Читать книгу Золото тигров. Сокровенная роза. История ночи. Полное собрание поэтических текстов - Хорхе Луис Борхес - Страница 40
Луна напротив
(1925)
ОглавлениеПредисловие
В 1905 году Герман Бар заявил: «Единственная обязанность – быть современным». Двадцать с лишним лет спустя я тоже взвалил на себя эту совершенно излишнюю обязанность. Быть современным – значит быть актуальным, жить в настоящем, а это общий для всех удел. Никто – за исключением одного смельчака, придуманного Уэллсом, – не овладел искусством жить в прошлом или в будущем. Всякое произведение есть порождение своего времени: даже точнейший в деталях исторический роман «Саламбо», главными героями которого являются наемники времен Пунических войн, – типичный французский роман XIX в. Мы ничего не знаем о литературе Карфагена, – вполне возможно, она была чрезвычайно богатой, – кроме того, что в ней не было книги, подобной роману Флобера.
Помимо этого, я захотел стать аргентинцем – забыв, что уже им являюсь. Я отважился приобрести несколько словарей аргентинизмов, из которых почерпнул ряд слов, которые сегодня едва ли могу расшифровать: «madrejón», «espadaña», «estaca pampa»…
Город из «Жара Буэнос-Айреса» – камерный, глубоко личный, здесь же он предстает пышным и многолюдным. Я не хочу быть несправедливым к этому сборнику. Одни стихи («Генерал Кирога катит на смерть в карете»), быть может, обладают всей броской красотой переводных картинок; другие же («Листок, найденный в книге Джозефа Конрада»), по моему мнению, не посрамят своего автора. Я не чувствую себя причастным к этим стихам; меня не интересуют их огрехи и достоинства.
Я немного изменил эту книгу. И теперь она уже не моя.
Х. Л. Б.
Буэнос-Айрес, 25 августа 1969 г.
Улица, где розовый магазин
Ночь вглядывается в каждый проулок,
будто великая сушь, вожделеющая дождя.
Уже все дороги так близко,
даже дороги магии.
Ветром приносит оторопевший рассвет.
На рассвете страшат неминуемые поступки, рассвет сминает.
Ночь напролет я бродил.
И застал непокой рассвета
меня на случайно попавшейся улице,
откуда вновь незыблема пампа
на горизонте,
где пустоши за проволочной оградой развоплощаются в сорняках,
и где магазин, такой светлый,
как прошлым вечером новорожденный месяц.
Знакомое воспоминание: угол
с высокими цоколями и обещанием патио.
Чудесно быть свидетелем тебя, привычной, раз дни мои
созерцали так мало вещей!
Луч уже вонзается в воздух.
Годы мои прошли земными дорогами и морскими путями,
но только с тобой я впритык, с твоим покоем и розовым светом.
Не твои ли стены зачали зарю,
магазин, светлый, на сколе ночи.
Думаю так, и глаголю среди домов,
исповедуюсь в моей нищете:
я не глядел на реки, моря и горы,
но свет Буэнос-Айреса прикипел ко мне.
И я выковываю стихи о жизни и смерти
из луча этой улицы,
широкой, истерзанной:
только ее мелодии учит меня бытие.
Горизонту предместья
Пампа:
Я различаю твои просторы в глубине предместий,
я истекаю кровью твоих закатов.
Пампа:
Я слышу тебя в задумчивом звоне гитар,
и в высоких птицах, и в усталом шуме
пастушеских телег, что приезжают с лета.
Пампа:
Мне достаточно границ моего двора,
чтобы чувствовать тебя своей.
Пампа:
Я знаю, тебя терзают
борозды, переулки и разрушительный ветер.
Поруганная страдалица, ты уже – сущая на небесах.
Не знаю, в тебе ли смерть. Я знаю, что ты в моем сердце.
Прощание
Вечер, размывший наше прощание.
Вечер стальной, и сладостный, и монструозный, как темный ангел.
Вечер, когда наши губы жили в обнаженной близости поцелуев.
Неодолимой волной захлестнуло время
нас в уже бесполезном объятии.
Вместе мы расточали страсть, не ради нас, но во славу уже подступающего одиночества.
Свет нас отверг, срочно явилась ночь.
Мы к решетке прошли под тяжестью тени, уже облегченной утреннею звездою.
Как уходят с потерянных пастбищ, я вернулся из наших объятий.
Как покидают страну клинков, я вернулся из твоих слез.
Вечер длится живой, как сон,
среди других вечеров.
Потом я обрел и миновал
ночи и дни долгого плавания.
Предчувствие любящего
Ни близость лица, безоблачного, как праздник,
ни прикосновение тела, полудетского и колдовского,
ни ход твоих дней, воплощенных в слова и безмолвье, —
ничто не сравнится со счастьем
баюкать твой сон
в моих неусыпных объятьях.
Безгрешная вновь чудотворной безгрешностью спящих,
светла и покойна, как радость, которую память лелеет,
ты подаришь мне часть своей жизни, куда и сама не ступала.
И, выброшен в этот покой,
огляжу заповедный твой берег
и тебя как впервые увижу – такой,
какой видишься разве что Богу:
развеявшей мнимое время,
уже – вне любви, вне меня.
Генерал Кирога катит на смерть в карете
Изъеденное жаждой нагое суходолье,
оледенелый месяц, зазубренный на сколе,
и ребрами каменьев бугрящееся поле.
Вихляется и стонет помпезная карета,
чудовищные дроги вздымаются горою.
Четыре вороные со смертной, белой метой
везут четверку трусов и одного героя.
С форейторами рядом гарцует негр по кромке.
Катить на смерть в карете – ну что за гонор глупый!
Придумал же Кирога, чтобы за ним в потемки
шесть-семь безглавых торсов плелись эскортом трупа.
– И этим кордовашкам владеть душой моею? —
мелькает у Кироги. – Шуты и горлопаны!
Я пригнан к этой жизни, я вбит в нее прочнее,
чем коновязи пампы забиты в землю пампы.
За столько лет ни пулям не дался я, ни пикам.
«Кирога!» – эти звуки железо в дрожь бросали.
И мне расстаться с жизнью на этом взгорье диком?
Как может сгинуть ветер? Как могут сгинуть сабли?
Но у Барранка-Яко не знали милосердья,
когда ножи вгоняли февральским ясным полднем.
Подкрался риоханец на всех одною смертью
и роковым ударом о Росасе напомнил.
И рослый, мертвый, вечный, уже потусторонний,
покинул мир Факундо, чтобы гореть в геенне,
где рваные солдаты и призрачные кони
сомкнулись верным строем при виде грозной тени.
Превосходство невозмутимости
Слепящие буквы бомбят темноту, как диковинные метеоры.
Гигантский неведомый город торжествует над полем.
Уверясь в жизни и смерти, присматриваюсь к честолюбцам и пробую их понять.
Их день – это алчность брошенного аркана.
Их ночь – это дрема бешеной стали, готовой тотчас ударить.
Они толкуют о братстве.
Мое братство в том, что мы голоса одной на всех нищеты.
Они толкуют о родине.
Моя родина – это сердцебиенье гитары, портреты, старая сабля
и простая молитва вечернего ивняка.
Годы меня коротают.
Тихий как тень, прохожу сквозь давку неутолимой спеси.
Их единицы, стяжавших завтрашний день.
А мне имя – некий и всякий.
Их строки – ходатайство о восхищенье прочих.
А я молю, чтоб строка не была в разладе со мной.
Молю не о вечных красотах – о верности духу, и только.
О строке, подтвержденной дорогами и сиротством.
Сытый досужими клятвами, иду по обочине жизни
неспешно, как путник издалека, не надеющийся дойти.
Монтевидео
Вечер душе, как уставшему – путь под уклон.
Ночь осенила крылом твои плоские крыши.
Ты – наш прежний Буэнос-Айрес, который все дальше с годами.
Твои камни пушатся нежностью, как травой.
Близкий и праздничный, словно звезда в заливе,
потайными дверцами улиц ты уводишь в былое.
Светоч, несущий утро, над тусклой гладью залива,
зори благословляют тебя перед тем, как зажечь мои окна.
Город звучный, как строка.
Улицы уютные, как дворик.
Листок, найденный в книге Джозефа Конрада
Там, где простор искрится, бессменным летом брезжа,
день исчезает, мрея и растворяясь в блеске.
День вас находит щелкой в соломе занавески,
равнинною горячкой и жаром побережья.
И только ночь бездонна и чашей, полной теми,
стоит, открыв дороги, манящие в безвестье,
где люди в томных лодках взирают на созвездья
и огоньком сигары отмеривают время.
Узор в далеком небе душистым дымом скраден.
Окрестность безымянна, прошедшее стирая.
Мир – это лишь скопленье размытых, нежных пятен.
Любой поток здесь – райский, и всякий – житель рая.
День плавания
Море – несоразмерный клинок и полнота нищеты.
Вспышка переводима в гнев, родник – во время, а подземные воды – в приятие очевидного.
Море – одинокий слепец.
Море – древний язык, не разгаданный мной.
В его глубинах заря – простая стена, беленая, глинобитная.
С его границ дымным облаком поднимается ясный день.
Непроницаемо, как резной камень,
море способно выстоять перед многими днями.
Каждый вечер – пристань.
Взгляд, исхлестанный морем, уходит в небо:
в последнее нежное побережье, синюю глину вечеров.
Сладкая близость заката над хмурым морем!
Облака будто ярмарочные огни.
Новый месяц зацепился за мачту.
Этот самый месяц мы оставили под каменной аркой, а теперь его свет веселится в ивах.
Мы с сестрой на палубе преломляем вечер, как хлеб.
Дакар
Дакар – на перекрестке солнца, пустыни и моря.
Солнце скрывает от нас небосвод, песок подстерегает нас на пути, море – само злопамятство.
Я видел вождя племени в одеянии, лазурь которого жарче полыхавшего неба.
Мечеть – рядом с историком – сверкает чистым огнем молитвы.
Полдень отодвигает хижины, солнце, словно воришка, карабкается по стенам.
У Африки – собственная судьба в вечности: подвиги,
идолы, царства, непроходимые джунгли, мечи.
Я смог добраться – до сумерек и до селенья.
Обещание в открытом море
Родина, я не обрел твоей близости, но у меня твои звезды.
Глубь мироздания их изрекла, а теперь в благодати теряются мачты.
Звезды слетели с высоких карнизов, как стая испуганных голубей.
Звезды поднялись из патио, где водоем – звонница, перевернутая меж двух небес.
Звезды взвились из растущего сада, чей беспокойный шелест темными водами подступает к подножью стены.
Явились из захолустных закатов, гладких, как заросший сорной травой пустырь.
Звезды бессмертны, звезды неистовы, в вечности с ними не сравниться ни одному народу.
Перед стойкостью звездных лучей людьми населенные ночи свернутся, как палые листья.
Звезды – край невиданной ясности, и как-то случилось, что моя родная земля в их стихии.
Почти страшный суд
Мое праздношатание по улицам вольготно живет в ночи.
Ночь – долгий и одинокий праздник.
В глубине души чувствую, что я прав, и горжусь собой.
Я свидетель мира, я исповедуюсь в необычайности мира.
Я пел о вечном: о яркой строптивой луне, о ланитах, лакомых для любви.
Я чествовал стихами город, меня сжимающий стенами,
и предместья, живущие на разрыв.
Меня изумляет то, что других заземляет.
Перед песней несмелых поджигаю голос закатом.
Предков по крови и предков по грезам прославляю и воспеваю.
Я был, я есмь.
Твердыми словами скрепляю чувство,
готовое расточиться в нежности.
Память о давней подлости возвращается к сердцу,
как мертвая лошадь с прибоем к берегу, возвращается к сердцу.
Но на моей стороне улицы и луна.
Глоток воды услаждает нёбо, и строка не отказывается петь.
Красота устрашает: кто посмеет меня осудить,
если я заслужил прощение одинокого полнолуния?
Вся моя жизнь
И опять – незабытые губы, единственные и те же!
Я был упорен в погоне за радостью и бедой.
Пересек океан.
Видел много дорог, знал одну женщину, двух или трех мужчин.
Любил одну девушку – гордую, светловолосую, испанского ровного нрава.
Видел бескрайний пригород с ненасытным бессмертьем закатов.
Перепробовал множество слов.
И верю, что это – всё, и навряд ли увидится или случится что-то другое.
Верю, что все мои дни и ночи
не беднее и не богаче Господних и каждого из живущих.
Последнее солнце в Вилла-Ортусар
Вечер как перед Страшным судом.
Улица как разверстая рана небес.
Не знаю, что там пылает в глубине – ангел или закат.
Бескрайность нависает надо мной с навязчивостью кошмара.
Горизонт сдавлен проволочной изгородью.
Мир как будто выброшен за ненадобностью.
На небе день, но в канавах коварно притаилась ночь.
Свет остался лишь в голубых стенах и девчачьих играх.
Не знаю, кто выглядывает из-за ржавой решетки – дерево или бог.
Сколько миров предо мной: поле, небо, предместье.
Здесь я обогатился улицами, острым закатом и застывшим вечером.
Позже, далеко отсюда, я вернусь к своей нищете.
Стихи четырнадцатого
В город, где патио, будто кувшины, круглы и покаты,
а улицы простирают мили в полете,
в город с углами в ореоле заката
и предместьями из синего небосвода,
в город, как пампа, простой и просторный,
я вернулся из ветхих заброшенных стран
воспевать домов его свет непритворный
и полуночный свет негасимых реклам.
У пределов любви, во всеобщем объятье,
на закат напоролся и кровью истек,
как всегда, одинокий, воспел в его патио
золотящейся пампы клочок.
Воспел водокачки, и шарабаны,
и парадиз расколовшую брешь в ограде,
и нож, вонзенный тишком и нежданно,
и ночь с ароматом терпкого мате.
Слова «берег» вызнал значенье:
земли и вод потворствуя блажи,
предместьям сулит он чреду приключений,
а праздным пустошам – славу пляжей.
Все это воспев, наверно, верну
хоть пару монет в Господню казну.