Читать книгу Колония нескучного режима - Григорий Ряжский - Страница 5

Книга первая. Пастух её величества
Часть 3

Оглавление

Патриша Харпер прилетела в Москву в самом конце июля. Визу в советском посольстве ей выдали мгновенно и без лишних вопросов, что её изрядно удивило. Спектакль, сочинённый хитромудрым Шварцем и неплохо исполненный в первом акте Гвидоном, а во втором – первоклассно – самим Юликом, имел оглушительный успех в задуманном обоими деле: заполучении в жёны Прискиной сестры, чтобы не быть униженным и оскорблённым.

Сразу после беседы с Евгением Сергеевичем, где Шварц внятно и с достоинством подтвердил верность заветам Ильича и готовность продолжать службу на благо охранного комитета и всего Отечества в обмен на разрешение любить и быть любимым при наличии существенных благ, Юлик понёсся к себе в подвал, на Октябрьскую. Там его ждали Гвидон и Приска.

– Ну что? – спросили оба в голос. – Как?

– Звони сестре, – многозначительно разрешил Приске Шварц. – Пусть жениться едет. На мне… – И заржал. Потом кивнул Гвидону. – Этот гад подписку с меня взял, что, мол, всё такое, обязуюсь быть источником, сотрудничать… не разглашать… Агентурную кликуху придумал – Холстомер. Грамотный, с-сука, начитанный. Их там, наверное, не меньше, чем писателей, обучают.

– Холстомер? – удивилась Приска незнакомому слову. – Это что значит?

– Это рассказ Лео Николя Толстого, – прояснил ситуацию Юлик. – Про несчастную лошадь, которая поначалу была отменным жеребцом, а после стала никому не нужной клячей, лишилась мужского достоинства и пошла себе спокойненько на мыло.

– Куда? – не поняла Прис. – Куда эта лошадь пошла?

– На бойню, – снова со вздохом объяснил Шварц, – на отдельные составляющие для производства хозяйственного мыла. И меня туда отправят… – он усмехнулся, – и достоинства тоже лишат… Если вовремя не женюсь…

И налил всем по портвейну.


Патриша Харпер поступила в Кембридж одновременно с сестрой, но на факультет изящных искусств, где в числе прочего преподавали игру на музыкальных инструментах и теорию музыки. Она выбрала пианистический курс, склоняясь больше к преподавательскому, нежели исполнительскому направлению. К тому времени она практически самостоятельно освоила инструмент, причём весьма успешно, чередуя занятия в школе с бессистемным изучением русского языка, но зато с вполне усердным треньканьем по придворным клавишам. Старинное концертное пианино «Stainway & Sons» им подарил дед, сэр Мэттью. Тому, в свою очередь, инструмент с дарственным клеймом был отписан по распоряжению её величества королевы Великобритании Елизаветы Второй, проникшейся печальной историей приговора, вынесенного русскими сыну бывшего придворного искусствоведа. С такой просьбой к дочери обратилась королева-мать и получила безусловное согласие.

– Мэттью, милый, это для твоих внучек, – сообщила Елизавета сэру Мэттью. – На нём ещё незадолго до своей смерти сам великий Ференц Лист играл моей маме, в девятнадцатом веке. И Антон Рубинштейн тоже руку приложил. Уникальный звук. Клавиши слоновой кости. Пусть дочки Джона осваивают.

Осваивать клавиши досталось Триш. Нора предложила вариант обеим, на выбор, для внеклассного времяпрепровождения: королевский инструмент или русский язык. Они и поделили. С этим и пришли в Кембридж.

Вторую половину сорок пятого года, когда завершился процесс над Джоном и тот окончательно исчез из её жизни, Нора Харпер пережила исключительно тяжело. Девочки, конечно же, были рядом. Как умел, пытался, по существу, вдову сына опекать сэр Мэттью. Однако удар оказался чрезмерным даже для мужественной Норы. Будущее своё она отныне представляла с трудом. Смыслы были во многом утрачены, и то, что она никогда больше не выйдет замуж, сделалось для неё аксиомой на весь остаток жизни. Правда, девчонки не могли не радовать: обе обожали мать, обе – с явным проблеском если не таланта, то разнообразных способностей. Обе – трогательно любящие друг дружку. Обе – не оставляющие мать ни на минуту в их общем страшном горе. В них, и только в них видела она собственное, ускользающее, с неясной перспективой будущее.

В начале сорок шестого стало полегче. Послевоенная жизнь активно набирала обороты, и порой Нора с видимым интересом отслеживала в газетах, что происходит вокруг. Просматривая, наткнулась на статью обозревателя «Обсервер мэгэзин» о том, как погибли в детском приюте два мальчика, сироты, выпив молоко из бака, куда по недосмотру персонала попала травленная мышьяком крыса. Статья была написана высокопрофессионально, с натуралистическими подробностями и ужасающей по своей силе правдой. Через двадцать минут Нора Харпер уже знала, что ей делать, и это знание заняло её целиком, вплоть до самой смерти.

В сорок седьмом году под руководством Норы Харпер был создан благотворительный детский фонд «All we need is love». Через годы, примерно в восьмидесятом, великий Джон Леннон, позаимствовав у Норы, сочинил великую песню с одноимённым названием.

Средства начали стекаться в фонд ещё примерно через год. Приходили добровольцы, предлагая себя в качестве волонтёров. Фонд приступил к сбору сведений о детях и в первую очередь о тех, кого война оставила без родителей и родственников. Добровольцы добивались у правительства разрешения инспектировать детские приюты на предмет выяснения качества содержания сирот, их воспитания, питания, образования. Дело шло быстро и продуктивно. Время от времени сэр Мэттью, полностью находясь в курсе войны, объявленной Норой и её сподвижниками недобросовестным чиновникам, подбрасывал её королевскому величеству ставшие известными благодаря фонду неблаговидные факты злоупотреблений по отношению к сиротам. Королева сердилась и поднимала телефонную трубку, прося соединить её с Черчиллем.

Одним словом, в скором времени «Harper Foundation» приобрёл определённый авторитет и, весомо представляя общественное мнение, начал издавать собственную газету с тем же, что и у фонда, названием. Главным редактором издания стала всё та же неутомимая жена Джона Харпера.

В тысяча девятьсот пятьдесят втором году в газете фонда «All we need is love» была опубликована статья, призывающая кабинет министров обратиться к советскому правительству с предложением об усыновлении гражданами Великобритании детей войны, так и не нашедших себе новых родителей. Автором статьи выступила Нора Харпер. Статья называлась «Love is all we need». Кстати, и этой удачно переконструированной Норой фразе нашлось достойное место в знаменитой песне Леннона.

Из всех уголков Англии в фонд посыпались письма и телеграммы с предложениями взять из Советской России ребёнка, а лучше двух. Можно и трёх, если русские не возражают. Больных, здоровых, инвалидов – не важно. Правительство Черчилля хранило молчание, никак не реагируя на призыв детского фонда, так взбудораживший общественность. И тогда сэру Мэттью в очередной раз пришлось изобретать причину, с тем чтобы предстать перед сиятельным ликом Матери нации.

И на этот раз королева выслушала советника, как всегда, с учтивой заинтересованностью, однако ответного мнения не высказала, а с непроницаемо вежливым лицом взяла паузу для раздумий.

Дети русских коммунистов… Их, возможно, сотни тысяч – тех, кто остался без отца и матери. А если и на самом деле Советы воспользуются подобным предложением для того, чтобы наводнить Соединённое Королевство своими посланниками? И в кого они превратятся ещё, когда повзрослеют, никому доподлинно не известно. Елизавета раскидывала умом три дня и в результате позвонила Черчиллю.

– Сэр Уинстон, – сказала она ему, – я полагаю, было бы бесчеловечно и неоправданно с точки зрения гуманизма не воспользоваться предложением «Harper Foundation» об обращении к Советам относительно сирот войны. Я, разумеется, предполагаю ваше негативное к этому вопросу отношение, но всё же думаю, что проявленное нашей страной великодушие и гостеприимство смогут сыграть неоценимую роль в решении русских, куда направить их первый ядерный заряд. Мне бы очень хотелось, чтобы он упал вне границ Соединённого Королевства. Как вы полагаете, есть в моих словах доля здравого смысла?

– Я благодарю ваше величество за этот звонок, – пожевав сигарный кончик, промолвил премьер-министр. – Это лишний раз говорит о мудрости вашего величества и подтверждает, что все мы рядом с вами просто неразумные дети… Давайте сделаем так, как желаете вы, однако введём квоту в размере… скажем… одной тысячи будущих граждан. И сделаем это по линии правительства.

– «Пятьсот» звучит лучше, милый Уинстон, – чуть подумав, сказала королева и положила трубку…

Через четыре дня на имя первого заместителя председателя Совета министров СССР было направлено обращение правительства Великобритании. Ответ был дан однозначный. Тот самый, который велел подготовить Иосиф Виссарионович Сталин, оставив на тексте черновика личные правки красным карандашом:

Уважаемые господа!

Советское правительство с интересом и благодарностью рассмотрело поступившее от вашей страны предложение о передаче для постоянного проживания в английских семьях пятисот послевоенных сирот, граждан Советского Союза. Однако должны отклонить ваше предложение, поскольку, как вам хорошо известно, у Советского Союза хватило материальных и людских ресурсов для того, чтобы одержать неоспоримую победу в войне с гитлеризмом.

Из этого со всей очевидностью следует, что жизнь, здоровье и процветание пятисот детей, оставшихся сиротами после прошедшей войны, как и всех других детей и сирот Советского Союза, не могут и не должны вызывать ваших опасений относительно их судьбы. Советский народ всегда проявлял заботу и щедрость по отношению к детям, особенно к тем, кто лишился родительской опеки. У советского народа вполне достаточно сил и средств для того, чтобы вскормить и воспитать любого советского ребёнка вне зависимости от его материального положения и наличия ближайших родственных связей.

С уважением,

первый заместитель председателя Совета министров СССР В. М. МОЛОТОВ.

И обращение, и ответ советского правительства опубликовали почти все ведущие английские газеты. Результат достигнут не был, но сам факт инициирования такого обращения придал «Harper Foundation» дополнительную значимость и позволил заговорить о себе в весьма высоких кабинетах. Теперь окончательно стало ясно, что в стране громогласно заявил о себе влиятельный орган общественности, мнением которого не следовало пренебрегать. Наоборот, близость к «Harper Foundation» отныне медленно, но верно всё больше и больше начинала обозначать принадлежность к кругам столичной элиты, вызывая весьма приятные ассоциации у представителей финансовых кругов, всеми возможными путями рвущихся к известности и власти.

Благотворительность, как выяснилось, оказалась недурным стартом для многих, чем эти многие не преминули воспользоваться. В то же время нельзя было сказать, несмотря на столь разросшуюся известность возглавляемого Норой фонда, что её личные дела были столь же успешны. Имелось в виду, что разрешения на выезд в Советский Союз, даже при наличии советской визы, ей дано быть не могло, как носительнице государственной тайны особого порядка. Разведка так и не простила ей историю с мужем, доведшую руководство МИ-5 до предынсульта в мае сорок пятого.

Дёргались, конечно, малость, но всё же не очень: даже если миссис Харпер начнёт раскачивать через свою газету и фонд эту невыездную тематику и выиграет, то всегда можно намекнуть на то, что всё ещё цела запись разговора с Норой Харпер в апартаментах жены посла Великобритании в Москве, в мае сорок пятого, сделанная сразу перед тем, как, находясь на территории посольства, невозвратно исчез из поля зрения разведки Джон Харпер, перебежчик, предатель и двойной агент. И в крайнем случае можно пойти и на этот пусть и рисковый, но продуктивный шаг.

Никакая запись, конечно, не велась, но ведь и самой Харпер об этом ничего не известно, и, не зная истинного положения вещей, вряд ли она пойдёт на то, чтобы своими же руками развеять миф о героическом муже-страдальце. И к детищу её, детскому благотворительному фонду, доверие полностью пропадёт. Надо это Норе Харпер?

Да и русские по-любому её не впустят. Им-то это зачем? Потенциальная раскрутка ситуации для них так же нежелательна, как и для МИ-5. Подобные конфигурации братья-разведчики, имеющие прописку на разных континентах, могут выявить, не вступая в заочный контакт. Есть в их потаённом арсенале неприкасаемые аксиомы, есть. Есть и черта, выше которой не прыгнешь, потому что прыгать выше этой планки не выгодно никому. А ещё лучше вообще не брать разбег…


К тысяча девятьсот пятьдесят четвёртому году существенно разросшийся детский благотворительный фонд «All we need is love» уже никто не именовал иначе как просто «Harper Foundation». Детская тема перестала быть для фонда единственно определяющей, возникли культурные, медицинские, образовательные и прочие немалочисленные программы деятельности Нориного детища. Ощутимо вырос и штат сотрудников; фонд и редакция газеты переехали ближе к центру Лондона, в только что отремонтированное помещение на Карнеби-стрит, совсем рядом с домом.

Июньским вечером пятьдесят четвёртого, вернувшись домой после насыщенного событиями трудового дня, Нора застала дома Триш, которая, не позволив матери снять обувь, кинулась ей на шею.

– Папа, мамочка! Папа наш!

– Что?! Что папа? Говори! – У нее подкосились ноги, ни одной из обрушившихся в этот миг на неё догадок не находилось места в голове, все они были пугающими или неисполнимыми.

– Жив!!! – заорала Триш. – Прис только что звонила, ей как-то удалось узнать! Жив папа, жив!! Сидит в советском лагере, но живой и здоровый! Не убили они его, мамочка!! Не убили!!

Потом они ещё долго стояли так, забыв притворить входную дверь… И молчали… Потому что не было сил говорить… Потому что у обеих текли слёзы счастья и проливались на паркет прихожей их небольшой лондонской квартиры…

Наконец Нора оторвалась от дочери, прикрыла дверь в жильё и спросила:

– Как она узнала?

Триш пожала плечами и утёрла рукавом слезы.

– Не знаю, мам. Наверное, муж сказал.

– Какой муж? – не поняла Нора.

– Её муж, Прискин. Гвидон. Она, мам, замуж там вышла. Просила тебе передать.

Нора отступила на шаг, упёршись спиной во входную дверь:

– Как это вышла? Почему? Вот так сразу взяла и вышла за русского? И почему Гвидон? Он что, русский аристократ? Из царской семьи?

– Ничего не знаю, мамуль, – неуверенно ответила Триш, – она трубку положила.

Нора задумалась:

– Может, он полицейский? Я имею в виду, русский милиционер?.. И для этого она замуж за него вышла? Чтобы про папу выяснить? – Нора тряхнула головой, чтобы сбросить оцепенение.

– Ну это вряд ли. Она с ним… В общем, роман у неё был в прошлом году, когда она в Москву летала. Он скульптор, сын учёного-пушкиниста, – успокоила её дочь.

– Скульптор – это другое дело, – удовлетворённо выдохнула Нора. – И то, что – Гвидон, тоже хорошо. Помнишь, у Пушкина?

– Я всё помню, мамочка. – Тришка снова прижалась к ней, и они затихли. Лишь ещё один раз дочь едва слышно произнесла: – Я всё очень хорошо помню…

Следующий звонок от Приски вновь пришлось принимать младшей сестре. Он раздался на пятый день после того, прошлого звонка.

– Триш, собирайся. Ты летишь в Москву, – ультимативно сообщила Присцилла сестре. – Так надо. Виза тебе будет. Когда сможешь?

– Когда? – задумалась та. – А зачем, Прис? Насчёт папы что-то предпринимать?

– Прилетишь – узнаешь, – столь же категорично подтвердила Присцилла намерение видеть сестру в Москве. – Ты нам нужна!

– Кому, прости? Не очень поняла.

– Нам! Когда у тебя экзамены?

Триш мысленно подсчитала:

– В середине июля. А что?

– Что играешь?

– Ноктюрны Шопена. А тебе зачем, Прис?

– Не поздней середины июля ждём. Билет бери на месяц, думаю, хватит. Всё! Я ещё буду звонить. – И Приска повесила трубку.


Считая от того дня, когда Патриция Харпер приземлилась в московском аэропорту, Приске оставалось до отлёта ещё недели полторы. В аэропорту её встречал художник Юлий Шварц. Так они решили: он и Гвидон. Приска подумала и согласилась:

– Может, вы и правы, мальчики. Триша у нас существо нежное, как все пианистические натуры. Её надо брать сразу, не давая прийти в себя. И так, чтобы не было помех вроде старшей сестры. А то всё её счастье сразу на меня обрушится, и Юлику придётся изобретать что-то экстраодинари. А так… пусть они познакомятся, пусть он её в такси прокатит, Москву заодно предъявит к обозрению. – Она кивнула Шварцу. – Ты её через центр провези только. И обязательно у дома Мельникова тормозни, объясни, что это любимый дом её сестры в Москве. Ладно? И не забудь сказать, что мы к самолёту не успевали, были в отъезде. О’кей?

Триш ждали в Кривоарбатском, по этому же адресу теперь можно было регистрировать её в качестве временно проживающей в Москве иностранки. Таисия Леонтьевна, заблаговременно поставленная в известность о приезде невесткиной сестры, начала суетиться сильно заранее. Ударить в грязь лицом перед единственной представительницей иностранной родни было ну никак не возможно.

С утра подалась на рынок, чтобы всё самое-самое свежее захватить. Денег дал Гвидон, но Юлик настоял, чтобы все будущие расходы по пребыванию Прискиной сестры легли на него. В итоге решили – пополам. С деньгами пока было более-менее, особенно у Шварца. Удачно пристроил по случаю писанную крупно маслом на холсте голову собаки. Полуторагодовалая дворняга обреталась у них во дворе на Октябрьской, выпрашивая у местных жильцов питательное подаяние. Юлик частенько проникался сочувствием и прицельно швырял из полуподвального окна, прямо через решётку, остатки товарищеских трапез. Как правило, колбасные обрезки, сырную кожуру, селёдочные головы и промоченные в консервной жиже хлебные горбушки. Благодарный пес сжирал все, чаще – не глотая, при этом смотрел через зарешеченное Юликово окошко с такой животной признательностью, что Юлику ничего не оставалось, как метнуть добавочный кусок уже не от объедков, а оторвав от личного меню.

Пару недель назад он швырнул, по обыкновению, через квадрат решётки очередной шматок для поддержания собачьей преданности. Та, конечно, сожрала и, шумно внюхиваясь в окружающую среду, сунулась мордой в решётку, ища продолжения банкета. Тут-то Шварц и понял всё: про собаку и про себя. Не знал лишь к тому моменту, что пёс сыграет в его жизни роль поважней, чем разовый заработок. Да и тот в итоге не случился. А вообще композиция была безупречной. Осталось только написать. Что Юлик и сделал не откладывая в долгий ящик. Сделал и сам остался доволен.

«Редкий случай, – подумал он тогда. – Нравится собственное творчество. Анималистом, что ли, заделаться?»

На другой день картину купил забредший выпить Феликс. Тот самый, что подрался с Гвидоном, Гурзо, а потом задружился с обоими.

– Превосходный портрет, старичок, – раздумчиво изрёк Фелька. – Готов купить его прямо сейчас, если ты разрешаешь мне его перепродать. Говорю прямо, – честно признался он. – Я на нём собираюсь заработать.

Юлик не раздумывал:

– Только пускай у меня пока побудет. Хочу на него ещё посмотреть немного. А потом возьмёшь, идёт?

Забрал деньги, часть отдал за накопившуюся коммуналку, остальные решил сберечь до приезда Триш, на случай, если ничего больше не подвернётся. А для пса присмотрел недорогой ошейник. И нацепил. Чтобы по случаю не убили или не свезли на живодёрку. Заодно приладил бирку и там же, на ней, с культурным нажимом нацарапал: «Ирод». Такое имя псу присвоила местная дворничиха, «а чтоб не лез под метлу… у-у-у… ирод рода человеческого!». На кличку эту он охотно отзывался.

Стряпать мать Гвидона начала задолго до подъёма. Когда Гвидон и Прис проснулись, из кухни, просачиваясь вдоль всей коммунальной долготы, уже тянуло запахом печёночного фарша и свежесваренными вкрутую яйцами. Этот запах достиг дальней комнаты, и Гвидон никогда не спутал бы его ни с каким другим. Обожал мамин паштет. В кратчайший срок, ещё в прошлый приезд, вкус его просекла и Приска, начиная с первого гостевого визита к Иконниковым.

– Тришка обалдеет, – сказала она, потягиваясь. – Если с Юликом не поладят, то, по крайней мере, паштета наестся вдоволь. Так что в любом случае не зря летит. – Она спустила голые ноги на прикроватный коврик, поболтала конечностями в воздухе и откинулась обратно, на живот к Гвидону. Тот обхватил её голову ладонями, прижал тесней к животу и прошептал:

– Лю-ю-ю-ю-блю-у-у-у-у… – Он мечтательно прикрыл глаза, она – тоже. – Какой длинный звук, правда? Как будто перед тобой дли-и-и-и-инная, дли-и-и-и-инная у-у-у-у-улица… и ты бредёшь по ней не спеша… – И повторил: – Люб-лю-у-у-у-у…

В конце шестидесятых Гвидона занесёт в Ленинград, где на его выставку забредёт молодой рыжий гений по имени Иосиф Бродский. Они выпьют и разговорятся. Потом выпьют ещё. И тогда по нетрезвому делу Гвидон расскажет ему про это самое, про эту улицу, про это длинное слово. Так потом родится одно из чудных стихотворений поэта: «…в улицах длинных, как звук люблю-у-у-у…»

Приска забросила ноги обратно и прижалась к мужу:

– Мама ещё яйца наверняка не резала. У нас есть куча времени, – и юркнула под одеяло с головой. Он – вслед за ней. Лишь остались торчать неприкрытыми длиннющие Гвидоновы ноги.

А ещё, кроме всегдашнего винегрета, печёночного паштета и рубленой селёдки, Таисия Леонтьевна приготовила сырный салат, рыбу под маринадом: смесь судака, щуки и трески, – и напекла пирожков с капустой. Но главным блюдом было первое – суп из сушёных белых грибов, первых в этом году, с рыночной сметаной. Боровики успела насобирать жижинская Параша и тут же высушила в печке, специально для своих. Своими теперь у неё, после возникновения перспектив соединительного будущего, были Иконниковы и Шварцы. Последний во множественном числе, потому что тоже теперь с прицелом на грядущие изменения. В последний раз Юлька, отведав местного самогона, так бабе Параше и сказал, причём серьёзно:

– Всё, баб Параш, скоро женюсь. На второй При-ске. Так что наливай за семейное счастье.

Прасковья не поняла:

– На какой ишшо на второй, милок? С Гвидоном-та поругалися они, што ль? Вон же, спять как хорошо уместе.

Шварц хохотнул:

– Вот и я так хочу, баб Параш. Просто сплю и вижу…

Патришу Юлий Шварц доставил на Кривоарбатский значительно позже ожидаемого времени. Во-первых, смотрели центр. Пока ехали, раза четыре делали остановки. Выходили, Юлик тыкал пальцем в сооружения и дома, объяснял, что к чему. Затем заскочили на Софийскую набережную – посмотреть на здание английского посольства. Джон как-то, в один из приездов, завозил туда девочек, даже по случаю познакомил с самим послом. Дом запомнился и не растворился в памяти, больно уж красивый особняк, настоящий старинный, папа говорил, от князей каких-то остался. Или от графа.

Ближе к финалу путешествия тормознули у Мельникова. И снова так получилось, что Виктор Константинович двор мёл. Заметив Триш, приветливо помахал рукой и пошёл отворять калитку. Принял за Прис, само собой. Та поздоровалась и спросила глуповато, на неважном русском:

– Хеллоу! Как дела?

Приветствие и сам вопрос сыну архитектора показались отчего-то странными, и он в недоумении пожал плечами. Заметил лишь:

– В последний раз вы говорили вроде бы получше.

Вмешался Шварц:

– Это не Присцилла, Виктор Константиныч, это её сестра.

Мельников понимающе вскинул голову:

– Тоже любопытствуете? Что ж, прошу.

В общем, ещё лишних полчаса грибной суп остывал в фарфоровой супнице. А таксист нервничал в простое, однако Юлик, блюдя себя истинным джентльменом, успокоительно кивнул тому: не дёргайся, мол, добавлю сколько надо, не боись.

В это время, пока Мельников водил его будущую невесту по этажам знаменитого дома, демонстрируя на третьем этаже «стакана» мастерскую великого отца, он и сам дёргался и психовал. Тому была веская причина. Эта незвонкая и слегка заторможенная после перелёта Патриция Харпер за то непродолжительное время, пока они добирались до Арбата, успела понравиться Шварцу гораздо больше, чем нравилась её деятельная сестра.

Мамина еда, как и предполагала Приска, совершенно добила её сестру. И в силу усталости, и по причине новых вкусовых впечатлений.

– У нас так не есть всё запа́хнуть, – с трудом вспоминая подходящие русские слова, пыталась она донести до Таисии Леонтьевны сущность полученных ощущений. – Это просто чудес очен хороший, очен, очен вкусное еда от вас.

Юлик почти ничего не ел. Выпивать выпивал вместе со всеми, но откусывал потом от одного и того же пирожка с капустой. Гвидон толкнул его под сто лом ногой, мол, жри давай, а то подумает – алкаш. На Гвидоновы толчки Юлик не реагировал: неотрывным взглядом упёрся в Триш и глуповато улыбался невпопад. Таким, как в этот раз, своего друга Иконников не помнил последние лет двадцать, разве что в июне, в кафешке, когда тот впервые взял в руки брайтонскую фотографию семьи Харпер.

Уставшую с дороги Тришу разместили в дальней комнате. Там же, задвинутое в угол, стояло старое-престарое пианино «Бехштейн». Последние лет тридцать на нём никто не играл, и оттого оно пребывало в состоянии полной расстроенности, донельзя. Триш подошла к инструменту, откинула крышку, взяла две ноты поочерёдно. И закрыла. А Юлик поехал ночевать домой, на Серпуховку, куда в последнее время наведывался крайне редко. Гвидон же увёз Приску на Октябрьскую, в Юликов полуподвал.

На другое утро, дав выспаться будущей жене, Шварц заехал за Тришей на Арбат, и они двинули к нему в мастерскую. Ехали на метро, но получилось совсем не быстро, потому что почти на каждой станции Триш просилась выйти и с неподдельным интересом, внимательно и неторопливо осматривала затейливую архитектуру станций, мозаичные потолки, бронзовые скульптурные изображения, барельефные стены.

Когда наконец добрались до мастерской, своих там не застали. Постель была ещё тёплой, и куда делись ребята, Шварц не понимал. Но это было уже не важно, потому что у них у самих всё завязалось раньше самых смелых предположений.

Началось с собачьего портрета, ещё не забранного Фелькой. Триш зашла в тесное полутёмное помещение, осмотрелась и замерла. Через тюремный, решетчатый квадрат, с не снятого с мольберта холста, натянутого на подрамник, прямо на неё смотрели пронзительные пёсьи глаза. И столько в этом взгляде было глубоко закопанной животной боли, столько обиды от несправедливой этой подворотной жизни, столько лучилось в них надежды на милосердие незнакомого, доброго человека и такая пробивалась неисчерпаемая готовность человеку этому служить, что Патриша замерла на месте, не отводя от картины взгляда.

– Это наш Ирод, – заметив, как её приковало к холсту, пояснил Шварц. – Он тут живёт, в нашем дворе. Мы с ним дружим. Иногда он ко мне заходит в гости.

– Ваша работа? – всё ещё продолжая смотреть, спросила Триш.

– Моя, – пожал плечами Юлик. – Чья же ещё? Нравится?

– Это чудо есть… Вы очен, очен болшой атыст. Это тэлант… – она замялась, – тэлэнтэд.

– Тогда эта картина ваша, Триш, – сказал Юлик, снял её с мольберта и протянул девушке. А про себя подумал: «Всё равно общая будет. А Фелька сто процентов не поверит, подумает – сам нашёл покупателя и хочет засадить дороже. Да и чёрт с ним, ни хрена подойники чужие размолачивать. Стоп! А деньги-то обратно? Ладно, у матери займу…»

А вот этого он страшно не любил, хотя и приходилось иногда употреблять родственную связь, когда с деньгами было кисло. Однако Мира Борисовна всегда давала, но и всегда звонила насчёт возврата в назначенный срок, если они долго не виделись. Юлик знал, что денег матери не жалко. Просто должен быть порядок во всём, тем более в щепетильной сфере. Профессия, которую выбрал сын, Миру Борисовну категорически не устраивала своей неконкретностью и безыдейностью. Пыталась, с запозданием, вставить слово, когда через год после окончания войны Юлий вернулся домой и сразу понёсся в Суриковку узнавать, про что там и как насчёт продолжения учёбы. Но не посмела. Оба боевых ордена и медали не позволили.

Тайно она страшно гордилась фронтовым сыновьим прошлым; всё время, пока шла война, просила у неизвестно кого сделать так, чтобы не убило сына и не поранило. Видно, этот кто-то услышал, не убил и не поранил. Признаться себе, что просила в тот момент у незнаемых небесных сил, не могла, потому что в эту сторону и на самом деле не думала. А в какую думала, сама не знала. Именно это, так и не прояснённое до конца обстоятельство и стало в её удобопонятной и отлаженной жизни той самой затыкой, о которую Мира Борисовна споткнулась впервые. А в День Победы, услышав по радио знакомый сипловатый голос, незвучный, но родной, сообразила, кому адресовала непроизнесённые слова. Ему – единственному вождю вождей. Солдату, генералиссимусу, победителю и отцу в одном прекрасном лице с горделивым профилем.

В эвакуацию она ехать категорически отказалась, решив, что встретить врага советская женщина-мать должна у порога своего дома, если, конечно, враг явится к ней сюда, на Серпуховку. Отсиживаться в Узбекской ССР она не станет, не так воспитана. А врагу на его родном языке она объяснит, чтобы проваливал отсюда, пока цел, потому что всё равно рано или поздно придут наши и свинтят ему голову вместе с фашистской каской. Именно так она ему и разжуёт. Или умрёт любой смертью. Тут же. На Серпуховке.

Когда ребята вернулись, Триш всё ещё вглядывалась в морду Ирода. В руках Гвидон держал авоську, в которой, накренясь, зависла над полом трёхлитровая банка разливного пива. За этим пивом, после того как они проснулись и освободились от утренних объятий, Гвидон увёл Приску, чтобы она воочию познала, как русские уважают пенный продукт. Прис подскочила к сестре и, прыснув, выдала по-английски:

– Ты себе представить не можешь, они продают пиво из маленьких железнодорожных цистерн на колесах. Одну опустошают, другую привозят.

Сестра прореагировала без энтузиазма. Просто кивнула, известив тем самым, что приняла информацию к сведению. Она всё никак не могла оторваться от Ирода. Пёсья морда никак не отпускала Триш, вогнав в состояние внезапного ступора. Гвидон то ли сочувственно, то ли с полным пониманием вопроса покачал головой, поставил банку на стол, сделал руки рупором, поднеся их к губам, и торжественным шёпотом, адресованным всем, кроме Триш, застывшей с картиной в руках, выдал:

– Ну всё! Наша будет… – Затем он сдёрнул с банки крышку и с напускным гневом выкрикнул в сторону хозяина мастерской: – Нет, ну стаканы сегодня будут или не будут, я не понял?!


Их роман, последовавший сразу вслед за вручением Иродова портрета, разрастался не менее стремительно, чем у Тришкиной сестры с Гвидоном. Через неделю Триш уже вполне бегло болтала по-русски, с каждым часом извлекая из памяти всё больше и больше правил подзабытой грамматики и отдельно всплывающих русских слов. В тот Иродов день они устроили себе пивной вечер. Трёхлитровой банки из цистерны им не хватило, пришлось потыркаться по близлежащим торговым точкам. Однако поход оказался безуспешным: пива нигде не было, народ разобрал восстановительный напиток ещё с похмельного утра.

– Ну да, – почесал голову Юлик. – Понедельник для соотечественников – день гнетущий. Ладно, ждите!

Он выскочил на Крымский Вал, схватил машину и сгонял в «Балчуг», в буфет гостиницы. Там его ещё не успели забыть. Обе буфетчицы, трудящиеся посменно, за последние пару лет неплохо изучили путь в полуподвал на Октябрьской. Каждая держала другую за потенциальную соперницу, и потому каждая пыталась оставлять Юлику экспортное румынское пиво в литровых ёмкостях для поддержания боевого духа в теле и душе любвеобильного художника. Юлик старался не обижать ни ту ни другую. С крутобёдрой Алевтиной с первого дня знакомства у него сложились отношения лёгкие и непритязательные. Она звонила и заезжала после смены с пивом и всегда свежей воблой. Сразу раздевалась и ныряла в постель в предвкушении обалденных Юликовых ласк. Обычно спешила: нужно было успевать до прихода мужа со службы. Муж служил в охране Генерального штаба Вооружённых сил СССР, и по этой причине Юлик старался не ударить в грязь лицом, не ведая того, что близость буфетчицы с супругом не доставляла той и доли подвального блаженства, а выстраивалась по принципу: раз – два – отбой. И так два раза в три недели. Все восемь лет супружества.

Другая, бесформенно-худая, Раиса, с туго пришпиленной к голове крашеной копной плохих волос, напоминала нераскрывшийся мухомор, но по буфету была старшей. А пиво любили все: друзья, друзья друзей, подруги друзей друзей, а также собственные подруги, подруги подруг, их многочисленные друзья и все без исключения натурщицы вне зависимости от степени дружбы. Румынское же давали только в «Балчуге», так что приходилось соответствовать потребности, резервируя часть запаса прочности и для буфетной командирши. Та, в отличие от помощницы, претендовала на «отношения» и обычно посещала полуподвал в состоянии лёгкой романтической задумчивости. Предложения руки и сердца от Шварца она так и не дождалась, но надежду не оставила и потому пиво таскать не переставала. К напитку, по обыкновению, прилагался отвес копчёного сервелата, недорезанного на порционные бутерброды гостиничным постояльцам. Для того чтобы деликатесное пиво не кончалось никогда, пока живы все участники общества его потребления, Юлик, применив творческий подход, рассчитал максимальные усилия для поддержания минимального тления в очаге балчугского буфета. Получалась такая картина. Алевтина – раз в две недели, не больше: при всём уважении не она таки определяет политику выноса не пробитого по кассе румынского продукта. Раиса, к сожалению, не реже одного оловянного солдатика в десять дней. Но никак не больше. И не чаще. Иначе себе круче выйдет – настолько дорогостоящим для Шварца окажется пенный продукт, что в глотку не польётся…

Короче, смотался в «Балчуг» и обратно, там застал Алевтинку, удачно отоварился и на той же машине вернулся обратно. Да в придачу с воблой, не пересохшей ещё, как всегда.

Потом, пока пили пиво другого сорта, честного, Юлик объяснял разницу между односолодовым и просто ячменным. А заодно учил Триш чистить и употреблять в пищу эту самую русскую воблу, с аккуратным объеданием рёбрышек, и, выдёргивая из межрёберных промежутков самые тонкие и вкусные кусочки, одновременно руководил дележом вобляной икры и прожаркой на спичке плавательного рыбьего пузыря.

Триш быстро захмелела и попросила проводить её в дамскую комнату, а заодно показать другие работы Шварца. Юлик проводил, объяснил, как лучше дёрнуть за ручку бачка так, чтобы не завалиться и попутно достичь слива воды. А потом, после бачка, не дойдя до картин, они стали целоваться там же, где оказались, в пространстве между туалетом и отгороженным помещением, где были сколочены стеллажи с подрамниками.

А ещё через сорок минут Гвидон и Приска незаметно испарились, и Шварц остался наедине с младшей Харпер. А ещё через девять часов они проснулись в обнимку в той самой комнате со стеллажами, куда так и не вспомнили, как и когда добрались.

На другой день Юлик перевёз Тришкины чемоданы к себе на Октябрьскую. А ещё через неделю, после того как сёстры обошли пешком всю Москву, облазив по наводке своих мужчин старые московские закоулки, накатавшись вдоволь на троллейбусе и метро, перепробовав все варианты уличных пирожков с капустой, рисом и повидлом, они решили вчетвером сесть в электричку и укатить в Жижу, к заскучавшей без друзей Параше. Вечером Юлик достал из морозилки два вафельных фунтика, один протянул Триш и спросил:

– Мороженого хочешь? Настоящее, московское. Сливочный вкус. – И услышал ответ, которому очень обрадовался, потому что понял, что с этой нерусской девушкой они существуют на одной волне.

– Нет, – ответила Триш, сохраняя серьёзную мину. – Не хочу. Нормального хочу, немороженого. Такого, как ты. – И засмеялась.

Утром перед отъездом к Шварцу заглянул Ирод. Он привычно сунулся мордой в зарешёченное полуокошко мастерской и, не обнаружив никого, разочарованно гавкнул. Юлик был в спальном пространстве. Услышав позывные, он подошёл к окну, распахнул его и кивком головы дал Ироду разрешение на спуск.

Тот взвизгнул от радости, отжал мордой чуть приоткрытую дверь, ведущую в полуподвал, и понёсся по ступенькам к знакомому проёму. Забежав внутрь, сразу кинулся целоваться со Шварцем. Из кухни на звуки собачьей радости выглянула Триш. И обалдела:

– Тот самый?

– Ну да, – ответил Шварц. – Царь Ирод собственной персоной. Вот, в гости пожаловал. Жрать, наверное, захотел.

Триш присела и поманила Ирода к себе. Тот осторожно приблизился и вопросительно заглянул ей в глаза. Страха не было ни с той ни с другой стороны. Был явный взаимный интерес. Она погладила его по голове – Ирод позволил, не отстранился. Тогда она прижала его к груди, и пёс от удовольствия завёл глаза к потолку. Триш поднялась:

– Надо его кормит. Он едет в кантри хаус.

– Понял, – послушно отреагировал Шварц и улыбнулся, прижав девушку к себе. – А я еду?


Их жижинская неделя начала августа выдалась на удивление безоблачной. В том смысле, что небо, словно приветствуя возвращение обитателей Парашиного дома в расширенном составе, раскинулось над Жижей чистым и ослепительно-голубым, раздвинув горизонт и оттеснив облака за нижние его края по всей небесной окружности, куда хватало глаз. Стоял полный воздушный штиль, однако августовская жара каким-то чудом ухитрялась не задирать градус выше двадцати семи.

– Рай! – выдохнула Приска и посмотрела на сестру. – Рай?

– Рай? – переспросила та, подставляя лицо небу.

– Парадайз… – Приска обняла её и спросила по-русски: – Нравится?

Тришка подумала и ответила, тоже по-русски:

– Мне так кажется, я влубила… мм… влубилась. Очен силно. Райт?

– Правильно, – засмеялась Приска, – а куда ты ещё должна была деться?

Внезапно Патриша перешла на английский:

– Скажи, Прис, я была там. – Она указала рукой в конец двора, где размещался грубо сколоченный туалет. – Это навоз. Да? Там отверстие вниз и темно. А где же тогда…

Прис вздохнула:

– Привыкай, милая, это Россия. А то, что ты видела, это русский туалет. – Она подтолкнула сестру рукой в направлении будки, состроив при этом рожицу. – Смелей…

Ирод, почуявший запах настоящей, негородской свободы, какую нигде и никогда ещё не нюхал, обезумел от свалившегося на него счастья. Он носился по деревне как умалишённый, заглядывал во все дыры, от амбара, откуда не выветривался запах коровьего молока, до куриной кормушки с остатками засыхающих картофельных очисток и недобранного курами прошлогоднего зерна. Отметился в заброшенной церкви, что через овраг, оставил густой след в саду, определив себя в совладельцы никем не охраняемого яблоневого рая. Затем сгонял на кладбище, что отстояло от Жижи на полпути, не доходя до Хендехоховки. Ближе к первому вечеру похлебал глиняной жижи из оврага, замарав рыжей мутью передние лапы. После вечерней дойки баба Параша налила ему молока, и он, заведя глаза, лихорадочно выхлёбывал драгоценную парную жидкость, ради которой готов был отныне верой и правдой служить этой доброй женщине с тёплыми, грубоватыми руками, совсем не похожей на его столичную крестную – дворничиху с Октябрьской.

Когда приехали и разместились, Параша вопросительно кивнула Юлику на Триш:

– Твоя?

Тот гордо кивнул в ответ:

– Чья ж ещё, баб Прасковь?

– Харошия тожа, – благосклонно покачала та головой. – Как энта, как наша. И по лицу такая ж. Тольки…

– Что? – насторожился Шварц.

– Тольки пришибленная малость, не так весёлая, как наша. Тожи нерусская?

– Тоже, – обречённо согласился художник, – ты погоди, баб Параш, она попривыкнет, перестанет стесняться. У них там так принято, у нерусских.

– Ну-ну… – согласилась хозяйка, – пущай покушаеть и обвыкнеть, а там и повеселеет, гляди… Вам где постилать-то, на двору аль в хати?

– На сене, – категорично отозвался Шварц, – а то она хорошо не обвыкнет и придётся менять её на нашу. А я не хочу её менять, я её люблю. Она мне будет законная жена, поняла, баб Прасковь?


Утром ушли за грибами, вместе с Иродом; проходили весь день, потом вместе чистили грибную добычу, сидя в палисаднике. Вернее, чистили все, кроме Гвидона, который вызвался довести домой девчурку лет шести-семи, на которую они наткнулись в лесу. Он присоединился к остальным позже, отмахав лишних километров пять, до Боровска и обратно.

А к вечеру безотказная Параша нажарила полную сковороду крупно накромсанных боровиков, перемешанных с подберезовиками и молодым репчатым луком с огорода. Оттуда же копанули молодой ещё картошки, отварили и, обжигая губы, ели прямо так, в мундире, откусывая от круглых горячих картофелин, присыпанных крупной сероватой солью и бабкиным укропом. А грибы ели ложками, вилка в доме была одна, её решено было оставить хозяйке, чтобы никому не было обидно. На десерт был самогон из сахара и ночь на сеновале. Но это – у Юлика с Тришей. Гвидон с Приской предпочли остаться в избе – не хотели мешать влюблённым.

Странно, но за тридцать прожитых лет – Юлик как-то поймал себя на этой мысли – он не был ни разу влюблён. Когда-то слышал в компании разговор знакомых врачей: если мужчина до тридцати не любил ни разу или по крайней мере не жил продолжительное время с постоянной женщиной, к которой испытывал привязанность или симпатию, то ищите в этом патологию.

Юлик тогда прикинул и сообразил, что в запасе у него ещё года три. Потом вдруг возник откуда ни возьмись косяк девок из балетного училища – каким ветром его надуло, он уж и не помнил. Кто-то приволок к нему в мастерскую одну, остальные в поисковой лихорадке набежали вслед. Ну и разговор врачебный тот как-то стёрся сам собой. Помнится только, что стал вдруг везде не успевать, а кордебалетные девки роились вокруг, как голодная стая мух, все из провинции, все хотели дружить и все давали без прелюдий и последствий, кто в расчёте на Москву, кто – на портрет маслом в рост на пуантах. Те, что истинно балетные, с талантом, духовкой в лице и растяжкой на полциферблата по вертикали, те не приходили и не давали. Те у станка день и ночь гнули, про тех уже всё давно и самим им, и учителям их известно было. Потом кордебалет испарился в один день, видать, кончилась их маета у поручня да разобрали девок по провинциальным театрам.

Но памяти, какой хотелось, не осталось. Не задела ни одна. Уж и молоденькие были, и тонкошеие, и сами дюймовочки-тростиночки, фуэте всё своё крутили как бешеные, на спор, кто больше оборотов даст, гнулись как резина, через голову наперекосяк: и стоя, и лёжа, и в прыжке успевали безотказно давать. Позже понял – отдавала кисловатым по́том эта любовь, хоть и молодым, балетным, но на рецептор пробивало, как ни старались, ни брызгались, ни терлись, не отбивался ничем крепкий аромат юных рабочих лошадок…

В очередной раз вспомнил о тех врачах, когда закончил наливать на открытии Гвидоновой выставки. Увидел тогда Иконникова в паре с англичанкой, сразу подумалось: могла бы в этот раз и на мне сработать медицина, тормознуть у нехорошей черты, известно ж, вот-вот уже по самой границе патологии пойду, тридцатник как-никак…

Триш лежала рядом, закинув руку ему на грудь, и безмятежно спала. Пахло сеном и тёплой коровой. Последнего поросёнка Параша забила в прошлом году и больше решила хряков не выкармливать – забота большая. Шварц не спал, он думал. Тишина была такой, что если бы куры дышали, то их дыхание он бы наверняка мог услышать даже через внутреннюю амбарную перегородку. Юлик лежал и думал, отчего так случилось, что он полюбил эту женщину, которую даже не успел как следует узнать. Которая родилась и прожила свои годы чёрт знает где, в чужих местах, там, где не пахнет поросёнком, где не говорят по-русски и не едят ничего, не сняв мундир. Где не стесняются говорить о деньгах, не боятся анонимки от соседа и не заставляют учить наизусть клятву пионера, напечатанную на тетрадной обложке. А может, и правда уехать отсюда насовсем, подумалось ему ни с того ни с сего… К чёртовой матери. Жениться на Тришке и дёрнуть с ней в Англию. А потом и Гвидон подтянется. С Приской. И жить себе там… Писать, выставляться, рожать детей английской королеве… А этих послать. Куда подальше. Нет, это невозможно, достанут и там. Достанут и прикончат, эти могут, они такие. Пусть лучше здесь достают, здесь всё же понятнее. И мать застрелится, если что, эта уж точно такой измены не переживёт. И Гвидон не приедет, Таисию Леонтьевну не оставит, это точно. Бред какой-то…

За день до Тришкиного приезда они все вместе решали, как правильно поступить: он, Гвидон и Приска. Решили пока ничего о существе дела Трише не сообщать, пусть всё идёт как идёт. В конце концов, пускай у неё будет свой, независимый выбор, и если в её жизнь войдёт Юлик, если так обернётся, что они на самом деле станут нужны друг другу, то тогда и посмотрим, вводить сестру в курс дела или не обязательно.

Он осторожно повернулся на бок и посмотрел на Триш. Тонкий лучик света от жижинской луны, пробиваясь через кривую щель над дверной притолокой, упирался размытым кончиком прямо в Тришкин лоб, чуть-чуть сползая на висок. Внезапно Юлик ощутил, что ничего дороже этой наивной чужеземной девчонки у него не было и нет. Он привстал на локте и вгляделся в её лицо. И тут его прострелило. Разом. Он понял вдруг, что такое любовь. Жил, жил и не знал. Понятия не имел. Знал только, что это история совсем не про то, что происходит в кровати между женщиной и мужчиной. Это – другое. Он вдруг вспомнил, как это началось. И когда. Тогда, когда они ели сегодня жареные грибы бабкиными ложками. Триш доела, облизала ложку, зажмурившись от удовольствия, и положила её на стол. И он вспомнил, как мысленно захотел эту ложку схватить и сунуть в рот, чтобы ощутить в себе запах любимой женщины. И слиться с ним. Изнутри… не понимая, что происходит, не отдавая себе отчёта в этом странном своём порыве. А дошло до него лишь теперь, спустя несколько часов, когда смотрел на освещённое лунной полоской лицо Триш Харпер: на завиток у её виска, на тонкую голень откинутой голой ноги с трогательно изогнутым, как натянутый лук, средним пальцем, на смешно торчащую соломинку, надёжно застрявшую в тёмно-русых волосах, на длинные пальцы под прозрачно-бледной кожей с коротко подстриженными ноготками, на два сердоликовых шарика в круглых мочках её ушей, обрамлённых по кругу полоской тусклого серебра, на едва заметную родинку на обнажённом левом плече, – вот она где, любовь, это так просто, оказывается, хотя и другое. Нужно просто очень хотеть облизать ложку после любимого человека.

И это незнакомое другое, зачатое и отыскавшееся где-то глубоко внутри его, в самых кишках, сейчас медленно выплывало наружу, таща за собой новую, не пробованную ещё жизнь, смывая по пути все его прежние жизни с картинными страстями, картонными чувствами, фальшивыми словами и обманными любовями…

Утром отправились в ничейный яблоневый сад, нарвали мешок вольных яблок, и мужики по очереди тащили этот мешок обратно. А окончательно нашедший своё счастье Ирод, нахватавший репейников, нёсся впереди, рассекая крепкой собачьей грудью высокую траву некошеного сада. Он метался влево и вправо, как бы расчищая своим новым хозяевам путь, отбегая в стороны и тут же возвращаясь обратно, демонстрируя готовность к преданной службе и верную покорность одновременно.

А потом они давили сок, как и в прошлый раз, но теперь уже вчетвером. И пили его, пили, проливая себе на грудь: свежайший, пахучий, шибающий в нос тысячью колючих, остро-сладких кислинок. И Триш смеялась, заливисто и громко, а он шептал ей в ухо:

– Я так люблю твой смех… и твой запах… Знаешь, я когда-нибудь соберу их в маленький флакончик и, когда тебя не будет рядом, буду брызгать из него себе в лицо…

А ночью, при свете луны, Юлик снова любил свою девушку, свою Триш, дочь шпиона и убийцы Джона Ли Харпера и главы знаменитого «Harper Foundation» Норы Харпер, внучку придворного советника королевы Великобритании, сэра Мэттью, о которых ничего не знал и которые ничего для него не значили, кроме того, что за всех за них он, Юлий Шварц, непременно рано или поздно должен пострадать. Он любил свою будущую невесту и жену так, как никогда не любил никого, задыхаясь от неуёмного желания, не веря, что это происходит с ним. С ними… В эту ночь он задумал серию ставших впоследствии широко известными «белых работ».

А последним жижинским утром, когда они проснулись, он спросил:

– Ты выйдешь за меня?

– Конечно, – ответила Триш, блаженно потягиваясь, – только три условия.

– Это какие? – насторожился Шварц.

– Ирод останется с нами. Мне нужно пианино. И ты купишь юнитаз для грэнни Параша, – серьезно ответила Триш.


Через два дня после возвращения в Москву Приска улетела в Лондон. Триш оставалось до отъезда ещё двенадцать дней. Гвидон переселил их к маме на Кривоарбатский, сам же на это время переехал к Юлику в мастерскую, доживать дни до отлёта. А вечером Шварц поднял трубку, набрал номер Евгения Сергеевича и доложился по-военному:

– Патриция Харпер улетает через двенадцать дней. Готов регистрировать брак. Жду инструкций.

И поехал добывать настройщика, чтобы в оставшиеся до самолёта дни Триш могла играть на «Бехштейне» Иконниковых своего любимого Шопена. Вернее, теперь «Бехштейн» принадлежал уже не им, а Патриции Харпер, получившей его в качестве свадебного подарка от расчувствовавшейся таким оборотом событий Таисии Леонтьевны.

Дальше было необыкновенно просто. Нужный механизм был взведён в тот же момент, часы оттикали пару-тройку дней, после чего Юлию Ефимовичу Шварцу позвонили и сообщили время регистрации в ЗАГСе Ленинского района. Со стороны жениха в качестве свидетеля выступил Гвидон Матвеевич Иконников. Не вестину сторону не представлял никто. При вступлении в законный брак жене была присвоена двойная фамилия – Харпер-Шварц.

В тот же день, получив на руки свидетельство о регистрации брака, Юлик отправился оформлять нотариальную копию, чтобы Трише теперь было чего предъявлять за границей при оформлении будущих виз. То же самое в прошлый раз сделал для Приски Гвидон.

Триш улетала в понедельник. А за три дня до отъезда, в пятницу, Евгений Сергеевич позвонил сам. Сказал, пускай, мол, ваша супруга летит себе, а мы давайте-ка встретимся с вами в следующий четверг, в одиннадцать, и очень подробненько поговорим о жизни… Подъезжайте по адресу… Далее он назвал подъезд, этаж и квартиру известного Дома на известной набережной, куда Холстомеру следовало прибыть без опозданий.

Если бы художник Юлий Шварц, он же агент-осведомитель Холстомер, знал, что в мае сорок пятого, на следующий день после Победы и три последующих страшных дня в указанной ему квартире отсиживался его тесть, английский шпион, перебежчик и убийца, а ныне з/к колонии строгого режима гражданин Великобритании Джон Ли Харпер, он чрезвычайно был бы таким обстоятельством удивлён. Равно как был бы удивлён и сам сотрудник карательных органов, человек неизвестной Шварцу должности и звания, с обычным, довольно приятным на слух именем Евгений Сергеевич.

Ещё больше удивился бы и не поверил сотрудник в то, что в назначенный им четверг он не встретит своего подопечного на пороге конспиративной квартиры на набережной, а будет сидеть перед старшим следователем КГБ с кровавыми подтёками на избитой морде, давая нужные следствию показания на своих руководителей и на самого себя.

А ещё через день, в ночь с пятницы на субботу, он умрёт в камере-одиночке тюрьмы КГБ на Лубянке от кровотечения внутренних органов, открывшегося у него на второй день побоев. Умрёт, так и не узнав, по какой конкретно из множества возможных причин ему довелось стать жертвой репрессий, обрушившихся на бывших работников МГБ и МВД, слившихся в единое целое, которое продолжало находиться под заботливым опекунством Лаврентия Берии, позже арестованного, но сумевшего попутно утащить с собой в могилу не одну тысячу сотрудников преступного ведомства.

Дела, курируемые Евгением Сергеевичем, сразу после его ареста были собраны в кучу, перехвачены бумажной бечёвкой и снесены в лубянский архив.

Накануне, до того как идти на встречу, Юлик и Гвидон поговорили. Дело было на Октябрьской. Решительный Гвидон предложил сразу уйти в отказ, чтобы разрубить вопрос раз и навсегда, а заодно выровнять шансы. «Скажешь, как я: мол, чёрт попутал, Евгений Сергеич, извините-простите-не-могу-не-буду. А там – смотря уж что он ответит, по обстоятельствам. Ну, не стрелять же нас будут, в конце концов. Мы ж воевали, награды имеем. А с мастерскими всё равно швах теперь, по-любому не видать как своих ушей. Да и хер с ним, в Жижу уедем и построимся».

Шварц осторожничал, опасаясь столь резкого перехода в примитивный оппортунизм по отношению к чёртовой власти. Почесал в ухе и раздумчиво произнёс, то ли в шутку, то ли всерьёз:

– Слушай, а может, и на самом деле отвалить к Тришке, а хер им уже оттуда показать? А? Или… вместе рванём? Заодно?

Оба знали, что это просто очередной Юликов трёп. Но Гвидон всё же хмыкнул, поддержав тему:

– Неплохо б, конечно… Знаешь, я как-то думал про это… Так… во сне, можно сказать.

– И чего показывали? – заинтересованно напрягся Юлик.

– А кино показали. Рассказать? – Шварц развел руками: само собой, мол. – Ну так вот. Приехали мы с тобой туда, прилетели, а дальше едем на машине, на красивой, на блестящей такой, с круглой блестяшкой на капоте. В машине, кроме нас, Тришка и Прис. Довольные все, хоть и трезвые. Е-е-едем, е-е-едем, е-е-едем… Вокруг дома красивые, лужайки… под английский газон, народ весь такой ухоженный, благочинный, ручками нам машет. И снова едем, едем, едем бесконечно. Ищем чего-то, чего – не понимаем, но знаем, что очень надо. Всем причём. Вдруг Приска как заорёт: «Стоп! Стой, Гвидон!!» – и рукой указывает вперёд. Смотрю, Ирод бежит навстречу и вроде как не внутрь к нам просится, а чтобы мы за ним ехали. Ну, мы поехали, а он впереди бежит, не медленней, чем мы сами. Дальше смотрим, две женщины на обочине стоят, голосуют. И Ирод вроде как остановился, ну, что бы мы их подобрали. Смотрим, это Мира Борисовна твоя. И моя заодно.

– Это что, Таисия Леонтьевна, что ли? – не скрывая явного интереса к рассказу, уточнил Юлик.

– Ну да, я ж сказал, моя! И они сели к нам, и все спокойно уместились. Обе весёлые, обе сразу с девками нашими журчать чего-то стали. Моя мать – по-английски почему-то, а твоя – по-немецки.

Шварц пожал плечами:

– Ну это ясное дело.

– Короче! – продолжил Гвидон. – Девки – на чисто русском. И все смеются без перерыва. А мы вроде ни при чём с тобой. Как будто нас вообще нет. А дорога всё хуже и хуже. Ухабы пошли разные, грунтовка началась, а лужайки кончились, уже давно, как только Ирод появился, так и кончились. Он, кстати, так и бежит впереди. А потом вдруг на месте встал и головой вбок кивает. Глядим – а это кладбище наше, ну, которое перед Хендехоховкой. А он дальше побежал. Саму Хендехоховку пробежал без остановки – и снова вперёд. А Мира Борисовна твоя смеётся как ненормальная, аж закатывается. Говорит сквозь смех: «Знаете, как мы тут им вломили? Просто хендехох сплошной!» По-немецки говорит, а всё понятно. Это она про фашистов, про войну. А Триша твоя ей отвечает и тоже смеётся: «Мира Борисовна, всё наоборот, наши тут немца хлебом-солью встречали. То есть ваши, русские, а не наши». А моя мать тоже смеётся и тоже спрашивает вдруг: «А мы разве не по Англии едем, милые?» И все вдруг резко перестали смеяться и замолчали. И так тихо стало, что просто жуть какая-то на всех напала.

– И на меня? – недоверчиво спросил Шварц.

– На тебя – не знаю, ты вылез из машины и стал целовать Парашу. А она увёртывалась сначала, а потом смирилась и махнула рукой в сторону. И Ирод залаял как ненормальный. Мы смотрим туда, куда махнула, а там Жижа наша, надвое оврагом глиняным разрезанная. Как родная стоит. И сад за ней с яблоками, и церковь разрушенная, и Парашина изба. И Мира Борисовна твоя говорит: «Я хочу, чтобы вы мне, мальчики, каждый по горшку накрутили». Так и сказала: «Накрутили». И мы пошли крутить. А машина красивая куда-то пропала.

– Уехала?

– Нет, именно пропала. Растворилась, как не было.

– И чего? – не понял Шварц. – И всё?

Гвидон искренне удивился:

– А тебе что, мало? Ясно ж сказано: все дороги ведут в Рим. То есть в Жижу. В том смысле, что выше жопы не прыгнешь. Вот про это сон.

Шварц мечтательно откинулся на кресло:

– Хороший сон… Будто правда кино посмотрел. А чего ты мне раньше-то не рассказывал?

– Ну, во-первых, чтоб ты меня к психиатру не отправил. А во-вторых, время не пришло. Теперь – в самый раз, – ответил Гвидон и налил обоим.

В этот момент Шварц понял вдруг, что не сообщил Мире Борисовне о том, что женился. Та едва пережила год назад смерть Сталина и в каком-то смысле была всё ещё плоха. В том смысле, что явно не готова к постижению такой шокирующей новости. Он опрокинул в рот полстакана портвейна, поставил стакан на стол и подумал: «Узнает, что англичанка, с ума сойдёт. И не простит. Подожду пока. Может, раньше посадят».


Когда Юлий Шварц звонил в чекистскую квартиру, он уже не метался. Шёл сдаваться на милость власти. А по сути, разоблачать самого себя. Это значило, что и Гвидона. Оба они такое развитие событий допускали, но терять уже было нечего. И делить тоже. И плакаться в жилетку. Дело было сделано. Оба женились на ком хотели.

Дверь не открыли. Он опять позвонил и снова прождал минут пять, но безрезультатно. Тогда он коротко, на всякий случай, для очистки совести, тренькнул звонком в последний раз и, не дожидаясь результата, пошёл себе вниз по лестнице. Вернувшись в мастерскую, первым делом набрал известный номер. На том конце взяли трубку:

– Вас слушают.

Голос был незнакомым. Шварц замялся, но всё же сказал:

– Мне бы с Евгений Сергеичем переговорить. Мне назначено… было…

– Вы кто? – сухо спросили на том конце.

– Э-э-э… моя фамилия Шварц. Юлий Шварц. Он просил меня… – Юлик было подумал, надо б рассказать, что никто так и не открыл назначенную дверь на седьмом этаже хитрого Дома, но быстро передумал. И закончил фразу: – Он просил как-нибудь позвонить, это насчёт мастерской для художника. Вопрос содействия, вроде того…

Голос долго не обдумывал услышанное:

– Евгений Сергеевич больше здесь не работает. И сюда не звоните. Всё, до свиданья!

Раздались короткие гудки. Шварц в задумчивости положил трубку.

– Интересно, это хорошо или очень плохо? – спросил он сам себя. И не сумел ответить. А Гвидон, узнав про дверь и про этот разговор с неизвестным, рассудил так: если они в наших услугах не нуждаются, то и слава богу! А именно – пошли они все в жопу, и будь что будет!

До приезда девочек в середине будущего лета оставалось меньше года. Надо было как-то заработать денег, чтобы с весны начать строиться в Жиже, потому что и Триш, и Приска ехали уже не для того, чтобы стажироваться и развлекаться с русскими друзьями. Они возвращались домой, к законным мужьям, чтобы любить их и жить с ними в той стране, которая разрешила, хоть и обманом, заключить им брачный союз.

Колония нескучного режима

Подняться наверх