Читать книгу Мертвецы и идиоты. Повесть - Хаксли Уайт - Страница 2

Оглавление

– Дин-дон! – в тишине раннего утра таймер духовки всегда звучит как удар хрустальной туфелькой по яйцам.

Из двери на кухню по пояс высовывается основательная повариха, сует в печь пятый противень и жмет на кнопку «продолжить готовку». За стеклянной дверцей уже восемь минут трепыхаются, вспучивают фигурные края и лениво разевают прорези булочки и слойки.

Кондитерская «Жюли» почти готова раскрыть свою дружелюбную, пропахшую ванилью пасть навстречу всем любителям сладкого и мучного: молодым и старым, худым и толстым (по большей части все-таки толстым), счастливым и несчастным.

О, несчастные ― это наши любимые посетители. Пробежавшись растерянным взглядом по витринам, они почти всегда робко указывают пальчиком на самый яркий кусочек торта. Ты произносишь его название, тающее во рту, как сахар, и они кивают. А потом произносят его сами, добавляют еще одно и не могут остановиться до тех пор, пока пирожным хватает места в коробке. А у нас большие коробки, можете мне поверить.

Знаете, почему так много пирожных и тортов называются по-французски? Потому что этот язык делает съедобным и легким всё: предательство супруга, три чемодана с вещами на два дня, плавающий в луково-масляной жиже кусок хлеба… Кажется, сложи горстку кошачьих экскрементов в корзинку и назови это «Мерд» де ша»1, и стареющие эстетки станут драться за право поставить такую корзинку на самое видное место в гостиной. Я знаю парочку таких, кто стал бы.

Когда наша несчастная посетительница (чаще за утешением в кондитерскую приходят все-таки женщины – мужчины почти всегда предпочтут коньяк с конфетами конфетам с коньяком) идет к двери, я через затылок могу увидеть, что в ее глазах смешивается тихая радость и растущая волна беспокойства. Где-то там, позади грушево-карамельного парфе и пирожного «Иль-де-Франс», уже маячит зловещий призрак целлюлита («призрак бродит по Европе…»). Она понимает, что через неделю будет еще несчастнее, и вскоре у нас не найдется достаточно большой коробки, чтобы сложить в нее все желанные пирожные, а в ее шкафу ― достаточно большого платья, чтобы вместить всю нежеланную ее. Но ведь хочется, очень хочется прямо сейчас, сию минуту забить зияющую пустоту внутри чем-нибудь достаточно вязким! И она говорит себе: сегодня последний раз, а завтра – новая я. Но нет. Завтра – это только завтра.

До открытия пять минут, и, думая о несчастных посетительницах, я ни на секунду не перестаю раскладывать по витринам нежные булочки и хрустящие слойки. В первый день работы у меня аж глаза начали косить от такой красоты: здесь на тебя властно смотрит Сауроново Око свежей клубники, там хрустящий орех пекан так и кричит: «Съешь меня прямо здесь, на кухонном столе», а чуть в стороне стоит величественный, как стареющая куртизанка, торт «Дезир»: «Я не буду звать тебя, ты сам придешь». Шесть десятков названий, шесть десятков вкусов, шесть десятков моих зарплат надо для того, чтобы навсегда насытиться этим великолепием.

Но так кажется в первый день. Через полгода ты понимаешь, что самое вкусное пирожное на земле ― черный хлеб, а если его еще посолить…

Думаю, после такого лирического отступления самое время познакомиться. Меня зовут Алекс. Вообще-то я Леша, вот уже двадцать пять лет как Лёша, но мы, работники кондитерских, все французы, так ведь? Сегодня моя триста тридцать шестая смена. Возможно, последняя, если учесть, что я только что пропиарил черный хлеб (три десятка отечественных денежных единиц за булку) вместо нашей выпечки (самая простая финтифлюшка ― вдвое дороже).

На верхней полке моего книжного шкафа стоит «Служанкина Библия» (вообще-то это «Гид по корпоративному этикету кондитерской „Жюли“», но мой брат настаивает на неофициальном названии). Это свод правил, которые нельзя нарушать, если хочешь улыбаться из-за кассы не только счастливо, но и долго.

«Старайтесь продемонстрировать покупателю все достоинства товара».

«Внешний вид сотрудника должен располагать к себе. Одежда и маникюр неброских тонов, умеренное количество косметики, украшения некрупных размеров. Помните: лучшее украшение работника кондитерской „Жюли“ ― улыбка».

«Не используйте отрицательных конструкций. Вместо „Не желаете пирожных?“ спрашивайте „Желаете пирожных?“. И не переставайте улыбаться»…

И не важно, что единственное достоинство нашего товара ― изящная форма преподнесения всё тех же жиров и углеводов. И ничего, если улыбка мешает говорить. И вовсе не страшно, что фраза «желаете пирожных» звучит как новый вид сексуального извращения. Главное ― не отступать. Беги, Форрест, беги к светлому будущему сферы обслуживания. «Я знаю: есть остров за морем, волшебный затерянный брег,// Где Время забудет о нас и Печаль не отыщет вовек…«2.

Это Йейтс. Не тот, что снимает фильмы про Гарри Поттера, после которых хочется поплакать, уткнувшись в плечо гиппогрифа. Другой. Мертвый Йейтс. Черт знает, почему вспомнился. В наш век бытового постмодерна уже и не понять, откуда берутся мысли. Знаешь только, что приходят не вовремя и уходят в никуда: неуместные, недопонятые и, в общем-то, ненужные.

Уильям Батлер Йейтс ― моя студенческая любовь. Курсе на втором-третьем у нас случился бурный роман, через два года вылившийся в дипломную работу. О, да, я был филологом, работающим в кофейне, до того, как это стало мейнстримом. Как и десятки других юнцов, покинувших стены языковой гимназии, я мечтал «глаголом жечь сердца людей» или, на худой конец, «ласкать и карябать». Я мог часами насиловать бумагу своими виршами и отрабатывать перед зеркалом таинственный и отрешенно-мудрый взгляд Творца (ну, мне же надо будет давать интервью, когда мир признает во мне гения)…

А теперь самые счастливые минуты моего дня ― это минуты между открытием дверей кондитерской и приходом первого посетителя. Когда можно молчать, и хмуриться, и одаривать отрешенно-мудрым взглядом сияющую чистотой витрину.

Первый покупатель ― это точка невозврата. Иногда его приходится ждать четверть часа, но зато потом сукины дети идут потоком, который лишь изредка прерывается на минуту-другую. И тогда я протягиваю воображаемые пальцы и щелкаю воображаемым рычажком, включая автопилот и переставая думать о пустяках вроде своей жизни.

– Эй, Алекс, ― шипит Антон.

Я оборачиваюсь.

– Забьемся? ― карие глаза блестят, как у ребенка. Три недели назад Антон узнал от соседского пацана слово «забьемся», и с тех пор оно не отпускает его мозг. Мы уже в девятый раз спорим на десятку о том, кто будет первым клиентом дня.

– Мужчина, ― говорю, ― лет сорок-пятьдесят, с портфелем.

– Нет, брат, ― а это, кажется, уже конструкция из лексикона папы соседского пацана. ― Это будет девушка. Хор-рошенькая…

– Мечтай, губошлеп, ― усмехаюсь я, протирая стойку.

Антон не обидится, даже если уже знает, что такое «губошлеп». Он у нас главный инструмент в борьбе за сердца клиенток: высоченный широкоплечий камерунец, живой символ «хорошего расизма». Когда Антон был еще стажером, администратор Лена ― сорокалетняя девушка с хищными ногтями – хотела напечатать на его бейдже «Антуан». Антон одарил ее пристальным взглядом и сказал: «У меня на Родине вас за такое предложение бросили бы крокодилам». Администратор сглотнула и попятилась. Антон остался Антоном. Крокодилы остались живы.

– Можно и мне? ― убрав с лица растрепавшуюся челку, спрашивает Аляска.

– Мечтать или губами шлепать? ― интересуюсь я, опираясь на локоть.

В глазах Аляски пляшут самки белых медведей. Человек, не гоняющийся за натянутыми метафорами, назвал бы их «искорками веселья», но я не таков. Я ведь специалист по англо-ирландско-шотландской поэзии, мы любим говорить «ступай легко»3 и при этом делать так, чтобы сдвинуться с места было максимально сложно.

– Забиться, ― разинув белоснежную пасть в широкой улыбке, молвит Антон.

– Именно. Забиться.

– Ну, давай.

– Я тоже думаю, что это будет девушка, ― говорит Аляска.

– Э, нет, брат, так дело не пойдет, ― выдает Антон.

Аляска (на самом деле Алиска, конечно, в честь папиной любви детства Алисы Селезневой) фыркает и выходит из кондитерской. На позднеоктябрьский холод в одной униформе.

– Куда это она?

– Плакать, ― говорю, пытаясь разглядеть хоть что-нибудь сквозь завешенное рекламными плакатами стекло витрины. ― Ты оскорбил ее, назвав мужиком.

– Не-э-эт, ― стонет камерунец, до сих пор теряющийся в дебрях чужого языка. ― Как я должен был сказать?

– Лучше всего: «Нет, о, прекрасная дева» или «Душа моя, это невозможно». Но достаточно было бы простого «Э, нет, так дело не пойдет».

Входная дверь растворяется, и на пороге стоит Алиса. Деловой походкой направляется к кассе, любопытно глядит на витрину, едва не касаясь стекла своим смешным, острым носом.

– А это пирожное у вас вчерашнее или сегодняшнее?

– Сегодняшнее, ― басит Антон.

– Хм, хм. А это?

– Тоже.

– А вот это?

– Это вкуснейшее пирожное тоже выпечено сегодня.

– Врете вы, Антон. Я его сама из холодильника доставала.

– Черт, ну зачем ты так тупо соврал? ― бью кулаком по стойке. ― Теперь придется ее убить.

– Чтобы потом самим убирать со столов? ― хмыкает Антон. ― Нет уж, пусть живет. Но ты должен мне десятку.

– Пятерку.

– Почему это пятерку?

– Ты сказал, что девушка будет хорошенькая.

– Ах, ты, гад! ― пищит Алиска и пытается хлестнуть меня по плечу еще не надетым фартуком.

– А она не хорошенькая, ― уворачиваюсь я и, укрывшись за кофе-машиной, добавляю: ― Она прекра-а-асная.

Дама, кажется, довольна. Щечки, по крайней мере, порозовели. Аляска работает в кондитерской третий месяц, и вот уже четвертую неделю у нас с ней что-то вроде брачных танцев таитянских гусей: шаг вперед, два назад, два шага вперед, присесть, откатиться, увернуться, отвернуться. Согласно «Служанкиной Библии», флиртовать с коллегами нельзя. Но «Кодекс Братана» говорит: если очень хочется, то можно.

Хочется очень.

У нее длиннющие ноги и обезоруживающая улыбка, фигурно выточенные губы и ярко-зеленые глаза. И хотя под удручающе плотной униформой официантки почти не видно плавных изгибов, я готов спорить еще на десятку, что девочка одарена природой не слишком щедро, но с душой. А еще она умна и проницательна. Учится на инязе и две недели назад поймала меня на том, что я пытался выдать «В полях, под снегом и дождем…» за свое стихотворение. Я так удивился, что чувство стыда так и не пришло.

– Подхалим, ― улыбается она и, оборачиваясь, сверкает на меня зеленым глазом. ― Помоги завязать фартук, у меня руки замерзли.

«Лооооожь!» ― орет полиграф в моей голове.

– Да что ты врешь-то? ― вторит ему Антон. ― У тебя другое место замерзло.

– Завидуй молча, мой шоколадный друг, ― перекрещивая завязки на пояснице Аляски, говорю я.

– Не могу. Я тоже хочу, чтобы мне завязали фартук. Вот здесь, чуть ниже пупка.

Мужской фартук, завязывающийся спереди, ― это цветочек на могиле нашей мужественности. В кондитерской вообще принято иногда позволять самцам помнить, что они самцы. Фартук ― один из вторичных половых признаков в этой юдоли розовой глазури. Фартуки девушек прикрывают тело от груди до колен, крепятся тесемкой на шее и короткими завязками на талии. У мужчин начинаются от талии и спускаются до середины голени. А завязки позволяют обмотаться на два раза. Ну, или просто по-человечески завязать узел, если «купил обруч, а он как раз» ― это ваш случай.

Половинчатый фартук ― этакая тряпичная борода на гладко выбритом лице сотрудника-мужчины. А по мне так это очередная насмешка над нами, не имеющими мало-мальски значительных сисек, которые можно было бы испачкать в муке.

Но вообще нам, мужчинам из кондитерских, иногда очень полезно напоминать о том, что под нашими тошнотворно-розовыми поло бьются сердца хамов и бабников, охотников и бойцов, любителей футбола и неполиткорректных анекдотов. Проработав здесь пару месяцев, начинаешь ловить себя на том, что действительно видишь разницу между оттенками «золотисто-желтый» и «солнечный персик», а ежевечернее поправление собственного маникюра становится совершенно естественным занятием. Еще через пару месяцев вообще перестаешь себя на чем-либо ловить.

– Алиса, помоги мне с фартуком, ― жалобно скулит камерунец, сверкая глазищами.

– Главное правило холостяка ― помоги себе сам, ― отрезает Аляска и, шлепнув ладонью по стойке, убегает на кухню.

Я беру тряпку и с видом увлеченной домохозяйки стираю со стойки след ее ладони. Ухмыляюсь. Горжусь. Сам не знаю, с какой стати, но именно горжусь. Мне лестно, что эта зубоскалка принадлежит к одному со мной биологическому виду.

Рядом Антон, напевая себе под нос очередной гимн нью-йоркской гопоты, поправляет леденцы в баночке у кассы: «чтобы было красиво». Нет, ну, как после этого не верить в необходимость мужских фартуков?

– Поберегись! ― кряхтит за моей спиной повариха Мариам. Спеленутыми прихватками ладонями она вынимает из духовки лист с персиковыми волованами. Собственно, персиковыми они станут только когда остынут, а пока это просто слоеные гнездышки с заварным кремом. Но горячие, как черти. В свой первый день я имел счастье задеть противень неприкрытой рукой. Красный вспухший рубец протянулся через половину предплечья. Когда время превратит его в едва различимую светлую полоску, буду рассказывать внукам, что дрался с огнедышащим тигром, синеусым кипятошником или чем-то вроде того. Не знаю, во что будут верить дети через сто лет. А раньше стать дедом мне, пожалуй, не светит.

– Что-то ты печальный, ― косится на меня Мариам. ― Влюбился или голодный?

Я улыбаюсь и качаю головой. Мариам напоминает всех матерей и бабушек мира одновременно. У нее всегда теплые руки и платок на голове (чтобы не приправлять выпечку кудрявыми волосами, темными с сединой). Глядя на ее ноги, невольно думаешь, что она в двух парах чулок. Одни ― бежевые капроновые, другие ― синие сосудистые. У нее пятеро детей и беременная невестка. Прекрасный стимул для того, чтобы дарить людям радость в кокосовой посыпке, несмотря на усталость.

Здесь у каждого своя мотивация. Меня дома ждет старший брат, мой маленький гибрид Нила Патрика Харриса и Рори О'Шея. По большей части он лежит на широкой жесткой кровати, потому что сиделке Маше не хватает сил пересадить его в инвалидное кресло, а я по утрам часто не успеваю этого сделать. Лежит и смотрит в потолок; курит, когда Маша ему разрешает; матерится, когда она не разрешает; подпевает дурным голосом каждой третьей песне по радио и плюется от каждой второй…

Он отличный парень, мой брат. Но был еще лучше, пока не лишился возможности самостоятельно почесать себе… ну, скажем, нос. Это случилось в двадцать семь. Началось раньше ― с онемения пальцев рук, с дрожи в ногах после тяжелого дня. Поначалу он звонил мне и говорил: «Ты бы меня видел. Я как Элвис!». И смеялся, глядя на свою прыгающую ногу. Я тоже смеялся.

А теперь он плачет, когда думает, что я не вижу. Но ему позволительно: он и раньше был чертовски чувствительным. Однажды, лет в тринадцать, разрыдался, найдя на школьном дворе мертвую собаку. Та была уже стара – взлохмаченная ветром шерсть так и пестрела сединой – и померла, наверное, от счастья, потому как из-под остывающей губы выглядывал не дожеванный телячий позвонок. Угостили добрые люди.

Сашка сел рядом с собакой и завыл, как о родной.

– Фу, баба! ― визгливо протянул Пашка Егозин. У него как раз начался гормональный бум: голос ломался, а пузцо с каждым днем все настойчивее пыталось раздвинуть границы дозволенного.

– Ревет, как педик, ― поддакнул Генка Бородин, тощий и длинный. Мой брат называл его Гельминтоз, и тот до девятого класса был уверен, что это «крутое погоняло». Преподаватель биологии, новоиспеченная выпускница педагогического училища Леночка Сергеевна, решила не рассказывать шестиклассникам про круглых червей, потому что черви противные, а она беременная. Но потом Леночка ушла в декрет, в школу пришел новый учитель биологии, и раскрывшимися от удивления глазами Генка-Гельминтоз по-новому оглядел свою жизнь, полную самообмана, лжи и предательства. Я уверен, что только нехватка мозгов тогда спасла его от петли: он просто не знал, как правильно вешаться.

– Точно, педик! ― заржал Егозин. ― Вырастет ― точно педиком станет.

Черт его знает, имели эти дети представление о том, кто такие «педики», или нет, но в тот день мой брат впервые задумался: если на одной чаше весов лежит возможность стать Егозиным, а на другой ― педиком, для него выбор довольно прост.

Теперь брат мой утратил способность подтереть собственный зад, но пока не утратил способности шутить над этим. В прошлую среду, когда я смывал мыльную пену с его лучших частей, он секунд пять смотрел на меня не отрываясь, а потом задумчиво произнес: «Лёша, какие у тебя пронзительные голубые глаза». При этом ему почти удалось не скривить рта в неотвратимо надвигающемся смешке.

Я тупо поглядел на него секунду-другую, потом заржал, нечаянно отпустил его плечо, и он мигом сполз по скользкой стенке ванной и наглотался воды и мыльной пены. Я не знаю, кто из нас больше испугался. Я постоянно забываю, что он беспомощен, как ребенок. А я ведь так и не успел захотеть детей…

– Здравствуйте, ― раздается над моим ухом.

Я вскидываю глаза и встречаюсь взглядом с немолодой, скромно одетой дамой. Черт, неужели я так задумался, что не услышал, как она вошла?

– Здравствуйте. Готовы сделать заказ?

Наверное, я еще и вздрогнул ― она кажется смущенной. Покрасневшим от мороза пальцем заправляет под шапку каштановую прядку, и в мягком свете ламп кондитерской почти не видно, что с полдюжины волосков ― седые.

– Простите, я… Мне два круассана с шоколадом и орехами, отрубной батон и кофе. Нет, кофе не надо. Только круассаны и хлеб, пожалуйста.

Я складываю то, что она называет, в бумажный пакет с полиэтиленовым «окошечком», ― синхронно с ее речью, как хороший переводчик. Пять секунд ― заказ готов. Десять секунд ― чек и пакет в руках у посетителя. Потому что время ― деньги. Здесь вообще всё ― деньги: мука, время, чистота. Даже люди ― деньги: либо покупатели, либо человекочасы. Я, конечно, давно не бродил по улицам, но подозреваю, что теперь так везде.

– Приятного аппетита.

– Спасибо.

Обнимает пакет бережно, как больного ребенка. Уходит, глядя себе под ноги, и у входной двери едва не втыкается носом в могучую мужскую грудь третьего размера.

– Извините, ― лопочет, уворачиваясь.

– Да ничего, я не против, ― довольный произведенным эффектом мужчина утробно хохочет. Паркетные доски вяло постанывают под его ногами. Я чувствую крупный чек.


Через семьдесят три минуты, когда в сплошном потоке спешащих по делам посетителей, наконец, образуется брешь, мы с Антоном синхронно косим глаза и глядим друг на друга. Утро понедельника всегда вызывает желание позвонить маме и спросить: «Ты действительно хотела меня рожать?». Но мне звонить некому, а Антону – дорого. Приходится поддерживать друг друга.

Утро вторника немногим легче, честно говоря. Просто люди как-то… спокойнее. Идут на работу уже без экзистенциального ужаса в глазах. «Все нормально, все как всегда. Это не та жизнь, о которой ты мечтал, но ведь все живут именно так, правда? Правда?!». А в понедельник они шальные. Дух выходных еще не отпустил их. Они помнят, что такое свобода. Они хотят жить.

Мне кажется, тот процесс, что превратил обезьяну в человека, пошел вспять. На каждого орла-буддиста, нашедшего свое истинное предназначение и парящего над миром, приходится по сто, двести, триста обезьянок, которые просто прыгают с ветки на ветку в метро, пытаясь добраться из пункта А в пункт Б кратчайшим путем, потому что в пункте А можно поспать, а в пункте Б – красная кнопка, выдающая деньги в конце месяца, если достаточно сильно и регулярно на нее жать. И чем дольше обезьянки сидят в пункте А, тем настойчивее мысль о том, что в пункте Б их попросту используют. Что нажатие кнопки в пункте Б вырабатывает ток, который идет на обогрев золотой пальмы верховной обезьяны, которая может целыми днями делать то, что захочет, не утруждая себя рутиной, а они так всю жизнь и будут прыгать по веткам просто для того, чтобы через десять, двадцать, тридцать лет получить право собственности на пункт А. В котором они только и успевают, что поспать.

– О, стервятники уже на месте, ― вдруг замечает напарник.

И точно. Неделю назад прямо рядом с выходом из нашей кондитерской расположили свою стойку рекламные агенты фитнес-клуба. Со снисходительными улыбочками они оглядывают дам и господ, несущих в руках хрустящие бумажные пакеты. «Да возьмите вы флаер, после всех этих углеводов он вам точно пригодится», – так и читается в их глазах.

Первый агент – накачанный красавчик с серьгой в ухе. Я только что применил слово «красавчик» к другому мужчине, но это вовсе не значит, что я неспроста отличаю «золотисто-желтый» от «солнечного персика», ясно? У него ровный искусственный загар, белые зубы (опять же, ровные и искусственные), синие глаза, густые волосы и подбородок в форме хомячьей жопы. Что еще нужно женщинам?

Второй – метросексуальный дрищ. Очевидно, спортивный бизнес переживает нелегкие времена, раз такой бракованный спартанский мальчик рекламирует фитнес-клуб. Те посетители, что все-таки не могут заглушить в себе чувство гастрономической вины и берут рекламные листовки, предпочитают ту стопку, что лежит поближе к Конану. Дрищ периодически ревниво косится в его сторону и старательно выравнивает стопки по высоте.

Вообще-то меня умиляет нынешний культ мускулистых мужиков. Окей, этот парень смог добиться того, что на его прессе можно тереть морковь, как на терке, но ведь на этом практическое применение его мышц и заканчивается. Бицепсы размером с голову христианского младенца дают крайне сомнительный перевес в драке с парой тощих каратистов; они вряд ли произведут на закрытую банку больший эффект, чем обычные мужские руки, да и сломавшийся унитаз вряд ли заработает быстрее при виде рельефных мышц.

Женщины любят раскачанных мужиков просто потому, что это… красивенько. Но неужели «красивенько» – это аргумент? Почему умение вычислить силу тока в цепи с переменным напряжением или к месту процитировать Гомера ценится дамами меньше, чем способность задорно дернуть левой титькой?

Они ведутся на всех этих надувных красавчиков, но, как говаривал мой сосед-нутриолог, одной сиськой сыт не будешь. В итоге почти каждая современная женщина живет не с одним условно универсальным, а сразу с маленькой армией узко специализированных мужиков: когда нужно усладить свой взор созерцанием прекрасного, в свет софитов выходит качок; когда нужно поговорить по душам, в телефонной трубке всегда найдется щуплый старый друг («с которым у меня никогда ничего»); а когда сломался унитаз, хозяюшка вызывает жиробаса с гаечным ключом. Самое смешное, что зачастую есть еще один, этакий Федот ― «ни красавец, ни урод, ни в парше, ни в парче», но в кольце. Он лежит на диване и позволяет современной эмансипированной женщине гордо смотреть в глаза другим эмансипированным женщинам: эй, меня замуж взяли, со мной всё в порядке.

Мужчины в этом смысле, конечно, тоже молодцы. Мы тоже какого-то черта выбираем не скромных страшилок с доброй душой, а тех, кто мнит себя королевами. И потом, в один прекрасный день осознав, что рядом с нею мы не короли, а пажи, корим себя (хотя больше всё же ее) и восклицаем про себя (а после пары бутылок пива и вслух): «Больше никаких красивых куриц! Надо искать женщину, которая тебя ценит». А следующим утром ищем в толпе очередную единственную, почему-то привычно глядя куда-то в район задницы.

Но не берите в голову. Накачанные мужики ― это отлично. Девушки с красивыми ногами ― это прекрасно. Просто я одинокий дрищ и ничего не могу с этим поделать, вот и бешусь. Новая волна покупателей, нахлынувшая на кассы, только усугубляет мою социально-морскую болезнь. Впрочем, не только мою. За частоколом укутанных в куртки плеч изредка мелькает лицо Аляски ― задумчивое до суровости. Она убирает со столиков. Я легко могу поверить в то, что в этот миг она представляет себе, как сметает мокрой тряпкой в ведро всех посетителей кондитерской. Бывают дни, когда все они дико раздражают. У нас сегодня третья, последняя рабочая смена. Мы провели здесь все выходные и ненавидим мир со вчерашнего вечера.

Выходные в кондитерских ― это ад на земле. Лучше, чем две рабочие смены в субботу и воскресенье, могут быть только две смены в субботу и воскресенье, плавно перетекающие в рабочую смену понедельника. Вальяжные субботние посетители сменяются шумными воскресными семейными компаниями, чтобы в понедельник уступить место будто по затылку стукнутым людям в футлярах. И все бегут-бегут-бегут-бегут, на ходу хватая кофе и круассаны, и у всех цейтнот, фальстарт и прочие страшные немецкие слова… Ты бесишь их просто потому, что не можешь вручить заказ на бегу, не задержав ни на секунду. И еще потому, что улыбаешься сраным утром понедельника. Ну, правда, кто по своей воле улыбается утром понедельника?

Но вы не подумайте, мы ненавидим не всех. Бывают и у нас свои маленькие радости. Вот сейчас лицо Аляски, полминуты назад суровое, снова возникает в просвете, и на этот раз она улыбается: одновременно умиленно и печально. Так улыбаются только бездетные женщины при виде особенно хорошеньких детей.

Виновница мимического торжества стоит в очереди к моей кассе.

– Мама, я хочу вот эту булку, ― говорит она. Светлые, почти белые тонкие волосы назойливо липнут к воздушному шарику (странно, наверное, идти по улице с воздушным шариком в такую холодину). Любопытный нос едва дотягивается до стойки, а над ним ― ярко-голубые глазищи, блестящие, как стоящие рядом леденцы.

– Это называется «Штрейзель с малиной», ― поправляет мама.

– Я хочу эту булку с малиной.

«А король-то голый». Хорошо, что я стою к ним спиной, колдуя над кофе-машиной: если бы мать увидела мое выражение лица, «булка с малиной», возможно, осталась бы лежать на витрине, потому что «продавец какой-то странный».

Я торжествую.

Люблю детей. Просто о-бо-жа-ю детей. Они еще не умеют притворяться. Для них булка ― это просто булка. Она может быть вкусной, может быть невкусной, а может ― нормальной. Нормальная такая булка. Слоеная или сдобная. С малиной, ежевикой или еще чем-то. Это просто кусок теста с начинкой. Его нужно есть, а не разглядывать. Разглядывать можно цветы под теплым от пальцев стеклышком, ползущего по школьному крыльцу отвратительного жука или худые коленки соседки по парте. Но никак не еду. Дети как никто другой понимают, что основная функция еды ― войти и выйти. Желательно через разные двери, но это как пойдет. А красоту надо искать где-то за пределами тарелки.

В этом мире, где большим культом, чем еда, окружена только худоба, дети остаются единственными адекватными людьми. Единственное, что может сбить их с толку ― яркие цвета. «Булка с малиной» ― сине-желто-красная ― лежит рядом с «булкой с персиком». Персиковый волован, по-моему, куда вкуснее. И немного дешевле. Но он «взрослый»: едва заметно блестит на свету желатиновыми краями, расчерченными матовыми ниточками глазури. Дети его не хотят. Дети хотят булку в костюме спайдермена.

Из кухни доносится оглушительный металлический грохот и женский вскрик. Колено рефлекторно разворачивается в сторону двери, но мозг будто плетью хлещет несчастный мениск и обращает ногу обратно к кассе. «Служанкина Библия» ясно дает понять: мое дело ― работа с посетителями. Даже если за спиной фашистские войска прорывают оборону кухни, чтобы с черного входа напасть на Родину, ― не оборачивайся. Ты принадлежишь кассе. Привыкни к кассе. Полюби кассу. Стань кассой.

Я отправляю в бумажный пакет малиновый штрейзель и вензель с орехами. Подаю предыдущему посетителю готовый латте в шероховатом картонном стаканчике. Спустя пару секунд на кухне раздаются тихие разговоры. Видимо, все живы. Нападения на Родину удалось избежать.

На циферблате ― десять пятьдесят. Мы не отработали еще и двух часов…


К полудню мой желудок начал кокетливо напоминать о том, что пора бы подарить ему пару кусочков счастья, а мочевой пузырь ― что он не прочь бы своим счастьем с кем-нибудь поделиться.

– Антон, ж'э юн дезир де поссэ4.

Камерунец обращает на меня свои ясные очи и, выпалив «апрэ муа»5, скрывается за дверью подсобки. В такие минуты я не верю, что все люди ― братья. Этот парень явно произошел от особенно гнусной обезьяны. Может, от богомерзкого гибрида обезьяны и ехидны (которая уже сама по себе ― богомерзкий гибрид ежа и клизмы). Что-то тут явно нечисто.

Почуяв запах одинокого продавца, в кондитерскую потянулись очкастые акулы пера. Едва не царапая друг друга плавниками ноутбуков, выпирающих из-под мышек, выстроились в очередь. Целая шеренга людей, каждый из которых уникален тем, что заказывает себе очки «под Вуди Аллена» и рубашку «под дровосека», на полтора раза обматываемую вокруг истощенного тельца. Очаровательно… Все они закажут по одному латте (обязательно растянув первый ударный слог) и будут два-три часа лениво потягивать его, делая вид, что пишут и рисуют в своих ноутбуках. В каждом из них живут Буковски и да Винчи, несомненно, вот только из-под пера выходит в лучшем случае Стефани Майер и пятилетняя Маша из Челябинска, рисующая корову, похожую на гниющий банан.

Ну, да, я злой. Но это исключительно от прилива мочи к центру добра в моем маленьком мозге. Он захлебнулся и умер. Антон, кажется, упал лицом в унитаз и плачет, потому что его нет уже двадцать минут. Впрочем, возможно, это как-то связано с тем, что рабам кондитерской «Жюли» не положен собственный туалет, и мы вынуждены ходить в общую уборную торгового центра, на первом этаже которого уютно втиснулся наш филиал. Нам, мужчинам, более-менее реально успеть в туалет по-быстрому, а вот милые дамы всегда пропадают в сортирном треугольнике не меньше получаса. Именно поэтому девушки в нашем заведении работают официантками, а не кассирами. Если со столов полчаса не убирать грязную посуду, мир не рухнет, потому что при наличии бесплатного Wi-Fi люди, как правило, врастают задницами в стулья и сидят до тех пор, пока не выйдет заряд батареи ноутбука. А вот если им придется отстоять на кассе на одну минуту дольше, чем хотелось бы, ― прощай, репутация, пиши нам, если сможешь. Такой вот толчковый сексизм.

– Мне большой латте, ― молвит добрый молодец с рязанскими кудрями и московским выговором. Модненькая розовая футболка облепила тело, явно рожденное для работы на заводе, но сейчас бережно держащее лупоглазую дрожащую собачонку на согнутом локте. У собачонки маникюр лучше, чем у меня, хотя я вчера вечером очень старался.

– Здравствуйте, ― говорю ему. ― К сожалению, к нам нельзя с собаками.

– Это не собака, ― выпучивая голубые есенинские глаза, возмущается детина. ― Это Бадди.

Господи Иисусе! Это ж Бадди! Как я не догадался?! Но ты прав, мой пышнотелый купидон. Это ― не собака. Собака ― это кто-то, кто может ходить самостоятельно и теоретически способен отгрызть хотя бы полуполупопицу человеку, который нападает на хозяина. А этой штукой отбиться от нападающего можно только используя паническую струю, которую она непременно выпустит.

– К сожалению, к нам нельзя даже с Бадди, ― сочувственно говорю ему. ― На двери висит запрещающий знак.

– Но это же неадекватно, ― выпучивая глаза еще больше, выдает детина. Собачка в свою очередь пучит свои карие, отчего у меня возникают смутные подозрения в том, что сейчас начнет твориться «особая уличная магия». ― Ну, безобразие же, правда?

– Правда… Правда… ― нестройно отзывается очкастая братия за его спиной. ― Беспредел…

– Почему с собаками нельзя, а с детьми можно? ― молвит дева с выражением лица настолько брезгливым, что кажется: в сумочке у нее лежит пресловутое «Мерд» де ша».

«Серьезно, почему с собаками нельзя, а с детьми можно?» ― думаю я. ― «Может, блин, потому что у детей куда меньше шерсти, которая летит в чашки соседей по столику. Может, потому что дети, как правило, делятся глистами и блохами только с самыми близкими, а не со всем окружающим миром. Может, потому что у детей немножко другие функции, чем у собак ― по крайней мере, пока они живут у адекватных хозяев».

Я делаю глубокий вдох и выдох. Снова глубокий вдох и выдох. Понедельник ― день тяжелый. Нельзя терять самоконтроль, нельзя. Мне нужны деньги, мне нужна работа, мне нужно спокойствие. Люди ― идиоты. Как сказал один мудрый человек, не расстраивайся из-за людей, они все умрут. Или мудрый человек этого не говорил, а сразу запостил в контактик?

– Я хочу видеть менеджера, ― заявляет псинолюбивый мальчик.

– Желание клиента для нас ― закон, ― спокойным, как телодвижения удава, голосом отвечаю я. И сразу отлегло. Пусть Еленочка с ними разбирается, у нее давно проблем в жизни не было. ― Одну минуту, я позову администратора.

– А я хочу видеть… а, ну да, ― в глазах детины рябит белый шум. Тупая оборона уронила легкий след на его благородное лицо. Он отклячил губу и ждет Лену. Но одного он не знает: она сожрет его, этого бедного мальчика, мило улыбнется и сожрет. И он купит латте, и положит собачку в герметичную сумку, и станет милым и послушным до тех пор, пока не покинет ЕЕ территорию. Эта женщина ― страшнейший хищник Зауралья; ее мать ― истерика, ее отец ― массовые расстрелы. Но всё это она подает под таким тихим вкрадчивым соусом, что на прошлой неделе в пятый раз вышла замуж за богатейчика, и этот, как три предыдущих, уверен, что бывший муж был негодяй и мерзавец, не ценил тонкой лениной души и оставил ее с разбитым сердцем. Недостижимый уровень мастерства, недостижимый.

Не повезло Лене только с первым мужем. То был брак по большой юношеской любви: настолько большой, что Лена не только согласилась жить в съемной комнатке без евроремонта, но даже сменила фамилию с Романовой на Ковыряйко. Когда мама Лены ею недовольна, она так и зовет ее: «Ковыряйко». Впрочем, с момента первого развода дочь почти не дает маме поводов для недовольства. Даже фамилии – одна краше другой.

Лена вплывает в зал, и потолок становится ниже. Мой бедный мочевой пузырь собирает последние крохи самообладания, чтобы не расплакаться, и тут, наконец, появляется Антон.

– Попкорн и стереоочки, ― шепчу я ему и скрываюсь за дверью подсобки. Мои билеты в театр сегодня достались камерунцу, но это ничего: будут новые шоу, пока живы собаки мелких пород и люди мелких проблем. Я начинаю бег с препятствиями по тесной жаркой кухне, полной людей и тележек на колесиках. Уворачиваюсь от подноса с десертными вилками, пригибаюсь под плывущим навстречу тортом и, наконец, вырываюсь на свободу, в консюмеристский рай.

Торговый центр «Солнечный» раскинул свои стальные крылья на площади в девяносто девять тысяч квадратных метров. И здесь только два туалета ― мужской и женский, оба на шесть кабинок. На втором, среднем этаже. На первом тоже были, но вчера сплыли. Вернее, всплыли.

Мне нужно добраться до эскалатора, едущего наверх ― он расположен в правом крыле, а кондитерская в левом. Затем от эскалатора пройти к центральной части здания. Там туалеты. И, наконец, очередь. Ее длина варьируется в рамках случайного набора бесконечно больших чисел, и я каждый раз благословляю тот факт, что отец не пожалел для меня Y-хромосомы: конца очереди в женский не видно никогда. Я уверен: фикусы в кадках до сих пор не умерли от уриновой диеты только потому, что женщины физиологически и морально не приспособлены к поливанию живых существ подручными средствами.

Передо мной человек двенадцать. Это примерно двадцать минут, плюс-минус десять. Можно закрыть глаза и отдохнуть от людей. Мир так хорош без…

– Извините, пропустите, я с ребенком, ― мимо меня протискивается мужик, ведущий за руку нечто в плюшевом костюме кролика.

– Она же девочка, ― возмущенно выпучивает глаза тетка в соседней очереди. ― Нельзя ее в мужской!

– А что мне, с ней в женский идти? ― огрызается мужик.

– Ну… давайте я ее свожу.

Перед теткой человек пять: это практически те же двадцать минут, за которые со своими природными делами справилось бы десять мужиков.

– Ну, конечно, ― кивает мужик скептически, ― так я вам и отдал своего ребенка. Придумайте уж другой способ пройти без очереди.

– Да зачем мне без очереди? ― возмущается тетка снова. ― Я для ребенка стараюсь.

– Ну, конечно, ― повторяет он и кивает. ― Для ребенка.

– А ну вас, ― тетка машет рукой и отворачивается, обиженная. Какое-то седьмое снобистское чувство подсказывает: не местная. Приехала в гости к детям из какого-нибудь уютного Мухограда, где еще живы взаимопомощь и всеобщее братство людей. Вэлкам ту зе джангл, леди. Ваши дети живут в змеином гнезде. Здесь никто никому не помогает без выгоды для себя. Никто. Хотя, нет, уникумы находятся. Но выдыхаются быстро.

Мужик таки прошел без очереди. Срывающимся фальцетом взвизгнула дверь мужского, и ей тут же вторила альтовая партия двери женского. На свет Божий показалась очаровательная блондинка лет девятнадцати-двадцати… с собачкой в сумке на локте. Кому из них на самом деле приспичило, навсегда останется тайной, но тот факт, что они вдвоем сидели в одной кабинке, наверняка противоречит правилам пользования общественными туалетами.

Дверь снова тоненько скрипнула.

– Мужчина, ― раздался голос все той же мухоградской тетки. ― Мужчина, у вас что-то белое под носом.

Я оторвался от разглядывания своих ботинок. Вот это новости! Я-то думал, что вдыхание волшебных порошков в туалете вышло из моды еще в прошлом тысячелетии, однако староверы, видимо, находятся до сих пор.

– Кхм… наверное, сахарная пудра, ― смутившись, мужик вытирает порошок тыльной стороной ладони, подсознательно втягивая носом остатки.

Ну, конечно, ты в туалете пончик жрал с сахарной посыпкой. Небось, и молочный коктейль пил через стеклянную трубочку. Банановый. Ах, мы, мужчины! Только дайте нам уединиться, и мы немедленно начинаем давать волю своим милым слабостям. Такие няши…

– В кондитерской внизу ел слойку с посыпкой, ― продолжает наркоман.

Нет, сударь, здесь вы точно лукавите. Нет у нас слоек с посыпкой. Мы ― глянцевое заведение, у нас пудры нет даже на штруделе. И на кассе у меня вас не было. Вот честное слово, в этот момент во мне проснулся пятилетний мальчишка и очень захотелось крикнуть на весь этаж: «Врете вы, дяденька!». Но я сдержался. По крайней мере, теперь вся очередь знает о том, что на первом этаже есть кондитерская, а поскольку наша кондитерская там ― единственная, можно ожидать приток посетителей. Не то чтобы я любил приток посетителей, но проценты с продаж еще никто не отменял. Спасибо тебе, нюхач. Удружил.

Я подношу ладонь к лицу в бессознательном фэйспалме и вдруг замечаю, что на руке у меня полиэтиленовый пакет. Это модификация служанкиной конечности, вторая кожа, уже не заметная по ощущениям. В первые дни работы пакет на руке несказанно бесит. Кожа потеет, целлофан липнет и морщится, пальцы стягиваются и теряют чувствительность, но потом… не чувствуй пакет, полюби пакет, стань пакетом. Если вы еще не догадались (нет, в самом деле, вполне же могли не догадаться), поясню: пакет нужен для того, чтобы не касаться своими грешными пальцами божественных плюшек. Ну, кто хочет есть парфе, приправленное чешуйками кожи? На самом деле, все равно едят, потому что повара-то перчаток не носят, но этого никто не видит. А если никто не видел ― значит, этого не было. И аппетит не испорчен, и выручка не снизилась. Вот она, суровая честность нашего времени.

Дверь меж тем скрипит и скрипит. Люди выходят, люди заходят. Вот уже в туалет вплывает сердобольная тетечка, а передо мной осталось всего два человека. Мочевой пузырь напевает жалобную песню бурлаков, и очень хочется ей подпеть. Надо было взять с собой плеер, но не забегать же по пути в гардероб, правда? Разумеется, служанки оставляют всю аппаратуру (кроме, может быть, кардиостимуляторов) в гардеробе. Нас даже телефоны заставляют оставлять на тумбочке в подсобке, и я каждые два часа вынужден пробегать через горячую кухню, чтобы проверить, не звонила ли мне сиделка Маша, всё ли нормально дома. Первое время я боялся оставлять их с Сашкой одних, а теперь… не то чтобы я стал ей безоговорочно доверять, просто накопилась критическая доза усталости. Мне стало не так страшно за Сашку, потому что я устал бояться. Это эгоистический механизм мозга ― защищать себя от стресса. Возможно, через пять лет мне вовсе будет все равно, что с ним и как у него дела. Если, конечно, через пять лет он еще будет жив. Врачи говорят, что вряд ли, но я никогда не верил врачам. Как говорил мой папа, если болезнь нельзя вылечить водкой, это не болезнь, а диагноз. Папа, кстати, умер от цирроза печени, когда мне было десять. Он знал толк в медицине.

Дверь едва не бьет меня по носу. Час настал. Туалет торгового комплекса ― главный спонсор эйфорических взрывов последних лет. О, сладкое чувство собственной опустошенности! О тебе писал Ремарк, о тебе писал Гюго, о тебе писал Рабле, о тебе пишу я. Боги, да я же только что встал в один ряд с великими! Удачный день.

Прихрамывая от счастья, возвращаюсь к своей возлюбленной «Жюли» и немедля убеждаюсь, что в мое отсутствие в ней побывала толпа народу. Ах, «Жюли», продажная ты плюха.

Хочется поделиться каламбуром с Аляской, но она старательно оттирает детские сопли с пятого столика. Приходится тихо, без лавров юркнуть в дверь подсобки и, вновь миновав кухню, вернуться за…

– Алекс!

Промышленный степлер лениного голоса подбил меня на взлете. Хорошо хоть в туалет сходил, иначе бы не избежал конфуза. Сейчас устроит выволочку за обиженного голубоглазого кобеля и его собаку. Главное ― молчать и кивать, а то вычтет из заплаты стоимость примирительных круассанов.

Мертвецы и идиоты. Повесть

Подняться наверх