Читать книгу Хельмут Ньютон. Автобиография - Хельмут Ньютон - Страница 5

Часть I: БИОГРАФИЯ
Глава первая
ДЕТСТВО

Оглавление

Я родился в 11.30 утра, в воскресенье, 31 октября 1920 года, в берлинском пригороде Шёнеберг. Мама говорила, что с утра шел дождь, но, когда я появился на свет, неожиданно выглянуло солнце.

Мама происходила из состоятельной семьи. Она вышла замуж за богатого человека, который умер, когда она была еще совсем молодой.

У них был один ребенок – мой сводный брат Ханс. Отец был из бедной семьи, жившей в крошечной деревушке в Силезии. Когда он женился на матери, то стал управлять фабрикой, принадлежавшей ее первому мужу, на которой изготавливали пряжки и пуговицы.

Мама обладала живым воображением и рассказывала мне удивительные истории о знакомстве с отцом, Максом, и как он влюбился в ее прекрасные ноги.

У нее действительно были красивые ноги. Она была привлекательной молодой вдовой, а он бедным солдатом, в 1918 году вернувшимся с русского фронта. Они полюбили друг друга и поженились. Я родился во время блокады Германии странами Антанты после Первой мировой войны, на два месяца раньше срока – слабый и болезненный ребенок. Коровьего молока было не достать, поэтому меня кормили козьим, продававшимся в то время в Берлине. По словам матери, только поэтому мне удалось вырасти здоровым, красивым и сильным.


Мой отец по возвращении с русского фронта после Первой мировой войны


Несколько лет назад мы с моей женой Джун отправились в Берлин и посетили Иоахима, который когда-то был нашим семейным шофером. Он узнал меня по фотографии в немецком журнале и связался со мной. Жена Иоахима много лет служила у моего дяди по фамилии Гольдшмидт, поэтому хорошо знала историю семьи. Думаю, именно через нее Иоахим получил работу шофера у моего отца. И, когда мы с Джун сидели за столом в маленьком загородном доме и пили кофе с пирожными, некоторые семейные легенды обрели реальную основу.

«А знаешь ли ты, Хельмут, что ты вовсе не был недоношенным ребенком?» Я ответил, что не знаю; я всегда верил в историю, которую мне рассказывали, и не имел причин сомневаться в ней. «На самом деле, – сказала жена Иоахима, – твой отец очень настойчиво добивался любви твоей матери и она уже была беременной, когда они обвенчались».

Жена Иоахима твердо настаивала, на том, что это правда. По-видимому, многие члены нашей семьи были в курсе событий. Они знали, что Клэр и Макс очень любили друг друга и спали вместе задолго до того, как поженились.

Мы выслушали еще несколько семейных историй. Оказывается, свадьба дяди Гольдшмидта не обошлась без драматической сцены. В день бракосочетания, пока новобрачные находились в синагоге, в толпе снаружи их поджидала женщина с младенцем на руках. Когда молодые супруги вышли на улицу, женщина подняла младенца над головой и закричала: «Это твой ребенок! Это твой ребенок!»

Род Маркиевичей (по материнской линии моей семьи) был богат эксцентричными личностями. Дедушка Маркиевич, отец моей матери, родившийся в 1840 году, стал так называемым «бродячим студентом» и исколесил всю страну в поисках удачи. В конце концов он оказался в Италии, где попытался присоединиться к Гарибальди в войне за независимость, но получил отказ. Тогда он отплыл в Америку и завербовался в армию юнионистов в 1865 году. Большую часть службы он провел в качестве одного из специальных охранников миссис Грант, жены знаменитого генерала. Она благоволила к нему и отправила в артиллерийское училище в Форт-Монро в штате Виргиния. Он стал американским гражданином и сменил фамилию на Маквис. Потом он вернулся в Берлин, женился и обзавелся тремя сыновьями и пятью дочерями. Одной из них была моя мать Клэр, или Клара.

Дедушка Маркиевич был новатором в области рекламы и сделал состояние на размещении рекламных плакатов на общественном транспорте – автобусах и трамваях. Его любимым увлечением была езда по берлинским улицам на огромной скорости в карете, запряженной шестеркой лошадей. По преданию, он так любил своих коней, что, когда их попоны износились, он отдал их самому дешевому портному, которого смог найти, чтобы тот сшил из них зимние пальто для его дочерей.


В 1938 году мне понадобилась копия свидетельства о рождении, чтобы получить паспорт


Моя мать относилась к окружающим с определенной долей снобизма. Эта черта вообще была характерна для берлинцев. Они свысока смотрели на всех, кто не был искушен в тонкостях столичной жизни. Сам Макс очень быстро приобрел столичный лоск, но остальным членам его семьи это не удалось. Мать презирала родственников мужа. Естественно, что, приезжая из Силезии, они не могли похвастать столичным шиком, зато брали количеством. Мать постоянно жаловалась, что у отца слишком много родственников.

Мы жили в доме на Иннсбрукерштрассе. На парадной двери нашего дома, как и у всех соседних, была большая черная кнопка звонка, вделанная в блестящую бронзовую тарелку с эмалированным ободком, с надписью: «Aufgang nur für Herrschaften»[1]. Когда кто-нибудь нажимал кнопку, наверху открывалось маленькое окошко, и консьержка выглядывала наружу, чтобы рассмотреть посетителя. Если он не выглядел как Herrschaft, или джентльмен, она кричала, чтобы он пользовался входом для прислуги.

Под стропилами крыши располагался так называемый Boden[2], проходивший по всей длине здания. Служанки пользовались им для стирки, сушки и глаженья постельного белья. В перерывах между работой они напевали дворовые романсы. Мне нравилось подниматься на чердак; там всегда пахло свежевыстиранным бельем, а белые простыни колыхались на легком сквознячке. Многие из моих модных фотографий были сделаны в местах, напоминавших о детстве, а такие прачечные даже сейчас можно найти в старых больших гостиницах, где я люблю фотографировать.

Наша квартира находилась на третьем этаже здания, имевшего форму башни. Помню, как стоял на балконе и смотрел в небо, чтобы не пропустить прилет дирижабля из Америки. В другой раз наблюдал за ожесточенной схваткой на улице между нацистами, коммунистами и полицейскими.

По центру улицы шла полоска зелени, усаженная деревьями. По обеим сторонам двигался транспорт, а посередине стояли полицейские с дубинками, готовые наброситься на любого нарушителя порядка. Это было в начале 1930-х годов, перед приходом Гитлера к власти; шесть миллионов человек в Германии не имели работы. Экономическая депрессия толкала людей на политические крайности как левого, так и правого толка. Мои родители вообще не интересовались политикой. Они были совершенно аполитичны, что впоследствии сослужило плохую службу моему отцу. Наиболее дальновидные германские евреи отправились в эмиграцию уже в 1933 и 1934 годах, но многие не сознавали масштабов угрозы. О своих убеждениях Гитлер все сказал в «Майн кампф» (Mein Kampf), но тогда никто не читал эту книгу.

Когда мне было пятнадцать лет, я понял: «Это уже не изменится. Нам нужно уезжать».

Материальное положение нашей семьи было прочным, даже во времена невероятно высокой инфляции. Когда люди получали зарплату, они приходили за деньгами с тележкой. Банкноты были такими огромными, что деньги не помещались в руках.

Мой брат коллекционировал их. У нас были альбомы, полные денег.

Квартира была большой, как дом. В ней насчитывалось около десяти комнат, каждая из которых выходила в длинный коридор. В просторной прихожей была большая печь, выложенная зеленой плиткой. Полы в прихожей, как и в остальных комнатах, были паркетными с замысловатым рисунком. На полу лежал восточный ковер. Еще там стоял большой деревянный граммофон, который часто заводили. Мои родители любили танцевать, и, когда устраивали вечеринку, прислуга сворачивала ковер. Я помню, как все танцевали в прихожей.

Дом был обставлен массивной мебелью темного цвета. В столовой царил большой дубовый стол с резными ножками, похожими на огромные штопоры. Дерево было таким темным, что казалось почти черным. Четверо сильных мужчин с трудом могли поднять этот стол. Даже стулья были для меня слишком тяжелыми, поэтому, когда я садился на стул, меня пододвигали к столу. У стены стоял огромный дубовый буфет, напротив возвышались дедовские часы.

Нам давали шпинат, который мы ненавидели. Няня сдавливала мне щеки, заставляя глотать эту гадость. Когда она отворачивалась от нас, мы кидали шпинат за напольные часы. Со временем он высыхал и становился черным, под цвет дерева. Разумеется, в столовой завелись мыши. Вскоре наш шпинатный тайник был обнаружен, что привело к семейной драме и выволочке, которую отец устроил нам с Хансом в Herrenzimmer.

Herrenzimmer, что в буквальном переводе значит «господская комната», была пристанищем отца. Это была курительная комната наподобие кабинета или библиотеки, с большими клубными креслами[3], к ручкам которых были прикреплены латунные пепельницы, подвешенные на замшевых ремнях. Стоял большой письменный стол красного дерева, на нем – канделябр. Все в этой комнате было тяжелым и темным, даже темнее, чем в столовой.

Наемная прислуга трудилась не покладая рук. Каждый был обязан являться по первому требованию в любое время дня и ночи. Единственным временем для отдыха у них был вечер четверга и каждое второе воскресенье. Это напоминало рабство.

Помню, как мать выглянула из окна, наблюдая за уходившей с работы горничной, и воскликнула: «Боже мой! Эта девчонка одевается не хуже меня! Она не знает, где ее место. Я этого не потерплю». И действительно, на другой день горничную уволили. Мать просто не выносила подобного: для нее каждый должен был знать свое место.

Еще я помню одну очень хорошенькую служанку из Восточной Пруссии. (В то время многие служанки оттуда приезжали работать в Берлин. Это были пышущие здоровьем девушки с округлыми задницами.) Утром, когда девчонка поднимала шторы в спальне отца, он вставлял в глаз монокль, наклонялся к ней из постели и шлепал по заднице со словами «Teufel! Teufel!» («Черт! Черт!»).


Я со своей няней в парке Шёнеберг, 1922 г.


У меня была собственная комната и няня, чьей единственной обязанностью было заботиться обо мне. Я рос чрезвычайно избалованным ребенком. Мне покупали огромное количество игрушек, запас которых постоянно пополнялся. Я играл с ними несколько дней, пока они были новенькими, а потом забрасывал подальше ради еще более новых. Мне ни в чем не было отказа.


Я был совершенно невыносимым, но очаровательным малышом. Если мне хотелось что-то получить, я приставал к родителям до тех пор, пока мне это не покупали. Помню, как я закатил целый скандал, чтобы мне купили дорогой игрушечный дилижанс. Через три дня после того, как я получил его, он утратил для меня всякий интерес. Еще помню сложную модель поезда, которая стояла и пылилась. Желания других людей были менее важными, чем мои собственные. Было практически невозможно заставить меня делать то, что я не хотел.


У меня было несколько армий игрушечных солдатиков, которые в течение некоторого времени удерживали мое внимание. Я придумывал сложные сцены сражений. Помогала мне бабушка со стороны отца, которая все знала об устройстве армии. Она жила недалеко от нас.

Когда за обеденным столом не ели, его покрывали восточным гобеленом. Я помню, как помогал бабушке скатывать его и убирать со стола, чтобы мы могли поиграть в солдатиков. Мы разглядывали альбомы с рисунками частей и подразделений германской армии, чтобы устроить настоящее поле битвы. Бабушка помогала мне расставлять оловянных солдатиков в правильном боевом порядке. Беда была в том, что после целого дня игры в солдатиков я не хотел играть в них еще несколько недель. Я смотрел, как за окном падает снег, потом начинал топать ногами и кричать: «Что мне теперь делать? Во что играть?»

Боюсь, что неспособность сосредоточивать внимание на чем-то одном осталась у меня на всю жизнь. Мне очень быстро надоедали однообразные занятия; думаю, отчасти поэтому я никогда не хотел снимать кино. Съемки кинофильма – это проект, которому нужно уделять массу времени (несколько месяцев, иногда целые годы), а я никогда не отличался подобной усидчивостью. Поэтому я люблю фотографию и всегда говорю, что если работа занимает больше трех дней, она не стоит затраченных усилий. Три дня – это предел для моей сосредоточенности.

У меня были не только игрушки, но и горы книг. Я любил повести Эриха Кестнера «Кнопочка и Антон» или «Эмиль и сыщики». Дядя Мориц, который жил в Лейпциге, руководил издательством. Меня осыпали детскими книгами, опубликованными в нем в красных кожаных обложках и с роскошными иллюстрациями. Дядя Мориц присылал нам самые разные книги, в том числе и всевозможные сказки. Там были басни Эзопа и сочинения Гауфа, сказки Ханса Кристиана Андерсена и братьев Гримм и даже некоторые греческие мифы, все в цветном оформлении.

Некоторые иллюстрации выглядели рискованно, по крайней мере для шестилетнего мальчугана. Помню изображение Клеопатры, плывущей со своей змеей по Нилу. Ее пышная грудь была закрыта плотно облегающим фасонным нагрудником из кованой меди. Полулежащая на подушках на палубе своей ладьи и облаченная в длинную прозрачную юбку, она имела весьма сладострастный вид. Это был очень двусмысленный образ для маленького мальчика.

Одна из книг приводила меня в ужас. Это была история о нищих-ворах, которые похищали детей у богатых родителей. Однажды они похитили мальчика и связали ему ноги таким образом, чтобы казалось, будто у него их вообще нет. Они посадили его на мосту, чтобы он выпрашивал деньги у прохожих. Под угрозой страшных наказаний мальчику запретили разговаривать и звать на помощь.

Я знал, что на берлинских улицах полно нищих, а неподалеку имелся мост, по которому мы часто ходили. Под мостом была линия метро. Каждый день я боялся, что кто-нибудь похитит меня и заставит выпрашивать деньги на этом мосту. Я представлял, как мои родители проходят мимо, не узнавая меня, а я даже не могу позвать на помощь. Мне нравилось пугать себя, представляя свое участие в самых ужасных ситуациях из книг, которые мне доводилось читать.

Другой образ был еще более пугающим – картинка, изображавшая джинна в бутылке. Каждый вечер я брал книгу с собой в кровать и рассматривал картинку при свете фонарика. Я боялся, что джинн выберется из бутылки, сядет мне на грудь и задушит. Я боялся, что он раздавит меня. Каждый раз, когда я думал об этом, я доводил себя до истерики. Стены детской как будто смыкались вокруг меня, и я начинал вопить от страха. Я умолял маму вырвать картинку из книги. Она не хотела портить одну из книг дяди Морица, но в конце концов поддалась на мои настойчивые уговоры и вырезала иллюстрацию.

Во французском языке есть замечательное слово для обозначения пустыря – terrain vague. Это место, где растут только сорняки. Такие места можно найти между старыми зданиями, но в моем случае terrain vague располагался напротив жилого дома, где я появился на свет. Летом там иногда разыгрывались ярмарочные представления или проходили выступления артистов маленького бродячего цирка.

Я вглядывался в окно и просил няню взять меня туда, разрешить погулять среди аттракционов, посмотреть на выступление «самой толстой женщины» и обязательно вернуться домой к семи вечера. В этом было нечто запретное. Конечно, ярмарку нельзя было назвать парадом уродов, но некоторые люди показывали себя за деньги.


Сколько я себя помню, мать твердила, что я появился на два месяца раньше срока и поэтому был таким болезненным. Физически я действительно был очень слабым, с неразвитыми мышцами. Из-за моей тщедушности мне старались создавать тепличные условия. Родители строго следили за тем, чтобы я пораньше ложился спать. Только в субботу мне разрешали бодрствовать до девяти вечера и слушать радио по детекторному приемнику. Я включал его сразу же после того, как мама, поцеловав меня, уезжала развлечься в город.


С родителями в Берлине, 1924 г.


Родители постоянно страшились микробов. Меня приучили никогда не прикасаться к перилам лестницы и не позволяли брать в руки деньги. Контакты с другими детьми были очень ограниченными. Мне не разрешали играть в парке в общей песочнице (у меня была личная песочница).

Кое-что из этих привычек навсегда осталось со мной. Я до сих пор не люблю прикасаться к перилам и ненавижу случайные прикосновения других людей. Еще я был отчаянным трусом, я боялся всего и всех.

Шофер в форме обычно отвозил меня в школу и забирал после занятий. Больше ни у кого в школе не было автомобиля с шофером.

Ребята часто поджидали меня и награждали зуботычинами, поскольку знали, что я не могу защитить себя. Я приезжал домой, заливаясь слезами. Само собой, мне не нравилось служить мишенью для их кулаков и грубых шуток. Впрочем, они делали это не потому, что я был евреем, а потому, что считали меня трусом и неженкой.

Положение усугублялось тем, что мама одевала меня как девочку. Я носил бархатные костюмчики с высоким жестким воротником (он назывался «воротник Шиллера») и большими бантами из тафты. К коротким штанишкам костюма прилагались белые носки и лакированные туфли. Больше никто не одевался подобным образом. В довершение ко всему мама стригла меня как мальчика-пажа, а-ля Луиза Брукс. Я выглядел как маленький лорд Фаунтлерой. Когда случалось зайти в магазин, мне говорили: «Здравствуй, малышка!»


Я то и дело падал в обморок. Я мог сидеть за столом, а в следующее мгновение уже без чувств лежал на полу. Обмороки случались так часто, что мои родные почти перестали обращать на них внимание. Они говорили: «А, это Хельмут снова упал в обморок. Ничего страшного». Когда я терял сознание, мать обычно велела няне опустить мои руки в холодную воду, чтобы привести меня в чувство. Родители водили меня к врачам, которые не могли обнаружить никаких физических недугов и думали, что это «от нервов», как у моей матери, которая считала себя очень чувствительной женщиной. Она заставляла всех верить в это, но я не убежден, что так было на самом деле. Думаю, она выбрала эту роль, чтобы подавлять нас, и с большим успехом играла ее. Помню, как она театральным жестом бралась за переносицу большим и указательным пальцем и вздыхала: «О боже, мои нервы! Мои нервы!»


Наш шофер Иоахим (в униформе), сфотографированный матерью рядом с нашим первым семейным автомобилем Essex Super Six, 1930 г.


В рабочие дни отец устраивал второй завтрак в городе, и мы разделяли полуденную трапезу втроем: мама, мой сводный брат и я. Мы с Хансом часто ссорились, поэтому мама клала рядом с собой черный блокнот, когда садилась за стол. Она обычно говорила: «Вы, мальчики, так балуетесь, что я начинаю ужасно нервничать и не могу справиться с вами. Лучше я буду записывать все ваши слова и поступки в этот блокнот, а когда папа придет домой, я все ему покажу, и он разберется с вами». Так она пользовалась своими «нервами», чтобы призвать нас к порядку. Мы действительно боялись этого черного блокнота.

Когда мама забирала меня из школы, она иногда наклонялась ко мне и спрашивала: «Скажи, Хельмут, как я сегодня выгляжу? У меня много морщинок?» Разумеется, к тому времени я уже достаточно соображал, чтобы не говорить «да, очень много». Я отвечал: «Сегодня ты прекрасно выглядишь, мама, у тебя нет ни одной морщинки», и она оставалась довольна.


Мой отец и я, одетый как маленький лорд Фаунтлерой


У меня были очень слабые лодыжки. Когда я шел с мамой за руку, то примерно через каждые двадцать метров спотыкался обо что-нибудь и подворачивал стопу. При этом мама обычно всплескивала руками и восклицала: «Что ты со мной делаешь? Из-за тебя я перенервничала!» Затем я получал по макушке кольцом с большим бриллиантом, который она по такому случаю поворачивала к ладони. Это было нечто незабываемое, особенно если сопровождалось словами: «Ты вгоняешь гвоздь в крышку моего гроба!»

Квартира на Иннсбрукерштрассе находилась совсем недалеко от общественного парка Шёнеберг. Каждый день с двух до четырех часов дня нас с няней изгоняли из дома и отправляли в парк, чтобы мама могла немного вздремнуть. Отступлений от этого правила не допускалось; нам не разрешалось оставаться дома. Малейший шум, самый тихий скрип половицы в это время вызывал у матери истерический припадок.

Нас выгоняли из дома в любую погоду, невзирая на дождь или мороз. Меня возмущало такое отношение; казалось, что маме безразлично, замерзнем ли мы с няней до смерти в парке или нет. Мать говорила, что это полезно для моего здоровья («Тебе нужно побольше дышать свежим воздухом, дорогой!»), но думаю, это было чистой воды эгоизмом с ее стороны. Тем не менее я был единственным членом семьи, который всегда получал то, что хочет.

Зимой меня тоже одевали в короткие штанишки с длинными шерстяными чулками и короткую курточку. Я замерзал. Для меня эти ежедневные прогулки были настоящей пыткой, жестокой, принудительной маршировкой. Они навсегда запечатлелись в моей памяти. Уверен, что еще и поэтому я люблю лето и с трудом переношу зиму.


Ханс был на десять лет старше меня, и мое раннее детство совпало с его подростковым возрастом. Он собирал коллекцию журналов для мужчин, которая хранилась в запертом ящике письменного стола в его спальне. Особенно мне запомнился ежемесячный Das Magazin, всегда с изображением обнаженной женщины на обложке. Там был раздел с красивыми голенькими моделями, носившими туфли на низком каблуке, как было модно в те дни, и черные шелковые чулки, державшиеся только на круглых резинках, без поясов и подвязок. Мои родители ничего не знали об этих журналах, но мне было известно, где они лежат. Я даже научился открывать запертый ящик стола. Аккуратно отжимал ящик, брал журналы и запирался в туалете, чтобы внимательно изучить их.


С отцом в парке Шёнеберг, 1923 г.


У матери была навязчивая идея насчет запоров. Мне не разрешалось спускать воду до тех пор, пока она не осматривала содержимое унитаза. Думаю, это очень по-немецки: поезда должны ходить точно по расписанию, а физиологические потребности нужно удовлетворять с неизменной регулярностью.

Поскольку я рассматривал мужские журналы в туалете, то проводил там массу времени. В конце концов мать пришла к убеждению, что я страдаю запорами.

Однажды она перехватила меня на пути в комнату брата, когда я возвращался из туалета с журналом Das Magazin под мышкой. «Что это у тебя, Хельмут?» – спросила она. Мне было всего лишь шесть лет. Пришлось показать ей журнал и признаться, откуда я его взял. Последовала ужасная сцена: мать забрала все журналы из ящика стола и сожгла их. Мне крепко досталось от брата, но для меня в этом не было ничего неожиданного. Он довольно часто колотил меня, пока я был маленьким.

Очевидное предпочтение, выказываемое мне родителями, сильно повлияло на мои детские отношения с Хансом. Он остро сознавал свое положение приемного сына. Его единственным союзником был богатый дядя Эдуард, брат моей матери, который жил на роскошной вилле в Дахлеме. Все говорили, что они с Хансом очень похожи. Они были очень близки.


Мать пыталась скрывать свое предпочтение ко мне, но отец этого не делал. Он был строг с Хансом и не позволял ему забывать, что не считает его родным сыном. Даже полное имя у Ханса было другим. Его звали Ханс Эгон Холландер, по фамилии отца. Уверен, что жизнь в нашем доме была для него сущим наказанием и он терпеть меня не мог.


Мама, Ханс и я в Бад-Гарцбурге, 1923 г.


Он старался делать мне пакости при любой возможности. То обстоятельство, что я был чрезвычайно избалованным ребенком, лишь облегчало задачу. Помню, как однажды утром мы с ним гуляли в Грюневальде. Тогда мне было около пяти, а ему пятнадцать. Мы подошли к густым зарослям крапивы, и он сказал: «Если ты посидишь там, я дам тебе двадцать пфеннигов».


Мама, Ханс и я, 1926 г.


В тот день на мне были короткие штанишки. Я не имел ни малейшего представления о том, что такое крапива, но возможность получить двадцать пфеннигов выглядела привлекательно. Поэтому я незамедлительно сел в крапиву и завизжал. Она обожгла мне ноги и даже задок через тонкие шорты. Я заходился в крике. Когда мы вернулись домой, мама задала Хансу серьезную взбучку, отчего он еще больше обозлился на меня, и я так и не получил свои двадцать пфеннигов. Вот такие у нас были отношения с братом.


В подростковом возрасте Ханс был чрезвычайно разболтанным молодым человеком. Он ненавидел школу и был еще более плохим учеником, чем я, если такое вообще возможно. Три года подряд его не переводили в следующий класс. Он очень увлекался подвигами американских гангстеров. Джек Даймонд был его кумиром, и Ханс старался подражать ему. Он выпросил себе двубортный костюм из ткани в тонкую полоску с широкими лацканами и носил яркие парчовые жилеты. Волосы он расчесывал на прямой пробор и смазывал бриллиантином. Некоторое время он носил дома еще и сеточку для волос. В довершение ко всему он отрастил маленькие усы наподобие киноактера Адольфа Менжу.

Он действительно был похож на гангстера, и родителей это не радовало.

Дело было не только в его манере одеваться. Ханс со своими друзьями плавал на каноэ, которые в те дни были очень модными. Каждое суденышко было названо в честь американского гангстера. Каноэ Ханса, разумеется, называлось «Джек Даймонд», а каноэ его лучшего друга – «Аль Капоне». На выходные они каждый раз отправлялись на озеро Ванзее вместе с лодками. Каноэ были снабжены откидными брезентовыми фартуками, так что ребята даже спали в них с девчонками. Я этого не мог представить, зная форму каноэ.

Мне было около семи лет, когда Ханс свел знакомство с нехорошей компанией. Он вступил в шайку взломщиков, совершавших квартирные кражи в окрестностях Шёнеберга. Однажды, когда родители забрали меня с собой на выходные, он остался дома вместе с прислугой. Он сообщил своим приятелям, что можно неплохо поживиться, и даже открыл им заднюю дверь.

Когда мы вернулись домой, Хансу пришлось выдержать семейное расследование, проводимое отцом, который был особенно строг с ним и обвинял в предательстве семьи. После инцидента Ханс находился под жестким надзором, и ему пришлось отказаться от связей со взломщиками. Впрочем, это не помешало ему связаться с молодыми людьми, пусть не игравшими в гангстеров, зато не пропускавшими ни одной юбки в округе.

Помню, как он с друзьями ездил на такси или на частных машинах в соседние деревушки вокруг озера Дистрикт. Около десятка парней ходили по окрестностям и рассказывали наивным сельским девушкам, что они собираются снимать кино и проводят пробы для набора актрис. Предложение обычно звучало так: «Ложись сюда, и я сделаю тебя звездой». Разумеется, местные жители понятия не имели о кинопробах, так что Ханс со своими приятелями развлекался на всю катушку.

Ханс был комедиантом и балагуром. Он любил рассказывать еврейские анекдоты за обедом и часто переходил на идиш, что крайне раздражало моего отца, который ударял кулаком по столу и восклицал: «Я не потерплю подобных разговоров за моим столом!» Отец хотел, чтобы мы жили как настоящие немцы, и не разрешал разговаривать на идиш. Поскольку Ханс очень плохо учился в школе, отец заставлял его заниматься семейным бизнесом. Брат ненавидел это почти так же сильно, как школьные занятия. Он изо всех сил старался расстроить дела, насмехаясь над клиентами и отпуская скабрезные еврейские шутки. Он отвечал по телефону из рабочего кабинета моего отца голосом комедийного актера Филиппа Брессара, которому научился в совершенстве подражать. Поскольку у большинства клиентов не было чувства юмора, они не могли это оценить. Это страшно раздражало отца, ведь все клиенты обращались с жалобами к нему. Ханс стал притчей во языцех, и в доме постоянно происходили трения из-за его будущего.

В конце концов он добился своей цели – отец выставил его из компании, поскольку от него было больше вреда, чем пользы. Когда Ханс находился в хорошем расположении духа и был дружелюбно настроен ко мне, он брал меня на прогулки. Однажды, когда мне было семь лет, мы шли по Тауэнтцинштрассе к знаменитому универмагу KaDeWe. На углу улицы стояла какая-то женщина. Ханс указал на нее и обратился ко мне: «Смотри хорошенько, Хельмут. Это знаменитая Рыжая Эрна». Женщина была проституткой, хорошо известной в этом районе Берлина, а Рыжей Эрной ее назвали потому, что она красила волосы в огненно-рыжий цвет, надевала красные сапоги для верховой езды и носила хлыст. Так произошло мое знакомство с порочной стороной берлинской уличной жизни.

В отцовской Herrenzimmer стоял книжный шкаф с косоугольными стеклянными дверцами и зеленой шелковой шторкой на тонких латунных стержнях. Одна половина шкафа была открыта, другая заперта. В открытой части стояли красивые подарочные издания от дяди Морица. Научившись читать, я прельстился запретными книгами, хранившимися в другой половине шкафа.

Я нашел место, где прятали ключ, и вскоре стал по вечерам таскать в постель книги. Вместо того чтобы рассматривать картинку джинна в бутылке и пугать себя до полусмерти, я начал читать книги, похищенные из отцовской библиотеки. У меня был маленький карманный фонарик, который испускал лишь слабый красноватый свет, когда садились батарейки. (Денег, которые мне выделяли, не хватало на покупку батареек; кроме того, это могло бы навлечь на меня подозрение.) Я продолжал читать, даже когда едва мог различать буквы. Я начал носить очки в очень раннем возрасте.

Родители, очевидно, считали, что я еще не дорос до подобной литературы. Но я читал с удовольствием, и замечательную повесть «Барышня Эльза» (Fräulein Else) Артура Шницлера, и романы Стефана Цвейга. Многие сцены были двусмысленными, но не похабными. В немецком языке для таких случаев есть емкое слово schwul – то есть они были чувственными, довольно откровенными и очень эротичными. Прямо ни о чем не говорилось, но мне было вполне понятно, о чем идет речь.

С самого раннего возраста лето было моим любимым временем года. Дело было не только в теплой погоде, ярмарках и прочих развлечениях. Я радовался окончанию школы, вызывавшей у меня отвращение. Учился я из рук вон плохо, но это меня не волновало. Как и мой брат Ханс, я с нетерпением ожидал летних каникул, когда можно будет уехать на курорт.


На Иннсбрукерштрассе был нищий, который играл на скрипке. Летом, когда обеспеченные семьи уезжали на морское побережье, он тоже собирал свои пожитки, и вскоре его можно было видеть играющим на скрипке на променаде набережной в Херингсдорфе – приморском курорте, куда обычно ездили отдыхать еврейские семьи. Альбек, расположенный лишь в нескольких километрах оттуда, был прибежищем первых нацистов и последователей организации «Стальной шлем» (Der Stahlhelm). Над Херингсдорфом реяли флаги Веймарской республики, а над Альбеком развевались знамена со старой кайзеровской символикой или со свастиками.


С матерью и отцом на курорте, 1933 г.


Для курортников существовало много мероприятий, таких как детские конкурсы красоты и concours d’elegance под названиями «Дама и ее автомобиль» или «Дама и ее собачка». Все участницы надевали самые красивые платья или пляжные пижамы. Мама наряжала меня как куклу и вела на детский конкурс красоты вместе с пекинесом по кличке Тайка. К ее большому разочарованию, я так и не завоевал ни одного приза, потому что каждый раз, когда меня вытаскивали на сцену и ставили перед судьями, я разражался бурными рыданиями.

Летом родители неизменно проходили курс лечения. Они останавливались в дорогих гостиницах, главным образом в пределах Германии, куда люди приезжали на целебные источники. Женщины флиртовали или заводили интрижки с привлекательными докторами, которые, как правило, были молодыми мужчинами. У взрослых имелась своя столовая с площадкой для танцев в центре, а дети и их няни ходили в другую. Наемные партнеры и партнерши для танцев сидели за отдельными столами, в стороне от важных господ.

Однажды мы гостили в отеле где-то в предгорьях Гарца, где каждую пятницу после позднего обеда устраивали танцы. В саду горели фонари, а столовая превращалась в бальный зал. Дамы, включая мою мать, носили жемчуга и открытые вечерние платья. Думаю, мне тогда было не больше четырех лет, и я задохнулся от восторга, когда одна дама в вечернем платье подняла меня и посадила себе на плечи, придерживая за руки своей рукой. Помню, что испытал первую эрекцию.


Отец, брат и я в Херингсдорфе, 1923 г.


Мой отец ездил поправлять здоровье в санаторий под названием «Белый олень» среди холмов под Дрезденом. Однажды мама решила, что было бы хорошо преподнести отцу небольшой сюрприз и навестить его. Мы выехали вечерним поездом из Берлина. Бедная мама, страдавшая желчекаменной болезнью, испытала ужасные приступы боли, вызванные тряской поезда, и стонала. Я, будучи семилетним мальчуганом, не имел понятия, что делать, и трясся от страха всю поездку. Когда мы приехали на станцию, боль улеглась и мама вернулась в свое обычное «нервное» состояние. Мы взяли такси до санатория, въехали в ворота и сразу же увидели на большой лужайке перед главным зданием отца и еще одного берлинского бизнесмена средних лет, одетых в просторные черные шорты и белые трикотажные рубашки. Они перебрасывались большим так называемым «медицинболом» с тремя хорошенькими блондинками, которые оказались инструкторами по физической подготовке. Остальной персонал санатория составляли примерно такие же «сотрудницы». Разумеется, мама тут же заставила отца собраться, и вскоре мы все ехали обратно в Берлин.


Когда брату было пятнадцать или шестнадцать лет, он безумно влюбился в жиголетку (наемную танцовщицу), постриженную под мальчика. Помню, как отец застал его в ванной с голой жиголеткой – Ханс подбривал ей шею. Отец устроил ужасную сцену. Это была очередная семейная драма, после которой мой брат, преисполненный мстительных чувств, собрал целую кучу маленьких лягушат и рассовал их в горчичницы на обеденном столе. Некоторое время спустя, когда в гостинице подали чай, он опустошил несколько серебряных заварочниц в форме яйца и засунул сырую чайную заварку в ящик для писем. Ящик был забит открытками, которые постояльцы отправляли своим друзьям и знакомым. Потом Ханс взял меня с собой подсмотреть, как почтальон забирает слипшуюся массу писем и открыток.

Во время одного из визитов в санаторий я сам закатил сцену, внезапно появившись перед матерью, когда она пила чай в саду со своими друзьями. Мне кто-то предложил прокатиться на ассенизационной телеге и усадил впереди рядом с водителем на скамью, у которой не было спинки. Возница резко осадил лошадь, и я плюхнулся спиной в жидкое дерьмо. Мама пришла в бешенство, когда ее чудесная беседа за чашкой чая была испорчена смердящим ребенком, а меня сразу повели в ванную.

Когда семья возвращалась домой из отпуска, вся прислуга собиралась, чтобы поприветствовать нас. Люди держали табличку с надписью «Добро пожаловать домой», купленную в лавке канцелярских принадлежностей, либо изготовленную вручную. Табличка непременно должна была находиться над головами слуг, иначе отец приходил в ярость. Это было частью особого ритуала.

Я обожал воскресенья. Поутру отец брал меня с собой на Грюнвальдштрассе, чтобы пропустить стаканчик-другой со своими друзьями. Эти аперитивы назывались Frühschoppen («опохмелка»), но на самом деле были просто предлогом для мужского общения. Мне нравилось слушать, о чем они говорили.

Думаю, эти воскресные утренние выходы в город со стороны отца были попыткой противостоять феминизирующему влиянию матери. По мере того как я становился старше, он начал сознавать, что внешность и поступки его дорогого сына не отличаются той мужественностью, которой ему бы хотелось. Когда мне было девять лет, он отправил меня в гимнастическую школу для «недоразвитых» еврейских детей на Харденбергштрассе. Школой руководили две сестры, старые девы. Я ненавидел их. Я ненавидел гимнастику. Я ненавидел запах пота от женских и мужских тел.

Все мы были примерно одного возраста и носили спортивные фуфайки с одинаковыми инициалами «Т. G.». Это была монограмма владелиц гимнастической школы, но мама, увидев меня в этой форме, обычно говорила: «Вот идут Tiller Girls» (так называлась очень популярная группа танцовщиц в берлинских кабаре). Конечно, от этого я еще больше ненавидел спортивные занятия.

Меня заставляли ходить на занятия дважды в неделю. Мы ложились на спину и поднимали ноги над головой, выпрямив колени. Мои колени всегда оставались полусогнутыми отчасти потому, что они вообще были вывернуты внутрь. Помню, как преподавательница подходила, наклонялась ко мне и толкала мои ноги вверх, чтобы выпрямить колени. При этом я всегда нарочно пукал ей в лицо. Вскоре она оставила меня в покое – очевидно, такое испытание оказалось для нее непосильным. Я так и не стал мускулистым молодым человеком.

Отец понимал, что попытка сделать из меня мужчину потребует от него немалых сил. Я часто падал в обморок. Боялся всего на свете. Меня одевали как девочку. Я был плаксивым, избалованным хлюпиком. Вряд ли отец ощущал поддержку со стороны матери: она любила меня со стрижкой мальчика-пажа и в бархатных костюмчиках.

Когда мне исполнилось двенадцать, он сделал единственную вещь, которую смог придумать. Ничего не сказав матери, он отвел меня к брадобрею и сделал мне короткую стрижку. Увидев меня, мать разразилась слезами. «Боже мой! Где мой хорошенький маленький Хельмут?» – восклицала она в перерывах между рыданиями. Дни вельветовых костюмчиков и причесок-одуванчиков остались в прошлом. Я так и не поблагодарил отца за то, что он сделал, но это изменило мою жизнь.

1

Вход для господ (нем.).

2

Чердак (нем.).

3

Мягкое кресло с невысокой спинкой, переходящей в подлокотники. (Здесь и далее примечания переводчика.)

Хельмут Ньютон. Автобиография

Подняться наверх