетесь с нами. Счастливого пути».

Геннадий стал вызывать Хетагурова, а я вышел из палатки.

В ущелье унылый сумрак. Тишина. Становой нависает над лагерем сплошной черной стеною. Из-под него вырывается беспокойная Зея. Она проносится мимо и, будто сердясь на нас, бросает в темноту свой гневный рев. А на площадке дотлевает костер. Беспомощное пламя вдруг вспыхивает ярко, и на миг в полумраке вылепляются бронзовые лица людей, убогая утварь, необычное жилье… Все это напоминает картину далекого прошлого, кажется, будто я попал на стоянку древних людей.

Но вот сидящие у костра настораживаются, приподнимаются, поворачивают головы в одну сторону…

Из темного леса выходит странный человек, одетый в шкуры, с убитым зверем на скрюченной спине, и, кажется, я готов поверить, что действительно нахожусь на древнем становище лесных людей.

Мягкими, бесшумными шагами человек подходит к костру, устало склоняется на посох. Его окружают собаки.

Кто-то бросил в костер головешку. Взорвавшееся пламя расшвыряло блики света вокруг. И я узнал в охотнике Осикту, принесшего со склона горы убитую кабаргу. Ее черные тонкие ноги с крошечными копытами туго связаны вместе и две задние перекинуты через правое плечо. Голова с белыми тонкими клыками свисает низко, почти до земли, с левой стороны.

Василий Николаевич помогает старику снять добычу, берет у него бердану, усаживает на свое место к огню.

Мы рассматриваем кабаргу при свете костра. Это самец. О его преклонном возрасте свидетельствуют пожелтевшие у основания клыки и черные рубцы на спине от недавно заживших ран, нанесенных ему соперниками. Жизнь свою он закончил похвально, героическим поступком, бросившись на жалобный зов теленка, чтобы защитить его от врага. Но самец жестоко ошибся, это кричал в знакомом ему ельнике старик Осикта, подражая телку. Он-то и послал в него, вместе с огненным пучком света, кусок горячего свинца.

Кабарга – это самый маленький олень. Какие изящные у него ноги – тонкие, стройные, и, когда видишь животное быстро скачущим по утесам, кажется, вот сейчас они сломятся и зверь, сорвавшись, соскользнет темным комочком в пропасть. Но нет! Ноги у кабарги сильны, хорошо натренированы в беге и прыжках по скалам и заканчиваются крошечными копытцами, удивительно цепкими.

Хотя кабарга относится к семейству оленей, но во внешних формах у них нет ничего общего. Когда я вспоминаю оленя, невольно передо мною встают заснеженные вершины гор, окутанные редеющим туманом, альпийские луга, обставленные поднебесными зубьями, и ущелья, залитые густым вечерним сумраком. И, как бы дополняя эту грандиозную картину гор, воображение непременно вылепит оленя.

Вот он еле слышно ступает по мокрой росистой траве и вдруг, чутко прислушиваясь, поднимет настороженную голову, весь замрет в непонятном ожидании. Какое это грациозное животное! Как удивительно гармонично все в нем: голова, ноги, туловище пропорциональны и даже шерстинки нет лишней. Сколько дикой непокорности в его взгляде, в его торопливых шагах, как гордо несет он свои ветвистые рога! Надо отдать справедливость, в олене природа показала, какая она мастерица.

В кабарге уже нет той красоты, грациозности, что у оленя, даже больше: по сравнению с ним она кажется уродливой. Ее передние ноги намного короче задних, и от этого крестец выше холки, как у кенгуру. Спина дугообразно выгнута.

Но посмотрите, как дьявольски приспособлено это животное к жизни в скалах! Как легко оно носится по зубчатым гребням, с какой ловкостью прыгает по уступам скал!

Живет кабарга в хвойных лесах вблизи рек и холодных ключей, но непременно там, где есть скалы или россыпи. Это очень пугливое и очень осторожное животное. Только ноги и уносят его от опасности. Никто из врагов, а их у нее очень много, не смог бы завладеть ею в честном поединке. Если в беге нет спасения, то кабарга спрыгивает со скалы на уступ, недоступный ни для рыси, ни для росомахи, ни для волка. Я не раз видел ее на таком отстойнике. Собрав на крошечном пятачке выступа все четыре ноги, она считает себя вне опасности, и даже появление человека не очень смущает ее. В этот момент ее и выручает изогнутая дугой спина, иначе ей долго не удержаться бы на острие утеса.

В лагере оживление. Все мы удивлены расторопностью Осикты. Как просто получается у эвенков: нужно мясо, отлучился на час-два – и, пожалуйста, пируй всю ночь.

Теперь наше внимание привлекает Улукиткан. Он вырезает мускусный мешочек, который бывает на брюхе только у самца. Это небольшое, хорошо заметное вздутие, толщиною до пяти сантиметров, с железой, выделяющей мускус – густое студенистое вещество с сильным запахом. Старик вешает на сук мешочек для сушки и берется свежевать кабаргу. Не прошло и пяти минут, как из темной шкуры вылупилась красная туша. Улукиткан разделил ее на мелкие части, отхватил несколько кусков свежей печенки, подал Осикте, угостил Николая, попробовал сам.

Василий Николаевич вешает ведро с мясом на огонь, поджаривает на вертеле мякоть. Кучум грызет кабарожьи кости и дико косится на повара, не даст ли он более мягкий кусочек из котла – ничего, что горячий…

Мы с Геннадием еще часа два ведем переговоры с начальниками партий. Затем садимся в общий круг ужинать.

Пылает костер. Уже полночь. Где-то над холодными вершинами Станового тайком обнялись вечерняя заря с рассветом, и какая-то малюсенькая пташка пропела сонно в тальнике свою последнюю ночную песню.

А как довольны старики! Боже, как мало надо этим людям: полоска синего неба, лоскут древней тайги, костер, кусок мяса, и они счастливы безмерно. Нелегкая жизнь кочевника приучила их довольствоваться малым. Они долго пируют. Вижу, Улукиткан уже сыт. Но еще далеко до конца трапезы. Перед ним чашка с костями. Вот он берет самую большую кость, внимательно рассматривает ее, вертит перед глазами, как ювелир редкую вещь, и начинает отделывать ее. Как ловко он выскребает ножом из складок студенистую массу, скоблит зубами суставы, припадает влажным ртом к круглому срезу кости, высасывает мозг! Удивительно, как у него согласованно работают руки, губы, язык, нож, глаза, мышцы лица, и все это сопровождается таким сочным причмокиванием, что даже Кучуму и Бойке невтерпеж. Они ловят каждое выражение и беспрерывно смахивают языком набегающую слюну. Но Улукиткан работает теперь не ради желудка, а ради искусства, и все мы долго наблюдаем за ним.

…Глухой предутренний час. Осикта с Николаем, свалившись на землю, досыпают короткую ночь. Улукиткан пьет чай. Тени пляшут на его морщинистом лице, и от их прикосновения плоский нос старика дрожит студнем, кривятся губы, странно искажая дочерна смуглое лицо.

Утро было сумрачное. В тучах, за зеленой стеной листвягов, за краем мрачных скал Станового, вспыхивали короткие зарницы, на миг освещая одинокий лагерь, приютившийся у подножия высоченных гор. Где-то стороной обходил нас дождь.

После завтрака провожали Осикту. На этот раз Улукиткан со стариком прощались трогательно. Предчувствие, видимо, предсказывало, что их тропы уже больше не сойдутся на этой родной им земле. Они долго жали друг другу руки, но уста не открывались – зачем, когда без слов понятно. А в глазах сожаление, что быстро и неповторимо пробежала жизнь…

Когда Осикта скрылся за лохматым краем береговых тальников и вдали смолкли торопливые шаги оленя по гальке, я почувствовал, что старик заронил мне в душу что-то теплое, человеческое, идущее из глубины простого сердца, не запятнанного мирскою суетою.

Мы больше никогда с ним не встречались.

III

В поисках прохода. Первая попытка подняться на седло. Мы на вершине. Откуда ты, зайка? Встреча с медведем

Вспомнить! Вот что сейчас для Улукиткана главное. Тогда и задача будет решена.

Наш лагерь все еще вблизи слияния истоков Зеи. Один из них течет с запада по более или менее доступной ложбине с галечным дном. Второй пробивается с востока навстречу первому, образуя глубокое и дикое ущелье, над которым с двух сторон нависают исполинские скалы чудовищных форм. Улукиткан предлагает подняться на скалистую и очень высокую вершину левобережного отрога этого ущелья, которую мы видели еще издалека.

Он рассчитывает, что с высоты увидит панораму хребта и, может быть, вспомнит, где лежит перевал.

В девять часов утра мы со стариком покидаем лагерь. Путь сразу идет круто в гору. С нами карабкается на высоту низкорослый ельник, прикрывая волнистой чернотою развалины скал. Под ногами крупная россыпь, шаткая, еще не совсем улежавшаяся, затянутая ярко-зеленым мхом, по которому небрежно разбросан бледно-желтый ягель да кое-где сиротливо торчат тощие кустики папоротников. Ели кажутся одногодками, еще не повзрослевшими, не способными оставить потомство. Стланиковые заросли перехватывают крутизну широкими поясами, наплывают на щели и склоны непролазной чащей. Подъем изматывает силы.

Как я рад, что в глуши не потревоженных человеком гор со мною Улукиткан! Я снова и снова поражаюсь, какая у него удивительная способность находить лазейку там, где ее, по всей видимости, нет, угадывать опасные места там, где их, казалось бы, и подозревать невозможно. Как ловко он пропихивает свое маленькое, с виду хлипкое тело между камней, какие цепкие у него руки. Его движения осторожны, а шаги спокойны, будто идет он по хорошо знакомой тропе.

Ельник постепенно мельчает, выклинивается, упираясь в стены мрачных скал. На смену из боковых ложбин поднимаются лиственницы вместе с низкорослым ольховником и полярной березкой. Только стланик не отступает и, поднимаясь ввысь, пенится по крутизне. Здесь, как нигде, заметна титаническая борьба растительного мира с мертвыми громадами скал. Наиболее упорна в этой борьбе лиственница. Но какой ценою она платит за дерзкую попытку подняться на безжизненные вершины гольца и расселить там свое потомство!

Вот перед нами одна из старейших лиственниц. Она выросла под скалою, на голом камне, будто нарочно подложенном под нее. Поблизости нет ни мха, ни кустика, ни травинки, только она одна среди серых развалин. Корни дерева у основания толще ствола, они как бы расплылись по холодной подстилке и цепко обняли со всех сторон камень – только так и можно удержаться на губительном ветру. Концы же корней прячутся в глубине щелей, и кажется невероятным, как они без почвы спасаются зимою, в пятидесятиградусный мороз. Лиственница сгорбилась в три погибели, как от мучительной боли, ветки ее больше чем наполовину засохли, вершина сломалась, а там, где были сучья, чернеют дыры. В лютую зимнюю погоду из этих дыр старого дерева вырывается душераздирающий вой, одинокий и печальный, как сирена погибающего корабля. А посмотрите, как гордо держит над россыпью это одинокое дерево свою единственную зеленую ветку, обращенную к макушке гольца, будто призывает потомство к борьбе с мертвыми курумами, неумолимо надвигающимися сверху на лес.

Улукиткан устал. Рот открыт, на шее вздулись синие прожилки, грудь дышит часто, тяжело, но ноги еще передвигаются.

– Ую-ю… ую-ю… – все чаще вырывается из его уст звук изнеможения.

Становится просторней. Россыпи широкими полосами расчленяют и без того скудный растительный покров склона. Теперь перед нами тянутся заросли приземистых ив, обглоданных ветром, и мелкого ерника, чередующегося со стлаником. Уже начинаются прилавки, усыпанные щебнем глинистого сланца, с мочажинами и со снегом в чашинах.

Мы взбираемся на один из выступов, присаживаемся отдохнуть. Скоро полдень. В воздухе сырость. Ветер с диким посвистом мечется по склонам гольца. С востока наплывают тучи, заливая голубизну неба мутью. На дне ущелья копится белесый туман, клубясь в складках рельефа, и от него поднимается аркой радуга чудесной раскраски.

В строгом овале радуги виден южный край Станового. Улукиткан, сдвинув седеющие брови и сощурившись, прощупывает глазами складки гор. Ветер роется в его жестких волосах, губы шепчут что-то невнятное. Со дна ущелья, над которым мы находимся, доносится приглушенный туманом грохот водопадов.

На противоположной стороне ущелья высится гигантская скала в несколько сот метров. Ее стены, изъеденные зимними обвалами и отполированные до черноты, угрожающе нависают над узким провалом. Левее этой скалы, за крутой каменистой ложбиной, перехваченной тремя террасами, столпились другие скалы. Они, будто сбегая вниз по крутому склону хребта, столкнулись друг с другом, да так и застыли над пропастью.

И дальше на запад – все скалы и скалы, подступы к которым заплетены непролазным стлаником…

– Ты смотри сюда, – говорит Улукиткан, указывая крючковатым пальцем на скалы. – Там, однако, низкий перевал есть. Как думаешь?

Действительно, в том месте, куда показывает старик, заметна какая-то брешь в рельефе, но седловина ли это – рассмотреть трудно, надо подняться на вершину гольца.

– Ты узнаешь место? – спрашиваю я проводника.

– Нет, память дырявый стал, ничего не держит, только глазам верю. Думаю, там есть перевал.

– Еще немного поднимемся, увидим.

– Да, да, ходить надо, скоро ходить, однако, дождь будет, – беспокойно озираясь, говорит старик.

Подъем крутой. По россыпям. Улукиткан отстает, все чаще приседает отдохнуть и с тревогой прислушивается к ветру. Где-то за бесконечными грядами гор бушует Охотское море, рождая непогоду. Я оглядываюсь: туман на дне ущелья вспучился, залил молочной гущей боковые лощины, поднимается на верх отрогов. Надо бы возвращаться, но вершина манит к себе…

Ветер усиливается. Облака заслоняют солнце. Хотя еще нет дождя, но лишайники уже напитались влагой, рвутся под ногами, обнажая скользкие корни, – того и гляди упадешь. Улукиткан по пути перевертывает камни.

– Для чего ты это делаешь? – спрашиваю.

– Так надо делать, когда идешь по новому месту, по россыпи, – отвечает старик.

– Примета, что ли, какая?

– Нет. Ты тоже так после будешь делать.

Нас торопит непогода. Ветер несет влажную пыль и холод. Снизу густой испариной давит туман. Небо свинцовое.

Мы выходим на последнюю террасу, за которой совсем близко пологие вершины гольца, заваленные обломками развалившихся скал. Улукиткан опускается на камень, коленки дрожат, голова безвольно падает на грудь, дыхание прерывается сухим кашлем.

– Ты подожди здесь, – говорю я проводнику, – я сам выйду наверх…

– Кажется, пришла старость, ходить не могу. Однако, тебе одному не надо, придет туман – горя наберешься. Маленько отдохнем, потом пойдем вместе. Я похожу еще! – закончил он уверенно.

Какая воля к жизни, к борьбе живет в этом хилом на вид старике! Какая непобедимость! Мне невольно вспоминается лиственница, упрямо вцепившаяся в скалу и горделиво нацелившаяся единственной зеленой веткой на вершину гольца!..

На западном горизонте дождь прикрыл мутной завесой Становой. Но в контуре ближних отрогов мы теперь хорошо видим глубокую седловину, замеченную стариком еще с прилавка.

Может быть, это и есть перевал?!

Однако подступы к нему и дно седла прячутся под плотным туманом. К сожалению, даже с этой высоты нам не удается взглянуть на вершину восточного истока – ее заслоняют гребни гольца, на котором мы находимся. Мы должны подняться на вершину, чтобы узнать, нет ли и тут прохода через водораздельную линию хребта.

– Идем, – тихо произносит Улукиткан. И встает.

Мы берем последний подъем. Мокрая нижняя рубашка липнет к спине. Ноги с трудом удерживаются на шатких камнях. Но у самой вершины крутизна вдруг переламывается. Идти легче, можно лавировать между каменных глыб, наваленных друг на друга.

Отяжелевшие тучи падают на горы, но ветер поднимает их, толкает дальше. Все же нам удается, хотя и ненадолго, опередить разгулявшуюся непогоду.

Как оказалось, голец, на который мы поднялись, не имеет отдельной вершины, он представляет собой изорванный гребень, сложенный все из тех же угловатых обломков скал и простирающийся вначале на восток, а затем круто поворачивающий почти на север. И там, где он сливается со Становым, заметно какое-то понижение главной линии хребта; есть ли это седловина, за которой пойдет спуск к Алданскому нагорью, угадать нельзя все из-за того же тумана.

Стоять наверху невозможно, ветер осатанел, рвет и мечет. Мы находим минутный приют под камнями. Намечаем план завтрашнего дня. Решаем со стариком прежде всего обследовать западную седловину, она как будто вселяет надежду. А Василий Николаевич с Геннадием направятся на вершину восточного истока определить, что это там за понижение рельефа.

Пока мы отдыхаем, голец захлестывается туманом.

Не собьемся ли мы с пути, возвращаясь в лагерь? В пяти шагах ничего не видно, куда ни обернись. Улукиткан уверенно идет впереди, наклонив голову, а мне кажется, что он уже сбился с нужного направления и увлекает меня в бездну какого-то таинственного мира.

– Однако, неладно идем, надо левее, – советую я старику.

Но он будто не слышит, не оглядывается, не отвечает. Я окончательно убеждаю себя, что мы спускаемся в боковое ущелье и можем попасть в такие трущобы, откуда непросто выбраться, и в тревоге кричу:

– Слышишь, Улукиткан, кажется, не туда идем!

Он вдруг останавливается, поворачивается ко мне и, тыча пальцем под ноги, говорит с досадой:

– Этот камень узнаешь? Его я перевернул, когда мы наверх шли. Понял? Улукиткан раньше думал, как нам не заблудиться в тумане… Вперед думать надо, потом рот открывать, а ты ни один примета не положил на своей тропе, а говоришь – не туда идем… Как можно? – сердится старик.

Безжалостно уничтоженный, я, чтобы успокоить старика, обнимаю его узкие плечи.

Перевернутый камень действительно заметен вблизи – даже сквозь туманную дымку, на светло-сером фоне россыпи, ибо нижняя его сторона, всегда спрятанная от солнца, темнее верхней. И все-таки нужен удивительный опыт и наблюдательность Улукиткана, чтобы безошибочно улавливать любое нарушение гармонии местности.

Спускаемся ниже. Туман не выпускает нас из своего плена. Ветер немилосердно хлещет дождем. Все на нас промокло до нитки, липнет к закоченевшему телу. Мимо проплывают толпы низкорослых деревьев, но Улукиткан ведет ниже, в ельник, и только там разжигает костер.

Какое блаженство огонь, да еще в такую мерзкую погоду, когда все на небе и на земле пропитано водою! Костер сразу рождает чувство соприкосновения с чем-то уютным, своим, будто ты к родному гнезду приблизился.

– Хорошо-о… – шепчут посиневшие губы старика.

Я достаю из котомки лепешку, отогреваю ее у костра. Как хорошо она пахнет; кажется, ничего нет на свете вкуснее этого подрумяненного пшеничного куска!

Даю половину лепешки Улукиткану, и мы молча жуем, наблюдая, как весело пляшет пламя костра. Огонь, как и свет, приманивает к себе все живое. Поползли к теплу букашки, откуда-то вылез жук-усач, чья-то пара любопытных глаз смотрит на нас из дупла соседней ели. Улукиткан откусывает крошечные дольки хлеба, долго жует, а в думах пестрой чередой проносятся, вероятно, воспоминания, навеянные костром.

Ветер затихает. Слабеет дождь. Мы покидаем гостеприимную ель.

…В лагере нас ждали горячий ужин, баня – жаркая, со стланиковым веником – и сон под пологом в спальном мешке…

…Раннее утро. Как быстро оно наступило!..

На темногрудых горбах Станового играют алые блики холодной зари. Одинокое облачко, легкое, пушистое, бежит навстречу солнцу по чистому голубому простору. Свежо, как всегда после ночной непогоды.

Вчера вечером не пришли к дымокурам два оленя, и это нарушило намеченный нами сегодняшний план. Василий Николаевич с проводником Николаем и собаками отправятся на поиски оленей, а Геннадий останется на таборе.

Мы с Улукитканом покидаем стоянку последними. У меня за плечами рюкзак с двухдневным запасом продовольствия, папка для гербария и топор с котелком. Старик идет налегке, только с берданой. Голубоватые туманы, разбуженные поднявшимся солнцем, копошатся на дне лощин и тают. Небо безоблачное, синее-синее. В чистом звонком воздухе – утренний птичий гомон.

Переходим вброд Зею. Как холодна ее вода в июне!

Поднимаемся по западному истоку.

Улукиткан часто останавливается и, склонив на посох грудь, подолгу всматривается в суровые черты склонов Станового. Его маленькие, быстрые, как у соболя, глаза ищут в складках мертвого великана что-то знакомое, давно потерянное памятью.

Забыл старик, где переходил с матерью и сестрой через Становой. Вот и шарит он глазами по складкам склона, напрягая притупленную временем память, стараясь угадать, где лежит этот единственный во всем районе проход. Но как его вспомнить среди тысячи перевалов, что лежали на пути Улукиткана?

Над нами зреет солнце. С вершины сползает свежий ветер и, разбиваясь о зубчатые громады откосов, растекается неровными волнами по ущелью. В воздухе комариный гул. После ненастной погоды гнус не дает дохнуть. И сколько же его здесь в лесу, особенно в мелких зарослях! Меня спасает волосяная сетка, но идти в ней душно, тем более на подъеме. Улукиткан не признает никаких защитных мер, кроме терпения. Голова его открыта, только лоб перехвачен тряпочкой, будто это у него единственное уязвимое место. Лицо облепляют комары, страшно смотреть, а он хоть бы что, идет и идет. И только изредка смахивает рукавом впившихся насекомых, а вернее, размазывает их по лицу.

– Улукиткан, да надень ты, ради бога, накомарник, ведь всего изъели! – говорю я.

– Мала-мала ничего, идти можно, – покорным детским голосом отвечает он.

Хребет вздымается перед нами лесной чащобой, щелистыми грудами камней, руинами развалившихся скал. Навстречу с невидимой высоты падает бешеными скачками холодный поток воды. Сколько шума, сколько необузданной силы в этом ручье, пропилившем узкую щель в монолитных стенах гранита.

Мы поднимаемся на небольшой прилавок, останавливаемся, чтобы осмотреться. Улукиткан неодобрительно качает головой, сомневается. То, что мы видим, с трудом может быть преодолено человеком, но совершенно недоступно для каравана. Что делать? Пытаемся подняться выше по ручью, авось найдем какую-нибудь лазейку и выберемся на верх седловины!

Карабкаемся между скользкими глыбами по дну щели. Здесь холодно и мрачно, как в подземелье. Все пропитано сыростью. С отвесных стен, полуприкрытых стлаником, вечно капает вода. Камни одеты слизью. И над всей этой неприглядной картиной висит гул неуемного потока. Где-то выше из теснины наплывает поток. Разбиваясь о шероховатую поверхность валунов, он вздымается над ними массой голубой воды. Облитая светом полуденного солнца, вода льет на стены, на лес каскады огня, блеска и с ревом падает в пропасть. Ей покорно вторят скалы.

Мы долго бьемся с крутизною, карабкаемся по склонам в обход водопадов и окончательно убеждаемся, что каравану здесь не пройти, а тем более геодезистам с тяжелыми инструментами.

Еще остается последняя надежда – найти проход на седловину по склону хребта, хотя ни я, ни Улукиткан в это уже не верим.

За щелью нас встречает лесная чаща. Что водопады, валуны по сравнению со стланиковыми зарослями, перемешанными с полярной березкой? По ней идти еще хуже, чем по щели, а местами можно передвигаться, только наступая на стелющиеся стволы, не касаясь земли. Но и здесь те же террасы, те же угловатые обломки скал и та же крутизна. Мы с трудом пробираемся вверх.

Для Станового и вообще для горных районов Приохотского края стланик, пожалуй, самое характерное дерево. Оно редко достигает четырехметровой высоты и растет в виде кустов, иногда покрывая склоны хребтов сплошными зарослями, совершенно недоступными ни человеку, ни зверю. В подгольцовой зоне, где стланику приходится выдерживать единоборство с суровым климатом, он мельчает, липнет к жесткой подстилке, недолговечен. Для путешественников стланик – самое неприятное препятствие: не везде по нему пройдешь, не всюду он тебя пропустит, даже с топором. А уж попал в эти заросли, то знай: поползешь и на четвереньках, и на животе, и всяко, да изорвешь одежду и поранишься. Лучше обойти его, тем более на крутизне, да еще по крупной россыпи.

К полудню, измотав силы, заканчиваем восхождение, отказавшись от попытки найти для оленей проход к седловине. И вот, спускаясь в ущелье, неожиданно натыкаемся на торную медвежью тропу, идущую вверх. Звери – хорошие дорожные мастера и не раз выручали нас из беды. Они-то знают, где в скалах скрыта доступная щель, как обойти непролазные дебри, гари, где можно перейти вброд бурную реку. В самых трудных местах не надо лучшего прохода, чем тот, по которому идет звериная тропа. Доверься ей – и она поможет обойти препятствия.

Следует сказать, что медвежья тропа вообще не похожа на обычную звериную тропу. У нее нет сплошной борозды, как у той, а есть только глубокие вмятины – «пятна», расположенные на расстоянии шага друг от друга. Это подтверждает, что медведи на своих тропах ходят строго след в след, как волки, когда они сбиваются в стаи, и прокладывают эти тропы в труднопроходимых крепях, по карнизам скал, если через них идет единственный проход.

Улукиткан недоверчиво осматривает тропу, бросает молчаливый взгляд на террасу, куда она убежала. Кажется, он уже ни во что не верит.

– Пойдем по следу, да только перевал не тут, – бросает он, и в его тоне – безнадежность.

Мы идем по узкому гребешку, но выше тропа отклоняется влево, как бы обходя нависающую над нею террасу. Видим свежие отпечатки лап крупного медведя. И Улукиткан для бодрости вкладывает в бердану патрон, шагает неторопливо, настороженно.

Тропа тянется по узкой лощине террасы и снова набирает высоту. Нас это обнадеживает, и мы шагаем смело вперед. Но дальше все внезапно меняется, будто медведи решили показать, какие они акробаты. Тропа поднимается на прилавок, скачет по крупной россыпи, зарывается в щели и наконец уходит под стланик. Мы лезем под этот мрачный свод, нависающий над узкой промоиной, ползем на четвереньках, на животе, и наконец Улукиткан застревает между толстых корней, плюется, ругается.

– Только дурной люди да медведи тут ходи, – говорит он с досадой и ползет назад.

Я с облегчением следую за ним. Мы молча спускаемся под террасу и разводим костер, закусываем.

Солнце давно убежало за полдень. Над Становым, над бескрайним океаном тайги, в чистой лазури неба плывут редкие облака. В неподвижном воздухе, насыщенном запахом кедровой хвои, висит комариный гул да издалека доносится несмолкающий рокот водопадов. Ветерок бежит мимо, шевеля дремлющие кроны стлаников. Хорошо на этой черной крошечной вершине гребня. Но время напоминает: нужно торопиться.

– Куда же мы пойдем? – спрашиваю я старика, будучи далеко не уверен, что он еще в состоянии передвигаться.

Улукиткан глядит на солнце, на горизонт, как бы прикидывая, сколько еще времени осталось до заката, смотрит на хорошо виднеющийся перешеек в вершине истока и, показывая на него, говорит уверенно:

– Туда пойдем, а завтра подниматься будем на голец, хорошо смотреть кругом надо… Вспоминать надо!..

Мы спускаемся в ущелье и, свернув вправо, поднимаемся на второе седло, куда идет звериная тропа. Предстоит ночевка где-то за перешейком. Хочется сегодня подняться как можно выше. Я с тревогой слежу за стариком. Но он идет и еще что-то напевает себе под нос.

– Ты что поешь?

– Так, всяко-разно, что голова моя не знает, куда ноги идут, что свой след не могу найти, что старый стал, как гнилой пень…

– Давай вместе петь, может быть, легче будет.

– Два человека, даже если живут в одном чуме, едят из одного котла, ходят по одной тропе, думают все равно разно; как можно вместе петь?! – отвечает он. – Нет, ты пой свой песня, я – свой.

Перед нами крутой склон гольца, весь в трещинах, убегающий щербатыми гребнями в неведомую за изломом высоту.

– Ую… ю-ю… – стонет устало старик, но идет и идет.

В синеющем небе черными лоскутами парят два хищника. Они поднимаются все выше и выше, как бы не желая расстаться с солнцем, и оттуда бросают на землю печальный крик, оповещая жителей гор о надвигающейся ночи. Все стало стихать, куда-то на ночевку убрались кедровки, исчезли бурундуки, не осталось гнуса. Еще последние усилия, и я помогаю старику подняться на верх террасы.

Нас приютила крошечная площадка над обрывом, окруженная стлаником. Пока Улукиткан отдыхает, я таскаю сушник, приношу воду для чая, разжигаю костер. Внизу засыпает тайга. Музыка природы, только что наполнявшая пространство величавых гор, смолкла в высоком комарином аккорде.

Гаснет лиловая заря, небо теплится звездами.

Старик устал, помрачнел, какое-то раздумье занозой застряло в его голове.

– Может быть, нам, Улукиткан, вернуться утром в лагерь? Тебе плохо?

Он отрицательно качает головою.

После чая я делаю ему постель из стланиковых веток, заслон от ветра, и старик быстро засыпает, свернувшись в комочек и прикрыв спину телогрейкой.

Я долго сидел за дневником. Последние дни моя тетрадь собрала богатую дань. В непрерывных походах у меня почти нет свободного времени для записей, и нужно быть беспощадным к себе, чтобы урывать для них часы от своего отдыха, и без того слишком короткого. Но что все это по сравнению с тем огромным удовлетворением, которое испытываешь спустя годы, когда в кругу близких друзей прочтешь эти страницы и перед тобою, как наяву, возникнут тяжелые взмахи Станового, развалины древних скал, стойбище лесных кочевников со столетней старушкой; Осикта с кабарожкой за плечами, задумавшийся Улукиткан… Все снова воскреснет – и как дороги будут тогда эти карандашные записи, что рождаются с таким трудом!

Полночь. Холодное безмолвие. Дремлют каменные сторожа. Спят в лесной чащобе птицы, звери. В лунном свете теплятся бесконтурные дали. Сколько свежести, сколько красок, какие нежные оттенки живут в ночном пейзаже! Кто подбирал эти тончайшие цвета, кто мешал их и, наконец, кто с таким тонким вкусом прикрыл их дымчато-голубоватой вуалью? Нужна необыкновенная кисть или язык для передачи этой неповторимой ночной картины, созданной величайшей мастерицей – природой!

Перед сном я еще выпил кружку чая. Рядом спит Улукиткан, с его головы сползла шапка, грудь нараспашку, голые ноги заиндевели. Старик улыбается, на лице детский покой. Бедняжка, ему, наверное, приснился жирный кусок мяса снежного барана, о котором он давно мечтает. Ну спи, друг мой, спи, пусть пир твой длится всю ночь!

Перед утром я пробудился от холода. Ветер, пробегая по склонам, теребит стланиковую чащу. Улукиткан пьет чай и подкармливает огонь сушником. Что-то новое в его посвежевшем лице, в его теплом обещающем взгляде. Неужели он вспомнил, где скрыт проход через хребет? Иначе что могло обрадовать старика?

– Надо скоро кушать и ходи… Тут, может, наша удача, – говорит он, поторапливая меня.

– Думаешь, найдем перевал?

– Обязательно!.. Я хороший сон видел, он не обманет.

– Какой же именно?

– Наши старики говорили: давно-давно Харги украл у эвенков их счастье и спрятал тут, где-то на Становом, в скалах. Сильные люди не могли терпеть обиды, ходили к скалам, хотели отнимать свое счастье, да никто назад не вернулся. Одни говорили, будто его Харги положил в пасть большого зверя и оттуда достать нельзя. Другие думали, что он спрятал его в болоте под скалой. Однако точно никто не знал, где оно лежит. И вот снится мне, я тоже хожу по горам, ищу счастье. Вижу: высокий скала, выше неба, под ней ровное место и цветы всякие разные, шибко красивые, раньше такой не видал. Догадался, что это и есть счастье. Беру один, а он каменный, тяжелый. Кладу в котомку. Смотрю, откуда-то птица большой появился, стала кружиться возле меня. Надо бы уходить, да, думаю, еще один цветок положу, людям шибко надо счастье. Беру его – и тут же еще одна птица прилетела. Оба серчают на меня, бросаются, хотят ударить. А я не ухожу, надо, думаю, больше счастья взять, пусть люди хорошо живут. Кладу в котомку третий цветок и четвертый уже поднял, тут налетели на меня птицы, свалили на землю, больно били крыльями и расклевали все цветы в котомке, а четвертого, что был в руках, не увидели, так я и унес его с собой… Хороший сон, наше счастье где-то тут, близко…

– Ты веришь в сны?..

– Как не верить, если они правду говорят!

Конечно, меня его сон не обнадеживает, но я рад за старика. Пусть верит, это придаст ему силы и, возможно, поможет найти перевал.

Мы пьем чай с горячими лепешками и покидаем стоянку. С востока наплывает заря, гасит звезды… Но еще крепко спит тайга, обласканная ночной прохладой, еще не слышно пернатых музыкантов, еще не поднялся на крыло комар – день начинается глубоким молчанием.

Впереди крутизна. День обещает быть солнечным, тихим. Как легко дышится на этой высоте! Воздух насыщен необыкновенной сладостью, буквально упиваешься им и чувствуешь, как он проникает в кровь, разливается по телу бодрящей струей. Не дышишь им, а глотаешь его, как ключевую воду. А то вдруг ветерок дунет на тебя такой свежестью, что невольно остановишься и оглянешься – не дыхание ли это теплого моря?

Поднимаемся по гребню, заваленному крупными обломками скал. Каменные столбы, точно истуканы, возвышаются над развалинами. Какому страшному разрушению подвергся хребет, вернее, его южный склон! Но создается впечатление, будто эта грандиозная работа не была доведена до конца, что-то помешало намеченному плану. Часть скал осталась нетронутой. Они теперь возвышаются над обломками, как бастионы, преграждая нам путь к вершине. Какие сложные обходы приходится нам делать, чтобы отнять у склона лишний метр высоты!

С нами поднимаются ввысь разрозненные толпы стлаников. Уже недалеко и их граница. Лепятся по склону приземистые белолистые ивки, мелкий ерник, золотистые рододендроны. Сюда, на простор, к вечным туманам, выползли лишайники, осочки, папоротники и даже лук. А вот елочка, будто в страшном испуге прижавшаяся к земле. Все они здесь живут только под защитой камней. Своим существованием они обязаны ветру, птицам и зверям. Это они заносят сюда, в гольцовую зону гор, их семена.

Но посмотрите, какую борьбу за существование выдерживают здесь представители растительного мира и какая чудовищная приспособленность у этих удивительно скромных жителей россыпей. Ивки, рододендроны, ерники местами растут сообща, компактно, словно в драке, вцепившись друг в друга и прижавшись к земле. Они не смеют высунуть веточки за границу каменного барьера, под которым поселились, – там смертоносная стужа. Вот почему кустарники эти чаще всего имеют вид подстриженных шпалер.

Здесь, на гольцах Станового, можно наблюдать разительную картину борьбы. Вот передо мною елочка. Я ее узнаю только по хвое. Она будто в страшном испуге прижалась к земле и прикрыла уродливый ствол жесткими веточками. В высоту она поднимается всего лишь на двадцать сантиметров, ровно на столько, на сколько поднимается грань камня, защищающего ее от ветра. В длину эта елка растянулась по земле метра на два. В таком положении ее даже трудно заметить. Ветер все вокруг не облизал, обточил, но достать затаившееся за камнем деревце не может. И елка живет, да еще силится продвинуть свою полузасохшую вершину под соседний камень. Смотришь на нее – и создается впечатление, будто это разведчик пробирается тайком в глубину мертвых курумов.

И все же эти жалкие, уродливые представители растительного мира не смягчают своим присутствием сурового облика гор. На всем лежит печать бесплодия и беспощадной стужи.

Улукиткан устает.

– Мяса нет, сала тоже нет, – жалуется он. – Пока под кресало не подбросишь камень – огня не будет. Не могу ходи.

– Вот уж перевал найдем, непременно поохотимся на баранов.

– Конечно, перевал найдем, обязательно, – раздраженно заявляет он. – Только без мяса брюху худо, ноги ходи не могу, – добавляет он.

Мне мучительно жаль старика.

– Ты останься здесь, а я поднимусь на вершину, осмотрюсь.

– Что ты, что ты, обязательно сам ходить буду. Чужой глаз как узнает место?

Трудно старику примириться со своей физической немощностью.

– Давай бердану, я понесу ее…

– Э-э-э… – тянет он печально. – Старый люди все равно что маленький, помогать надо, а то упадет. – И Улукиткан передает мне ружье.

Но и это не помогает, через каждые двадцать шагов делаем передышку. Ничего не остается, как снять пояс, дать один конец Улукиткану, а другой перекинуть через свое плечо и так тянуть старика наверх.

Но тут нас поджидало горькое разочарование: мы поднялись всего лишь на боковую вершину, а главная, с выщербленным конусом, возвышается еще впереди. К ней ведет узкий гребень, заваленный обломками и снегом. Улукиткан, собрав остатки сил, вдруг выпрямляется, смотрит вперед, и его лицо от досады перекашивается. Ноги старика не выдерживают, подламываются, и он безвольно опускается на россыпь, а выпавший из рук посох катится вниз, но, к счастью, застревает между двумя небольшими выступами.

Я постилаю свою телогрейку под камнем, усаживаю на нее обессилевшего Улукиткана и сам сажусь рядом. Мы молчим. Жаль старика, жаль потому, что в нем живет вечно юная душа, любящая жизнь, способная тонко чувствовать и понимать природу.

– Стар я, совсем стар, даже на гору ходи не могу… – произносит он дрогнувшим голосом и, откинув назад голову, смотрит влажными глазами в пустое небо; одна скорбная слезинка выкатилась наружу, пробежала по обветренной щеке и застряла в глубокой морщине. Мне почему-то показалось, что эта слеза и есть та самая капля, что переполнила море…

Мы жуем лепешку. К старику постепенно возвращается бодрость духа. Он снова говорит о сне, убеждает меня, что перевал непременно найдем.

До вершины – метров четыреста крутого подъема. Как я ни уговариваю старика, он все же хочет идти со мною. Тут уж сказалось его упрямство, желание доказать себе и мне, что еще не все потеряно.

Идем не торопясь, с частыми передышками. На карнизы старик взбирается с моей помощью. Уже остается метров полтораста, как вдруг справа вырывается нестройный стук камней и, не смолкая, ползет вверх. Вот что-то серое мелькнуло в просвете на вершине, за ним второе, третье. Это снежные бараны. Последний, выскочив наверх, задержался над обрывом, повернув к нам настороженную голову. Один короткий миг – и пугливое животное исчезает.

Эта мимолетная сцена взволновала нас. Значит, мы не одни здесь, среди каменистых потоков.

Еще усилие – и мы на вершине. На часах без десяти одиннадцать. Наконец-то сбылась давняя мечта увидеть под собою Становой во всей его суровой красоте, во всей его первозданной дикости. От радости хочется взорвать таким же диким криком тишину этих мест.

Я сбрасываю котомку, усаживаюсь на камне, достаю тетрадь, но внимание мое по-прежнему привлекает старик.

Улукиткан подходит к краю обрыва да так и замирает, тоже пораженный грандиозной панорамой. Молчаливым старческим взглядом он обнимает лежащее под ним пространство. Может быть, старик не умеет вслух разложить на цвета красочный пейзаж, нарисовать величественные скалы, чудовищные провалы и весь этот хаос, но он, кажется, слышит дыхание самой природы. Долго-долго стоит он молча. Я не нарушаю его глубокого раздумья.

– Там… вон там – Альгома, моя родина, – наконец произносит он, показывая пальцем на северо-запад. – С тех пор, как я ушел оттуда, много раз покрывались льдом и таяли реки, зеленела тайга, прилетали и улетали птицы, линяли звери. А сердцу все равно больно, когда думаю об Альгоме. Правду старики говорили: птица как далеко ни летает, а свое гнездо не забывает. – И он долго всматривается в синеющие гряды гольцов, а в думах, должно быть, отрывки безотрадного детства, пустая Альгоминская тайга, что прячется за далью, больной отец, брошенный у последнего костра, где-то вот тут, близко, в глубоких складках Станового.

Ветер стал затихать. Улукиткан приседает за камень и продолжает осматривать горы, пытаясь среди нагромождений угадать проход.

Мы находимся на одной из главных вершин Станового. Перед нами расстилается необозримая горная страна, затянутая мглистой голубоватой дымкой и усеянная то конусообразными, то сплюснутыми вершинами или грузными обрубками обнаженных пород. Хребет тянется с запада на восток, отбрасывая далеко к югу волнистые отроги. Алданское же нагорье скрыто далью. Перед нами – царство ветров и неумолимой стужи. Немой мир гигантских горбов планеты.

Я заглядываю с обрыва вниз. Исполинские стены, спадающие на дно провала, заершились бесчисленными шпилями, обращенными остриями к небу. Под ними глыбы развалившихся скал. А ниже потоки россыпей. И только далеко внизу, где в смертной схватке сцепился лес с камнями, взор ласкает светлая полоска ручейка, спадающего по карнизам верхней террасы куда-то в пропасть. Больше ничего не видно.

Но какие неисчерпаемые склады драгоценных металлов, какие сокровища скрыты под этими каменными нагромождениями! Люди, для которых мы прокладываем сюда первую тропу, для которых составим первую карту, промоют наносные речные пески, внимательно осмотрят остатки в виде мельчайших крупинок, принесенных с гор водою, – следы драгоценных металлов. Эти люди, словно опытные врачи, выстукают скалы, обследуют дно провалов, проложат шурфы. Затем прорубят в непроходимых местах тракты, по которым пойдут груженые машины, техника.

С вершины, на которой находимся, не видно седловины, куда нам хотелось попасть: ее заслоняет боковая гряда гольцов. За ней виднеются далекие горы. Это дает основание предполагать, что между грядой и далекими горами лежит глубокая впадина, может быть, самая пониженная часть хребта. Как жаль, что на нее нельзя взобраться с караваном.

На север от нас тянутся бесчисленные ущелья – по ним с бешеной высоты падают ключи – истоки рек, текущих уже к Алданскому нагорью. Над ущельями громоздятся высоченные гольцы, образующие далекий горизонт и сохраняющие на всем видимом пространстве значительную высоту. С первого же взгляда напрашивается вывод, что водораздельная линия Станового в этом районе проходит у южного края хребта и что реки, берущие свое начало с северных склонов, глубоко врезаются в хребет, расчленяя его своими притоками на многочисленные отроги. Оказывается, вся дикость и недоступность гор начинается непосредственно от водораздельной линии. Может быть, тщательно обследовав южные склоны, мы все же найдем перевал, поднимемся на него с караваном, но пропустят ли нас ущелья к нагорью?

Ко мне подходит Улукиткан:

– Тут близко нет прохода, это место мои глаза никогда не видели.

– Меня смущает и другое: слишком узкое ущелье идет от хребта на север к Алданскому нагорью, пройдем ли по нему?

Старик долго молчал, прощупывая острым взглядом глубокую щель.

– Нас люди много, пройдем, – ответил он, явно стараясь рассеять мое сомнение.

– Ну а если не найдем перевал?

– Говорю, сон не обманет. Может, ты скажешь, почему птицы три цветка расклевали, а четвертый оставили? К чему это?

– Не знаю.

– Цветок обязательно к счастью, – заключил он уверенно.

Мы начинаем готовиться в обратный путь. В душе таится маленькая надежда – авось сон сбудется. И сам уже начинаю быть суеверным! Я подхожу к краю обрыва, чтобы последний раз взглянуть в глубину провала, и неожиданно обнаруживаю несколько шариков помета. Не веря глазам, говорю Улукиткану:

– Смотри-ка!

Он удивляется не меньше меня:

– Муникан[45], зачем он сюда ходи?

Действительно, что привело сюда зайца, на такую высоту, так далеко от родного ущелья, где он живет? Не хищная ли птица занесла его сюда, чтобы пообедать? Мы задерживаемся. Все это загадочно, даже для такого следопыта, как Улукиткан. Кто мог думать, что встретит здесь, в поднебесье, среди каменных громад, следы зайца?

Я спускаюсь ниже и там нахожу на снегу двойной след, значит заяц добровольно поднялся на голец и ушел восвояси по северному гребню в ущелье. Больше нам ничего не удалось обнаружить. Для чего же нужно было ему преодолевать такую крутизну, стланиковые заросли, россыпи, если здесь, на вершине, нет и щепотки зелени или чего-нибудь съедобного?

– Однако, он дурной, а может, экспедиция работает, сюда ходи мало-мало чего-нибудь смотри, как и мы, – шутит старик.

А я подумал: «Как все же мы мало знаем жизнь зверей, их повадки, их связь с окружающим миром, и не ограничиваемся ли мы зачастую слишком простыми формулами, дошедшими до нас от времени Брема! Может быть, в натуре этого четвероногого трусишки-зайца живет беспокойный бродяга? Не взобрался ли он на вершину, чтобы полюбоваться широкой панорамой, просторным небом?»

Время перевалило за полдень, когда мы спустились к границе леса. Ветер стих. С востока придвинулись кучевые облака и загромоздили небо, а у горизонта нависла сплошная пелена, имеющая зловеще-темный оттенок. Улукиткан с тревогой поглядывает на взбунтовавшиеся тучи и явно торопится. Солнце еще удерживало за собой треть неба.

Миновав двугорбую седловину, мы спускаемся к правому истоку Зеи. Хорошо заметная звериная тропка ведет нас по густому ельнику, убранному длинными космами свисающих с крон лишайников. Улукиткан замечает свежий след кабарги.

– Сейчас пикать буду, может, самец придет, мясо достанем.

Мы подходим к толстой ели и под ней останавливаемся. Старик снимает с плеча бердану, достает из кожаной сумочки патрон, заряженный крупной пулькой, и не торопясь вкладывает его в ружье. Из внутреннего кармана телогрейки он вынимает пикульку – несложный инструмент для подражания голосу телка кабарги. Она сделана из березовой коры, а по форме и по размерам напоминает сплюснутый наперсток с разрезом по овалу и одной стороне. (Осикта тоже в тот раз добыл кабаргу таким же способом – Улукиткан потом разъяснил мне это.)

Он подает мне знак затаиться, кладет пикульку в рот прямым срезом наружу и прижимает ее языком к небу.

– Пи-пи… пи-ии… – раздается тягучий звук высокого тона и расползается внезапной тревогой по ельнику. Его подхватывает эхо, несет дальше по склонам, в глубину расщелин. – Пи-и… пи-ии… – повторяет старик и замирает, прижавшись спиной к корявому стволу, держа бердану наготове.

Лес вдруг переполняется какими-то таинственными шорохами, а вывернутые корни упавших деревьев, обросшие мхом, кажутся чудовищами, наблюдающими за нами из сумрака.

Старик через две-три минуты повторяет свой жалобный призыв. Именно так кричат оставленные матерью телята кабарги, если с ними стрясется какая-нибудь беда. Вот мы и ждем, надеясь, что на крик прибежит самец. Кажется, сейчас из-за валежника выдвинется его морда и, выскочив на тропу, он застынет на мгновенье, а старик успеет прицелиться. В самку Улукиткан, конечно, стрелять не будет.

– Пи-ии… пи-ии… – расползается по лесу крик, не отличимый от крика теленка. Неужели поблизости никого нет? И еще более томительным кажется ожидание: уж очень хочется посмотреть на живую кабаргу. Но вдруг чуткое ухо улавливает где-то внизу легкий шорох, в другое время его, пожалуй, и не уловил бы, но при этой напряженности ничто не ускользает. Улукиткан подает мне знак не шевелиться, а сам поднимает бердану, пристраивает ее к плечу, смотрит влево на тропу, ждет, затаившись. Вдруг слева, где тропка огибает огромный камень, вздрагивает ольховый куст, раздваивается, и показывается огромная голова… медведя!.. Пока мы приходим в себя, зверь высовывается всей своей облезлой тушей на тропу, сбочив голову, прислушивается, нюхает воздух, знает, что где-то близко теленок, и тихо крадется к нам.

Словно молния, меня поражает страшная мысль: в бердане Улукиткана патрон с осечкой и заряд совсем маленький, с круглой пулькой, ею только разозлишь медведя. Горько сожалею, что нет со мною карабина. Какой у этого зверя огромный череп и как бы он украсил мою коллекцию! Все это проносится в голове мгновенно, с нарастающей тревогой. А медведь совсем близко, поднимается к нам по тропе, то осторожно вышагивая, то замирает, пытаясь разгадать, где затаилась добыча. И кажется, пошевелись, и он мгновенно накроет тебя.

Я глубоко убежден, что в открытом поединке медведь не посмеет напасть на человека, даже больше: достаточно ему уловить его запах, как он немедленно обратится в бегство. И все же при неожиданной встрече с таким огромным зверем, да еще если у тебя, кроме посоха, ничего нет в руках, невольно по телу пробегает холодок. Тут уж надо уметь собрать всего себя, чтобы не растеряться.

Вот медведь совсем уже близко от нас, остановился, прядет короткими ушами, видно, понять не может, почему теленок не кричит. В его приземистой фигуре, коротких, чуточку вывернутых наружу передних ногах, в низко опущенной голове – чудовищная сила. Как он уверен в себе! И от этого у меня сердце бьется часто-часто. Мне ничего не остается, как ждать, доверившись Улукиткану. Перевожу свой взгляд на него. Старик спокоен, лицо его непроницаемо. Вдруг его осеняет какая-то мысль, и улыбка раздвигает губы. Подумать только, ему еще смешно!

А в это время зверь, обходя ели, скрывается в чаще. Старик опускает бердану, торопливо достает из сумочки два патрона. Я, еще более обеспокоенный, принужден молчаливо ждать, чем все это кончится.

Еле уловимым движением Улукиткан бросает один патрон вниз, в медведя. Патрон перелетает его, глухо ударяется о камень. Зверь мгновенно замирает. Он обескуражен, настороженно ждет, не понимая, что это за звук, но на всякий случай спружинил спину, готовый прыжком накрыть жертву. Подними медведь свою лобастую морду кверху, он, конечно, заметил бы нас. А старик бросает в него второй патрон, тот падает на тропу, и зверь, тяжело подпрыгнув, накрывает его передними лапами, как лиса – мышь. Но вдруг он улавливает запах человека, что-то страшное отражается на его морде. Одно мгновение – и будто какая-то адская сила толкает медведя на камни. Зверь упал, рявкнул, вскочил и, охваченный паникой, уже не разбираясь, что впереди, рванулся сквозь чащу на дно ущелья. Следом за ним катился, затихая, треск сломанных веток.

– Ух… ух… ух… – доносится снизу медвежья жалоба.

Улукиткан обнял корявый ствол ели, места не найдет, смеется от всей души и что-то кричит вслед зверю на своем языке. Да и как тут не рассмеяться! Надо же было придумать такую шутку!

– Как прыгал, видал? Все равно что его кто ножом ткнул… Большой медведь, шибко большой, а испугался, даже упал. – И старик снова громко смеется.

Так неожиданно заканчивается наша охота на кабаргу.

Спускаемся на дно ущелья. За величавыми вершинами лиственниц, за гранью скал хлещет полотнищами дождь. Ветер в вышине гонит взлохмаченные тучи. Тайга гудит, чуя непогоду. Мы заторопились, чтобы успеть добраться до лагеря.


Утром перед нами снова встал все тот же вопрос: где искать перевал? Горы по-прежнему кажутся недоступными, а на седловины, которые мы обнаружили в вершинах истоков, не подняться с караваном. И все-таки где-то тут Улукиткан переходил Становой…

Я достаю карту масштаба 1:1 000 000. Она издана в 1927 году и составлена частично по рекогносцировочным данным, а больше – по рассказам охотников и, конечно, далеко не соответствует действительности. К тому же масштаб карты настолько мелкий, что на ней изображены только основные русла рек, и то приблизительно. Она нередко подводила нас, и мы уже давно ею не пользовались. Да в этом и не было надобности при таком проводнике, как Улукиткан. На карте из всех истоков Зеи нанесен только один, названный Тас-Балаган.

Когда я вслух прочел это название, сидевшие у костра проводники вдруг повернулись ко мне.

– Ты что сказал? – спросил Улукиткан.

– Вот здесь на карте указан только один ключик – Тас-Балаган.

Старик встал, потом снова сел и долго смотрел на карту, ничего не понимая.

– Это мой Тас-Балаган, другой люди тут не жил! – в необычном для него возбуждении вскричал он.

– А что означает это слово?

– Каменный балаган. Где он тут? Покажи.

Он привык ощущать зримо, натурально, в естественном освещении, а тут огромная горная территория изображена на площади, которую можно прикрыть спичечной коробкой.

– Такой ключ есть километра два-три отсюда, только по нему не пройти, – вмешался в разговор Василий Николаевич.

Улукиткан задумался: где-то близко почти семьдесят лет назад он с матерью и сестрою сложил этот балаган! Кто-то из топографов, делая первый абрис этой местности, назвал ключ или весь исток Тас-Балаган.

Как жаль, что я не знал до сих пор значение этого слова, может быть, это помогло бы нам скорее найти проход.

– Ходи надо, хорошо смотри надо. Ты пойдешь со мною? – вдруг спросил меня Улукиткан, загораясь надеждой.

– Пойду.

– Тогда торопись, чай пьем – ходи будем.

– А мне с Лихановым разрешите подняться на голец, может, барана добудем, – попросил Василий Николаевич. – Без мяса ноги еле носишь.

Я не возражал, тем более что нам давно пора было подумать о пополнении поскудевших продовольственных запасов.

IV

Тайна старой ели. Проводник узнает местность. Улукиткан покидает наш табор. На подъеме к перевалу. Снова у нас радость! Неприятная радиограмма

Мы с Улукитканом уходим первыми. Он – налегке, но с берданой. У меня за плечами карабин и рюкзак с лепешками, котелком, кружками.

День начинается погожим утром. С неба льется благодать – золотая, горячая. Пробудились птицы, букашки, на перекатах веселее зазвенел хрусталь реки.

Идем по левому берегу восточного истока, сжатого крутыми обрывистыми склонами. С шумом он проносится мимо, рассыпается белыми кипящими каскадами. То справа, то слева чередуются оголенные утесы, и нам часто приходится переходить реку вброд.

Вскоре русло круто поворачивает на север, и мы видим ту самую гигантскую скалу, которой любовались с гольца три дня назад. Отсюда она кажется еще более могущественной, еще более мрачной. Сколько понадобилось тысячелетий или миллионов лет, чтобы вырезать в сплошном массиве и отточить с двух сторон такое чудовище!

За крутой излучиной в русле стали попадаться обломки белого мрамора. Они, будто огромные хлопья снега, виднеются сквозь прозрачную воду истока. Неожиданно выходим к водопаду. Какое чудесное зрелище! Представьте себе русло реки, перехваченное отвесной мраморной стеною. Вода, падая сверху тугой скользящей струей, разбивается вдребезги о белые обломки и снова поднимается ввысь столбами радужной пыли, чтобы повторить свое чудесное падение. В изумительной белизне мрамора, в хрустально-чистой воде, в звонких брызгах купаются лучи горячего солнца. Сколько тут света, ярких красок и как удачно все они мешаются.

Добавьте к этому еще голубое небо, темные откосы скал, ярко-зеленый береговой брусничник, окаймляющий белизну пышным бордюром…

Но за водопадом снова нас окружает угрюмая природа. Улукиткан часто останавливается, осматривает все, оглядывается, но тщетно: ничто не напоминает ему место, где когда-то сложил он каменный балаган.

У ручья мы задерживаемся.

Усевшись на камнях, старик стал перематывать на олочах ремешки.

Ручей ворчит, будто на кого-то гневаясь, сползает по шероховатому дну глубокого каньона. Над ним нависает чаща, дыбятся кривобокие лиственницы и стоят поодаль утесы-сторожа. Стланиковые крепи надежно заслонили проход и прикрыли густым сплетением стволов. Буйная лесная поросль карабкается по уступам боковых склонов до карнизов, широкими зелеными волнами перехлестывая через границу видимого излома.

– Будем тут искать, – говорит Улукиткан.

Пытаемся подняться по руслу ключа. Как он извивается, глубоко врезаясь в монолитную стену откоса! Нам приходится тратить много усилий, чтобы пробираться по узкой щели между огромными глыбами, пролезать под ними или карабкаться на их отполированную поверхность. Ручей скачет с невидимой высоты, то разбиваясь о выступы скал, то зарываясь в разноцветную щебенку, то снова появляясь, чтобы совершить гигантский прыжок вниз. Стены потные. С нависающих над щелью кустарников капает вода. Камни покрыты слизью. Да и сам воздух пропитан промозглой сыростью.

Мы упрямо продвигаемся вперед, хотя и очень медленно и очень тяжело. Чаще стали попадаться водопады. Вот и совсем не осталось прохода, и мы вынуждены выбраться наверх. Теперь нас окружает густой непролазный стланик, прикрывающий крупную россыпь. Стволы так густо переплетены, что даже лиственницам здесь негде поселиться, и они, чтобы прорваться вперед, обходят заросли высоко по склону.

С чувством какой-то неуверенности, почти слепо, мы погружаемся в это огромное море задыхающейся растительности, способной в короткое время измотать силы человека, изорвать одежду, привести его в отчаяние.

И все же мы, шаг за шагом, поднимаемся выше и выше. Сам себе удивляешься, как согласованно работают ноги и руки. Да и не так уж плохо передвигаться по переплетенным стволам на четвереньках. Правда, это очень утомительно, но не безнадежно.

На первой прогалине мы остановились передохнуть. Каравану по нашему следу ни за что не пройти, но нас обнадеживает другое: расщелина, что прилегает непосредственно к гигантской скале, по крутизне доступна оленям, если, конечно, прорубить проход сквозь стланиковую чащу, и наша сейчас цель – идти вперед до тех пор, пока не наткнемся на непреодолимые препятствия или не достигнем вершины ключа, а возможно, и водораздельной линии Станового.

Снова проделываем сложные упражнения на стланике. Солнце высоко, тепло. Природа нежится в пахучей зелени и звуках. Глаза радуют бездонная синева неба и южные дали, повитые тончайшей лазоревой дымкой.

Еще час мы боремся с чащей. Но вот она стала редеть, появились пятна ягеля, и неожиданно кончилась крутизна. Мы оказались на верху первой террасы и удивились, увидев перед собою почти ровную местность, пересекающую всю расщелину шириною чуть ли не в два километра. За ней виднелась вторая терраса, прикрытая густым зеленым лесом. Уж никак мы не рассчитывали увидеть здесь такой красивый уголок. Сразу за краем стланика начинается бугристая марь, прикрытая волнистым бледно-желтым лишайником. За ней тайга – густая и пышная! Темные ели, белоствольные березы, угрюмые лиственницы, и, как ни странно, тут же целым полчищем живут стройные осины! Такое смешение редко здесь встречается. Но самое главное – впереди уже нет сплошных стланиковых зарослей, и это радует нас.

Мы вышли к краю мари, остановились. Улукиткан внимательно осмотрел местность.

– Смотри, шибко хороший ягель. Если когда-нибудь это место ходил люди, они непременно тут кормили оленей. – Он задумывается. – Скажи, где бы ты стал табором? – И, не дожидаясь ответа, продолжает: – Вон внизу, видишь, толстый ель, под ней чистый место, сухо, там бы я ночевал.

– А для чего это тебе?

Он удивленно посмотрел на меня:

– Человек, как бы далеко ни ходил, а след от него не отступает. Говорю, если ходил когда-нибудь сюда люди с оленями, они там под елью ночевали или обедали. А ты как думаешь?

– Я бы тоже там остановился. Пойдем посмотрим.

Мы подошли к краю леса, где стояла эта толстая ель, гостеприимно склонившая перед нами свою темную крону. Под ней лежала толстым слоем осыпающаяся годами хвоя, а рядом пластом зеленый мох – вот и все, что мог заметить глаз. Но я заранее внимательно приглядываюсь ко всему, хочется в наблюдательности не уступить старику. Однако тут не оказалось ни пней, ни старых затесов, ни брошенных палок от чумов, ни остатков огнища, и я тороплюсь сделать вывод:

– Видно, эвенки никогда здесь не переходили Становой, иначе они действительно должны были бы остановиться под елью, чтобы покормить оленей.

Но Улукиткан будто и не слышал моих слов, он не умел так быстро решать задачи. Как оказалось, его малюсенькие, но быстрые глаза искали не прямых доказательств пребывания здесь людей, а каких-то непонятных для меня нарушений общей гармонии местности.

Прежде всего Улукиткан обратил внимание на бугорок под мхом, рядом с елью. Он был чуть заметен и по форме ничем не отличался от тысячи бугорков на марях.

Я подошел к старику и помог ему содрать мох. Под ним оказались два продолговатых камня, положенных на расстоянии полуметра друг от друга. Старик улыбнулся.

– Видишь? – сказал он, обрадованный.

– Вижу. Камни.

– Камни-то камни, однако, близко таких нет, их носил люди, – убежденно говорит старик.

Я смотрю на них и сверху, и с боков, но, хоть убей, ничего не могу подметить – обыкновенные камни, необтесанные. А сам думаю: хорошо бы на этот раз мне ошибиться. Улукиткан безнадежно качает головой и, не говоря ни слова, продолжает свое обследование. Мне ничего не остается, как наблюдать за ним. Наконец он подходит к ели, и снова улыбка освещает его лицо.

– Иди, смотри и думай, как это получилось, – говорит старик, ткнув в нарост на стволе ели примерно на высоте немного меньше двух метров от земли.

Нарост продолговатый, напоминает сжатые губы и еле заметен на стволе.

– Тут была какая-то рана, со временем кора затянула ее. Ты думаешь, ее сделал человек?

– Зачем думаю? Знаю. Он вбил в дерево колышек, котелок вешал, ремни вешал, всякий разный вещи. Потом колышек сгнил, упал, а место заросло корою. Давай хорошо смотри, может, колышек еще не пропал совсем. – И старик стал посохом разрывать под елкой многолетние наслоения хвои.

В выемке между толстых корней он нашел кости. Время изъело их, они позеленели, но без труда можно было угадать, что это остатки седла. Теперь не было сомнения: здесь когда-то были люди! Внимательно рассматривая, мы нашли на кости вырезанные два креста. И Улукиткан вдруг помрачнел. Что-то они напоминали ему или он прочел на жалких остатках кости какую-то трагедию?

Старик с еще большим вниманием осматривает ель, топчется возле камней, что-то додумывает, видимо, ему еще не все ясно. А я доволен, что найдены следы пребывания здесь людей, что наконец-то, может быть, мы находимся на правильном пути к перевалу. Снимаю котомку, собираю сушник, разжигаю костер. На душе вдруг становится необыкновенно легко, и даже окружающие нас скалы потеряли свой суровый облик.

– Чай варить будем, это хорошо… – говорит Улукиткан, снимая с плеча бердану и присаживаясь к огню. – Как думаешь, если люди был тут и надо было тут надолго вещи положить, какое место он выбирал для лабаза?

– Я бы сделал лабаз вон там, в чаще. – И показываю ему на густой ельник.

– Ага. Может, и там… Мало-мало кушаем, потом искать будем.

– Что искать?

– Лабаз.

– Какой? – удивляюсь я.

– Ты хорошо смотрел, а голова работай плохо. Помнишь, Осикта говорил, один люди, имя его Карарбах, давно-давно ходил через Становой, назад не вернулся. Это он тут табором стоял.

– Да ты что, Улукиткан! Ведь это было лет тридцать назад, а то и больше, как можно угадать, что тут была стоянка Карарбаха?

Он смеется:

– Говорю тебе, где бы человек ни ходил, след от него не отстанет. Разве не видишь? Рог, что лежал под елью, он от седла. А на нем что вырезано? Два креста. Это родовая метка Карарбаха, я знаю. Хороший люди был, шибко жалко.

– Он что, умер? – удивился я.

– Однако, пропал. Тут ему беда случился, большой, вот и не вернулся…

И старик стал рассказывать, последовательно восстанавливать картину происшедших здесь так много лет назад событий. Никогда еще он так меня не поражал своей способностью логически анализировать неприметные для нас факты.

– Если глаза твои не знают, что видят, пусть уши помогут им. Слушай, старик будет толмачить. Я искал тут огнище, а его нет, значит у Карарбаха не было чума. Однако, без огня люди жить не могут. Как думаешь, зачем он сюда два камня принес, рядом положил?.. Не знаешь? Тут стояла его палатка, а на камнях железная печь. Посмотри, с какой стороны около камня железная печь. Посмотри, с какой стороны около камня есть уголь. В той стороне у печки дверцы были и выход из палатки. Теперь ты понимаешь? Иди, найди уголь.

Действительно, возле одного камня я под мхом нашел несколько угольков и легко представил, как стояла печь и палатка.

– Теперь слушай и думай: почему Карарбах оставил тут на колышке седла? Оленей потерял! Такие седла из рога и кости эвенк зря не бросит. Вот я и думаю: если он всех оленей потерял, то вещи бросил тут в ельнике; не всех потерял – ушел через перевал дальше. Но Карарбаха потом у нас ничей глаз не видел, значит пропал он за перевалом. Ай, жалко! Хороший люди был. Ты вари чай, а я смотреть буду, нет ли близко лабаза…

И старик ушел в ельник.

Уже полдень. Млеет тайга, облитая золотой благодатью солнца. Резвясь, шалят сквозные ветерки. В небесной лазури ни единого облачка. В природе – сонливый покой. Кажется, надолго установилась погода.

Где же взять воды для чая? Ручей шумит далеко и глубоко в щели. Разве посмотреть, нет ли на мари льда? Беру топор, сдираю толстый мох. Под ним оказывается вечная мерзлота. Это уже выход из положения! Срубаю верхний слой, добираюсь до коренного льда, набираю его полный котелок, а сам думаю: вот это будет чай! Ведь льду, вероятно, много тысяч лет!

В те далекие времена, вероятно, здесь, где сейчас марь, было озеро. Может быть, перед тем, как ему замерзнуть навечно, из него пили воду мамонты, гигантские олени или какие-нибудь другие доисторические животные…

Улукиткан вернулся с находками: принес изъеденные ржавчиной кусок железа от печки и котел, роговые кольца от узд и всякую мелочь.

– Видишь? – говорит он. – Улукиткан не зря думал. Карарбах потерял всех оленей, вернулся назад на Зею. Без оленей зачем ему идти за перевал? А потки положил на маленький лабаз, видно, хотел скоро прийти за ними, но смерть поймала его раньше. Лабаз давно упал, все сгнило, только это осталось. – И старик бросил все на землю.

Решаем подняться на вторую террасу, чтобы окончательно убедиться в наличии прохода. Пересекаем ельник, выходим к шумливому ручью. Он падает с террасы, дробится о подстерегающие его внизу камни и прозрачными струями сочится между валунов. Столбы пыли окутывают водопад, береговую зелень, и кажется, будто здесь, в каменной щели, купаются призраки, взмахивая прозрачными крыльями.

Мы еще не подошли к водопаду, как ветерок набросил какой-то знакомый запах цветов, да такой сильный и приятный, что мы с Улукитканом остановились. Здесь, в суровом крае, цветы почти без аромата, это не юг, где растительность соревнуется не только в формах, но и в запахах. И вот такая радость – где-то близко живет пахучее растение! Где оно? Какое? Мы без сговора идем навстречу запаху.

«Да ведь это душистый рододендрон!» – вдруг осенила меня мысль. С этими цветами я встречался на белогорьях Восточного Саяна. Даже там, среди пышных альпийских лугов, среди благоухающей зелени, он – самый душистый цветок, и запах его человек улавливает на большом расстоянии.

Запах привел нас к водопаду. На высоком каменистом борту, среди мелкого стланика мы увидели заросли душистого рододендрона. Это низкорослое многолетнее растение, характерное для гольцовой зоны гор, растет по россыпям. Мелкие бледно-розовые и белые цветы издают резкий запах. В нем и ванильная пряность, и гвоздичная свежесть, и еще что-то, присущее только этому виду рододендрона. Я набиваю им рюкзак.

Как обрадуется Василий Николаевич, увидев этот цветок! На Восточном Саяне, где он родился и где в погоне за соболем и в охоте на марала прошли его молодые годы, душистый рододендрон называется «белогорским чаем». Его заваривают кипятком и пьют как чай. Бледно-розовые цветочки напомнят моему другу родные горы…

Ниже водопада переходим ручей и начинаем подниматься за террасу. Подъем крутой, по густому ельнику. Пол мягкий, почти нет камней. Это радует и обнадеживает нас. За крутизной снова равнина с ворчливым ручейком, видна третья терраса, вероятно последняя. По ней лепится мелкий лес, спускаются к подножию «свежие» полосы россыпей. Теперь хорошо обозначилась седловина, образовавшаяся между сильно разрушенными скалами. Тут глазу простор.

Нет сомнения, мы находимся на том самом пути, по которому шел в детстве Улукиткан. Но старик все еще присматривается, прощупывает напряженным взглядом рельеф, что-то ищет.

Мы поднимаемся на одну из возвышенностей (морену) на краю террасы, смотрим на свой след, на юг, и перед нами распахивается даль, вправленная с боков в строгую рамку ближних скал. Темные хребты с облезлыми вершинами пересекают широкое пространство, поднимаются крепостными валами, грозными утесами, чтобы преградить путь Зее, священной дочери эвенков. Но не укараулили ее, недосмотрели: убаюкали их ветры весенние да туманы долгие. По эвенкийским преданиям, проточила Зея гранит, раздвинула горы и вырвалась на простор. И мы видим с террасы, как убегает вдаль, меж темных хребтов, ее текучий голубой хрусталь.

Улукиткан садится на камень и долго смотрит вдаль, протирая дрожащими руками глаза. Жесткие брови хмурятся, а в глазах блестит что-то хорошее, теплое, словно он сделал какое-то важное открытие. Хочет старик что-то сказать и не может, кажется, вспыхнувшие мысли затуманили ему голову. Но вот он выпрямляется и, ткнув кривым пальцем в пространство, взволнованно произносит:

– Все это я видел давно-давно, когда с матерью переходил Становой. С тех пор прошло много времени, я стал совсем другой; эти скалы, вот тот голец и все-все как было раньше, так и осталось. Значит, сон не обманул, нашли перевал. Теперь ходить дальше нам не надо, поверь старику, проход через хребет тут!

– Ты уверен, что сон помог нам?

– Что ты за люди, – возмутился старик. – Три каменные цветка, что я во сне положил в котомку, расклевали птицы. Правда? Это – три дня, что мы с тобою напрасно ходили по горам. Четвертый цветок я унес с собою – это наше счастье. Скажи, разве не на четвертый день мы нашли проход? Как можно сну не верить! Без веры даже сильный человек все равно, что упавший лист: куда хочет, туда и несет его ветер.

Солнце косыми лучами греет костлявую грудь старика, ветер, теплый, южный, ласково шевелит седеющие пряди волос на его голове. А вокруг так хорошо, так просторно, как никогда не было в этих горах.

Отдохнув с полчаса на верху второй террасы, мы отправляемся в обратный путь. Улукиткан идет впереди. Теперь в его движениях уверенность, он спокоен. Старик намечает между камней будущую тропу для каравана. Я делаю топором затесы на деревьях. На этот раз мы окончательно убедились, что подъем на верх первой террасы вполне возможен с оленями, но придется приложить много усилий, чтобы прорубить проход сквозь чащу леса, покрывающую эту террасу.

Так был открыт забытый эвенками проход через Становой, сослуживший добрую службу в течение многих последующих лет нам и другим экспедициям, работавшим в этом районе.

В лагерь вернулись до захода солнца. Василий Николаевич с Лихановым ушли на охоту на тот самый голец, куда ходили мы с Улукитканом в первый день, но еще не вернулись. Вспыхнул костер, закипел чайник; мы еще не успели взяться за кружки, как вскочил Кучум и насторожился. Из чащи появилась Бойка. Она с разбегу бросилась ко мне, лизнула Улукиткана, затем подошла к сыну. Тот обнюхал ее всю: губы, шею, бока, грудь, и я подумал: вероятно, Кучум пытается угадать, где была мать, какие события ее сопровождали и довольна ли она своей прогулкой.

– Геннадий, – говорит Улукиткан, – надо много дров готовить, сегодня долгий ночь будет.

– Почему долгий, разве ты не устал?

– Устал, да ничего. Василий зверя убил, зубам работы хватит на всю ночь. Мясо есть, так сон в обиде не бывает.

– Откуда ты узнал? – удивляюсь я.

– А разве ты не видишь, как долго Кучум обнюхивает Бойку, она принесла запах убитого зверя, иначе он даже не подошел бы к ней. Василий обязательно убил, – уверенно заявляет старик.

А в это время слышится треск сучьев, шаги, раздвигается чаща. На поляну выходят Лиханов и Василий Николаевич, на сгорбленных спинах они несут по полтуши барана.

Мы помогаем охотникам снять добычу. Лагерь оживляется. Вспыхивает обновленный костер, гремит посуда. От радости не знаем, куда посадить Лиханова и Василия Николаевича. Они принесли в лагерь запах свежей баранины, растревожили наши аппетиты. Да разве только наши? Посмотрите, как Кучум нацелил глаза на куски, облизывается, сгоняя с губ набегающую слюну.

Над огнем повис тяжелый котел. Пополз по тайге запах парного мяса. Люди повеселели и оттого, что наконец-то найден перевал, и оттого, что к ужину будет наконец подана ароматная баранина именно в этот торжественный день! Тут уж было за что выпить по стопке коньяку.

Я не ошибусь, если скажу, что среди парнокопытных зверей, заселяющих обширную Сибирь, мясо снежного барана по вкусу не имеет себе равного. В нем к знакомому запаху обыкновенной баранины примешивается тонкий, свежий аромат альпийских лугов.

Мы долго сидим за ужином. Над лагерем трепетно и ярко мерцают звезды. Дремлют утесы-великаны. Молчит, задумавшись, старушка тайга. Живет только костер да людской говор… Вот когда я за много дней нашего путешествия усну спокойно, с полным сознанием того, что наши усилия увенчались успехом.

– Ты что-то, Улукиткан, грустный? Нездоров, что ли?.. – спрашиваю я старика, когда мы остаемся вдвоем у затухающего костра.

Он смотрит на меня спокойно, но глаза печальные. Молчит; хмурятся густые брови. Мысли где-то далеко. Но вот морщины на его лице как бы оживают.

– Улукиткан обещал тебе показать перевал? Показал. Теперь сердце старика не болит, можно оставить твой табор. Стар я идти дальше. Зачем уносить свою могилу так далеко от мест, где вся жизнь…

– Неужели ты, Улукиткан, решил нас покинуть? Ты же хотел на перевале поохотиться за бараном… – перебиваю я его.

– Человек хочет много, да руки короткие. У оленя одна думка – ягель; у меня одно горе – старость. Куда мне с ней идти? Кому надо мое горе!

– Ты плохо себя чувствуешь? Скажи, что болит, я дам лекарство, а утром вызову по радио врача.

– Нет, не надо. Сколько латок ни клади на старые штаны, они новыми не будут.

– Почему же ты так вдруг засобирался?..

– Далеко уйдем – не выдержу, опять беды со мною наберешься. Отпусти старика. – И он строгим, просящим взглядом посмотрел на меня.

Рядом гасли последние вспышки костра. От реки полз туман седыми лохмами. Наступило самое глухое время ночи: без звуков, без шороха, и только где-то за темными грядами лиственниц невнятным шепотком играли бубенцы да изредка властно ухал филин.

Мы оба молчим. Меня этот разговор застал врасплох. Я не ожидал, что старик преподнесет мне такой неприятный сюрприз. Ведь и ему не так легко проститься с нами. И мне невольно вспомнился наш длинный тяжелый путь по скупой, забытой людьми земле: купуринские наледи, пурга на перевале, сон под снегом. Мысль о том, что нас покидает человек, которому мы все обязаны своим успехом, а я и жизнью, – больно сжала сердце.

Но имею ли я право уговаривать старика? За восемьдесят лет своей жизни он научился управлять собою. Пусть решает сам, как ему лучше поступить.

Все это нагрянуло неожиданно, и я не могу прийти в себя. А старик, понурив голову, сидит задумчивый, но живая игра морщин да содрогание ресниц и губ выдают внутреннюю борьбу, видно, и у него тугой косой сплелись мысли…

– Ты о чем сейчас думаешь, Улукиткан? – не выдерживаю я.

Он поднимает на меня печальные глаза:

– Надо бы самому проводить вас за хребет, да не вернуться мне одному. Вот и думаю, как пойдете дальше, – места дикие, горы, чаща. Не везде реки бродить можно. Сердце мое долго болеть будет.

– Нам нелегко будет без тебя, Улукиткан.

Старик проводит рукой по морщинистому лбу, словно хочет отстранить какие-то мысли:

– Ты напрасно думаешь, если дятел не стукнет, то день не начнется. Как-нибудь пройдете, а старика не тащи дальше… Когда нет пороха, ружье – только тяжесть.

– Хорошо, Улукиткан, ты поступишь так, как подсказывает тебе твое сердце. Ты слишком много сделал для нас, чтобы мы не согласились с твоим решением. Я верю в твое желание сопровождать нас и дальше, но ты действительно уже не в том возрасте, чтобы слепо подчиняться желанию. Уж если ты решаешься вернуться, скажи, что тебе нужно для обратного пути?

– Пусть Майка пойдет со мною, она принесла мне много счастья, больше старику ничего не надо.

– Майка пойдет с тобою, и ты возьмешь все необходимое, чтобы в пути не думать об одежде и пище, а об остальном мы побеспокоимся сами. Не думал я, Улукиткан, что сегодняшний счастливый день закончится для нас так печально… Тяжело расставаться с тобой…

– Когда я был слепой, то узнал своих друзей; мне тоже больно бросить их, да что поделаешь. Старый люди все равно что птица без крыльев. Ты не обижайся… – И Улукиткан, растревожив головешкой затухающий костер, долго смотрел, как тлели в синеватых вспышках угли.

Теперь я окончательно поверил, что старик всерьез решил покинуть наш табор. Жалко было расставаться и с Майкой. Уходит от нас самое пожилое, мудрое, чей опыт оберегал нас от многих неприятностей, и самое молодое, радовавшее нас жизненной свежестью, приносившее нам немало приятных минут!

Пора спать.

…Когда я проснулся, все были на ногах. Из тайги к дымокурам пришли олени. На огне доваривался завтрак. Первая мысль была об Улукиткане. Я оделся и вышел из палатки со слабой надеждой, что он за ночь изменил свое решение. Но старик уже собрался в обратный путь. Одет он был точно так же, как при первой нашей встрече на зейской косе: на нем была все та же старенькая дошка, вся в заплатках, без шерсти, со следами костров, дождей, длительных походов, и лосевые штаны, перехваченные ремешками ниже колен. На ногах новые олочи, будто нарочно припасенные для этого случая. Спецодежда, в которой он ходил последнее время, была упакована с продуктами и всякой дорожной мелочью в потках. Все это без слов говорило о непоколебимом решении старика.

Кто поведет теперь наш караван к перевалу, кто найдет проходы, переправы, кто предскажет погоду, кто теплыми словами отогреет наши загрубевшие сердца в тяжелые минуты! Конечно, поведет Лиханов. Но старик слишком избаловал нас своей заботой, чтобы мы могли скоро забыть о его отсутствии.

За завтраком решаем вопросы нашего дальнейшего путешествия к Алданскому нагорью. Выслушиваем длинное напутствие Улукиткана. Не надеется старик на наш опыт, тревожится за нашу судьбу, обо всем хочет предупредить, и от неуверенности за благополучный исход нашего предприятия у него болезненно морщится лицо.

Но день торопит нас. Уже свернуты палатки, налажены вьюки. Все мы готовы покинуть лагерь, чтобы продолжить свое путешествие. Помощником Лиханову будет Василий Николаевич. Чтобы не задерживать караван на подъеме через заросли, я пойду с Геннадием вперед. Мы прорубим лазейку через стланик до верха первой террасы, а часа через три нашим следом Лиханов поведет завьюченных оленей.

И вот наступила минута прощанья с Улукитканом. Я чувствую, как что-то тяжелое клубком подкатывается к горлу, в мыслях чехарда, язык не находит нужных слов. А старик стоит у костра, сложив на животе сцепленные пальцами руки, все такой же маленький, щупленький и, как всегда, покорный. Он пытается улыбнуться, но глаза вдруг начинают мигать часто-часто и губы дрожат. Он подходит ко мне, обеими руками берет мою руку, хочет что-то сказать… И не может…

– Мы всегда будем вспоминать тебя, Улукиткан, как лучшего друга, – говорю я. – Ты много сделал нам, многому научил, ты заставил нас полюбить свой замечательный народ и этот дикий край. Спасибо тебе за все! На перевале мы выложим большой тур в честь нашей признательности тебе. В нем я оставлю записку: «Перевал этот открыт Улукитканом». Пусть те, кто будет пользоваться им, благодарят тебя. Скажи, что ты хочешь, и я выполню твое желание!

Улукиткан держит мою руку, пристально смотрит мне в глаза, и я вижу, как по его лицу расплывается теплота.

– Сердце лучше слышит, чем ухо, лучше видит, чем глаз, ему больно покидать ваш табор. Теперь наши дороги разные: твоя тропа уйдет далеко за хребет, а моя совсем в другую сторону. Ты спрашиваешь, что бы хотел Улукиткан? Пусть еще раз когда-нибудь мое сердце услышит твой голос. – Он помолчал, сдвинул жесткие брови и продолжал: – Помни, если на твоем пути будут удачи, даже много – не гордись. Но если постигнет горе, не теряй головы, без него счастья не бывает. Не забудь, что толмачил тебе старый Улукиткан…

…Я ухожу с Геннадием. В тайге тихо, лишь под ногами шуршит густой брусничник. На повороте оглядываюсь. У костра одиноко стоит Улукиткан, машет нам на прощанье шапкой. Он покинет лагерь последним, после того, как караван тронется к перевалу.

Наша задача – наметить более плавный подъем на перевал и прорубить проход сквозь стланиковые крепи, по которому можно будет пройти груженому каравану и по которому позднее полевые подразделения экспедиции смогут внести наверх тяжелые геодезические инструменты.

Потянулась тропа от табора по восточному истоку до исполинской скалы, полезла наверх по уступам в гущу зелени. От стука топоров пробудилась тайга. Заплясало по утесам голосистое эхо, пополз по ущелью чужой, незнакомый звук.

И, словно угадав в них шаги человека, в недобром предчувствии застонали скалы.

Ощетинился стланик, встал непролазной стеною. Поползли навстречу россыпи. Но невозможно сломить упорство людей, уже поверивших в благополучный исход дела.

В чистом, звонком воздухе не смолкает стук топоров, и треск падающих деревьев отдается в глубине ущелья глухим, недобрым ворчанием. Мы работаем с полным воодушевлением, с полным сознанием того, что делаем тропу в эти дикие, еще не потревоженные человеком горы. Может быть, этой тропою откроется первая страница большой летописи о покорении и всестороннем изучении Станового.

Руки давно устали. Много раз мы садились отдохнуть, пока не миновали крутизну. Как только оказались на верху террасы, стланики поредели, разорвались, и скоро показалась марь. Не успели еще мы выйти на нее, как снизу послышался крик погонщиков. Караван поднимается на верх террасы. Я иду ему навстречу…

Бедные олени! На них жалко смотреть: из открытых ртов свисают длинные языки, в глазах муть, при малейшей остановке они ложатся, и их очень трудно заставить встать.

После короткого совещания решаем заночевать здесь. Лиханов выводит караван на марь, ищет место, где бы поудобнее стать табором, и, так же как и мы вчера с Улукитканом, направляется к той самой ели, где была стоянка Карарбаха. Развьючиваем оленей, отпускаем их на корм. На стоянке всегда всем хватает работы: кто таскает дрова, кто бежит за водой.

Во время обеда я вдруг замечаю, что Лиханов, доставший уже не первый большой кусок баранины с костью и поднесший его ко рту, вдруг замирает с открытым ртом. Глаза устремлены вдаль, на склон горы. Мы все разом поворачиваемся и смотрим туда и тоже замираем: по нашей хорошо протоптанной тропе, запыхавшись, бежит усталая Майка! Все поднимаемся и ждем – не появится ли следом за ней и Улукиткан?

А Майка, выскочив на марь и увидав пасущихся оленей, палатки, дымокуры, людей – словом, все то, что окружало ее с рождения, к чему она привыкла, вдруг остановилась. В ее застывшей позе, в раздутых ноздрях, в больших черных глазах, даже в дыхании – радость.

Вот она уже возле оленей. Не знает, возле кого остановиться, протяжно кричит. Затем Майка подбегает к костру и долго осматривает всех нас своими большими наивными глазами.

– Ах ты, бездомница, раньше бросила мать, теперь вот и Улукиткана! – строго говорит Лиханов.

А та, будто вдруг вспомнив, что еще не все сообщила оленям, бросается к стаду, и оттуда долго доносится ее отрывистый крик.

Мы привыкли к ней, к ее шалостям, к ее крику, и присутствие ее нам приятно.

Но мы знали и другое: она своим исчезновением принесла большое горе Улукиткану! Ведь старик будет думать, что она ушла от него потому, что не в силах предотвратить несчастье, которое, значит, лежит на его пути домой.

– Что же будем делать с Майкой? – обращаюсь я ко всем.

– Надо ее вернуть старику… – говорит Василий Николаевич.

Лиханов неодобрительно качает головой:

– Как догонишь? Если Майку привязать к ездовому оленю – она задушится, не пойдет. Значит, надо гнать все стадо, а зачем напрасно мучать оленей? Старик теперь далеко. Он обязательно обманет злого духа Харги, как-нибудь попадет домой.

И мы решаем: пусть Майка остается с нами. После обеда мы с Геннадием взялись за топоры, чтобы прорубить тропу на перевал. А Лиханов с Василием Николаевичем отправились вниз за оставшимся грузом.

Верх первой террасы, где мы стали лагерем, представляет собою слегка наклонную площадку, прикрытую зарослями смешанного леса. Тут и ель, и береза, и лиственница, и рябина, и ольха, и неизменный стланик. Словом, все, что произрастает по обширной Зейской долине, собрано на этой небольшой площадке, и, несмотря на большую высоту по отношению к уровню моря, деревья чувствуют себя здесь неплохо. Вероятно, этому способствует почва, на которой они поселились, и то, что терраса защищена с трех сторон высоченными скалами и сюда не проникают губительные северные ветры.

Здесь нам идти легче. Тропа пронизала ельник, пробежала вверх по ключу почти до водопада, перебралась на правый берег и стала карабкаться по крутяку на верх второй террасы. Хорошо, что на этом подъеме нет россыпи.

Не торопясь, выискивая более доступный проход, мы поднимаемся все выше и выше. Тайга заметно редеет. С боков от полуразрушенных скал все глубже вклиниваются россыпи. Пятнами желтеет по склонам ягель. Становится просторнее. Но нас постигает неудача. Мы уже выбрались к границе леса и были совсем недалеко от перевала, как с восточных вершин сполз к нам холодный туман. Он принес мелкий, спорый дождь, и мы повернули обратно, не достигнув седловины.

Навстречу, из глубоких ложбин, выползает зловещая темень. Срывается ветер. Дождь усиливается, и, пока мы добирались до нижней террасы, он исхлестал нас так, что сухой нитки не осталось. Задурил и ключ. Промешкай немного, и нам трудно было бы его перебрести.

Мы в ельнике. Уже не идем, а бежим. Холод пронизывает тело. Тайга шумит глухо, сонно. Сгущается ночь. Но скоро табор, там затишье, горячий чай и теплая постель. Вот и огонек просверлил темноту, пронизал кроны деревьев. Он манит к себе. Свет костра отпугивает мрак наступившей ночи. Но… что это? По ягелю бродит Майка… одна… Не привиденье ли это? А где же олени? Наши, видно, еще не вернулись с грузом, часть которого оставили вчера ниже. Неужели Майка убежала и от них?

Мы выходим из чащи почти у самого табора. Никого нет, где-то далеко внизу слышатся крики погонщиков. Но, судя по тому, как весело пляшет пламя костра, как дружно потрескивают только что подложенные в огонь дрова, кто-то оставался на таборе. К тому же чьи-то заботливые руки приготовили возле огня вешала для просушки одежды. Мы в недоумении. Но вот из темноты к свету выходит человек… маленький, слегка сгорбленный… в знакомой одежде. В руках он держит ведро с водою.

– Улукиткан?! Ты ли это? – изумленно кричу я старику, охваченный радостью.

Он опускает ведро на землю, молча подает мне сухую руку. Я догадываюсь, что Улукиткан вернулся совсем, и не могу удержаться, чтобы не обнять, не дать почувствовать старому эвенку, как дорог он нам. Я крепко обхватываю руками щуплое тело Улукиткана и долго тискаю… Посторонний человек мог бы подумать, что мы не виделись с ним целую вечность.

– Майка убежала от меня, – тихо говорит старик, – и я вернулся. Может, верно, я не должен бросать вас в этих горах. Если счастье не хочет идти со мной, я должен идти за ним.

Уже близко слышится крик Лиханова, к табору подходит караван. Мы помогаем развьючивать уставших животных и отпускаем их на корм. А дождь все идет и идет. Запал, будто растаял, ветерок, поникла тайга. Все безнадежно опечалилось. Но под елью сухо. Как приятно тепло большого костра!

Огонь нагоняет сон, но прежде нужно обсушиться. Мы раздеваемся, развешиваем одежду и полуголые окружаем костер. Пламя весело лижет пугливую тьму. С веток падают тяжелые капли влаги. Освещенные дрожащими бликами огня, все мы кажемся странными существами: скорее походим на каких-то горных духов, спасающихся под елью от непогоды.

Утро встретило нас мелким дождем. Надо идти. Мы не имеем права в своих походах рассчитывать только на хорошую погоду, на надежную тропу. Нас ничто не должно пугать, мы должны быть достаточно привычны ко всяким неприятностям, тогда и сон возле костра, и трудности похода, и даже пригорелые остатки каши на дне котелка покажутся большим наслаждением, которое никогда не испытываешь, живя в городе.

Когда все было готово, Улукиткан надел плащ, подпоясался, подтянул ремешки на олочах и из потки достал свою старенькую шапку. Караван тронулся. Крик погонщиков, треск сучьев под ногами оленей, людской говор не могли разбудить эхо. На небе вдруг исчезли обнадеживающие просветы. Туман свалился в лощину и накрыл нас. Сразу стало холодно и сыро.

Олени еле плетутся по скользкому подъему. За туманом ничего не видно, кроме небольшого мокрого клочка земли под ногами да контура прорубленной вчера просеки. Настроение у всех кислое. Одно утешение, что с каждым шагом, пусть он тяжел и очень медлителен, мы приближаемся к перевалу.

Три часа продолжается подъем. За это время перестал дождь, и лучи солнца нижут голубые проталины. Мы уже высоко. Ближе синеет просторное небо. Подступ к перевалу свободен от леса. Некрутой каменистый склон заплетен полярной березкой, стлаником, ольхой. Выше кустарники редеют, мельчают и совсем исчезают. На седловину выбегают только низкорослые стланики, и там же, в камнях, можно увидеть густо сплетенные рододендроны.

Перевал представляет собою довольно широкую седловину, заключенную между расступившимися отрогами. Справа и слева глубокие прорезы, по которым можно, не поднимаясь на верх седла, пройти на противоположную сторону. Я останавливаюсь: куда идти? Снизу трудно угадать, по какой щели легче провести оленей. Левая мне кажется более доступной. Вижу, Улукиткан нацеливается пройти этой же щелью. Уже берем последнюю крутизну.

Вот мы и в щели. Она подводит нас к небольшому озерку, обросшему мелкой осокой и помутневшему от пробежавшего недавно по нему стада снежных баранов. Узнаем, что ручеек из озерка течет на север.

Значит, мы действительно на перевале.

В тишину врываются мой и Василия Николаевича выстрелы, громкое «ура». Улукиткан тоже закладывает в свою бердану патрон, приподнимает к небу ствол, долго чекает затвором, но ружье упорно молчит…

Караван спускается по ручейку и попадает на заболоченную площадку, почти ровную, усеянную кочками. Идти ниже нет смысла. Обходим болото по верхнему краю и останавливаемся всего в двухстах метрах от оставленного перевала, на крошечной лужайке, среди рослых стлаников.

Солнце еще высоко. Ставим палатки, развешиваем для просушки одежду, спальные мешки, вещи, продукты. Я пользуюсь безветрием, раскладываю на брезенте гербарий, добытых птиц. В таком цветном оформлении наш лагерь имеет совершенно необычный вид и напоминает цыганский табор. Мы не нашли здесь ни огнища, ни остатков чума, ни затесов. Может быть, впервые в этом диком уголке гор застучал топор, и появились пни, и землю обогрел костер.

Нам предстоит прожить на перевале несколько дней. Надо разрешить ряд технических вопросов, связанных с проведением геодезических работ в этом районе Станового. Да и люди заслужили передышку после длительной кочевой жизни.

Но чтобы передышка не была скучной, сегодняшний день посвящаем личным делам. Нужно серьезно заняться стиркой, починкой; да мало ли каких дел накапливается за время похода! Нашу обувь буквально съедают камни, сырость; одежду рвет чаща. Тут уж чуть прозевай, не зашей, не завяжи вовремя – и тайга вмиг разденет догола, не пожалеет. Необходимость научила нас без посторонней помощи вести хозяйство, каждый сам для себя и сапожник, и портной, и повар, и пекарь.

Среди всех я самый богатый человек – на моих штанах еще есть место для заплаток. Куда хуже дела у Василия Николаевича, он свои штаны износил донельзя, надо бы выбросить, так нет, жалко.

Хочется здесь пополнить свою коллекцию несколькими хорошими экземплярами снежных баранов, собрать растения, поселившиеся на этих скудных склонах гор, в цирках, на скалах. Все это, несомненно, сулит много интересных встреч, впечатлений, и при мысли об этом загораешься нетерпением скорее надеть на плечи рюкзак, взять посох, карабин и – айда к вершинам! Они зовут, манят. Главное, не разгневалось бы на путешественников небо, от него зависит наш успех. Затем мы продолжим свое путешествие дальше на север.

Наша цель в этом маршруте, как я уже говорил, – помимо технических задач, найти проход через Становой от Зейской долины до Алданского нагорья.

Половина задачи выполнена. Это радует, когда оглядываешься на пройденный путь. Будущее же по-прежнему остается неизвестным и тревожным. Но разве не в этой неизвестности завтрашнего дня заманчивость жизни путешественника?

От перевала на север тянется глубокое ущелье, сдавленное скалистыми гребнями. По нему-то мы и пойдем. Там, на севере, за синевой гор, где круто обрываются отроги хребта, покоится большое озеро Токо. От него начинается Алданское нагорье.

Мы успели пообедать, натаскать большой ворох дров, убрать просушенные вещи, но день еще не кончился. На западе копились перистые лоскуты разорванных туч, и, лишь когда солнце задернулось одной из них, кругом помрачнело.

Из каких-то глубин, словно дыхание настывшей земли, струями полилась прохлада, и тотчас же над горами, над темно-зеленым руном стлаников засинел воздух. Кукушка не торопясь отбила первый вечерний час.

Улукиткан молча зовет меня к себе, кривым пальцем предупреждает: будь осторожен – и таинственно показывает на восточный край седловины перевала:

– Смотри, там стадо баранов. Хочет ходить через седло на другой сторона, да нас заметил.

Действительно, там кто-то ходит. Достаю бинокль. Подсаживаюсь к старику. До края седловины метров шестьсот. В бинокль хорошо видно стадо из восьми голов: четырех самок, двух прошлогодних ягнят и двух малышей, недавно появившихся на свет.

Им хочется перебежать седловину, но их явно пугают палатки, дым, разбросанная для просушки одежда, пасущиеся олени. Они еще не знают, опасно это или нет, и топчутся на месте. Наконец одна из самок спускается вниз. Стадо кучится, направляется следом. Но у стланика, почти у края спуска, вдруг все разом шарахаются назад, выскакивают наверх, замирают одним серым пятном. Опять тревожно посматривают в нашу сторону, но не убегают. Уж очень хочется перебежать седловину!

Мы продолжаем неподвижно наблюдать. Животных одолевают насекомые. Они и минуты не могут постоять спокойно, беспрерывно мотают головами, чешут бока об угловатые камни, то ложатся, то вскакивают.

Нас привлекают два малыша. Они буквально ни на шаг не отступают от матерей, держатся рядом бок о бок, точно копируя поведение взрослых. Мать ляжет – и малыш непременно примостится рядом, та встанет – и он тотчас же поднимается, прилипает к ее боку. Удивительная привязанность! Но два прошлогодних ягненка ведут себя совсем иначе. Они беспрерывно ссорятся. Тот, который поплотнее и более подвижен, не допускает второго к матери, наскакивает на него, бьет передними ногами, гоняет. Второй очень худ, шерсть на нем от побоев помята, уши упали. Видимо, оттого, что его не пускают к матери, он с еще большей настойчивостью хочет попасть к ней, ходит вокруг стада, выжидает момент и за это получает новые и новые побои. У меня невольно закрадывается мысль, что это не близнецы, хотя и живут при одной матери. Не может быть, чтобы единоутробные ягнята так ссорились. Вероятнее всего – у худого погибла мать, ее заменила ему эта старая добрая самка.

Уже выползает сумрак, тускнеют горы, замирают звуки. Стадо будто ждало этого момента, посмелело. Животные, тесня друг друга, осторожно спускаются на дно седловины и, как только миновали подозрительную полосу стланика, пускаются вскачь всем скопом.

Вижу, как подпрыгивают по шершавому горизонту перевала серые комочки. Животные уже на середине, но вдруг обрывают свой бег, замирают на фоне потемневшего неба скульптурной группой. Смотрят в нашу сторону, а два малыша, воспользовавшись остановкой, припадают к материнским соскам. Теперь баранам хорошо виден весь лагерь, с палатками, с костром. Им кажется все так интересно, что они забывают об опасности, продолжают стоять. Я поднимаюсь, кричу, бью в ладоши, – но никакого впечатления, табун стоит, словно привороженный. Слышится пронзительный свист Василия Николаевича – тоже никакого впечатления.

Но вот закашлял старик, и стадо растаяло: самка с прошлогодними ягнятами бросилась назад, остальные побежали дальше. У края седла они выскочили на камень, дождались отставших и все сообща поскакали по склону, уже не оглядываясь и не останавливаясь.

На этом закончился памятный день нашего восхождения на Ивакский перевал (так он был нами назван в честь предстоящего маршрута по реке Ивак). От долгого и трудного пути сюда остались волнующие воспоминания и удовлетворение. Теперь все мы имеем право поспать спокойно, не тревожась о завтрашнем дне. Огонь доедает лиственничные головешки, и над лагерем смыкается густой вечерний мрак. Все уснуло.

Но я подожду, пока стемнеет. Горы уже утрачивают свое величие. Снизу, словно выждав свой час, воровски крадется туман. Черным вороном распласталась в небе тучка. Тает пейзаж, вместе с болотом, с оленями, стланиковой чащей. Остаемся только я, потухающий костер да голодный комар, повисший в сонном воздухе.

Кажется, и мне пора спать. На этот раз хочется встретить утро без мыслей о делах, свободным и независимым, как птица. Я уже зарылся в спальный мешок, как послышались шаги Геннадия. Он поднял край полога, пролез внутрь.

– Неприятная радиограмма от Хетагурова. – И подал мне журнал.

– Что еще случилось?

– Читайте, только что принял. – И он осветил фонариком исписанную страницу журнала.

– «По последней сводке обстановка южном участке в партии Лемеш складывается неблагоприятно. Необходимо сделать перестановку подразделений, добавить строителей, иначе сорвем наблюдения. Эти вопросы необходимо решить вам на месте. Прошу отложить свой маршрут к Алданскому нагорью, вернуться к Мае и посетить подразделения, работающие близ Джугдыра. Я нахожусь Лилимуне. Хетагуров».

– Вот и выспались независимыми! – сказал я, выбираясь наружу.

Вспыхнул костер. Из-под пологов вылезли люди. Для всех все это неожиданно. Мысленно я взвешиваю, что важнее при этой обстановке: идти инспектировать работы по Алданскому нагорью или вернуться на юг, где назревает прорыв. Но ведь мы еще не уверены, что за перевалом открыт путь к нагорью. А если с оленями не пройти? И опять рой тревожных мыслей… Чувствую, что надо поворачивать назад. О, как это тяжело! Кажется, ничто так не угнетает путешественника, как повторные маршруты в обратном направлении. Видимо, не суждено нам в этом году увидеть дикий Утук, не топтать нам алданские мари, не ловить тайменей в Муламе. А ведь со всем этим мы уже давно сжились в своих мечтах.

– Дня бы на три задержаться, не пожар. Я бы с кем-нибудь пробежал по Иваку, посмотрел, что там за место, – говорит Василий Николаевич.

– Надо подумать, да что думать, можешь утром отправляться. Кого возьмешь?

– Поговорю с Николаем…

Я сообщаю Хетагурову о своем решении возвращаться.

Василий Николаевич укладывает котомки и бурчит себе под нос: полог положил, накомарник на голове, спички, табачок взял, крючки в кармане, а хариусы и ленки на месте, в Иваке; топор, починяльная сумка, ложки, кружка – тут.

– Как думаешь, Николай, дрова отсюда возьмем или там найдем? – спросил он громко, шутливым тоном.

– Маленько положи себе в котомку, – ответил тот, уже готовый в путь.

– От реки зря не ходите, – напутствует Улукиткан, – где прижмет, не торопитесь, хорошо смотрите, ищите обход. Упаси бог, лишний брод не делайте через Ивак, лучше через гору перелезть… Там где-то умер мой отец. Может, старое становище найдете, кости человека увидите, обязательно спрячьте их под мох. Теперь мне туда уже не ходить, – добавляет он грустно, кивнув головою в сторону Ивака, и его сухое, старческое лицо печалится.

Мы следим, как два наших товарища проходят марь и перед тем, как скрыться за стеной стлаников, оглядываются, машут нам на прощанье руками. Завидно, но на этот раз я не могу идти с ними.

К концу третьего дня с хорошими вестями вернулись разведчики. Путь к Алданскому нагорью открыт. С истинным облегчением я дал команду полевым подразделениям начинать штурм Станового.

Теперь можно и возвращаться на Маю. Жаль, что из-за тумана мне не удалось взглянуть с ближней вершины на хребет и не удалось, как хотелось, добыть для коллекции несколько экземпляров снежных баранов.

Но мы еще вернемся сюда, непременно вернемся!..

43

Ланчаки – годовалые животные.

44

Учаг – верховой олень.

45

Муникан – заяц.

Тропою испытаний. Смерть меня подождет

Подняться наверх