Читать книгу Улица Сервантеса - Хайме Манрике - Страница 4
Часть первая
Глава 2
Позорное пятно
Луис
ОглавлениеЯ знал, что родителям Мигеля вряд ли удастся собрать нужную сумму за ночь, а потому решил помочь другу с бегством. Я жил на содержание, которое отец великодушно назначил мне, чтобы я мог посещать университет в Алькала-де-Энаресе, так что не смел просить у него слишком много. Как все добрые кастильцы, он был расчетлив. Моей единственной надеждой оставался дед, Карлос Лара. Он всегда баловал меня. Зная о его щедрости, я, тем не менее, никогда ею не злоупотреблял.
В спальне я его не застал. Не было его и в библиотеке. Наконец я заглянул в семейную часовню, которую дед посещал дважды в день. Я приблизил глаз к замочной скважине и действительно увидел его погруженным в молитву – на коленях и с опущенной головой. Пока я ждал у двери, меня не покидал страх, что кто-нибудь из родителей выйдет во двор, и придется объяснять, что я делаю здесь в столь неподобающий час. Коротая время, я переминался с ноги на ногу. Наконец дед Карлос вышел из часовни, просветленный и умиротворенный после утренней молитвы, и я без предисловий подступился к нему с просьбой:
– Дедушка, мне нужны деньги для друга, который оказался в очень большой беде.
– Для Мигеля Сервантеса? – поинтересовался он в ответ, не выказав ни малейшего удивления.
Я кивнул. Карлос с самого начала не одобрял моей дружбы с Мигелем.
– Я знал деда этого мальчишки, когда двор наших королей находился в Вальядолиде. Попомни мои слова: каков дед, таков и внук. Хуан Сервантес был вертопрахом – рабы, лошади, наряды, как у дворянина. Суконщик, простолюдин с барскими замашками, а на собратьев-евреев смотрел сверху вниз и пытался водить дружбу с христианской знатью – кто побогаче и повлиятельней… – Дед Карлос покачал головой и прищурился. – Да, он закончил жизнь в уважении и достатке. Но лучше не думать, какими путями он достиг таких высот. – Старик выделял голосом каждое слово, как обыкновенно поступал, если хотел сделать мне внушение. – Он был настоящим сыном своего племени. Луис, нам, христианам, не след сближаться с людьми, которые запятнали себя позором. – Он положил руку мне на плечо и заглянул в глаза. – Помни: даже если иудей поклянется, что он праведный христианин, даже если после его так называемого обращения пройдет сотня лет, – в душе он навсегда останется иудеем.
Лично я не имел ничего против евреев, обращенных в христианство; их замкнутая жизнь весьма занимала меня. К тому же мы с Мигелем разделили уже столько счастливых минут, что, если бы родители запретили нам общаться, я бы воспротивился – хотя во всех других случаях повиновался молча, с надлежащей сыновней покорностью.
Однако, несмотря на все брюзжание деда, я не услышал от него ни слова упрека.
– Пойдем, – только и сказал он.
Я последовал за дедом Карлосом в спальню, где он открыл деревянный ларец, украшенный мавританской мозаикой из слоновой кости – вроде тех, что делают мастера Толедо. Он набрал полную пригоршню монет, отсчитал шестьдесят золотых эскудо и пересыпал их в кожаный мешочек. Ни тогда, ни позднее не было сказано ни слова. Я понял, что невероятная щедрость деда означала его молчаливое желание, чтобы Мигель уехал как можно дальше от меня, покинул Испанию, и таким образом я избежал бы его дурного влияния. Золота в кошеле без сомнения хватило бы, чтобы добраться до самого Нового Света, о котором Мигель так мечтал.
Мы познакомились в «Эстудио де ла Вилья» – городской школе Мадрида, где студентов готовили к поступлению в университет. На целых два года Мигель стал мне братом, которого у меня никогда не было. Целых два года – время, когда отроческие надежды особенно чисты, и ни одна из них не кажется недостижимой, – мы мечтали стать поэтами и воинами, как многие великие испанские литераторы, как наш обожаемый Гарсиласо де ла Вега. Два года, пока мне не исполнилось двадцать, мы с Мигелем наслаждались полным единением душ. Нас так и называли – «двое неразлучных». Наши отношения казались мне идеальным воплощением духовного союза, который Аристотель описал в «Никомаховой этике». Подобный древнегреческий идеал дружбы представлялся мне одной из главных ценностей в жизни.
Во времена правления Филиппа II Мадрид был совсем небольшим городом. Вскоре после переезда семьи Мигеля из Севильи поползли слухи, что их отец, дон Родриго, не вылезает из долгов. Сервантесов преследовал и другой слух – более позорный.
В «Эстудио де ла Вилья» учителя и одноклассники относились ко мне с глубочайшим уважением. Учеба давалась мне легко. Знания всегда высоко ценились в нашей семье. Родные ожидали, что после окончания школы я поступлю в Университет Сиснероса в Алькала-де-Энаресе, где многие отпрыски благородных кастильских фамилий изучали богословие, медицину, словесность и другие науки, приличествующие идальго.
Мигель поступил в нашу школу в последний год моего обучения там. Для этого его отец должен был воспользоваться значительными связями. В отличие от большинства моих одноклассников Мигель не получил воспитания, подобающего кабальеро. Среди лучших юношей Кастилии – да что там: всего мира! – он походил на дикого жеребца в одном стойле с чистокровными скакунами. Никогда прежде я не встречал никого подобного. За бешеный нрав, диковатое обаяние и открытость его вскоре прозвали «Андалусцем». И правда – Мигель, как многие андалусцы, говорил по-кастильски не совсем чисто, проглатывая конечные слоги, и с некоторой гортанностью, напоминавшей мне арабскую речь. Он обладал дерзостью, живостью и непосредственностью южан, которых нельзя назвать подлинными иберийцами, поскольку в их жилах испанская кровь смешана с мавританской. Мигель держался так, словно не мог выбрать, кто он – цыган или дворянин, причем в обеих ипостасях чувствовал себя точно в чужой шкуре. Он мог бы выглядеть подлинным аристократом, если бы не вольнолюбивый нрав и повадка цыган – вольных птиц, которые каждую весну наводняли Мадрид вместе со стаями щебечущих ласточек, а затем, стоило осени присыпать золотом листья земляничного дерева, спешно откочевывали на юг – в Андалусию, к морю.
Мигель произвел на меня незабываемое впечатление, когда прочел на уроке Пятый сонет Гарсиласо де ла Веги. Именно это стихотворение я твердил про себя, рысцой пуская лошадь по улицам Мадрида, прогуливаясь в лесу или лежа вечером в постели, когда все молитвы уже были вознесены, но сон еще не смежил мне веки. Я повторял эти строки, думая о своей двоюродной сестре Мерседес – девушке, в которую был влюблен с детства. Пока я не услышал чтение Мигеля, я считал себя единственным, кто мог вполне проникнуть в суть слов Гарсиласо.
Стоило Мигелю начать – «Моя душа – холст твоему портрету…» – и я был покорен. Он не просто повторял слова, как прочие мои одноклассники, отвечавшие урок. Мигель читал так, словно пропустил через свою душу все чувства, о которых писал Гарсиласо. Он читал так, что в каждом слове раскрывалась бездна. Так, как может читать только истинный поэт. С нарастающей страстью он продекламировал следующие тринадцать строк:
Я обрамить его хотел стихами —
Но что прибавить смертному поэту
К величию, рожденному богами?
Прости косноязычие сонета —
Но он не может слабыми строками
Вместить тебя, как зарево рассвета
Не волен человек объять руками.
Одной любовью я к земле привязан,
Но мне твои крыла не по плечу —
И я люблю тебя, как отблеск рая;
Всем, что имею, я тебе обязан,
Я для тебя рожден, и жизнь влачу,
И должен умереть, и умираю.
Когда Мигель закончил чтение, его глаза блестели, как если бы он был охвачен лихорадкой, губы дрожали, руки тряслись, словно зажив отдельной от хозяина жизнью, лоб покрыла испарина, плечи ссутулились, стараясь удержать в грудной клетке каждое слово, каждый звук стихотворения – и то невероятное чувство, которое пробудил в нем сонет. Казалось, будто сердце Мигеля пронзено клинком, и теперь он умирает от неразделенной любви. С этого момента я понял, что стану его другом, хотя мы принадлежали к мирам настолько различным, что в Испании времен нашей молодости они почти не имели возможности соприкоснуться. Но страсть, которую Мигель вдохнул в сонет Гарсиласо, доказала мне, что в этом мире есть еще один человек, любящий поэзию – и Гарсиласо – так же сильно, как я.
До этого мгновения мы видели в Мигеле очередного андалусского деревенщину. Но его декламация все изменила. Когда он закончил чтение, несколько учеников разразились одобрительными возгласами и аплодисментами. Я заметил, с каким уважением смотрит на него наш учитель Лопес де Ойос, прекрасный знаток древних языков. В тот день Мигель стал его любимцем, хотя выказывал совершенное равнодушие к остальным предметам. Казалось, он жил ради поэзии. Надо ли говорить, что я нашел эту черту достойной восхищения, поскольку и сам считал поэзию высочайшим из искусств?
Вскоре после того урока я случайно услышал, как де Ойос в разговоре с другими преподавателями отозвался о Мигеле как о своем «самом одаренном и любимом ученике». Я понял, что отныне всегда буду для него на втором месте, и почувствовал острый укол ревности. «Разве это достойно настоящего кабальеро? – тут же одернул я себя. – Я буду выше подобных глупостей». Так что когда я предложил Мигелю свою дружбу, то сделал это с чистым сердцем.
В тот день, закончив уроки, мы вместе отправились на прогулку. Стоило школе исчезнуть из поля зрения, как Мигель лихо сунул в рот трубку – впрочем, без табака (когда я узнал его лучше, то понял, что для него всегда было очень важно произвести впечатление). Мигель предложил зайти в таверну и побеседовать о поэзии за кружкой вина. Я отказался, сославшись на то, что родители каждый день ждут меня домой к одному и тому же часу, и они вряд ли будут обрадованы, если я приду, благоухая табачным дымом и винными парами. В итоге мы до самой полуночи бродили по улицам и площадям Мадрида, декламируя Гарсиласо де ла Вегу – величайшего поэта Толедо, принца испанской поэзии. В тот вечер любовь к нему накрепко связала нас с Мигелем. Ни один из одноклассников не мог разделить со мной эту страсть.
Свежесть языка Гарсиласо, искренность его чувств и новизна стиля – он привнес в стоячие воды испанской поэтической традиции мощную струю итальянского лиризма – вкупе с тем фактом, что он был воином, окончательно сделали его нашим героем. Расточая похвалы благородному толедцу, Мигель среди прочего заметил: «Он рано погиб – мир не успел его испортить». Я задался вопросом, уж не ищет ли и мой друг похожей судьбы.
В те времена о Гарсиласо знали только молодые барды да любители поэзии. Мы с Мигелем решили, что повторим судьбу де ла Веги и Боскана (лучшего друга Гарсиласо, великого поэта и переводчика). Мы всей душей ненавидели модную тогда сентиментальную поэзию с ее высокопарными оборотами и с горячностью юности поклялись сбросить с трона признанных стихотворцев, чьи имена вызывали в нас такое негодование, что мы даже не оскверняли ими свои губы. Мигель разделял мое желание писать о любви к реальной, живой, осязаемой женщине – а не к туманному образу, который вдохновлял предшественников Гарсиласо.
– Мы будем истинными лириками, – сказал я. – Наши стихи будут исходить из самого сердца. Больше никакой слезливой чепухи!
– Именно! – подхватил Мигель. – Мы – мужчины. Станем поэтами-воинами, как Гарсиласо и Хорхе Манрике. Не чета нынешним сопливым рифмоплетам!
На углах начали зажигать фонари. Я направился к своему дому по соседству с Реаль Алькасаром, королевской резиденцией. Мигель следовал за мной. Когда мы подошли к парадному входу, он ни словом не выдал своих чувств, хотя я заметил, с каким благоговением он разглядывает монументальную дверь, украшенную старинным бронзовым гербом. Я предложил Мигелю зайти.
– Благодарю за приглашение, – ответил он, – но меня ждут родители. В следующий раз.
* * *
Мы сделались неразлучны и почти перестали общаться с другими студентами. Теперь мы каждый день совершали долгие прогулки по парку Эль-Прадо. Мигель выглядывал на земле каштаны, подбирал их и складывал в сумку с учебниками. В моем понимании каштаны годились только на откорм свиней, но для Мигеля они были лакомством. Вскоре я обнаружил в литературном образовании моего друга ужасающие пробелы – несмотря на чувствительную душу и страстную любовь к поэзии. Он знал творчество Гарсиласо, но почти ничего больше. Он не был знаком с Вергилием и Горацием, однако вынашивал честолюбивые планы стать не просто поэтом, а придворным поэтом короля. Гарсиласо занимал этот пост при Карле V, и я понимал, сколь трудно будет Мигелю подняться на такую вершину, учитывая, что его предки – если верить городской молве и утверждениям моего деда – были обращенными в христианство иудеями. Аристократы в окружении Филиппа II такого не потерпели бы. Давно прошли времена католических королей, когда при дворе Изабеллы служило великое множество евреев – ученых и медиков, – разумеется, до того, как она изгнала их из Испании под давлением Ватикана. Мы жили в дни, когда в Мадриде и по всей стране стало обычным делом сжигать иудеев на кострах.
Род Лара происходил из Толедо. Еще при Священной Римской империи книжные полки в домах и замках моих предков были уставлены сочинениями на кастильском, греческом, латинском, итальянском и арабском языках – словом, всеми, что полагались обязательными для образованного дворянина. Мой род насчитывал немало воинов, прославленных писателей и благородных искателей приключений, отдавших жизнь за веру на полях сражений в Европе или при завоевании Мексики. Мой отец вторично удостоился титула маркиза. Дед прославился в битве при Павии, когда император Карл V разбил французского короля Франциска I. Дед ходил на Мальту против турок в 1522 году. Там он завел дружбу с Хуаном Босканом и Гарсиласо, которые тоже участвовали в этой кампании. Я вырос на рассказах об этих поэтах. Они были для меня не отвлеченными историческими персонажами, а живыми людьми из плоти и крови – людьми, которых мог знать я сам.
Моя мать происходила из графского рода Мендинуэтов, по древности и знатности ничуть не уступавшему отцовскому. Матушка любила напоминать мне: «В течение многих поколений твои предки по обеим линиям ездили только в каретах, запряженных парой мулов. Вот от каких людей ты произошел».
Несмотря на общительный нрав Мигеля, он становился удивительно неразговорчивым, как только речь заходила о его семье – простолюдинах с их вечными денежными затруднениями. Мигель не имел даже чернил, бумаги и перьев, чтобы сделать домашнюю работу. Я предложил ему пользоваться нашей библиотекой, и она стала его вторым домом. Когда Мигель впервые переступил порог особняка, то явно почувствовал себя не в своей тарелке. В окружении моих родственников он словно терял дар речи.
К книгам Мигель относился точно к сокровищам. Конечно, он читал пасторальный роман Хорхе де Монтемайора «Влюбленная Диана» и был знаком с некоторыми испанскими классиками, но именно наша библиотека открыла ему сонеты Петрарки, «Разговоры запросто» и «О двойном изобилии слов» Эразма Роттердамского, а также трактат «О придворном» Кастильоне, переведенный с итальянского Босканом. Мы часами читали «Неистового Роланда» Ариосто. Когда я показал Мигелю первое издание стихов Гарсиласо, напечатанных в сборнике 1543 года, под одной обложкой с Босканом, мой друг не смог сдержать слез и все гладил и гладил томик, а затем до конца вечера погрузился в молчание.
Мигель касался старинных изданий классиков, как будто они были не просто драгоценностью, но хрупкими живыми существами. Его указательный палец скользил по строке с той же нежностью, с какой мужчина впервые ласкает кожу возлюбленной. Книжные аппетиты моего друга казались ненасытны. Он мог читать часами – словно его пустили в библиотеку в последний раз. Его жажду знаний я сравнил бы только с жаждой верблюда, который добрался до воды после долгого путешествия через пустыню. Мигель читал и читал, пока не прогорят свечи в канделябре.
Хотя моя мать регулярно приглашала его остаться на ужин, Мигель всегда отговаривался, что его ждут родители. Мне так и не удалось выяснить, где он живет. Если я спрашивал об этом прямо, Мигель махал в сторону городского центра, прочь от гордых башен Алькасара, подле которых мы жили. В любое время дня под моим окном проносились экипажи с пышным кортежем, скрывавшие членов королевской фамилии и их вельмож. Паланкины с мадриленьос – коренными жителями Мадрида – показывались у наших дверей так же часто, как уличные разносчики у беднейших лачуг.
Прошли месяцы после нашего сближения, прежде чем Мигель наконец пригласил меня в гости. Его семья жила в ветхом двухэтажном доме возле площади Пуэрта-дель-Соль, на мрачной улице, провонявшей капустным супом, мочой и испражнениями. Колодцев в домах не было, и людям приходилось носить воду из городских фонтанов. В деревянных ставнях зияли щели, через которые жильцы выглядывали на улицу. В эту часть Мадрида не ступала нога ни благородных идальго, ни чопорных дуэний. Здесь обитали попрошайки и калеки, уроды и прокаженные. Полураздетые босоногие дети и взрослые дрались с собаками и крысами за кости, на которых не было и кусочка мяса.
Мигель говорил, будто его отец работает хирургом. Однако, посетив дом Сервантесов, я убедился, что дон Родриго – не ученый медик, но один из тех цирюльников, что отворяют кровь безденежным. Его заведение – одновременно цирюльня и лечебница – располагалось в огромной, темной, зловонной комнате на первом этаже. Когда мы пришли, дон Родриго принимал пациента. Мигель сказал: «Добрый день, папа», и тот кивнул нам, не поднимая взгляда, словно был слишком занят, чтобы меня заметить.
Мы прошли через эту убогую жалкую комнату, где нельзя было вдохнуть полной грудью без рвотного позыва – из-за вони от множества тел. Больные спали или постанывали на койках, являвших собой грубо сколоченные нары с наваленной на них грязной соломой. Наконец по деревянной лестнице со сломанными ступенями мы поднялись в жилую часть дома. В гостиной горела единственная масляная лампа. В ее тусклом свете я разглядел потертый ковер с парой старых подушек, стол из грубого дерева и распятие над порогом. Все в комнате было пропитано едким запахом капусты – основного ингредиента похлебки бедняков.
Мигель отвел меня в свою спальню – закуток без окон рядом с гостиной. Роль двери исполняла грубая, зияющая множеством дыр занавеска. Мне пришлось согнуть колени и наклонить голову, чтобы не упереться затылком в потолок. Мигель делил кровать с братом Родриго, младшим в семье.
Вернувшись в гостиную, мы обнаружили сидящую на подушке молодую женщину, на руках у которой плакал ребенок. Мигель представил ее как свою старшую сестру по имени Андреа и объяснил, что другая сестра, Магдалена, сейчас навещает родственников в Кордове. Знакомство с семейством Сервантес завершилось доньей Леонорой, которая в этот момент вышла из кухни. По тому, с каким удивлением она на меня взглянула, я заключил, что гости в этом доме бывают нечасто. Мать Мигеля была высокой, худой и изможденной. Наверное, в молодости она считалась красивой, но с тех пор ее лицо словно разбили на множество осколков и заново собрали в мозаику, по которой явственно читалась история рухнувших надежд.
Когда Мигель назвал мое полное имя, она замялась.
– Дон Луис Лара, – произнесла она, растягивая каждый слог, словно желала удостовериться, что правильно расслышала. – Добро пожаловать в наш скромный дом. Это честь для нас.
Несмотря на изнуренный вид и скромную одежду, донья Леонора держалась с достоинством образованной женщины, даже не без изящества. Позже я узнал, что она происходила из старинного мелкопоместного дворянства.
– Тебе стоило бы предупредить меня о визите дона Луиса, – обратилась она к Мигелю. – Я бы приготовила вам что-нибудь подкрепиться.
– Это моя вина, донья Леонора, – заметил я. – Мигель не знал, что я к вам собираюсь. Я сам попросил его подняться за учебником. Прошу прощения за вторжение.
В эту секунду по лестнице взбежал мальчик, выкрикивающий: «Мигель! Мигель! Ты нужен папе!»
– Что за поведение, Родриго? – одернула его донья Леонора. – Ты не видишь, что у нас гости? Дон Луис может подумать, что в этом доме вопят круглыми сутками.
– Это мой младший брат. Я сейчас вернусь. – И Мигель скрылся внизу.
Донья Леонора настояла, чтобы я дождался угощения. Прежде чем вернуться на кухню, она обратилась к дочери:
– Давай я отнесу девочку в кроватку. Займи дона Луиса, пока я сварю шоколад.
Андреа отдала матери притихшего младенца. Мы остались вдвоем в гостиной, на подушках друг против друга. Она нарушила молчание первой:
– Дону Луису следует знать, что девочку, которую унесла моя мать, зовут Констанца, и она моя дочь, хотя родители говорят всем, что это их ребенок.
Прямота этого неожиданного признания показалась мне почти дикостью.
Волосы женщины спускались до талии, как черная шелковая мантилья. На ней было подчеркнуто строгое серое платье и ни единого украшения. Черты ее отличались классическим совершенством, кожа выглядела безупречной. При этом в ее глазах играл лукавый вызов, какой можно прочесть во взглядах тех сеньорит, что во множестве разгуливают по улицам Мадрида и едва не набрасываются на мужчин, предлагая свои услуги. Ямочка на ее подбородке показалась мне колодцем, куда мужские души падают без надежды на возврат.
– Дон Луис, не моя вина, что Господь, если верить тому, что говорят люди, сотворил меня красивой. Для девушки из бедного рода красота – единственное приданое.
Андреа замолчала. Последние слова она произнесла почти шепотом, и мне пришлось наклониться к ней так близко, что я почувствовал ее дыхание на своих ресницах. Ее близость смущала меня. Сестра Мигеля и в самом деле была редкостной красавицей. Однако в ее красоте сквозила какая-то горечь.
Андреа обеими руками пригладила волосы и испустила глубокий печальный вздох. Затем она продолжила трагическим шепотом:
– В Севилье я повстречала молодого человека, покорившего мои глаза и сердце, – по имени Йессид. Его намерения в отношении меня были благородны, а наша любовь – взаимна. Он работал плотником. Но отец не захотел видеть его моим мужем, потому что среди предков Йессида были мавры, хотя он и его семья были настоящими христианами. Когда я сказала отцу, что Йессид собирается просить моей руки, он ответил: «Только этого нам не хватало. Мы столько поколений не можем добиться чистоты крови. Если ты выйдешь за мавра, наша семья никогда не отмоется от позора. Я бы предпочел, чтобы ты умерла. Я запрещаю тебе видеться с Йессидом. И лучше бы ему не попадаться мне на глаза». – Андреа замолчала и снова тяжело вздохнула. Видимо, исповедь давалась ей нелегко. – Вы молоды, дон Луис, но я уверена, что вы уже знакомы с безжалостной тиранией любви. Сердце Йессида было разбито. Он вернулся к родителям, в горы возле Гранады. Через некоторое время я узнала, что он повесился.
– Мне очень жаль, – прошептал я.
Андреа, казалось, не слышала меня. Теперь она изучала свои руки. Длинные, красиво сложенные пальцы поглаживали друг друга. История еще не была закончена.
– С тех пор как я достаточно повзрослела для работы, – продолжила она, подняв голову и вперив в меня взгляд, – я помогала отцу ухаживать за больными. Будь у меня средства, я бы вступила в монашеский орден и уехала в Новый Свет – облегчать чужие страдания и распространять нашу веру. Но Господь в своей бесконечной мудрости уготовил мне иное. Так я встретилась с моим злым искусителем, богатым флорентийским торговцем по имени Джованни Франческо Локадело – отцом моей дочери. Турецкие корсары ранили его на море возле нашего берега, и его отвезли в Севилью. Он нуждался в постоянной сиделке, и я с охотой взялась за эту работу, чтобы помочь родителям и отвлечься от своей потери… Я ухаживала за флорентийцем все время его болезни. Не спала ночей, прикладывала холодные тряпицы, чтобы облегчить лихорадку. И когда он пошел на поправку, то решил отблагодарить меня. Он сказал, что теперь я ему как дочь. Если бы я знала, что это лишь первый шаг его коварного плана лишить меня невинности – единственного, что у меня было!
Я попытался отвести взгляд, смотреть хотя бы на закопченный потолок, но Андреа меня словно загипнотизировала.
– Однажды он сказал, что мы предназначены друг для друга, и попросил согласия стать его женой. Я отказалась, не объясняя причин. На самом деле я поклялась себе, что до конца дней буду вдовой Йессида… Несмотря на это, флорентиец продолжал упорствовать. Он не оставлял своих попыток месяцами, и в конце концов я сдалась, чтобы отомстить отцу. Через несколько недель, когда я сказала дону Джованни, что ношу под сердцем его ребенка, он объявил, что его вызывают из Флоренции по срочному делу и что он чувствует себя достаточно хорошо, чтобы вернуться домой.
Меня бросило в пот, и Андреа это заметила.
– Простите, если огорчила вас своей историей. Но я не рассказывала ее ни одной живой душе и чувствую, что не переживу этот день, если не облегчу душу. – Она взглянула в сторону кухни проверить, не идет ли мать, и торопливо продолжила: – Перед отъездом Джованни решил успокоить свою совесть, хотя всем было сказано, что он делает это из благодарности, желая вознаградить меня за уход. Он подарил мне два плаща – один расшитый серебром, другой пурпурный с золотом; фламандский стол – и еще один, орехового дерева; прекрасное постельное белье; шелковые простыни; голландские подушки; расшитые скатерти; серебряные масляные лампы; золотые канделябры; турецкие ковры; жаровни; зеркало в золоченой раме; картины фламандских мастеров; арфу, две тысячи золотых эскудо и множество других вещей. Другими словами, Локадело обеспечил меня приданым богатой дамы, чтобы я смогла привлечь жениха, которого не смутило бы, что его невеста – не девица. Этого вполне хватило, чтобы задобрить моего отца. Ему оказалось проще принять меня падшей богачкой, чем женой честного труженика, в чьих жилах текла мавританская кровь…
Должно быть, вы задаетесь вопросом, где все эти богатства. – И Андреа обвела рукой жалкую обстановку комнаты. – Дело в том, дон Луис, что мой отец проиграл огромную сумму в карты и мог попасть в тюрьму до конца жизни. Он продал все свидетельства моего позора, какие сумел, а остальное заложил. Этих денег оказалось достаточно, чтобы заплатить кредиторам и перевезти семью сюда, в Мадрид… Вы знаете, дон Луис: честь и добродетель – единственные настоящие украшения женщины. Чтобы спасти мою честь, то есть честь семьи, родители перед отъездом убеждали меня бросить дочь. Но я поклялась, что убью сначала ее, а потом себя, если они это сделают. Все в Севилье знают, что происходит с несчастными младенцами, которых оставляют по ночам у дверей монастыря: дикие собаки и свиньи, что бродят по улицам до рассвета, успевают сожрать их прежде, чем монахини обнаружат подкидыша. Все, что обычно остается от этих ангелочков, – темные пятна крови на земле, осколки костей и розовые ошметки плоти.
Я почувствовал дурноту. Мне хотелось вскочить и бежать прочь от этой девушки и ее ужасающей исповеди. Но Андреа все не умолкала.
– Вы знаете, что бывает с девушками, потерявшими честь до замужества. Их клеймят как ведьм, дьяволиц. Я сказала, что лучше заберу дочь, уйду в горы возле Гранады и стану пасти овец. Так, по крайней мере, над семьей не будет нависать тень моего позора. Хвала Господу и Святой Деве, родители отказались от мысли избавиться от ребенка, и мы вместе переехали в Мадрид… Здесь нас никто не знает. Родители сочинили нелепую историю, что я вдова некого Николаса де Овандо, который погиб в Севилье от страшной лихорадки. Такой вы и повстречали меня, дон Луис, – замурованную заживо, с окаменевшим сердцем. Клянусь, если бы не дочь, я бы давно – прости меня, Господи! – наложила на себя руки.
Андреа закончила свой чудовищный рассказ и поднялась с подушки. Ее лицо, совершенное, но безжизненное, покрывала мраморная бледность. Не сказав больше ни слова, она скрылась в темном коридоре, в дальнем конце которого уже заходилась криком проснувшаяся девочка.
Пока я сидел в одиночестве при тусклом свете лампы, меня не отпускало чувство, будто я только что увидел обычно скрытую, неназываемую изнанку мира. Я потряс головой, стараясь отогнать окруживших меня демонов. Почему Андреа доверила мне свой секрет? Как она могла быть уверена, что я не опорочу их семью? Единственное, что пришло мне на ум, – ей хотелось заставить еще кого-то поверить, что в этой трагедии повинен ее отец.
Я решил не говорить о нашем разговоре ни Мигелю, ни кому-либо еще. Раскрыв мне душу, Андреа одновременно взвалила на меня тяжкий груз, но что хуже всего – этой страшной тайной она сделала меня своим заложником.
Читая первую часть «Дон Кихота» почти тридцать лет спустя, я узнал сестру Мигеля в Марселе – прекрасной пастушке, которую обвинили в гибели влюбленного в нее мужчины. Мне оставалось лишь гадать, прочла ли Андреа роман и сколько боли причинил ей брат, открыв миру ее позорное прошлое. В этом заключается наше главное различие как писателей. У Мигеля де Сервантеса (приставку «де» он добавил уже потом) всегда недоставало воображения. Он все заимствовал у жизни, в то время как я считал, что настоящая литература – нечто большее, чем плохо замаскированная автобиография. В те злосчастные времена, когда мне выпало появиться на свет, это было еще не всем очевидно. Но в будущем великими писателями смогут считаться только те, кто создает абсолютно новое и при этом совершенное, а не просто переписывает за другими. Что же касается скучных, затянутых романов вроде «Дон Кихота», их без жалости сведут к простому перечню событий, так что вся история уместится на нескольких страницах.
Когда я зашел к Мигелю в следующий раз, мне удалось полюбоваться на остатки «приданого» его сестры. Невзрачная гостиная была прекрасно, со вкусом обставлена. Видимо, отцу Мигеля повезло за игорным столом, и он смог выкупить заложенную мебель.
Побывав у Мигеля дома, я понял, что такое настоящее семейное несчастье. Донья Леонора не упускала случая, чтобы подчеркнуть, как презирает мужа-транжиру. Он был страстным книгочеем и гордился своим знанием латыни. Откровенно говоря, дону Родриго (так называли его окружающие, хотя он и не имел права носить сей благородный титул) больше денег приносило сочинение сонетов по заказу молодых людей, желающих впечатлить своих избранниц, нежели его цирюльня. Он с равной охотой развлекал декламацией стихов и этих юных любовников, и всех соседей. Дон Родриго не уставал напоминать, что в действительности его заведение – это место, где собираются лучшие умы города. Он без долгих уговоров доставал виуэлу и принимался аккомпанировать куплетам собственного сочинения на потеху друзьям и клиентам, которые иногда заглядывали к нему поболтать и пропустить стаканчик.
– Дон Луис, люди быстрее поправляются, когда слышат стихи и музыку, – объяснил он мне однажды. – Веселье – лучшее лекарство от всех болезней.
Воплощая свою теорию на практике, он распевал романсы, пока пускал кровь пациентам, и при этом умудрялся играть на виуэле. Неудивительно, что люди охотнее доверяли ему бороды, чем жилы. Те больные, которые обращались к дону Родриго за кровопусканием, скорее напоминали преступников, опасающихся идти в городскую больницу. Всегдашнее восхищение Мигеля разными темными личностями зародилось именно благодаря людям, которые покровительствовали цирюльне его отца. Меня и отталкивал, и привлекал весь этот сброд, который до знакомства с Мигелем существовал где-то за пределами моего мира.
– Дон Луис, – обратился ко мне дон Родриго однажды, узнав меня получше. – Я занимаюсь этим ремеслом, только чтобы удержать душу в теле. Но сердцем я поэт. Я знаю, вы это чувствуете.
На каникулах и каждый день после школы Мигель помогал отцу лечить больных, бил мух, выносил ночные горшки и отмывал заляпанный кровью пол. Он сгорал от стыда, выполняя эти унизительные поручения, и не выказывал ни малейшего интереса к ремеслу дона Родриго.
– Какое мне дело до пиявок и бород? – с горечью жаловался он мне. – Когда я стану придворным поэтом, мне не придется пускать людям кровь. Красота моих стихов вылечит их от любого недуга.
Конечно, Мигель унаследовал любовь к поэзии от отца. Но, в отличие от своего родителя, он намеревался стать по-настоящему великим.
– Ты не представляешь, сколько раз я носил похлебку ему в тюрьму, – сказал мне Мигель однажды. Был вечер, мы сидели в таверне, и мой приятель явно перебрал вина. – Иногда матушка с младшими братьями и сестрами голодали, только чтобы этот чурбан мог набить себе брюхо.
Я искренне сочувствовал другу и его нелегкой жизни.
Хотя донья Леонора была благородного происхождения и гордилась, что монахини научили ее читать и писать, она жалела денег на бумагу для сочинений Мигеля: покупка письменных принадлежностей означала, что жертвовать придется чем-то из насущно необходимого. Донья Леонора не уставала напоминать каждому встречному, что их семья жива только из-за ее наследства, впрочем стремительно скудеющего. Ей принадлежал виноградник в Арганде, но дохода от него едва хватало на еду и одежду для детей.
Годы спустя, когда я готовился начать работу над собственным «Дон Кихотом», я сделал родителей Мигеля прототипами главных героев. Здесь я должен подчеркнуть разницу между автобиографией, сиречь пережевыванием собственной жизни, и биографией, опирающейся на наблюдательность автора. Именно дон Родриго вдохновил меня на образ чудака, разрушившего свою семью ради пустых мечтаний. На страницах моей книги отец Мигеля обрел вторую жизнь под именем Дон Кихота, а донья Леонора послужила прообразом его дельной племянницы и здравомыслящей ключницы. Именно я первым решил описать их. Но допустил страшную ошибку: однажды вечером, когда мы с Мигелем перебрали вина в таверне, я пересказал ему замысел своего романа (не упомянув, однако, что задумал списать героев с его родителей). Когда наши пути разошлись, он воспользовался моим замыслом и опубликовал бессвязную, безвкусную первую часть «Дон Кихота» прежде, чем я успел закончить свой вариант.
Несмотря на все различия, нашу с Мигелем дружбу подогревал огонь поэзии. Двое друзей, навеки соединенных любовью к литературе, – таким виделось мне наше общее будущее. Размышляя, куда заведет нас судьба, мы частенько цитировали начальные строки одного из знаменитых сонетов Гарсиласо, превосходнейшим образом отражающие неопределенность наших юных судеб:
Оставив пени, оглянись назад:
Какой тропою ты пришел сюда…
В октябре 1568 года французская принцесса Изабелла де Валуа, третья жена короля Филиппа II, умерла вследствие выкидыша на пятом месяце беременности. В неполные двадцать три года она снискала прозвание «Изабеллы Мирной»: ее обручение с Филиппом в 1559 году скрепило мирный договор между нашими государствами и обеспечило Испании владычество над Италией. Как все испанцы, я боготворил принцессу.
Когда Изабелла приехала в Испанию, она еще играла в куклы. Королю пришлось ждать почти два года, прежде чем врачи признали, что она готова стать матерью. Только тогда страна отпраздновала свадьбу.
У новобрачных не было общего языка (Филипп не владел латынью). Он был вдвое старше молодой жены и давно имел любовницу – фрейлину своей сестры, принцессы Хуаны. Молодая королева очень страдала: в свое время Диана де Пуатье, возлюбленная ее собственного отца, разрушила жизнь матери Изабеллы. Девушка притворялась, что не замечает измен мужа. При этом она сумела завоевать безоговорочную любовь испанцев, в совершенстве овладев кастильским. Принцесса стала покровительницей искусств – особенно художников, – и сама писала музыку. За время своего краткого правления Изабелла сделала двор Филиппа одним из самых утонченных в Европе.
Все ее поданные молились о наследнике. Первая беременность, обещавшая рождение близнецов, закончилась выкидышем. Он подорвал силы Изабеллы, и испанцы начали опасаться за ее жизнь. В течение нескольких тягостных дней кафедральные соборы и храмы Испании были заполнены выходцами из всех слоев общества, которые в едином порыве молились за свою королеву. На площадях и улицах Мадрида собирались огромные толпы. Тысячи свечей день и ночь горели у ворот Алькасара, а внутри его такой же свечой сгорала жизнь Изабеллы. В нашей семейной часовне дважды в день служили мессу за здоровье молодой королевы. Молитвы людей поднимались к небесам огромным многоголосым облаком. Меня глубоко трогала привязанность к ней простых мадридцев.
Итальянскому хирургу, приглашенному ко двору Филиппа, удалось спасти жизнь Изабеллы. Стоило ей оправиться от недуга, как король, двор и вся Испания стали жить ожиданием того дня, когда ее лоно вновь станет плодоносным. Однако месяц шел за месяцем, и архиепископ Толедский посоветовал перевезти из Франции в Мадрид мощи святого Евгения, чтобы Изабелла могла молиться у них о даровании потомства. Ее желание подарить испанскому трону наследника – и сила веры – были таковы, что она спала обнаженной рядом с мощами святого, пока снова не понесла. Испанцы с восторгом приветствовали появление двух инфант. Теперь рождение младенца мужского пола представлялось для всех лишь вопросом времени.
Однако Изабелла снова слегла с тяжелым недугом, который на этот раз обезобразил ее лицо. Поползли слухи, что неверный супруг заразил королеву сифилисом. Врачи объявили, что это ветряная оспа, и посоветовали Изабелле для спасения красоты натираться мазью из голубиного помета с маслом. Когда она поправилась и ее кожа вновь стала безупречной, испанцы – после стольких страданий и чудесных исцелений – уверовали, что их королева не иначе как святая, посланная на землю самим Господом. Наконец, после долгих попыток, Изабелла зачала в третий раз. Новый выкидыш оказался для нее смертельным. Испанцы скорбели об этой утрате горше, чем если бы потерпели поражение от восставших мавров, сильнее, чем впоследствии оплакивали потерю Непобедимой армады. Скорбел весь народ. В Мадриде на тридцать дней стихла музыка; театры были закрыты, бои быков запрещены, празднования дней рождения отменены, а свадьбы отложены на полгода. Все женщины в моей семье оделись в черное и на три месяца закрыли лица златоткаными вуалями. Я повязал на правое плечо траурную ленту. Мое горе было особенным: я знал королеву лично. Тетушка, графиня Ла Лагуна, представила меня при дворе как будущего светоча испанской поэзии. Ее величество выразила желание ознакомиться с моими сочинениями и попросила передать их через тетю. Эти слова подкрепила очаровательная улыбка. Я так никогда и не узнал, что она думала о моих стихах, но одна мысль, что ее взгляд пробегал их, уже наполняла меня невыразимым счастьем.
Король Филипп объявил состязание на лучший сонет, призванный увековечить память его возлюбленной королевы. Победа открывала молодым людям один из немногих путей к известности и уважению. Более того, она могла принести сочинителю покровительство какого-нибудь тщеславного аристократа, а там – кто знает? – и титул придворного поэта.
Я тоже написал сонет об Изабелле, но не стал участвовать в соревновании. Подобно Горацию, я полагал, что стихотворение должно вызреть девять лет, прежде чем предстанет на людской суд. К тому же меня не прельщала слава, и я не нуждался в денежном вознаграждении.
Надеюсь, я не покажусь излишне высокомерным, если скажу, что мои стихи отличались большей точностью, более тонкими рифмами и высокими чувствами, нежели сонет, сочиненный Мигелем. Я знал, как важно для моего друга выиграть состязание. Возможно, от этого зависела его судьба. И наименьшее, что я мог сделать для Мигеля, – не мешать его борьбе за толику литературного признания.
Мы всегда читали друг другу свои стихи. Мигель показал мне посредственный сонет в честь Изабеллы и спросил моего мнения. «Думаю, ты выиграешь соревнование», – ответил я. Мигель был счастлив. В своей самоуверенности он даже не подумал обратиться ко мне за критикой, но я все же постарался освежить бедный лексикон стихотворения и привести рифмы в согласие с классической, ласкающей слух схемой. Затем Мигель обратился за помощью к профессору Лопесу де Ойосу, чье расположение заслужил неиссякаемыми потоками лести.
По иронии судьбы, единственный судья соревнования, возвращаясь домой в подпитии, упал с лошади и свернул шею о булыжную мостовую. Ему на замену пригласили профессора Лопеса де Ойоса. Я не испытал ни малейшего удивления, когда он присудил Мигелю первый приз, поскольку все литературные состязания – с чего и следовало начать – учреждаются с двумя целями: 1) поощрить друзей судьи; 2) отомстить его врагам. Я процитирую один первый катрен, чтобы вы имели представление о сонете-победителе:
Когда Испания забыла о войне
И поднялась до солнца в колеснице,
Сгорел в его бушующем огне
Цветок, которым мы могли гордиться.
Этот так называемый сонет был неумелым подражанием Гарсиласо, смехотворной потугой юного честолюбца, мечтающего о признании.
Маленький литературный успех Мигеля обнажил его истинную натуру: он начал вести себя так, словно и в самом деле стал величайшим поэтом Испании, и заявлял всем, кто соглашался его слушать: «Я – истинный наследник Гарсиласо де ла Веги». Уже на следующий день после оглашения победителей Мигель нередко начинал фразы так: «Когда я стану придворным поэтом…» Конечно, такое хвастовство было нелепо, но я по натуре не жестокий человек, а потому решил не расстраивать друга напоминанием, что бывшим иудеям не стоит об этом и мечтать. В то время я был очарован Мигелем и прощал ему все, а объединявшие нас вещи казались сильнее тех, что в итоге раскололи наш союз.
После окончания обучения в «Эстудио де ла Вилья» у меня не было ни малейшего желания оставаться в Мадриде и сражаться за крохи поэтической славы. Я решил посвятить себя изучению классической литературы в Университете Сиснероса в Алькала-де-Энаресе. Я предпочел его Саламанке ради его утонченности, и мне не хотелось уезжать слишком далеко от Толедо и Мадрида. Несмотря на растущие опасения по поводу заносчивости Мигеля, я искренне сожалел о предстоящей разлуке. Иногда бедные семьи посылали своих сыновей в университеты – принося ради этого огромные жертвы. Родители обеспеченных студентов снимали своим отпрыскам целые дома с прислугой и лошадьми. Менее удачливые однокашники прислуживали им, чтобы иметь возможность платить за обучение. Едва я намекнул Мигелю на такой вариант, он отрезал:
– Лучше я буду неучем, чем одним из этих вечно голодных студентов, которые попрошайничают ради куска хлеба, а зимой кутаются в лохмотья с барского плеча.
– Позволь напомнить, что ты будешь жить в моем доме, и с тобой будут обращаться как с моим братом, а не слугой.
– Я помню. Не подумай, будто я не благодарен за твое великодушие. Но другие студенты будут знать, что я простолюдин, и обращаться со мной как с прислугой.
Я решил не настаивать, надеясь, что со временем Мигель сам увидит выгоды моего предложения. Без образования его перспективы – несмотря на сиюминутную славу поэта – были призрачными. Я подозревал, что он отказался из-за давления родителей, которые хотели, чтобы он скорее начал зарабатывать и помог залатать многочисленные прорехи в карманах Сервантесов. Я уговорил Мигеля съездить со мной в Алькала-де-Энарес и помочь мне выбрать подходящий дом.
– Неужели тебе не хочется взглянуть на город, где ты появился на свет?
Мигель покинул Алькалу, когда был еще мальчишкой, но неизменно вспоминал о ней с нежностью.
– А на обратном пути мы сможем заехать в Толедо на могилу Гарсиласо. Остановимся у моего деда. Я наконец-то представлю тебя кузине Мерседес…
Я действительно страстно желал познакомить девушку, в которой души не чаял, и лучшего друга. Моя наивность – и привязанность к Мигелю – достигали такой степени, что я опрометчиво добавил:
– Я писал Мерседес о нашей дружбе, и она ответила, что желает тебя увидеть. Мне бы хотелось, чтобы вы стали близки как брат и сестра.
Я привел Мигеля к беломраморному фасаду Университета Сиснероса, надеясь, что друг все же изменит решение и согласится составить мне компанию и в эти университетские годы. Но постепенно двор заполнялся отпрысками благородных семейств, которые приезжали на лекции в темных бархатных плащах и шляпах, украшенных пышными перьями, с кинжалами и шпагами на поясе, верхом на прекрасных скакунах и в сопровождении пажей, камердинеров и лакеев, тут же разбивших на площади импровизированный лагерь. Я понимал, что в эту секунду Мигель сравнивает себя с этими юными щеголями – и испытывает унижение при мысли, что никогда не сможет похвастаться таким же богатством.
Отпрыски знатных фамилий разительно отличались от других студентов, именуемых «трутнями» – capigorristas, которые приходили на лекции пешком и носили скромные накидки и матерчатые шляпы, едва ли способные защитить их от холодного ветра.
Мы провели несколько приятных часов, осматривая великолепные дома Алькалы. Особенно Мигеля восхитила ратуша с витражными окнами в готическом стиле и позолоченным потолком, расписанным мавританскими узорами; монументальная часовня; внутренние дворики с романскими арками и колоннами в окружении высоких кипарисов; а также огромные цветочные сады, отделявшие друг от друга городские здания. Птицы, пившие из мраморных фонтанчиков, то и дело с громким щебетом принимались в них плескаться.
На следующий день мы обошли несколько домов, которые я присмотрел для съема. Затем я настоял, чтобы мы посетили место рождения Мигеля – он упоминал, что это всего в паре шагов от университета. Я слышал от дона Родриго, что в былые, благополучные для семьи времена, когда Сервантесов еще не преследовали неудачи, они жили в прекрасном доме в Алькале. Двухэтажное здание с садиком, в котором поместилось бы несколько розовых кустов, стояло на углу между мавританским и еврейским кварталами. В соседнем доме находилась лечебница, где, как это обычно и бывает в Испании, под одной крышей теснились больные, умирающие и умалишенные. Я ощутил прилив жалости к Мигелю, которому денно и нощно приходилось выслушивать дикие вопли безумцев, стоны прокаженных и горестный плач тех, кто умирал в страданиях. Больница источала такие тлетворные флюиды, что даже меня, стоявшего на улице, затошнило. Непостижимо, как подобное место сумело оставить в ком-то добрые воспоминания.
Мы зашли и в школу, где Мигель выучился читать и писать. Это было крохотное заброшенное здание. Я заглянул через разбитое окно в комнату с низким потолком и стенами, на которых виднелись осколки мавританской плитки. Теперь я куда лучше понимал Мигеля: печальное детство объясняло и извиняло раздражающее честолюбие моего друга.
Мы переночевали неподалеку от университета в таверне, куда студенты приходили выпить. Подавленный Мигель опрокидывал в себя кувшин за кувшином. Мне дважды пришлось удерживать его от драки. Я знал, что буйный нрав рано или поздно доведет его до беды.
* * *
Любовь к кузине Мерседес была самой сокровенной моей тайной. Хотя мы ни разу не заговаривали о своих чувствах, я и без доказательств знал, что моя страсть взаимна. Еще в пору нашего детства все родители, бабушки, дедушки и прочие родственники пришли к соглашению, что мы поженимся, как только я завершу учебу.
Бабушка и дедушка с материнской стороны взяли Мерседес на воспитание, когда она была совсем крохой. Ее мать, тетушка Кармен, умерла в родах, а отец, дон Исидро Флорес, был настолько оглушен потерей жены, что отправился в неприветливые джунгли Нового Света и погиб там в стычке с туземцами.
Мы прибыли в дом деда, когда солнце еще только подбиралось к зениту. Я сгорал от нетерпения увидеть Мерседес. Слуга отвел Мигеля в комнату для гостей, чтобы он мог смыть дорожную пыль. Я только протер лицо мокрой тряпицей, причесался, отряхнул рукава камзола, счистил грязь с сапог – и в таком виде постучался в комнату кузины. Она знала о моем приезде и ждала меня. Дверь открыла Леонела – няня, прислуживавшая ей с рождения. Едва завидев меня, сестра вскочила из-за письменного стола и бросилась навстречу. Мы заключили друг друга в нежные объятия. Когда Леонела вышла, я расцеловал Мерседес в гладкие румяные щеки, пахнущие жасмином.
Она увлекла меня на подушки у окна, за которым простирался фруктовый сад. Светлые волосы кузины были спрятаны под покрывалом, но несколько упрямых локонов выскользнули из-под ткани и теперь мерцали у висков, точно золотые нити.
– Ты нашел дом в Алькале? Я слышала, ты хочешь там поселиться…
Волнение, охватившее меня от близости кузины, было настолько сильным, что я с трудом понимал, о чем она говорит. Внезапно по ее лицу скользнула легкая тень.
– Надеюсь, ты не сочтешь меня излишне самонадеянной, если я признаюсь, что тоже хотела бы учиться в университете… – Но прежде, чем я успел вставить хоть слово, она сменила тон: – А ты надолго приехал?
Я взял в ладони ее прохладную руку и принялся рассматривать тонкие пальцы.
– Я обещал родителям Мигеля, что мы вернемся в Мадрид завтра утром. К тому же мне надо на занятия. Но обещаю, скоро я приеду снова и тогда останусь на несколько дней.
Мерседес опустила глаза и улыбнулась.
Бабушка Асусена устроила в мою честь роскошный обед. Я обнаружил на столе все свои любимые блюда: куропатку, тушенную с турецким горохом, жареную ножку ягненка, вяленый окорок – хамон серрано, начиненную грибами форель, фруктовый салат, миндаль, перепелиные яйца, а также вазочку с оливками, несколько сортов сыра и воздушные медовые турроны. Это великолепие мы запивали зрелыми винами с семейных виноградников возле Толедо. Все время ужина Мерседес являла собой образец учтивости, изящества и благородства. Скромно потупленный взгляд поднимался только тогда, когда к ней обращались дедушка с бабушкой или я.
Несмотря на теплый прием моих родственников, Мигель проронил за весь обед лишь пару слов, да и то – отвечая на прямые вопросы. Я никогда не видел его таким молчаливым, но списал это на недостаток общения с аристократами. Из бабушкиного угощения ему больше всего приглянулся хамон, коего он с наслаждением съел две порции. Возможно, пытался доказать моей семье, что он не иудей?
Потом мы разошлись по комнатам для сиесты, условившись встретиться снова в четыре часа и отправиться на могилу Гарсиласо.
До кафедрального собора мы доехали в дедушкиной карете; Леонела была четвертой в нашей компании. Как только мы укрылись от палящего солнца, Мерседес сняла вуаль, и ее красота словно озарила карету изнутри.
Кузина поинтересовалась у Мигеля, нравится ли ему учиться в «Эстудио де ла Вилья». Тот мгновенно оживился и принялся пародировать манеры самых чудных наших наставников, перемежая ужимки плоскими шутками касательно их наружности. Шутки, впрочем, были достаточно смешны, хотя и не вполне уместны в дамском обществе. Однако Мерседес смотрела на его кривляния с одобрением.
– Вы поете, сеньор Сервантес? – вдруг осведомилась она.
Мигель замялся, и я решительно подтвердил:
– Еще как поет. У Мигеля прекрасный голос. Ты непременно должна услышать андалусские баллады в его исполнении.
Тот начал было возражать, но Мерседес пылко перебила его:
– Тогда вы обязательно должны для нас спеть! Вы же не откажете в просьбе даме?
Лицо Мигеля начало заливаться краской. Он прочистил горло и завел любовную песню, отбивая ритм ладонями вместо аккомпанемента. У меня промелькнула мысль, что давешняя робость Мигеля была всего лишь уловкой: казалось, он хотел произвести впечатление на Мерседес. И хотя ничего в поведении кузины не давало мне повода для подозрений, я ощутил укол ревности. Когда Мигель закончил петь, все разразились одобрительными возгласами и захлопали в ладоши. После этого в экипаже воцарилось молчание. Мерседес отстраненно смотрела в окно, пока за ним не показался фасад кафедрального собора.
Мы вознесли молитвы перед главным алтарем и подошли к могиле Гарсиласо. Я был счастлив наконец-то показать ее Мигелю. Он преклонил колени перед мраморной гробницей и поцеловал холодный камень. Я вполне разделял его чувства, поскольку, впервые посетив это место, был ошеломлен не меньше. Леонела передала Мерседес букетик роз, и кузина возложила его к подножию могилы. Мигель предложил прочесть сонет, который он сочинил в честь великого толедца. Лучше я ничего не буду говорить об этом произведении. Впрочем, Мерседес он понравился.
Когда мы выехали из Толедо, я почувствовал облегчение. К Мигелю вернулась его обычная разговорчивость: половину обратного пути он восторгался Мерседес и донимал меня вопросами о ней. Я старался не рассказывать слишком много.
– Она такая красивая, и умная, и естественная…
Я кивнул, но ничего не сказал.
– Ее непосредственность так очаровательна! – продолжал Мигель.
Прежде чем он успел родить еще какой-нибудь комплимент в адрес кузины, я мимоходом заметил:
– Да, вся семья ждет нашей свадьбы.
Мигель не сумел скрыть разочарования, которое вызвала в нем эта новость. Почти всю оставшуюся дорогу до Мадрида он провел в молчании.
Учеба совершенно меня закружила. Я был в восторге от лекций и новых знакомств. Однажды я получил письмо от Мерседес, где она сообщала обычные новости о здоровье бабушки и дедушки и забрасывала меня вопросами об университете. В конце стояла приписка, сообщавшая, что Мигель недавно навестил их. Сперва я не придал этому значения. Как бы там ни было, я отправил Мигелю очередное письмо, ни словом не обмолвившись, что мне известно о его поездке в Толедо. Ответ не пришел ни через неделю, ни через две. Это настораживало. Я чувствовал, как по моим венам начинает растекаться яд ревности. Я старался гнать мысль, что лучший друг может добиваться любви моей нареченной. Конечно, я ни минуты не сомневался в Мерседес, чье благородство и чистота не позволили бы ей опуститься до предательства. Однако в Мигеле я не был так уверен. Ревность довела меня до того, что я начал сходить с ума, не мог учиться, спать, есть. Я приходил в студенческие таверны Алькалы, садился в одиночестве в углу и пил до тех пор, пока не наступало благословенное отупение. К счастью, слуги оттаскивали меня домой прежде, чем я успевал стать жертвой грабителей.
Так продолжаться не могло. Я ведь клялся на семейном гербе всегда вести себя, как приличествует кабальеро. Однажды на рассвете, после бесконечной и бессонной ночи, я оделся и, поддавшись внезапному порыву, приказал конюшему оседлать для меня самого быстрого жеребца. Я направился в Мадрид, надеясь… А на что я, собственно, надеялся? Оставалось лишь молиться, чтобы мои подозрения оказались беспочвенны.
Яростная скачка окончилась у дома дона Родриго, который в это время менял больному зловонные повязки.
– Дон Луис! – удивился он. – Чем мы обязаны столь высокой чести?
У меня не было времени на его благоглупости, поэтому я ограничился сухим приветствием.
– Доброе утро, дон Родриго. Мигель дома?
Казалось, моя резкость испугала его. Он вернулся к смене повязок, не прекращая разговора.
– Если так подумать, я не видел Мигеля… со вчерашнего дня? Я думал, он поехал в Алькалу проведать вас. А что-то случилось?
Я покачал головой.
– Жена сейчас на рынке, но вы можете подняться и спросить у дочери. Наверное, она знает, где Мигель. Вообще-то, сейчас ему полагается быть здесь и помогать мне. Да-да, именно здесь…
Когда я взбежал по ветхой лестнице, Андреа кормила девочку.
– Не вставайте, пожалуйста, – поспешно сказал я. – Мне нужен Мигель. Это срочно.
– Мигель вчера уехал в Толедо, – ответила Андреа и подняла ребенка, чтобы прикрыть обнаженную грудь. – В последнее время он сам не свой.
– Простите мою неучтивость, но я очень тороплюсь. – Я поклонился сеньорите, чуть не кубарем скатился по ступеням мимо дона Родриго и выбежал на улицу. Мне не хватало воздуха.
Едва придя в себя, я погнал коня в Толедо, обезумев от ревности и убийственного гнева. Я должен был узнать правду – раз и навсегда. Я прокрался в дом деда, собственное родовое гнездо, подобно вору: перебрался через стену в задней части сада и вскарабкался на балкон Мерседес. Комната была пуста, дверь приоткрыта. Любой преступник позавидовал бы тому, как ловко я спрятался за гобелен возле кровати кузины. Да, это было безумие, но я ничего не мог с собой поделать. К счастью, мне не пришлось долго ждать.
В комнату вошли Мерседес и Леонела, за ними – Мигель. Я почти задохнулся. Внезапно Леонела оставила их наедине и закрыла за собой дверь. Мигель попытался взять Мерседес за руку. Первым моим порывом было выхватить шпагу и проткнуть негодяю сердце, но меня с детства учили владеть собой.
– Я обещана другому мужчине, – решительно произнесла кузина. – Прошу вас немедленно покинуть дом и никогда здесь более не появляться. Вам тут не рады. Леонела!
Служанка немедленно возникла на пороге, словно ждала команды у замочной скважины.
– Мигель уже уходит, – сказала Мерседес.
Почти у дверей этот подлец еще осмелился спросить, есть ли у него надежда.
– Нет, – твердо ответила кузина. – Ни малейшей.
Мерседес подошла к нему, положила ладонь на грудь и выталкивала до тех пор, пока Мигель не оказался по ту сторону порога. Затем она захлопнула дверь прямо у него перед носом. Ее благородство в одну секунду уняло мою ярость. Теперь меня захлестнул жгучий стыд. Как мог я в ней усомниться? Мерседес никогда не должна узнать, что я стал свидетелем этой сцены. Кузина бросилась на кровать и разрыдалась, спрятав лицо в подушки. Я на цыпочках прокрался к балкону, спустился в сад и погнал коня в Алькалу. В сердце пылала рана: я больше не верил в дружбу.
Позднее Мигель изложил эту историю в первой части «Дон Кихота», в «Повести о безрассудно-любопытном» – одной из тех нудных историй, каковые он вставлял в роман безо всякой целесообразности. В ней он попытался оправдать свой поступок, намекая, что я, подобно Ансельмо, сам поощрял его ухаживания за Мерседес, дабы испытать ее верность.
Шли дни, а мой гнев все разрастался, пока не превратился в кровоточащий гнойник на сердце. Я должен был как-то поквитаться с Мигелем Сервантесом, чтобы моя жизнь снова принадлежала мне одному. Покарать его за бесстыдство и непростительное предательство.
Я вернулся в Мадрид, изрядно удивив родителей. Пришлось сочинить историю об университетском задании, которое потребовало пребывания в городе в течение нескольких дней. Я написал анонимный сонет, прозрачно намекающий на тайну сестры Мигеля, сделал дюжину копий и приказал своему камердинеру расклеить их на дверях церквей и других посещаемых зданий Мадрида. Затем я навестил Аурелио, ведавшего родительскими конюшнями и свинарниками.
– Отрежь голову самой большой свиньи, – сказал я, – и выставь напротив этого дома. – Я протянул ему записку с адресом Мигеля. – Лучше на рассвете. Тебя не должна видеть ни одна живая душа.
Такое было обычным делом, если кто-то хотел прилюдно изобличить семью обращенных иудеев.
Теперь оставалось лишь дождаться, когда кто-нибудь назовет Мигеля евреем или его сестру шлюхой, и тот будет вынужден вызвать обидчика на дуэль, чтобы спасти свою честь.
Через несколько дней я послал к Мигелю слугу с предложением встретиться в таверне, где обычно собирались поэты и прочие подозрительные личности. Мигель пришел угрюмый, подавленный. Мы сели играть в карты. Мужчина по имени Антонио де Сигура попросил позволения присоединиться к нам. Я уже встречал его в городе. Он был строителем, которого пригласили к испанскому двору для прокладки новых дорог. Де Сигура быстро спустил большую сумму, но Мигель отказался продолжать игру. Затем случилось то, чего следовало ожидать: в пылу ссоры Мигель ранил инженера и был вынужден бежать из города. Мой план сработал! А учитывая образ его жизни, не приходилось сомневаться, что он почти покойник.
Я уехал в Толедо на рассвете следующего дня после того, как Мигель скрылся от закона. Меня переполняли чувства. Восходящее солнце согревало меня ласковыми лучами, и я чувствовал, что наконец-то возвращаюсь к жизни. Рассвет подчеркнул наготу скалистых земель Кастилии, что простирались к югу, насколько хватало глаз. Мне пришло на ум сравнение с морщинистой кожей дракона, который забыл об осторожности и иссох до костей под палящим испанским солнцем. Стая куропаток пролетела над лесом, а затем скрылась в чаще среди низкорослых дубов. Воздух был напоен каким-то хмельным ароматом – словно земля сделала мощный выдох, желая разбудить всех обитателей Ла-Манчи. Точно так же пахли розмарин и сладкий майоран в садике моей бабушки в Толедо.
Хотя теперь я всем сердцем ненавидел Мигеля, мне не хотелось, чтобы его предали в руки правосудия. Я искренне желал ему добраться до одной из Индий и устроиться как можно дальше от Испании и Мерседес. Это было бы даже лучше, чем если бы он погиб на другом краю света.
На горизонте возникли очертания Толедо. Я натянул поводья и некоторое время сидел на лошади неподвижно. Бледный утренний свет заливал холмы и поля Ла-Манчи, окрашивая их насыщенной терракотой. Не родился еще художник, способный запечатлеть эту картину. Ей предстояло прождать его еще множество лет – пока среди нас не явился Эль Греко, живописец, чья кисть отдала должное испанскому небу.
Мельницы на горизонте, венчавшие холмы из рыжей глины и известняка, напомнили мне просыпающихся великанов, которые вращают руками, чтобы скорее стряхнуть утреннюю дремоту, а потом до самой ночи защищать Ла-Манчу от захватчиков из дикого, некрещеного мира, лежащего к югу от Толедо. Это был мир, откуда пришел Мигель и где ему и надлежало оставаться: в Кастилии он всегда был чужаком и ощущал это.
Снабдив Мигеля деньгами для побега, я совершил благородный поступок, хоть он его и не заслужил. У меня в голове эхом отдавались строки Луиса де Леона, которые я прочел в рукописи, когда-то ходившей по Мадриду среди любителей поэзии:
Мне одиночество одно отныне мило,
Я не зову в свидетели людей.
Судьба меня навек благословила
Свободным быть от дружбы и страстей,
От ревности, от гнева, от иллюзий…
Сознавая, что мое счастье с Мерседес всегда будет под угрозой, пока Мигель рядом, я мысленно дал себе зарок: «Если Мигель де Сервантес вернется в Испанию, клянусь, я убью его».