Читать книгу Тайная история Костагуаны - Хуан Габриэль Васкес - Страница 4

Первая часть
III
Джозеф Конрад просит о помощи

Оглавление

Да, дорогой мой Джозеф, да, я был там, в Колоне, пока вы… Мне не пришлось присутствовать лично, но, учитывая почти телепатическую природу наших отношений, невидимых нитей, поддерживающих постоянную связь между нами, это не имеет никакого значения. Почему вы не верите, мой дорогой Джозеф? Разве вы не знаете, что встречу задумал сам Ангел Истории, превосходный постановщик, опытный кукольник? Разве вы не знаете, что от судьбы не убежать? Разве сами не писали о ее вездесущности в нескольких книгах? Разве вы не знаете, что наша связь – уже часть истории, а история отличается тем, что свободна от докучливого обязательства быть правдоподобной?

Но сейчас я должен вернуться назад во времени. Сразу предупрежу, что потом забегу вперед, а после снова вернусь назад и так далее, поочередно, последовательно, упрямо. (Это плавание во времени изнурит меня, но выбора нет. Как можно вспоминать, не утомляясь воспоминанием? Иначе говоря, как телу удается нести вес памяти?) Словом, я устремляюсь назад.


Незадолго до прибытия юный Коженёвский, воспользовавшись минутой штиля, подходит к борту «Сент-Антуана» и небрежно окидывает взглядом пейзаж. В Карибском море он уже в третий раз, но никогда прежде не бывал в заливе Ураба, никогда не видел берегов Перешейка. После того, как судно проходит мимо залива и приближается к бухте Лимон, Коженёвский различает три необитаемых острова – словно три каймана в воде, нежащиеся на солнце, точнее, ловящие его лучи сквозь завесу облаков, какая бывает в это время года. Позже он спросит, и ему ответят: да, островов три, да, названия у них есть. Скажут: это архипелаг Мулаток. Скажут: Большая Мулатка, Малая Мулатка, остров Прекрасный. По крайней мере, так ему вспомнится годы спустя, в Лондоне, когда он попытается восстановить подробности путешествия… Он задастся вопросом, не изменяет ли ему память, вправду ли на Малой Мулатке он видел косматую пальму, а на Большой, как ему кто-то сказал, из склона оврага бьет прохладный источник. «Сент-Антуан» идет к порту Баия-Лимон, спускается ночь, и Коженёвский чувствует, что игры огней в море обманывают его зрение, потому что остров Прекрасный видится ему голой гладкой скалой, от которой (или это только мираж?) поднимается пар накопленного за день жара. Потом ночь поглощает сушу, и у побережья открываются глаза: с корабля видны только костры индейцев куна, но они не помогают ориентироваться, а лишь сбивают с толку и пугают.

Я тоже видел озарявшие ночь костры куна, но позвольте сказать ясно и громко: больше я не видел ничего. Ни островов, ни пальм, ни тем более дымящихся скал. Потому что в ночь моего прибытия в Колон – несколько часов спустя после юного Коженёвского – на бухту пал густой, словно суп, туман, позже уступивший место самому мощному ливню, который мне доводилось видеть к тому времени. Вода безжалостно хлестала палубу, и, честное слово, я в своем невежестве даже подумал, а не затушит ли она котлы. В довершение, немногочисленные пристани Колона были до отказа забиты судами, мы не смогли причалить и провели ночь на борту. Читатели, давайте начнем развенчивать некоторые тропические мифы: неправда, что чем дальше от земли, тем меньше москитов. Москиты панамского побережья способны, судя по той ночи, пересекать целые заливы, загоняя нерадивых пассажиров под сетки. Словом, это было невыносимо.

Наконец рассвело, и тучи москитов, и настоящие тучи рассеялись, и пассажиры, и экипаж «Селфриджа» провели день на палубе, нежась на солнце, подобно кайманам или Мулаткам, в ожидании благой вести о разрешении причалить. Но вот снова стемнело, и вернулись настоящие и прочие тучи, а пристани Колона по-прежнему были переполнены, словно матросский бордель. На третий день нас воскресили. Небо чудесным образом просохло, и в час вечерней прохлады (а это роскошь) «Селфриджу» нашлась койка в борделе. Пассажиры и экипаж хлынули на берег, как ливень, и я впервые ступил на территорию моего проклятия.

Я приехал в Колон, потому что мне сказали, что там я найду своего отца, знаменитого Мигеля Альтамирано, но как только моя пованивающая нога в сыром задубелом сапоге шагнула в шизофренический город, все благородные классические мотивы – Эдип и Лай, Телемах и Одиссей – отправились к черту. Не мне в моем почтенном возрасте приукрашивать действительность: когда я окунулся в городской гвалт, Поиски Отца стали наименее важным делом. Признаюсь, я отвлекся, да, отвлекся. Я позволил Колону отвлечь меня.

Первое впечатление: город показался мне слишком маленьким для масштабов собственного хаоса. Змея железнодорожных путей лежала метрах в десяти от бухты и, казалось, готова была скользнуть в воду исчезнуть в глубине при малейшем землетрясении. Грузчики перекрикивались, не понимая друг дружки, но это их, по-видимому, не волновало: вавилонское разноязычие, о котором упоминал отец, никуда не делось, а жило и процветало на пристанях у железной дороги. Я подумал: «Это и есть мир». Отели не принимали постояльцев, а охотились за ними; в американских салунах пили виски, играли в покер, беседу заменяли перестрелкой; кругом – притоны ямайцев, мясные лавки, управляемые китайцами, а посредине – частный дом старого железнодорожника. Мне едва сравнялось двадцать один, дорогой читатель, и длинная черная коса китайца, который с прилавка продавал мясо, а из-под прилавка – спиртное матросам, или витрина ломбарда Maggs & Oates на главной улице, полная драгоценностей таких размеров, каких я никогда не видел, или антильская сапожная лавка, где плясали соку, были для меня все равно что приоткрытые двери в беспорядочный великолепный мир, намеки на бесчисленные соблазны, долгожданные письма из Гоморры.

В тот вечер я впервые сделал то, что впоследствии повторил через много лет на другом континенте: прибыл в незнакомый город и стал искать гостиницу на ночь. Признаюсь, я не слишком всматривался, и меня не испугало, что хозяин (или служащий) за стойкой одной рукой протягивал мне журнал постояльцев, а в другой держал винчестер. В том же странном очаровании духа я снова вышел на улицу и, огибая запряженные мулами повозки, а также мулов и повозки по отдельности, добрался до двухэтажного салуна. Над деревянной вывеской, на которой значилось: General Grant, развевалось звездно-полосатое знамя. Я облокотился на стойку, заказал то, что пил человек рядом, но отвернулся прежде, чем усатый бармен успел налить мне виски: зал салуна и клиенты являли собой интереснейшее зрелище.

Я увидел двух гринго, дерущихся с тремя панамцами. Увидел шлюху, которую все называли Француженкой, – бедра, раздавшиеся оттого, что по ним на свет выбрался не один ребенок, усталые груди, горечь в линии рта, гребень набекрень в волосах, – и вообразил, что когда-то она совершила ошибку, приехав в Панаму с мужем, незадачливым искателем приключений, который вскоре пополнил статистку колонского госпиталя. Увидел группу матросов, верзил в открывающих грудь темных вязаных блузах. Они собрались вокруг Француженки и уламывали на ее языке, настойчиво, но не без учтивости, и я увидел, почувствовал, что она наслаждается этим необычным, давно забытым ощущением: мужчина обращается к ней с неким подобием уважения. Увидел, как вошел возница и попросил собравшихся помочь ему стащить дохлого мула с путей; увидел, как несколько американцев взглянули на него из-под шляп с узкими полями, закатали сальные рукава и отправились с ним.

Все это я увидел.

Но кое-чего другого не увидел. А то, чего мы не видим, имеет обыкновение сильнее всего на нас влиять. (Это изречение продиктовано Ангелом Истории.)

Я не увидел, как низенький человечек, похожий на нотариуса или на мышь, подошел к стойке и попросил внимания пьющих. Не услышал, как он на ломаном английском рассказывает, что купил два билета на утренний поезд до города Панама, но днем его маленький сын умер от холеры, и теперь он хочет получить обратно пятьдесят долларов за билеты, чтобы ребенка не схоронили в общей могиле. Я не увидел, как капитан французов попросил человечка повторить рассказ, чтобы убедиться, что правильно понял, не увидел, в какой момент один из моряков под началом капитана, коренастый мужчина лет сорока, пошарил в кожаной сумке, подошел к капитану и вложил ему в руку деньги, равные цене двух билетов, в американских купюрах, перевязанных бархатной ленточкой. Вся операция продлилась не дольше, чем пьется стакан виски (я, занятый своим стаканом, ничего этого не увидел). Но в тот краткий миг что-то проплыло рядом со мной, почти дотронулось… Постараемся найти подходящую метафору: крыло судьбы коснулось моего лица? Призрак будущих встреч, дарованный нам Чарльзом Диккенсом? Нет, лучше уж скажу как было, без лишних метафор. Читатели, пожалейте меня или посмейтесь, если хотите: я не видел этой сцены, она прошла мимо меня, и, соответственно, я не узнал, что произошло. Я не узнал, что капитана звали Эскарра и был он капитаном «Сент-Антуана». Но это бы полбеды: я также не узнал, что его правую руку, коренастого сорокалетнего мужчину, звали Доминик Червони, а среди прочего экипажа, сопровождавшего их в ту ночь безудержного веселья и важных сделок, был и молодой стюард; он рассеянно наблюдал за происходящим, и звали его Юзеф Коженёвский, а через много лет рассеянный наблюдатель – уже не под фамилией Коженёвский, а под псевдонимом Конрад – использует этого моряка – уже не под фамилией Червони, а под прозвищем Ностромо – для целей, которые впоследствии его прославят… «Даже циклоп не мог бы тягаться с Домиником Червони, Улиссом с острова Корсика», – напишет годы спустя зрелый и преждевременно ностальгирующий романист. Конрад восхищался Червони, как любой ученик восхищается учителем; Червони, со своей стороны, взял на себя роль покровителя юного неопытного поляка в общих приключениях. В этом и состояла суть их отношений: Червони отвечал за воспитание чувств начинающего моряка и контрабандиста-дилетанта. Но в тот вечер я так и не узнал, что Червони – это Червони, а Конрад – это Конрад.

Я тот, кто не видел.

Я тот, кто не знал.

Я тот, кто не присутствовал.

Да, вот кто я такой: анти-свидетель.

Список того, что я не видел и не узнал, куда длиннее: я мог бы заполнить несколько листов и озаглавить их «То, что со мной случилось, а я не заметил». Я не знал, что, купив билеты, капитан Эскарра и его экипаж вернулись на «Сент-Антуан» отдохнуть пару часов. Не знал, что перед рассветом Червони нагрузил четыре шлюпки и с шестью гребцами (в том числе Коженёвским) вернулся в порт примерно в то время, когда я, не пьяный, но слегка пошатывающийся, вышел из General Grant. Я еще долго бродил по людным улицам Эспинуолла-Колона-Гоморры, а Доминик Червони швартовал четыре шлюпки у причалов железной дороги; там, в полутьме, его ждали грузчики, и пока я возвращался в гостиницу, намереваясь проснуться пораньше и начать Поиски Отца, грузчики принимали таинственные ночные ящики, проносили их под арками склада, устанавливали в вагонах состава, идущего в город Панама (и слышали при этом металлическое позвякивание стволов и стук дерева, но не задавались вопросом – что там, да для кого, да куда отправится), и укрывали парусиной на случай внезапного ливня, каковой являлся чуть ли не визитной карточкой Перешейка.

Все это прошло мимо меня, едва затронув. Если выразиться высоким стилем: ангел крылом коснулся меня и т. д. Если выразиться низким: я все проморгал. Мысль о том, что я мог бы там быть, хоть и не был, не утешает, поскольку не дает никаких прав. Если бы несколько часов спустя я не дрых на неудобной гостиничной койке, а выглянул с балкона, то увидел бы, как Червони и Коженёвский, Улисс с Корсики и Телемах из Бердичева, садятся в последний вагон по билетам, купленным накануне у несчастного, похожего на мышь мужчины из салуна. Если бы я простоял на балконе до восьми утра, то увидел бы, как контролеры в надежно надвинутых шляпах идут из вагона в вагон и пунктуально объявляют, что поезд отправляется, учуял бы дым паровоза и услышал его вопль. Вагоны потянулись бы прямо у меня под носом, увозя среди прочих Червони и Коженёвского, а в товарном, чуть позади – тысячу двести девяносто три игольчатых казнозарядных винтовок Шасспо, которые переплыли Атлантический океан на борту «Сент-Антуана» и сами могли бы рассказать не одну увлекательную историю.

Да, господа присяжные читатели, в моем демократичном повествовании вещи тоже имеют голос, и нужно дать им слово (к каким только уловкам не приходится прибегать бедному повествователю, чтобы рассказать то, чего он не знает, чтобы заполнить пустоты чем-то интересным…). Я спрашиваю: если бы, вместо того чтобы храпеть у себя в комнате и в преддверье чудовищной мигрени, я спустился бы к вокзалу, смешался с толпой пассажиров, проник в товарный вагон и стал допытываться у любой случайно выбранной для удовлетворения моего безграничного любопытства винтовки Шасспо, какую историю она бы мне поведала? В некоем конрадовском романе, название которого у меня нет охоты припоминать, некий манерный персонаж, некий креол, воображающий себя парижанином[16], говорит: «Да что я знаю о винтовках?» А я зайду с другой стороны и задам (простите мою скромность) куда более интересный вопрос: что знают винтовки о нас?

Шасспо, привезенную Коженёвским в колумбийские края, сделали на заводе в Тулоне в 1866 году. В 1870 году ее взяли на вооружение для битвы при Вейсенбурге, и солдат Пьер-Анри Дефург, сражавшийся под командованием генерала Дуэ, метко стрелял из нее в Бориса Зеелера (1849 года рождения) и Карла-Хайнца Вальдраффа (1851 года рождения). Самого Пьера-Анри Дефурга ранили из винтовки Дрейзе, после чего он покинул театр военных действий; в госпитале он получил известие о том, что его невеста мадемуазель Анриетт Арно (1850 года рождения) разорвала помолвку и намерена выйти замуж за месье Жака-Филиппа Ламбера (1820 года рождения), предположительно, по расчету. Пьер-Анри Дефург проплакал двадцать семь ночей кряду, а потом вставил дуло (11 миллиметров) винтовки Шасспо в рот, коснулся дулом небного язычка (7 миллиметров) и спустил курок (10 миллиметров).

Шасспо досталась Альфонсу Дефургу, кузену Пьера-Анри, и тот, вооруженный ею, защищал Марс-ла-Тур. В ходе сражения Альфонс сделал семнадцать выстрелов и ни разу не попал в цель. Тогда капитан Жюльен Роба выхватил (довольно грубо) у него винтовку и со стен крепости Меца попал из нее в кавалеристов Фридриха Штрекера, Иво Шмитта и Дитера Дорештайна (все 1848 года рождения). Воодушевленный этим капитан Роба рванулся на передовую, в течение пяти часов отражал атаки двух прусских полков и был убит выстрелом из винтовки Снайдера – Энфилда. Никто так и не смог понять, откуда взялась винтовка Снайдера – Энфилда у прусака из Седьмого кирасирского полка (Георга Шлинка, 1844 года рождения).

В битве при Сен-Прива Шасспо переходила из рук в руки сто сорок пять раз, а стреляли из нее пятьсот девяносто девять раз, из которых сто девяносто семь обернулись смертельным ранением, сто семьдесят один – несмертельным, а двести тридцать один не достигли цели. В какой-то момент между 14:10 и 19:30 ее бросили в траншее. Жан-Мари Рэ (1847 года рождения), воевавший под командованием генерала Канробера, встал на место убитого стрелка у митральезы и сам был вскоре застрелен. После битвы Шасспо снова пустили в дело, уже при Седане: там она, как и Наполеон III, потерпела поражение и оказалась в плену, с той лишь разницей, что Наполеон III уехал в Англию, а Шасспо верно послужила Конраду Дерессеру (1829 года рождения), капитану Одиннадцатого артиллерийского полка прусской армии, при осаде Парижа. В руках у Дерессера она побывала в Зеркальном зале Версальского дворца и присутствовала при провозглашении Германской империи, за спиной у Дерессера оглядывала интерьеры эпохи Людовика XIV и ловила красноречивые взгляды мадам Изабель Лафури, у ног Дерессера лежала в лесах за дворцом и наблюдала, как бедра капитана отвечают на эти взгляды. Несколько дней спустя Дерессер поселился в занятом немцами Париже, а мадам Лафури, в качестве оккупированной территории, начала оказывать ему регулярные услуги (29 января, 12 февраля, 13 февраля, 2 марта, 15 марта в 18:30 и 18:55, 1 апреля). Второго апреля в комнату Дерессера на рю де л’Аркад внезапно вламывается месье Лафури. Третьего апреля Дерессер принимает секундантов месье Лафури. Четвертого апреля Шасспо ждет в сторонке, пока месье Лафури и капитан Дерессер берут в руки револьверы Галана (изготовлены в 1868 году в Бельгии). Оба револьвера выстреливают, но пуля (10,4 миллиметра) попадает только в Дерессера, который валится на землю и растягивается во весь рост (1750 миллиметров). Пятого апреля 1871 года месье Лафури продает винтовку противника на черном рынке, что никак нельзя назвать благородным поступком.

16

Имеется в виду Мартин Декуд из романа Конрада «Ностромо». – Примеч. пер.

Тайная история Костагуаны

Подняться наверх