Читать книгу Автобиография троцкизма. В поисках искупления. Том 1 - Игал Халфин - Страница 8
Пролог: лицом к лицу
2. Кошки-мышки в ЦКК
ОглавлениеВ начале лета 1926 года в Москве местные оппозиционеры начали проводить нелегальные собрания и рассказывать о поражении Зиновьева в Ленинграде, распространять информационные сводки об итогах XIV съезда и недавно прошедшего апрельского пленума ЦК. «Вопиющим фактом нарушения партийной дисциплины» считалось проведение нелегального собрания оппозиционеров в подмосковном лесу 6 июня 1926 года137. Для доклада о положении в партии на массовку был приглашен Лашевич, «один из главнейших руководителей Красной армии». Член РСДРП с 1901 года, Михаил Михайлович был в год Революции делегатом I Всероссийского съезда Советов РСД, членом ВЦИКа, участником Демократического совещания. Как член Петроградского ВРК он стал одним из организаторов Октябрьского вооруженного восстания, в годы Гражданской войны входил в реввоенсоветы Восточного и Южного фронтов, с 1925 года – заместитель наркома по военным и морским делам, зампредседателя РВС СССР, кандидат в члены ЦК ВКП(б). Зиновьев писал в 1935 году: «Все, кто знал покойного М. Лашевича, помнят, что лично это был один из лучших людей среди тогдашних зиновьевцев. Он был глубоко и интимно связан с партией и переживал особенно мучительно свой разрыв с ней. Но даже таких людей фракционность уводит в лес. Когда теперь вспомнишь об этом, то еще острее осознаешь: если тот круг идей, которые развивались нами, подготовил и привел (уже тогда, в 1926 г.!) Лашевича, насчитывающего в своем прошлом два десятка лет борьбы за партию, к этому неслыханному делу, – то что же должны были мы сеять среди людей, которые только начинали свой путь?»138 С точки зрения большинства ЦК, Лашевич перешел Рубикон, окончательно предал партийный устав. Почему же у Лашевича «не хватило мужества выступить на собрании московской организации, а в лесу на нелегальном собрании он выступил? – спрашивал Бухарин членов Политбюро 14 июня 1926 года. – Я вам скажу почему. Потому что, если бы он выступил на собрании, это не было бы партийно-фракционным сплочением, а если человек выступает в качестве члена нелегальной фракции, это ему важно»139.
Массовка в московском лесу провалилась. Уже на следующий день один из участников мероприятия рассказал о ней секретарю Краснопресненского райкома партии Мартемьяну Никитичу Рютину, который передал дело в ЦКК. «В прошлое воскресенье по Савеловской железной дороге около станции Долгопрудная собралось 50–60, а то и 70 членов партии, – гласило секретное сообщение. – Устроили нечто вроде массовки такого характера, как в старое время <…> с патрулями и т. д.» Фактическое обвинение в том, что они организовали «нечто вроде массовки», являлось общепонятным для партийцев указанием на «выход оппозиции из внутреннего обсуждения к партийным массам», переход от внутренней дискуссии к политической борьбе в собственном смысле. «…внутрипартийная демократия выражается ныне в казенном инструктировании и таком же информировании партячеек, – докладывал на массовке Лашевич. – Процветает назначенство в скрытой и открытой формах сверху донизу, подбор „верных“ людей, верных интересам только данной руководящей группы, что грозит подменить мнения партии только мнением „проверенных лиц“. Необходимо устроить „переворот в ЦК“»140. Осведомители доложили, что в своем выступлении на собрании Лашевич говорил, что оппозиция теперь выдвигает в качестве цели не дискуссию, а борьбу. Рядовым оппозиционерам говорилось, что осенью оппозиция положит «на обе лопатки» Центральный Комитет, что стоит только Зиновьеву появиться на Путиловском заводе, его на руках понесут, что он будет делать доклад от имени партии на XV съезде.
8 июня 1926 года семь участников лесного собрания были вызваны в ЦКК, где им предъявили обвинение в нарушении постановлений X, XIII и XIV съездов о единстве партии. Григория Яковлевича Беленького, бывшего секретаря Краснопресненского райкома партии, ныне сотрудника Исполкома Коминтерна, обвинили в организации массовки. Его помощник, 30-летний Борис Григорьевич Шапиро, был обозначен как «технический исполнитель массовки». Разбор дела шел в здании ЦКК на Ильинке. Привлеченных к разбору дела вызывали в специальную комнату. Председательствовал член ЦКК, справа сидел один из секретарей ЦК, слева – присяжный заседатель. Опрашиваемый сидел на противоположном конце стола. Секретарь вызывал обвиняемых по очереди, показания друг друга они не слышали.
«Заседает следственная комиссия», – объявил секретарь ЦКК Николай Янсон вошедшему Шапиро. Шапиро был выпускником Свердловского коммунистического университета – колыбели не одной оппозиционной группировки. На данный момент он служил управляющим делами в Краснопресненском районном комитете Москвы. Ситуация была неравной: Шапиро – юнец и по возрасту, и по опыту (он примкнул к партии только в 1918 году). Сидевшие по другую сторону стола были старыми большевиками, всеми уважаемыми блюстителями партийной чистоты. Николай Михайлович Янсон – эстонский революционер, вступил в РСДРП еще в 1905 году, вел партийную работу в Петрограде и Ревеле, затем продолжил свою деятельность в США. В 1917 году вернулся в революционную Россию, стал членом Северо-Балтийского бюро ЦК РСДРП(б), участвовал в становлении советской власти в Эстляндии. В начале 1920‑х годов Янсон был назначен секретарем ЦК Союза металлистов, затем партийным съездом выбран членом Президиума ЦКК и секретарем ЦКК. Еще более титулованный большевик, Матвей Федорович Шкирятов, вступил в партию в 1906 году, долгие годы работал профессиональным революционером в Ростове-на-Дону и в Туле, во время войны вел агитацию среди солдат. С 1921 года Шкирятов – первый «чистильщик партии», секретарь Партколлегии ЦКК, близкий Сталину человек. Но главным в комиссии был, пожалуй, Миней Израилевич Губельман, более известный как Емельян Ярославский. Ярославский вступил в партию в 1898 году, успел организовать социал-демократический кружок на Забайкальской железной дороге, побывать в членах Петербургского комитета РСДРП. Еще до первой революции он отличился организацией стачки текстильщиков в Ярославле (отсюда и псевдоним), был делегатом IV–VI съездов РСДРП. В дни Октября был членом Московского партийного центра по руководству вооруженным восстанием, первым комиссаром Кремля. Из членов комиссии только у Ярославского был опыт недолгого пребывания в оппозиции: в 1918 году он примыкал к группе «левых коммунистов» по вопросу о Брестском мире. Затем последовала череда ответственных поручений: в Гражданскую войну – уполномоченный ЦК РКП(б) по проведению мобилизации в Красной армии, член Сибирского областного бюро ЦК РКП(б), организатор антирелигиозной кампании большевиков, а с 1924 года – секретарь Партколлегии ЦКК. Все трое считались специалистами по оппозиции: Н. М. Янсон отличился тем, что в 1921 году противодействовал многочисленным сторонникам «рабочей оппозиции» в Самаре, М. Ф. Шкирятов имел опыт по работе в комиссии ЦК ВКП(б) по проверке и чистке партийных рядов, а Е. Ярославский был автором известных брошюр партиздата, клеймящих уклонистов и фракционеров разных мастей.
Разговор сразу не заладился: Шапиро явно уклонялся от ответов. Стенограмма опроса включает серию коротких реплик и замечаний. Стороны пока не раскрывали своих карт. В начале опроса технический секретарь сообщил историю розысков молодого коммуниста: «Вчера в 2 часа дня райкомом вручена была т. Шапиро повестка с вызовом на 4 часа, но он не явился. Сегодня в 11 часов ему вручена была 2 повестка. Он явился только сейчас». «Я получил бумажку часа в 4, а не в 2, – оправдывался Шапиро. – Я считал, что в 4 часа учреждения закрываются, сегодня утром я встретил товарища, который передал мне записку». На самом деле встреча с контрольной комиссией была делом серьезным. Янсон увещевал: «Если мы вызываем на 4 часа, то это значит, мы были готовы продолжать работу до 7–8 часов. Мы работаем с неограниченным временем».
– Но перейдем по существу дела, – продолжил Янсон. – Заседает следственная комиссия, созданная Президиумом ЦКК по поводу организации массовки <…>.
Шапиро: Я не принимал никакого участия в массовке.
Янсон: Вы еще не знаете, в чем дело (смех).
Однако Шапиро не смутило, что он выдал себя этой неосторожной фразой, и он как ни в чем не бывало продолжил разыгрывать роль наивного простака. Началась своеобразная игра в поддавки, взаимные «подмигивания», даже шутки.
Шапиро: Товарищ говорит о массовке. Я о ней ничего не знаю.
Ярославский: Я еще не успел сказать ничего. Почему вы знаете, о чем речь идет. Подозрительно.
Шапиро: Ну, говорите, я буду слушать.
Ярославский: Нет, уж теперь вы говорите.
Шапиро: Вы говорите о массовке. О массовке я ничего не знаю.
К кому обращался Шапиро? Его упрямое повторение одних и тех же фраз явно было рассчитано не на Ярославского. Скорее его запирательство отсылало к договоренности между самими участниками «массовки» – не выдавать своих, не сознаваться.
Разговор не клеился:
– Я, конечно, могу изложить вместо вас, что делалось на собрании, но считаю не нужным, – заметил Ярославский. – Ну вот, я вам прямо скажу теперь все. Массовка была около станции Долгопрудная, от 50 до 70 человек присутствовало, председательствовал Беленький, одним из организаторов были вы, и нечего в прятки играть, все известно. А теперь расскажите, будете прямо говорить, или нет?
Тут было важно не содержание разговора, а его форма. Форма (или фрейм) коммуникации – это то, что определяет ее драматургию: последовательность «ходов» и «контрходов», наступлений и отступлений, сольных и хоровых «партий». Здесь и далее мы следуем концептуализации, предложенной Ирвингом Гофманом. Если в ранних работах («Представление себя другим в повседневной жизни», «Стратегическое взаимодействие») он уделяет больше внимания самой драматургии коммуникации – тому, как люди пытаются сохранить лицо и произвести нужное впечатление на партнеров, – то в поздних текстах («Анализ фреймов», «Формы разговора») Гофмана уже больше занимают ее структурные характеристики.
В каждой конкретной ситуации взаимодействия, замечает Гофман, люди сознательно или бессознательно задаются вопросом «что здесь происходит?». В зависимости от выбора определения ситуации они задействуют те или иные регламенты поведения (например, партийный устав, отчет следователя контрольной комиссии, пересказ ситуации уже опрошенным оппозиционером и т. д.). Взаимопонимание между участниками – а следовательно, и непроблематичность разговора – достижимо, только если эти регламенты совпадают. Но их совпадение – результат совместной работы по прояснению и «стабилизации» контекста взаимодействия. Соответственно, наш исследовательский интерес направлен на то, как Шапиро и другие взаимодействовали с подобными инструкциями, каким образом прибегали к той или иной манере поведения, как распознавали ситуацию и какой сценарий исполнения выбирали.
Другой аспект, на который обращает внимание Гофман, – рекурсивный характер взаимодействия. Была ли встреча на Долгопрудной «массовкой», «митингом», «собранием» или просто «пикником на природе»? Выбор фрейма произошедшего события совершается в другом фрейме – опроса или допроса. Участникам разбирательства предстоит придать форму не только своему общению, но и тому, по поводу чего это общение состоялось, – событию на Долгопрудной.
Наконец, третий релевантный аспект фрейм-анализа – ролевая диспозиция. Каждый фрейм коммуникации характеризуется набором ролей. Однако участники взаимодействия обладают куда большим ролевым репертуаром, чем предлагает им ситуация «опроса». Они могут быть «старыми большевиками», «коммунистами», «товарищами по подполью», наконец, просто «психически истощенными людьми». Но здесь и сейчас (во фрейме опроса) они – «допрашивающие» и «допрашиваемые». От того, сохраняется ли этот негласный консенсус или говорящие выходят из роли, навязанной им ситуацией, зависит исход их взаимодействия. Хотя поведение коммуниста, конечно, опиралось на какой-то идеальный тип, некий этос, доминирующий в партии в то время, фреймы, укорененные в процессе повседневного партийного общения, существовали лишь здесь и сейчас, не обязательно сохраняясь в партийном обиходе на протяжении долгого времени. Таким образом, опираясь на теорию Гофмана, мы воздержимся от интерпретации опросов участников массовки через внешние по отношению к ним теоретические конструкции из области макросоциальных феноменов. В последнем случае можно упустить тот способ конструирования социальной реальности и ее интерпретации Шапиро, Беленьким и другими, который имел место в той конкретной ситуации, в которой они оказались весной 1926 года.
Опрос в кабинете ЦКК был организован таким образом, что его свойства можно было обнаружить и зафиксировать. Главной целью опроса была не попытка что-либо узнать, а желание повлиять на модус разговора. Шапиро старался понять, какую модель поведения ему надо было в нынешний момент использовать: «В какой ситуации мы сейчас находимся?» – как бы спрашивал он себя. Уместно здесь шутить или нет? Можно ли третировать оппонента (или даже нужно?) или это строго возбраняется? В этих обстоятельствах ковались и перековывались матрицы классификаций: кто оппозиционер, а кто нет и, как следствие этого, кому что можно. Проговаривая факты, контрольная комиссия возвращала языку его основную функцию – информативную:
Шкирятов: Вы записку Волгиной оставляли?
Шапиро: Нет.
Шкирятов: Вы Васильеву знаете?
Шапиро: Нет.
Однако существовала стенограмма предыдущего опроса, доказывающего обратное. В этом же кабинете днем ранее 39-летняя тов. Волгина, член ВКП(б) с 1917 года, косвенно разоблачала опрашиваемого. На вопрос, кто ее пригласил поехать, Ксения Андреевна отвечала: «Шапиро какой-то. Я не знаю, кто он. Он у нас был инструктором. <…> Он пришел вечером, меня не застал, оставил записку, что собирается компания поехать погулять и покупаться. Мы и поехали с Васильевой»141.
Шапиро: Я тоже ездил купаться.
Янсон: В Долгопрудную?
Шапиро: В Долгопрудную, ездил купаться.
«Зачем вы скрываете, – недоумевал Шкирятов, – раз нам уже все известно. <…> Что там, Москва-река?» Топографию окрестностей Москвы-реки знали, конечно, все – мест отдыха в 1926 году было не слишком много. Шапиро провоцировали на «а тут тоже соврешь?», что было бы абсурдно. Врать Шапиро не стал, но и правды не сказал: «Нет, пруд». (На Долгопрудной «пруда», вопреки названию, нет: в то время там протекала река Клязьма, а сегодня проходит Канал им. Москвы и располагается Клязьминское водохранилище.)
Шкирятов: Вы туда ездили купаться? Одни ездили?
Шапиро: Семья ездила, товарищи ездили.
Шкирятов: Какие товарищи?
Шапиро: Я не назову их.
Шкирятов: Почему нельзя назвать, кто ездил купаться (смех)?
Шапиро: Но, товарищи, я сказал, я был в Долгопрудной, и больше имен я не назову. <…>
Янсон: А вот мы играли в городки в воскресенье, я вам могу рассказать с кем. Если бы мы устраивали политическое собеседование, я тоже мог бы сказать.
Стенограмма только кажется простой. На самом деле участники разговора задействовали несколько регистров одновременно. Общение между следственной комиссией ЦКК и вызванным туда партийцем включало в себя активное использование самых разных языковых функций: от юмора и каламбура до намеренной игры со смыслом слов и высказываний. При этом важно понимать, что такая практика резко противоречила представлению большевиков о собственном языке как о научно выверенном и точном. В семиотической идеологии большевизма язык был сосудом истины, его семантические функции (круг значений языковых единиц) должны были преобладать над риторическими (отношением между знаковыми системами и теми, кто их использует)142. Избыточная замысловатость речи, особое внимание к риторике были подозрительны. Члены комиссии зачитывали уличающую информацию не для того, чтобы доказать вину – все было и так всем понятно, – а чтобы вернуть разговор в режим говорения правды.
Если Шапиро соглашался на коммуникацию, то шло товарищеское выяснение. Если же шла игра в кошки-мышки – разговаривали не «товарищи», а люди из разных лагерей.
«Вот заявление Волгиной, которая сообщила, что вы ей оставили записку, куда ехать и как ехать», – сказал Янсон. У него было еще и свидетельство другого участника, тов. Васильева. Янсон зачитал стенограмму показаний последнего с информацией о том, «как он был приглашен, как приехали другие товарищи». «<…> На Долгопрудной, – рассказывал Васильев, – встречали людей и показывали, куда идти на собрание».
Опрашиваемый продолжал запираться:
Шапиро: Я говорю, что я был на станции. Что касается организации – это неверно. Мы встретились, пошли купаться, в совхозе пили молоко.
Алиби было у всех вызванных. Московский коммунист Чернышев, например, утверждал: «Я в это воскресенье ездил на кладбище и взял с собой пару пива. Может быть, за это вы меня притащите?» Илья Спиридонович нервничал. Он признавался, что исполнял квазирелигиозный ритуал – посещение после Пасхи могил родственников, что считалось у коммунистов нарушением партийной этики. Чернышев как бы вопрошал, не за это ли его вызвали в контрольную комиссию. «Я говорю открыто, что в это воскресенье я брал с собой на кладбище пиво, – продолжал он. – Я ничего не знаю. <…> Сейчас в лесу очень много разных групп собирается. <…> Очень часто собираются кружки, берут с собой пиво и едут в лес погулять»143.
Ну а что делала другая свидетельница – Ксения Андреевна Волгина? Она «ездила снимать себе комнату <…> на 10‑й версте». В собрании она не участвовала. «Как же. Буду я участвовать. Я шесть месяцев лежала больная, ничего я не знаю. <…> У меня неврастения, туберкулез легких». Дачу в итоге нашла, сняла за 20 рублей, «чуланчик, нужно же куда-нибудь деваться».
Шкирятов: Вы говорите, что не были на Долгопрудной. А на какой станции вы были?
Волгина: А черт его знает. Не знаю.
Шкирятов: Как же вы будете на дачу ездить, если вы не знаете куда (смех)144.
Шапиро был задан тот же стандартный вопрос:
Янсон: В собрании участвовали?
Шапиро: <…> На собрании я не был.
Комиссия спрашивала о фактах, Шапиро отвечал о формулировках: то, где он был, нельзя назвать «собранием». Янсон выговаривал Шапиро: «Пусть вам не будет обидно, но я должен сказать – мы говорим о новой смене, о минимальной честности, которая должна быть у члена партии, ее я у вас не вижу». Вот «Лашевич, старый партиец, пришел и с первого слова сказал – я был, да». А юнец Шапиро отшучивался, упорно не называл вещи своими именами.
Спор о том, как и о чем говорить, продолжался:
Шапиро: Я вам сказал <…> о том, что я был.
Шкирятов: А что на собрании вы были, не сказали.
Шапиро: Я не называю это собранием, называю товарищеской прогулкой. Мы там квас, нарзан пили, закусывали.
Янсон: Это нас совершенно не касается.
На секунду Янсон подумал, что Шапиро не играет, а действительно «глупит». Может быть, действительно имело место недоразумение? Может быть, Шапиро боялся обвинения в пьянстве и аморальном поведении? «Мы признаем всю необходимость разумных развлечений, – дружелюбно заметил секретарь ЦКК, полушутя апеллируя к молодости Шапиро. – А насчет того, что там было политического, мы должны поставить вопрос. Если вы не хотите отвечать, то незачем ждать, когда перед вами встанет вопрос о необходимости выхода из партии. Правда, жаль, что вас столько времени учили в Свердловском Университете. Но если бы у меня были такие разногласия с партией, я бы ушел».
Янсон предлагал определиться: раз коммунисты поссорились, общего дела у них больше нет. Но Шапиро продолжал упорствовать: «Я же сказал, что я там купался». Как и другие привлеченные к опросу коммунисты, он оставлял возможность квалифицировать все это как увеселительное предприятие: «купаться» с товарищами по партии подразумевало в том числе знакомство с девушками. Частное и интимное занятие не могло быть политическим: где купаются, там заговоры не строят, это несерьезно.
Янсон настаивал, что Шапиро был на собрании, где выступал Лашевич с речью, где «говорили относительно распространения литературы и для этого предполагали использовать ВУЗы. Если хотите очной ставки – то устроим», – пригрозил он. Очные ставки между свидетелями устраивались в тех случаях, когда от разъяснения противоречий в показаниях зависело дальнейшее направление следствия; могли быть допрошены обвиняемые, подозреваемые, свидетели, потерпевшие. Вначале их спрашивали, знают ли они друг друга, в каких отношениях находятся между собой, а затем им предлагалось дать показания об обстоятельствах, относительно которых имелись противоречия. Предполагая полное отчуждение и бескомпромиссность, очные ставки были нежелательны в партийной среде. Ярославский надеялся, что Шапиро не выберет этот путь, считал, что нехорошо получается с очными ставками, когда товарищи друг друга уличают во лжи.
Янсон тоже просил соблюдать большевистские нормы поведения, призывал к доверию, однако формат разговора предполагал иное. Во время опроса язык актуализировался, становился целью коммуникации, поскольку содержание сказанного уже было известно заранее. Задачей беседы было не выяснение информации, не установление фактической истины. Для Шапиро не имело смысла требовать очную ставку, чтобы доказать свою невиновность, а опрашивающим важнее было ознакомиться с языком оппозиционера, выяснить его собственный «диалект», его идиостиль. К огорчению комиссии, Шапиро настаивал на своем:
Шапиро: Если вы сделаете очную ставку, безразлично, я скажу, что я был, купался, беседовал, пил, ел. <…> Очная ставка для меня ничего не скажет. Я вам все сказал. Я вам говорю, что я был.
Янсон: Где были?
Шапиро: На Долгопрудной, на товарищеской прогулке.
Повторение одних и тех же вопросов и запирательство Шапиро свидетельствовали о том, что спор шел вокруг статуса языка: стороны пытались навязать свое значение слов.
Янсон: А на собрании были?
Шапиро: Вы называете собранием, а я товарищеской прогулкой.
Янсон: Где Лашевич говорил речь?
Шапиро: Никаких речей не произносилось, беседа, может быть, была, но никаких речей не было. Лашевича я не знаю в лицо.
Делая вид, что не заметил, что Шапиро увиливает, – ведь ряд доносов показал, что Шапиро и Лашевич стояли рядом, – Янсон отнесся к словам подследственного серьезно, описав Лашевича: «Полный, невысокого роста, с лысиной».
Оппозиционеры явно считали поведение Лашевича в этом же кабинете образцом, хотя, конечно, неизвестно, как и когда он им успел ответить на заданные ему вопросы. Из сохранившейся стенограммы следует, что проблема языка встала и там: Лашевич назвал опрос «словесным сражением». Подследственному заметили, что он собирался «положить центральный комитет на обе лопатки». «Как? Как?» – переспросил тот. «…ЦК будет положен на обе лопатки», – повторил Ярославский. Лашевич предположил, что эту информацию донес до ушей контрольной комиссии «агент». «Агент?» – спросил Янсон. Последовала острая перепалка, построенная на симуляции недопонимания. «Не буду спорить, стенограммы не было», – язвительно заметил Лашевич. Стенограмма служила маркером политического действия: там, где ее не было, имел место частный заговор – и этим занималась уже не ЦКК. Кроме того, Лашевич считал, что то, о чем говорили оппозиционеры за городом, оказалось непосильным для ума агента ЦКК: «Я не хочу оспаривать, как преломляется в голове того, кто это сообщил, – отметил он, – но донесение было полной чушью». «Всякий член партии должен быть нашим агентом», – парировал Ярославский. «Чьим [агентом]?» – поинтересовался Лашевич: если агентом сталинской фракции, то он не хотел быть таковым. «Агентом Центрального Комитета партии, конечно же, – ответил Ярославский, – ведь мы все за партединство»145.
Неизвестно, зачитали ли Шапиро этот пассаж из свидетельства Лашевича, но он явно имел представление о том, как держал себя старший коммунист, – скорее всего, Шапиро и явился на вызов с опозданием на день именно для того, чтобы разузнать побольше. Лашевич признался во всем с порога, но Шапиро продолжал упираться: «Я абсолютно не вру, я говорю, что я был на товарищеской прогулке. <…> Вы же знаете, о чем спрашиваете, наши разногласия в том, что вы говорите о собрании, а я о прогулке»146.
Шкирятов на секунду согласился принять слово «прогулка» как правильное описание происшедшего, чтобы уличить Шапиро в другом:
Шкирятов: Сколько было на этой прогулке?
Шапиро: Приблизительно 10 человек.
Понятно, почему Шапиро назвал столько: десять человек – это еще частная дружеская компания, даже если она ведет политические разговоры. Двадцать – это уже толпа, «массовка», среди двадцати человек обязательно были незнакомые друг с другом.
«Ну как он лжет!» – воскликнул Шкирятов, обращаясь к членам комиссии: участников было гораздо больше. «Мы уже здесь сейчас имеем по этому делу около 10 человек», – деловито констатировал Ярославский. У него уже сложилась довольно четкая картина. От руки в стенограмму записано: «Я думаю, что было около 50–70».
«Дело ясно, – заключил Янсон. – Никаких очных ставок нам не нужно будет делать. Отношение тов. Шапиро ясное, и об этом доложим Президиуму ЦКК. Я буду настаивать на исключении из партии»147.
Партийным начальником Шапиро был Григорий Яковлевич Беленький. Революционное прошлое Беленького, его положение старого большевика и профессионального революционера еще больше усугубляли драму его конфронтации со вчерашними товарищами по подполью. Беленький родился в 1885 году в бедной семье в Могилевской губернии, лишился отца, когда ему было 12 лет. После этого вся семья из шести человек оказалась в нищете: «Разумеется, что еле-еле перебивались с хлеба на квас. Скудость материальных средств мешала членам нашей семьи получить официальное или домашнее образование. Рос и развивался я как дитя улицы. Первые свои знания я получил в качестве самоучки. Тяжелые условия семейного быта, окружающей обстановки наложили свой особый отпечаток на мою детскую психику и зажгли в моем сердце пламень ненависти к угнетателям, к богатым, сытым и толкали на путь революционной борьбы. 14-летним юношей я примкнул к революционному движению»148. Первое сильное влияние на Беленького оказала группа минских рабочих-ремесленников. «Я познакомился с „рабоче-дельцами“ и „искровцами“. Здесь я получил литературу того и другого направления». Когда пришло время выбрать, к кому примкнуть – к революционерам или «социал-соглашателям», – выбор Беленького был четким: «Детально ознакомившись с направлением „Искры“ и „Зари“, я в 1901 г. вступил в РСДРП, солидаризировавшись с платформой „Искры“. В это время я ревностно занимался, как сейчас выражаются, „политграмотой“ в рабочих кружках, знакомясь усиленно с учением Маркса, с программой и тактикой РСДРП». В 1902 году Беленький был арестован по делу минской организации социал-демократов и, просидев около года, сослан в Архангельскую губернию. «Должен отметить мимоходом, что тюрьма была для меня настоящим университетом. Здесь мне удалось расширить свой духовный кругозор, расширить круг марксистских знаний и знаний вообще». Пробыв в ссылке всего несколько месяцев, Беленький был возвращен как малолетний по царскому манифесту 1904 года. Вернувшись в Минск, он принимал активное участие в работе местной большевистской организации. После поражения Декабрьского восстания переехал в Вильно, а затем «пробрался» в Петербург, где работал в качестве члена Технической группы при ПК, а затем при ЦК (после Лондонского съезда). Попав в революционный эпицентр, в октябре 1907 года Беленький был арестован по делу партийного комитета большевиков и, просидев 11 месяцев в «Крестах», вернулся обратно в Вильно, где «вместе с партактивом повел усиленную работу по восстановлению Виленской организации». На конференции Северо-Западного края, в подготовке которой он участвовал, Беленький был избран делегатом на Всероссийскую конференцию 1908 года в Париже. «Здесь я имел несколько свиданий с Ильичом и Надеждой Константиновной [Крупской]». Не каждый большевик мог похвастаться такими связями, не каждый имел европейский революционный опыт.
По возвращении из Парижа Беленький работал в Двинске. Там 19 марта 1910 года он был арестован и, просидев более года, «был судим как бродяга и был выслан на вечное поселение на Ангару Енисейской губ. (Сибирь). Пробыв в ссылке 2 года и активно участвуя в организации О[бщест]ва ссыльнопоселенцев, я бежал и прибыл в Париж. Здесь я работал около 4‑х лет в качестве секретаря Парижской секции большевиков. Был секретарем Парижского Клуба с.-д. интернационалистов, ведя совместно с другими активными членами организации с первых дней войны 1914 г. беспощадную борьбу против всех видов социал-шовинизма, всецело поддерживая последовательную интернационалистскую линию ЦК РКП и Ц. О. („С.‑Д.“). Будучи секретарем Парижской Секции (большевиков), я вел систематическую переписку с К. З. О., с Вл. Ильичом, с Надеждой Константиновной Крупской, с Инессой Арманд, с тов. Зиновьевым и др.»149
Беленький вернулся в Россию в начале мая 1917 года и сразу приступил к работе в Московской окружной организации большевиков. «С 20 июля 1917 г. я был послан в Московский Комитет для работы на Красную Пресню в качестве ответственного организатора. Здесь я принял активное участие в подготовке Октябрьского переворота. От Краснопресненского района я был избран членом Московского Комитета, членом которого я состою по сей день»150. Ответственный секретарь Краснопресненского райкома партии с 1917 года, Гриша Беленький, как его называли ближайшие товарищи, влип весной 1925 года в крупный скандал со своими подчиненными, в который вмешался на правах первого секретаря Московского губернского комитета ВКП(б) Николай Александрович Угланов. Это взбесило Беленького и он подал в отставку. Бюро Московского комитета отставку приняло, но специально уточнило, что речь не идет о каких-либо идеологических разногласиях Беленького и партии, специально признало его революционные заслуги и решило предоставить ему двухмесячный оплачиваемый отпуск до увольнения151.
Все знали: Беленький всегда «вел активную борьбу с рабочей оппозицией, демократическими централистами и с троцкистами». Где большинство ЦК – там и он. Поэтому не было предела удивлению ЦКК, когда через каких-то полгода начала поступать информация, что после XIV съезда Беленький стал на путь фракционной борьбы. Шутка ли: ведь речь шла об опытном, теоретически подготовленном большевике, прежде без труда распознававшем, где партийная линия, а где уклон. Но сближение с Зиновьевым проводившим все больше времени в Москве, по-видимому, перевернуло его представления. На Беленького донесли, что именно он был председателем (может быть, даже вдохновителем) лесного собрания, где Шапиро ему ассистировал. Беленький выступал против Сталина, сетовал на разгром ленинградской партийной организации, клялся в верности Зиновьеву и Лашевичу. А в ЦКК вел себя «неискренне, грубо, вызывающе и все предъявленные ему обвинения отрицал»152.
Опрос Беленького начался с констатации очевидного. «Я должен довести до вашего сведения, – говорил Янсон под протокол, – что здесь заседает комиссия ЦКК. <…> У нас имеется целый ряд вопросов, которые мы вам поставим и попросим на них отвечать с полной ясностью и справедливостью, без всякой утайки. <…> Я думаю, вы отлично знаете, что мы имеем право спрашивать и получать ответы у любого члена партии. Мы поставлены для того, чтобы сохранять единство нашей партии»153.
Беленький, однако, не спешил признавать авторитет комиссии. Как и Шапиро, он ни в чем не сознавался, отмалчивался, повторял, что ехал в Серебряный Бор по обыкновению, как всегда делал по воскресеньям. Комиссию, однако, интересовало конкретное воскресенье, отнюдь не обычное:
Янсон: Я вам предлагаю отвечать на все поставленные вопросы. Нечего вам вывертываться, а скажите прямо, где были в воскресенье, заезжали ли вы куда-либо или были дома? Если вы скажете прямо, то это будет лучше и желательно и для вас, и для нас. <…> Скажите нам открыто <…> ездили ли вы 6 июня с Савеловского вокзала?
Беленький: Я на этот вопрос отказываюсь отвечать.
Янсон: Почему?
Беленький: Так.
Шкирятов, Ярославский, Янсон повторяли вопрос «почему?» на разные лады, но слышали в ответ то же: «Потому что не хочу отвечать».
Несмотря на отпирательства, Беленький хотел быть искренним. Он не шутил, не притворялся, что не понимает, в чем дело, а просто отказывался сказать что-либо внятное. Ответчик не признавал авторитет партийных институтов, настаивал на праве молчать. Для большевика это было неприемлемым поведением, дерзким вызовом. Открыто отказать в коммуникации можно было только врагу, но тут был другой случай. «Не хочу» являлось завуалированным отказом от коммуникации с теми, кто могли быть врагами, но могли быть – и до недавнего времени были – лучшими из товарищей. Ситуация еще окончательно не прояснилась, и Беленький был в смятении.
Комиссия сразу поняла слабое место его тактики. Янсон говорил: «Одна из первых задач, которые стоят перед ЦКК, это сохранение единства партии. Это единство нарушено, у нас есть указания на вас как на человека, нарушившего единство. Мы вас вызывали, и вы должны нам в этом деле помочь, вы должны помочь сохранить единство партии». Как большевик, Беленький должен был оговорить себя: партия была важнее. «Если вы этого добровольно не сделаете, то мы будем вынуждены использовать другие меры, мы вызовем товарищей, которые были вместе с вами на массовке, и они дадут точные показания, но мы хотели бы от этого избавиться». Формальные методы следствия поставят опрашиваемого вне партии – может быть, навсегда. «Наша комиссия решила, что делать очную ставку не следует, поэтому мы вызвали вас и хотим по-товарищески поговорить». Но вот считал ли Беленький опрашивающих его «товарищами», было уже неясно. Он явно бросил партии вызов. «Собственно, я не знаю, как нам после этого поступить, – признался Ярославский, – верить вам или не верить. На этот вопрос вы не хотите отвечать, и мы не гарантированы, что на последующие вопросы вы дадите правильные ответы. Я не знаю как это можно, чтобы член партии, старый член партии, не был откровенен с Центральной Контрольной Комиссией».
Беленький понимал всю противоречивость своего положения. Ему не хотелось сдавать позиции, но было важно сохранить идентификацию с теми партийными учреждениями, в работе которых он совсем недавно активно участвовал. Тон обеих сторон постепенно изменялся. Когда Беленький почувствовал, что ему не удается выдержать свою роль до конца, он стал отказываться от диалога: «Я сейчас не хочу отвечать. Я не присутствовал ни на каких массовках». Члены комиссии не отчаивались, пытались действовать по-хорошему. Они апеллировали к партийной солидарности, к общим ценностям большевизма: «Вы ставите нас в очень незавидное положение, мы вызываем вас, разговариваем с вами как с товарищем, – заявил Ярославский. (Как-никак, он был членом Краснопресненского райкома, так же как и Беленький.) – Мы имеем право у всех членов партии спрашивать о том, где он бывает, на каких собраниях и как он ведет себя там. Это неслыханная вещь, чтобы член партии не отвечал на поставленный вопрос, давал показания, явно противоречащие всему тому, что заявляли другие члены партии».
Беленький расслабился и высказал накипевшее: «Я думаю, что комиссии не нужно было заставлять, таскать меня сюда, гораздо было бы лучше, если вы воздействовали морально». Приводя себя в образец, он как бы учил следователей, как нужно работать, напоминал о табуированности силовых методов при работе среди партийцев. Ярославский взорвался: «Тов. Беленький, мораль читать здесь нечего, мы вас не за этим позвали. Мы задаем ряд вопросов, касающихся политической жизни страны. Мы имеем факт устройства совещания тайно от партии, направленного против партии, как же мы должны поступить?» Ярославский как бы невзначай сделал полшага назад: «совещание» уже не было «массовкой» – это, конечно, предосудительно, но это еще не открытая борьба.
Расширение рамок опроса позволило поговорить о том, что можно, а чего нельзя. «Мы всегда даем возможность членам партии выступать на партийных собраниях и критиковать действия партии, – разъяснял Янсон, – но эти собрания не должны быть устроены тайно от партийной организации, вы же устроили собрание где-то за городом, за 30–40 верст от Москвы, это совершенно недопустимый факт». Само по себе собрание еще полбеды, но вот конспирация – это уже считалось антипартийным.
Что же все-таки происходило 6 июня близ Савеловской железной дороги? «На эти вопросы у меня сейчас нет настроения отвечать, – отпирался Беленький. – В другое время я могу на эту тему поговорить, сейчас же…». «Это дело не идет, – перебил Ярославский, – нам нужно получить от вас сейчас, в данную минуту конкретный исчерпывающий ответ». «У нас имеются заявления некоторых товарищей, и мы хотим эти заявления проверить, – пояснил Янсон. – Несколько товарищей считали своей партийной обязанностью сообщить о массовке в руководящие органы». Несмотря на дружелюбный тон, он снова заговорил о «массовке», но Беленького больше волновал вопрос о доносительстве154.
Этот щекотливый вопрос обсуждался на недавнем партийном съезде. Заведующий отделом редакции газеты «Правда» Федор Григорьевич Леонов, передал в ЦК содержание разговора с опальным секретарем Ленинградского губкома партии Петром Антоновичем Залуцким. Председатель Ленинградской контрольной комиссии Иван Петрович Бакаев считал такое недопустимым: «Я не могу равнодушно отнестись и к тем нездоровым нравам, которые пытаются укоренить в нашей партии. Я имею в виду доносительство. <…> Если это доносительство принимает такие формы, такой характер, когда друг своему другу задушевной мысли сказать не может, на что это похоже?» Не все соглашались с оппозиционером. Член Президиума ЦКК Сергей Иванович Гусев отчитал Бакаева: «Ленин нас когда-то учил, что каждый член партии должен быть агентом ЧК, т. е. смотреть и доносить. Я не предлагаю ввести у нас ЧК в партии. У нас есть ЦКК, у нас есть ЦК, но я думаю, что каждый член партии должен доносить. Если мы от чего-либо страдаем, то это не от доносительства, а от недоносительства». Председатель ЦКК и сторонник партийного большинства В. В. Куйбышев нашел неверным сам термин «доносительство»: «Применимо ли слово „донос“ к заявлению члена партии, в котором заключается предупреждение партии о каком-либо неблагополучном явлении в той или другой организации? Я считаю, что это не донос, это сообщение, являющееся обязанностью каждого члена партии»155.
Беленький выступал на стороне Бакаева в этом споре. Не было конца его возмущению той ролью, которую взял на себя вызванный на очную ставку с ним Васильев, выступавший в амплуа Леонова. Пристыженный своим начальником, этот молодой товарищ попросил записать в стенограмму, что «он [Беленький] считает меня предателем, что я пришел сюда и рассказал». Янсон подтвердил: «Тов. Васильев выполнил свой партийный долг, и я уверен, что большинство рабочих, присутствовавших на массовке, если с ними поговорить, скажут откровенно, что и как там было». Васильев настаивал на «пограничном» статусе сборища-массовки: как ее ни называй, заговора на самом деле не было, и поэтому, донося в партийные органы, он не мог быть предателем – некого было предавать. Был бы заговор в криминальном смысле, в смысле нарушения Уголовного кодекса – Васильев обратился бы не в ЦКК, а в ОГПУ, но и тогда был бы не предателем, а честным советским гражданином.
Так как же Беленький все-таки оценивал свой поход в лес? Совместим ли такой поступок с партийной дисциплиной? «Самый плохой член партии это я, – саркастически заявил он. – Беру на себя». Но Янсон был непоколебим: «В своих показаниях они указывают на вас, вот мы вас и спрашиваем, были ли вы на этом митинге или нет, вы должны ответить прямо и ясно. <…> Право спрашивать вас и интересоваться вашим поведением [у нас имеется, пока вы] находитесь в партии, тогда [в случае исключения], конечно, мы вас так настойчиво допрашивать не будем». Беленький запаниковал: «Я никогда не собирался и не собираюсь порывать с партией, я всегда был с нею. Кроме партии, у меня ничего нет». Он знал, что «митинг» хуже «массовки» – это практически открытое политическое агитационное мероприятие со свободным входом, «массовка» – закрытое. «Митинг» – это определенно антипартийная активность, а вероятно, даже антигосударственная; дело пахло тюрьмой. Спасаясь, Беленький начал настаивать, что он не враг диктатуры пролетариата, а коммунист – пусть и плохой, но коммунист. Ярославский пренебрежительно отрезал: «Об этом сейчас нечего говорить, нечего рекламировать себя». «Мы ведь тоже не вчера родились, не в одном бою же были, – отметил Янсон. – Нас ничем не удивишь, мы никаких упреков вам не делаем, мы только хотим выяснить это дело».
Беленький вышел из роли окончательно: «Вы знаете, что там было, что-то было, зачем же вы спрашиваете?» Случайно или нет, но Янсон проговорился о цели опроса: «Мы хотим проверить, действительно ли правильные у нас сведения. <…> Вы говорите, что <…> никакого собрания не было и организатором его вы не были. <…> Если ваша вина будет выяснена без вашей помощи, после тех ответов, которые вы нам дали, вы чужим человеком становитесь для партии». Совершенно очевидно: вопросы были не о том, что происходило в воскресенье, а о готовности Беленького признаться, взять ответственность за содеянное, назвать вещи своими именами. «Мы со всеми товарищами, которые запутываются, ошибаются, имеем разговор. С ними мы можем быть в одной партии. Но с людьми, которые не хотят разговаривать с ЦКК, остается мало общего. <…> Такой человек – не друг, не соратник, а враг».
Однако в главном Беленький был непоколебим: он не собирался никого выдавать. «Я говорю, что я не могу отвечать на эти вопросы и не буду на них отвечать, – продолжал он стоять на своем. – Да, я подтверждаю, что я ничего не знаю». Обвиняемый, конечно, не «подтверждал» слова других, а повторял самого себя156.
Стороны во многом опирались на собственные представления о грехах против партии. Янсон и Ярославский настаивали на том, что высшая партийная ценность – откровенность. Коммунисту нечего скрывать от коммуниста. Беленький соглашался, но умно. Он как бы говорил: отвечу, но не сейчас, дайте время на оценку ситуации, вы давите на коммуниста, чего товарищи делать не должны. Опрашиваемый оставлял за ЦКК право требовать от члена партии признаний, но протестовал против требования раскрыться здесь и сейчас.
В какой-то момент Ярославский заметил: «Вы держите себя как у жандармов, а не как в ЦКК». «„К сему моему показанию больше добавить ничего не могу“, – так писали вы в свое время в жандармских отделениях», – напомнил старую формулу один видавший виды большевик другому157. Оппозиция возвращалась к установкам дореволюционного подполья. «У нас есть сведения о том, – говорил Шкирятов, – что вы собрались в лесу по старому методу, как это было до революции».
Тут уж было не до шуток, и Беленький «категорически» заявил, что «никогда не ставил на одну доску ЦКК и жандармское управление <…> в мыслях никогда себе не позволил об этом думать».
– Но все ваши действия сегодня говорят об этом.
Беленький: Никаких действий нет, я очень предан нашей партии, отношусь к ней с большим уважением. <…> Я очень хорошо отношусь к Центральной Контрольной Комиссии.
Янсон: Так почему уже вы тогда, если хорошо относитесь к ЦКК, не можете нам прямо и открыто ответить на поставленный вам вопрос? <…>.
Беленький: Я уже вам ответил и категорически заявляю, что я не буду несколько раз отвечать на один и тот же вопрос.
Янсон: Но вы все-таки не ответили на него. Вы уклоняетесь от ответа, не отвечаете на вопрос.
Каждый раз, оказываясь в присутствии друг друга, коммунисты вынуждены были отвечать на вопрос «что здесь происходит?». В подавляющем большинстве ситуаций повседневной партийной интеракции и сам вопрос, и ответ на него оставались «за кадром», вне рефлексии участников. Они писали партийный отчет, прорабатывали решения съезда, спорили на заседании ячейки – и каждое их действие было возможно лишь постольку, поскольку им не приходилось открыто задаваться этим вопросом. «Это – заседание, это – отчет, это – развлекательное мероприятие». Распознавание ситуации и действие в соответствии с ним называются «фреймированием». Фрейм – это и сама ситуация действия, и определение ситуации действующим; и форма взаимодействия, и схема интерпретации взаимодействия. Но иногда вопрос «что здесь происходит?» задавался в эксплицитной, открытой форме. Происходило это тогда, когда не удавалось с ходу расшифровать контекст взаимодействия, понять его «правила игры». В схеме интерпретаций Беленького просто отсутствовала такая ячейка – опрос коммуниста коммунистом. Поэтому он декодировал происходящее как издевательство. Такие сбои распознавания называются «мисфреймингом». Проблематичность распознавания ситуации Беленьким шла от неустойчивости фрейма «опрос» и его неукорененности в повседневной жизни партии.
Вероятно, для дознавателей опрос Беленького был рутиной, и они не ставили вопрос «что здесь происходит?» в эксплицитной форме. Для Беленького же правила игры были неизвестны, и он постоянно задавался этим вопросом. Такой фрейм мы назовем асимметричным. Но представим себе, что и для Янсона, Шкирятова или Ярославского власть, которой они наделены, была нова. Тогда все участники опроса оказывались в новой для себя ситуации. И пытались «играть на слух», действуя «по обстановке». Такой фрейм мы назовем симметрично проблематичным.
Соответственно, главный вопрос, которым задается фрейм-аналитик, – к какому из трех типов взаимодействия относится опрос ЦКК? Если к первому, то Шапиро, Беленький и Лашевич были вынуждены в равной степени прояснять для себя происходящее, играть «на слух», тогда как для трех членов комиссии это была довольно рутинная процедура. Или же Ярославский со Шкирятовым точно так же вынуждены были придумывать регламент, процедуру и правила поведения, что приводит нас ко второму типу взаимодействия. Ведь внутрипартийная иерархия была нова для большевиков 1926 года. В зависимости от того, относился ли разговор в ЦКК к асимметричному или симметричному фрейму, мы получим совершенно разные интерпретации происходящего.
В отличие от укорененности устойчивость – это не характеристика опыта участников. Это характеристика «истории фрейма». Если такие опросы только-только появились и никто не понимал, как они должны работать, но зато все в равной степени понимали, что никто этого не понимает (то есть все знали, что для всех участников это в новинку), то открывался куда больший простор для импровизации. Поскольку это были первые опросы оппозиционеров в ЦКК, ни у кого не было опыта ведения такого разговора, и при этом все знали, что ни у кого нет такого опыта, коммунисты начинали помещать разговор в смежные когнитивные ячейки, например «товарищеская беседа» (участники фамильярничают, добродушно шутят) или «партсобрание» (заводят политический спор). Самый интересный сюжет в разговоре Беленького с дознавателями – это то, что называется рефреймингом. Рефрейминг – одна форма взаимодействия начинает «мутировать», «мимикрировать» под другую. В этом случае «опрос ЦКК» как новый и пока не устоявшийся фрейм начинал воспроизводить черты «допроса большевиков жандармами». У Беленького были еще свежи воспоминания о подпольной борьбе и таких допросах, и он намекал Янсону, Ярославскому и Шкирятову, что те действуют как жандармы, то есть демонстрировал, что фрейм «опроса ЦКК» – это на самом деле «допрос большевиков в Охранке». Такая стратегия наносила удар по авторитету комиссии, и комиссия не нашла ничего лучшего, чем доказывать, что «это другое», «мы не жандармы», «мы все здесь товарищи по партии», а вот вы ведете себя как на допросе в отделении, значит, вам есть что скрывать.
Рекурсия состоит в том, что в одном непрозрачном фрейме (который осциллирует от «дружеской беседы» до «допроса с пристрастием») пытаются дать определение, задать границы, квалифицировать другой фрейм – собрания на Долгопрудной. Можно составить таблицу определений (таблицу фреймов), которые задействуются в разговоре:
а) прогулка, пикник на природе (немассовое непубличное неполитическое мероприятие);
б) митинг (массовое публичное политическое мероприятие);
в) массовка (массовое тайное политическое мероприятие);
г) заговор (немассовое тайное политическое мероприятие).
Тот танец, который мы наблюдаем в каждой из стенограмм, – это «игра квалификаций». Допрашиваемые начинали с пункта А (пикник) и сдвигались к центру континуума, отрицая лишь «заговор» (Г). Допрашивающие начинали с более серьезных обвинений, смягчая их и отступая на полшага назад (например, к «собранию»), чтобы в итоге сойтись на «массовке».
Квалификация фрейма прошлого события зависит от того, в каком фрейме взаимодействовали здесь и сейчас. Если шел «допрос», прошлое квалифицировалось как «заговор». Если шел «опрос» – то как «митинг» или «массовка». Если шла «беседа», опрашиваемый мог вообще не отвечать. Ответ на вопрос «что это было?» определялся ответом на вопрос «что здесь сейчас происходит?».
Имела ли контрольная комиссия право изматывать большевика? «Я вам говорил, двадцать раз говорил, – возмущался Беленький. – Нельзя же на самом деле так допрашивать. Мне приходилось бывать у нас на заседаниях районной контрольной комиссии, там совсем не так подходят к товарищам, а здесь вы хотите вытаскивать щипцами, нельзя же таким образом относиться»158. Беленький апеллировал к состоянию нервной системы старых большевиков, разрушенной царским режимом, тюрьмами и Гражданской войной. Медикализация психики ветеранов ВКП(б) началась парой лет ранее: много говорилось о «нервных утомлениях» коммунистов и необходимости беречь их психику, прощать им истерики. Говоря о «жандармах», Беленький, очевидно, имел в виду и это тоже.
«Вы отказываетесь отвечать ЦКК, – напирал Ярославский. – Это акт предательства и измены по отношению к партии». Риторически обозначая предел жесткости, эта реплика, однако, не ставила вопрос о государственной измене. «Можно много слов сказать, – отозвался Беленький. – Я считаю, что я должен хладнокровно принять все, что Вы скажете».
Ирвина Гофмана как социолога особенно интересовали «закрытые» ситуации, отделенные от окружающей жизни символическим барьером. Трудно придумать лучший пример такой ситуации, чем опрос Беленького в ЦКК. «Драматургическая перспектива в социологии» заставляет аналитика интересоваться не нормативными предписаниями и правильным исполнением «роли» актером, а ее конструированием, принятием, поддержанием и трансформацией в процессах взаимодействия; обращать внимание на неопределенности и двусмысленности ситуаций, на сбои и ошибки действующих лиц. Изучая отдельные стороны и ситуации повседневного общения, Гофман описал богатый репертуар тех уловок, к которым прибегают люди для сохранения своего постоянно обновляемого лица при самых разных контактах в регулярных, неожиданных и конфликтных ситуациях. Ссылаясь на слова Шекспира «весь мир – театр», он пишет: «Конечно, не весь мир является театральной сценой, однако нелегко найти важные сферы жизни, для которых это не было бы справедливо». Следуя Гофману, интересно рассмотреть, как Беленький преподносил и воспринимал себя, как он оправдывал свои действия. Далее мы проанализируем послания, которые участники разговора в кабинете ЦКК открыто или скрыто отправляли друг другу, исполняя свои роли, а также успехи и сбои в их взаимодействии. В фокусе нашего внимания как произвольное самовыражение (Беленький отчитывался о своем поведении в понятиях, известных любому коммунисту), так и непроизвольное самовыражение, которым он выдавал себя159.
Беленький требовал уважать его чувство собственного достоинства и личной автономии. Для большевика, настаивал он, это было элементарным. «Если есть люди, которые вас информируют, вы может от них получить эти сведения. Предоставьте мне право держаться так, как я считаю нужным. Есть ли такой закон, что каждый член партии, исходя из своей ответственности, отвечает так, как считает нужным. Вы меня давно знаете. Примите все меры, я готов лично нести за себя ответственность, если вы меня знаете, делайте со мной абсолютно что хотите, я в полном вашем распоряжении». Еще одна уловка: ответственность только «за себя лично» вкупе с полным подчинением воли партии. Беленький изъявлял готовность говорить о своих грехах, но не о грехах товарищей из объявленной «группы», поскольку «оппозиционной» ее никто еще пока не называл. Он апеллировал еще и к тому, что коммунист не должен «подставлять» товарищей.
Беленький не ответил на шесть почти идентичных вопросов подряд (с кем был, что обсуждал…). «Что, вы с нами разговаривать не хотите?» – спросил наконец Шкирятов. Беленький попросил, чтобы его вызвали вторично, «для выяснения».
Янсон: А почему не сейчас?
Беленький: Я очень устал физически, я больше не могу160.
Грозили позором: «Мы скажем это не только перед партией, мы перед всеми рабочими это скажем, это в четырех стенах не останется, как себя ведет представитель оппозиции». Но Беленький апеллировал к некой высшей инстанции, которая всех рассудит: «Вы меня исключите, но партия поймет. Я не исключил ни одного рабочего в своем районе». «Все это записывается здесь, – пояснил Янсон, – а после вашего исключения из партии, если оно будет, я готов идти с вами на любое рабочее собрание и утверждаю, что огромное большинство рабочих с нашим постановлением согласится. <…> Здесь есть стенограмма, известно слово в слово, как все это происходило здесь. <…> У рабочих хватает мужества признать ошибку». Отсылка к стенограмме – важное проявление саморефлексии, переводящей происходящее в кабинете ЦКК с уровня собственно разговора в ранг события. Используя фразу «как все это происходило здесь», Янсон обращался к перформативной функции языка, и все сказанное становилось действием, актом благодаря фиксации в стенограмме. Именно стенограмма придавала событиям завершенность и наделяла их юридическим потенциалом.
Беленький предвосхищал свои будущие чистосердечные признания. «Дело не в мужестве, – говорил он. – Когда нужно будет, перед партией скажу». Но разве ЦКК – это не партия, «разве вы оспариваете наши полномочия?» – поинтересовался Ярославский. Тут Беленького прорвало:
Тогда я скажу. Вы представители ЦКК. На вас лежит обязанность поставить этот вопрос [о партдисциплине и партдемократии], не довести до такого положения, когда вы всех вызываете сюда. Вы скажите, пожалуйста, [как так получается, что,] когда вы устраиваете собрания от Московского комитета, вы никому не даете туда возможности попасть, вы билеты выдаете по списку? В течение долгого года я не получил ни одной путевки. Я 17 часов в день посвящал работе, и ни одной путевки за год. И предо мной стоит вопрос взять револьвер и пробить себе череп. Вспомните, как Ленин смотрел на хирургию – ее нужно применять, когда все пути уже исчерпаны. У нас пути репрессии стали руководящими. Нужно создать условия, при которых можно было бы членам партии выступать, чтобы каждый мог высказать открыто свое недовольство и не загонять этого настроения вглубь. Вот чем определяется эта болезнь.
«А как вы сами снимали оппозиционеров?» – перебил его Ярославский, напомнив таким образом, как Беленький в свое время действовал плечо к плечу с ненавистником троцкистов Н. А. Углановым. «Когда Угланов вызвал и потребовал убрать 40 человек из Красной Пресни, я сказал, лучше я уйду, чем я их сниму», – оправдывался Беленький. (Красная Пресня была известна как цитадель оппозиции.) По сути дела, Ярославский пытался припомнить Беленькому, что тот уже де-факто предавал своих соратников, угодивших в оппозицию. «Неправда, – словно намекал Беленький, – я возражал Угланову и не предавал никого». Беленький напомнил Ярославскому, как они совместно боролись против исключения Рафаила Борисовича Фарбмана, делегата IX и X съездов РКП(б), обвиненного в троцкизме. Тем самым он не только привел наглядный пример того, что «хирургия палка с двух концов», но и окончательно покончил с формальным определением ситуации, построенным на презумпции, что участники разговора встретились впервые час назад, в кабинете контрольной комиссии, что следователи и подследственный прежде не были знакомы. Стороны знали свои роли, понимали, чем все грозит, но, несмотря на это, разговор был динамичным, полным сюрпризов. Никто не знал наверняка, какой фрейм возобладает.
Беленький прибег к патетике, разоткровенничался: «Я никогда не мог думать и мысли не допускал, что я, и Ярославский, и Вы [Шкирятов] будем в разных лагерях. Но я никогда не думал, чтобы ленинские кадры были разбиты, что я, Зиновьев, Каменев, Надежда Константиновна, все, что шло под руководством Ленина, чтобы ленинградская организация была разгромлена, организация, которая была опорой партии». Ярославский отвечал, что жаловаться Беленькому не на что: «Сколько мы выслали из Ленинграда? Точно я вам сейчас сказать не могу, но кажется, 150 человек было снято с Ленинграда и направлено на другую работу, ничуть не менее ответственную», то есть «это была не ссылка» и не репрессии, а просто способ разрядить обстановку161.
Общим рефреном «Новой оппозиции» было утверждение о недопустимости применения «организационных выводов в послесъездовской дискуссии». В ряде местных партийных организаций при обсуждении итогов XIV съезда в январе – феврале 1926 года произошла смена руководителей, поддержавших оппозицию: так, пленум Саратовского губкома освободил от обязанностей секретаря М. М. Харитонова, пленум Новгородского губкома освободил от руководящей партийной работы А. Я. Клявс-Клявина162. Особый резонанс имели события в Ленинграде, где по предложению ЦК был утвержден новый состав Ленинградского губкома и Северо-Западного бюро ЦК во главе с С. М. Кировым163.
Занимавший ранее эту должность Г. Е. Евдокимов, один из вождей «Новой оппозиции», писал пленуму ЦК 31 марта 1926 года: «Разгром ленинградской организации и неслыханные преследования, обрушившиеся на сторонников „оппозиции“ на XIV съезде, представляют собою факт огромного принципиального и внутрипартийного значения. <…> Заявление в ЦК ВКП(б) от бюро Ленинградского губернского комитета с достаточной полнотой нарисовало картину борьбы за полное подавление ленинградской организации, которую Ленин и вся партия считали лучшей пролетарской организацией». Беленький знал во всех подробностях об этом заявлении от Лашевича, а может быть, и от самого Евдокимова. Заявление также включало жалобы на «массовые снятия руководящих работников ленинградской организации, направленные к разрушению губкома и райкомов», на «репрессии по отношению к низовому активу» и вообще на «организованный разгром всей организации сверху донизу». Особенно отмечались исключения и ссылки, к которым прибегали контрольные комиссии: «Но если деятельность ЦКК <…> задела лишь сотню-полторы членов партии, то репрессии по линии организационной коснулись нескольких тысяч лучших работников коллективов ленинградской организации. <…> Вслед за организаторами коллективов очередь дошла и до организаторов цеховых ячеек и звеновых организаторов, занятых у станка, а также и до рядовых членов партии. Для всех снимаемых, как высылаемых, так и оставляемых в Ленинграде работников, создавалась обстановка прямых мытарств».
Евдокимов болел за Зиновьева: «…одним из последних по счету (но, конечно, не по внутрипартийному и общеполитическому значению) „даром“ внутрипартийной демократии в ленинградской организации является постановление пленума Ленинградского ГК, утвержденное ПБ ЦК на заседании 18 марта [1926 г.], о снятии т. Зиновьева с поста председателя Ленинградского совета. <…> Кто из тех товарищей, которые хорошо знают отношение массовика партийца к т. Зиновьеву, может, хотя на одну минуту, сомневаться, что на сознание 95% партийцев Ленинграда тяжелым камнем ляжет этот новый „дар“ новейшего курса»164.
«Это нужно изучить, как мы дошли до жизни такой, – возмущался Беленький вместе с Евдокимовым. – И вместо того, чтобы бить по зубам, по лицам, давайте смотреть в корень, какие причины вызывают это явление». Беленький готов был проиграть во внутрипартийном споре – но проиграть по правилам.
«Вы тут говорили, – отвечал ему Шкирятов, – что вы не мыслили, что ленинцы-марксисты могут расколоться. Но, когда вы находились на этом собрании, что вы думали, объединить эти ленинские кадры или заменить эти ленинские кадры другими?»
Беленький отказался от обеих своих ролей: он не хотел больше играть ни выдержанного партийца, ни оппозиционера, связанного круговой порукой. Честный, прямолинейный большевик, он хотел понимания у партии и был готов жертвовать собою: «Это придет время мученичества. <…> Я заявляю <…> Васильеву: ни одной пылинки на его плечи [не упадет из‑за меня]. <…> Я честный человек, никакой подлости не сделаю. Это не актерство – это трагедия партии». Если ЦКК считала, что Беленький своим молчанием просто играет роль, то для самого Беленького нежелание говорить являлось демонстрацией трагического раскола в партии, знаком отсутствия общего языка. Его прямолинейность была в том числе дидактична, нацелена на объяснение того молчания, в котором его упрекали. Молчание Беленького несло риторическую функцию и было значимо именно как жест: «У нас с вами нет общих слов», – тем самым как бы говорил он. «Заставляют людей серьезно мучиться или пристреливать себя. Тысячи недовольных. Недовольны и цекисты, которые говорят, что жить нельзя, нужно покончить с собой. <…> Не буду говорить о недавнем суициде секретаря Троцкого», – многозначительно намекал Беленький. Речь шла о Михаиле Соломоновиче Глазмане, который застрелился 2 сентября 1924 года из‑за обвинений, выдвинутых Московской контрольной комиссией и оцененных Троцким как печальный пример аппаратного бездушия. Но, продолжал Беленький, «даже в ЦК есть люди, готовые к самоубийству, я это знаю достоверно, мы это от них слышали. Вот до чего дошли. Кто этому поверит, чтобы секретарь Краснопресненского района ни на одно собрание ни одной путевки, ни одного билета не получил никогда. <…> Мы не можем быть обывателями в партии. Нет жизни для меня вне партии. <…> Нет никакой возможности работать внутри партии». Это, собственно, и было прямое признание Беленького: у него отняли возможность внутрипартийной работы. Да, он, оставаясь коммунистом, вынужден был действовать вне партии, и виновен в этом тот, кто перекрыл возможности легальной работы.
Беленький наконец-то заговорил как оппозиционер, и Ярославский издевательски заметил:
– Ему не давали путевок, поэтому он сам стал организовывать собрания. Так делают дезорганизаторы, а ленинцы-члены партии этого не делают. <…> Вы можете сколько угодно кричать о самоубийстве, но это не слова политического деятеля, а политического банкрота, который собирает рабочих на нелегальное собрание и в то же время не имеет мужества отвечать перед партией. Лжет перед рабочими. <…>
Беленький: Я вам не врал.
Ярославский: Вы лгали на первый вопрос. Вас спросили, где вы были в воскресенье. Вы сказали, что вы были дома, потом что вы ездили в сосновый бор – это ложь, которая опровергнута рабочими Волгиной и Васильевым.
Ярославский выступал за буквальную трактовку, Беленький отстаивал свою принципиальную позицию. ЦКК апеллировала к фактам, тогда как подследственный, по их мнению, «рисовался». Упрек в актерстве попал в цель: «А теперь начинается цепная реакция. Грош цена такой декларации. Можно сколько угодно показывать револьвер. Но мужества честно отвечать нет у вас». «Я личными интересами никогда не руководился, никогда», – уверял Беленький. «Никто не говорит, что вы руководились личными интересами, но объективно вы делаете дезорганизаторское, предательское дело, – отвечал Ярославский, – вы разлагаете партию, вы приглашаете рабочих на нелегальное собрание. Какими уставами разрешены у нас нелегальные собрания? Вы дезорганизатор, вы раскольник. Разве Ленин вас так учил?»
Отповедь Ярославского была жесткой, но далекой от окончательного обвинения. Беленький ошибался, порой жестоко, но не искал личной выгоды. Ничто не задевало последнего больше, чем инсинуация, что он, будучи «членом партии, который боролся с оппозицией и считался одним из устоев ЦК», изменил свою позицию, «когда партия коснулась его личных интересов»: «Я протестую против этого всей душой и телом».
Янсон нажал еще раз: «Вы были на массовке 6‑го июня. Вы отвечаете на все, но на главный вопрос не отвечаете. Мы не спросим вас больше ни о ком – я думаю, остальные члены комиссии со мной согласны. Мы не спрашиваем вас о других, но были ли вы лично?» Совсем уже обессиленный Беленький «раскололся»: «Вы простите меня. Я был. Да. Вот и конец. Прекратите. Больше не давайте мне вопросы. – Далее он разразился длинной тирадой: – Никаких организационных задач у меня не стояло. Я считал, что нужно в рамках нашей партии вести борьбу, чтобы получить свободу и самодеятельность в пределах партии. Как стрелочник, который видит, что поезд мчится в пропасть, ранит свою руку и сигнализирует, пусть я буду жертвой. Я только винтик большой машины пролетариата, но нужно, чтобы партия продумала, куда мы идем. Партия знает меня в течение 25 лет, пусть она рассудит, действительно ли я пал. Если бы ЦКК выполняла [ту] роль, которую завещал ей Ленин, если бы она стояла над сторонами, если бы Ярославский не был стороной, я пришел бы к нему и сказал, я вас предупреждаю. Предположим, что никто не знает. Но я не младенец. Пусть через меня скажут, кто прав, те ли, кто тащит товарищей в ЦКК, или кто их тащит».
В очередной раз Беленький изменил свое амплуа: теперь он претендовал на роль мученика. Янсон нашел это нетерпимым и высмеял желание опрашиваемого взойти на крест: «Здесь у нас не митинг и не массовка, – отрезал он, – и если бы вы там произнесли такие речи, это было бы уместно, но здесь следственная комиссия ЦКК. Здесь нужно держать ответ. А все эти речи о самоубийстве – это куриная мокрота, а не позиция старого большевика-партийца».
«Вы представляете, что только Беленький в таком положении, – несмотря на сильное волнение, опрашиваемый пытался сохранять объективность и считал возможным говорить о себе в третьем лице. – Одно дерево можно вырубить, но это лес». «Но почему вы не воспользовались своим законным правом члена партии выступать на организуемых партией собраниях и сказать, что вот вам дыхнуть не дают?» – не понимал Шкирятов. «Вы скажите, почему вся партия молчит, – бросил Беленький в ответ. – Я ищу прав не для одного Беленького, а для всей партии»165.
Обе стороны, дойдя до кульминации, внезапно отослали друг друга к общеизвестным азам, повторять которые не имело смысла: о том, что в партии существует руководство, что оно может ограничивать активность оппозиции, что даже если оппозиция и имеет право бороться за командные высоты, то только с огромным для себя риском. Проговаривать эти трюизмы не хотели ни Янсон, ни Беленький – это значило бы ставить вопрос «кто кого?».
«Ну что ж, – философски заметил Янсон, – сейчас мы вас вызываем, когда-нибудь, может быть, вы нас будете вызывать». «Избави меня бог от такой обязанности, чтобы я вызывал Ярославского, – возразил Беленький. – Даю вам слово. Нужно не это, дайте нам возможность высказываться обо всем в рамках устава партии».
Под конец опроса Янсон повторил азы партдисциплины: «Здесь сегодня речь об устройстве нелегальной массовки, и партия должна знать, что кандидат ЦК партии Лашевич выступает на этом собрании с речью, которой он никогда не позволил бы себе произнести в ЦК. <…> Когда нужно будет перенести обсуждение в партийные массы, оно будет перенесено. Но нельзя трепать партию по всякому поводу вместо того, чтобы заниматься столь нужным строительством социализма. Здесь, может быть, я с вами расхожусь, – прямо сказал Янсон старшему по возрасту Беленькому, – но я не сторонник авторитарности. И если в интересах партии потребуется любого из теперешних руководителей переменить, то это будет сделано. Все мы ходим под партией и руководствуемся волей партии». Вместе, но порознь: «Здесь приходится говорить со скорбью душевной о вашем падении, что вы не хотите совершенно разговаривать с ЦКК и лгать начали», – это значило, что Беленький не признает общего дела. Красноречивое замечание «все мы ходим под партией» перифразирует поговорку «все мы под Богом ходим», отсылая таким образом к высшей, сакральной власти. В финале своей речи Янсон ставил диагноз «падения», то есть «грехопадения», той степени испорченности, которая не может быть снята простой исповедью, грехов, которые не могут быть просто отпущены. Нужно было очень серьезное наказание – как правило, исторжение из общины верующих и отлучение от сакральных обрядов. Отсюда и «скорбь душевная»: коммунист в этой картине занимает место священнослужителя, он обязан скорбеть о падшей душе, хотя сделать с ней ничего не может. Тем самым была дана точная формула отлучения, которое, однако, предстояло утвердить «наверху».
7 июля 1926 года Ярославский писал секретарю ИККИ О. А. Пятницкому, что, оказывается, его подчиненный по линии Коминтерна приезжал в конце апреля или в начале мая в Одессу «для организации подпольной фракционной группы». «Беленький обставил свою поездку так конспиративно, – извещал Янсон Шкирятова, – что даже Пятницкого надул». Надо было вызвать Беленького еще раз, собрать побольше материала и передать его приближающемуся пленуму.
«Тов. Беленький, опять нам понадобилась ваша помощь», – начал Янсон на последовавшем очередном опросе. «Пожалуйста, в чем дело?» – поинтересовался опальный оппозиционер166. Как и в случае с московской массовкой, дело было построено на донесении «одного парня» и раскрывало работу оппозиции на Украине. Используя командировку в Одессу, Беленький вел фракционную работу из квартиры своей приятельницы и организовывал подпольные ячейки. Вот очередной тур жалоб обвиняемого, относящихся к функционированию контрольных комиссий во внутрипартийной борьбе.
Беленький: Никаких ячеек, никаких ячеек нет. <…> Я ничего не могу сказать по этому поводу. <…> Я не знаю, как это вы, тов. Янсон, верите всегда одному товарищу, а когда вам против этого говорят два или больше, вы им не верите. Вот к вам приходит один человек и говорит, вы верите, я, конечно, уже привык к этому, что на меня все время клевещут, но вы неправильно поступаете. Вот к вам приходят два товарища, которые тоже были [на квартире в Одессе], нельзя же, чтобы одному только верить. Я категорически заявляю, что и речи не было политической. Я всегда готов нести ответственность за свои поступки. Вот мне уже в течение месяца не давали выступать в Краснопресненском районе, форменно затыкали рот. Я считаю, что так нельзя. Я уже достаточно получил наказания, совершенно достаточно, вы меня убили политически, заживо похоронили. Я совершенно категорически заявляю, что я не был тогда ни организатором, ни председателем на том собрании. Но к вам приходит товарищ, и вы ему верите, меня вы слышать совсем не хотите. Я не мог тогда вам сказать, кто именно еще там был, я боялся последствий, что могло тогда случиться с товарищами, поэтому я не сказал и никогда не скажу. Я всегда говорил, что ЦКК ведет неправильную линию, ЦКК не должна быть одной из сторон. ЦКК такое учреждение, которое должно стоять выше всех сторон, должно служить связывающим звеном этих двух сторон, ни к той и ни к другой стороне оно не должно быть пристрастно. Вы этого не замечаете, вы не замечаете того, вы стоите на неправильном пути, что тов. Ленин совершенно не так мыслил себе Контрольную Комиссию, он говорил, что это должно быть авторитетное учреждение, а вы вместо этого становитесь на одну сторону. Как вы поступаете, к вам приходит один человек и говорит, что там (в лесу под Москвой. – И. Х.) было 100 человек, вы верите ему, других вы не хотите слушать. Вы держите определенную сторону. Я считаю, что так собираться, как мы собирались, безусловно, неправильно, так мы не должны были поступать, но нас на это толкает Политбюро, нас на это толкаете вы. К вам нельзя прийти и открыто сказать, вы все равно не поверите, а только будете искать обвинений. Вы не обращаете внимания на показания и на заявления десятков товарищей. Этим вы толкаете нас на замкнутость и фракционность. Вот только когда ЦКК встанет в центре всей борьбы, когда она не будет занимать ни одной стороны, тогда она оправдает то, что говорил о ней в свое время тов. Ленин. Я хотел еще в письме Центральному Комитету это все высказать, и я это сделаю, я все расскажу. Я хотел написать в ЦК, правильно ли тов. Ярославский судит, он не хочет выслушивать все стороны, он пристрастен. У нас нет никакой демократии. Я говорю, что сейчас каждого готовы осудить, который не идет, видите ли, в ногу с точкой зрения Ярославского, с точкой зрения ЦК партии.
Янсон: Большинство ЦК не есть фракция167.
Шел спор о сути «демократического централизма»: Беленький основывал свою политическую свободу на том, что всякое большинство так же фракционно, как и меньшинство. Янсон же предпочитал формульную отсылку к позиции Сталина: ЦК фракцией по определению быть не может. Придерживаясь стратегии защиты, противоположной прежней, на этот раз ответчик говорил без умолку и пытался переубедить своих визави:
Я могу вам доказать, как много мы устраивали нелегальных собраний, вы про них не знаете, вы много чего не знаете вообще. Ведь дело-то не во мне, что вы меня сняли, что вы меня убили, дело в том, что у нас сотни таких недовольных как я, и вы к их голосу не хотите прислушиваться. <…> Да, я, возможно, повторяюсь, но я никак не могу успокоиться. <…> Я считаю, что, когда члены партии вынуждены для того, чтобы обсудить волнующие их вопросы, уходить в лес – это очень печальное зрелище, очень тяжелое зрелище для члена партии. Вы не давали нам возможности говорить открыто, мы принуждены были спрятаться. Я считаю, что ЦКК ведет совсем не правильную линию, не так она должна поступать. Не нужно разгонять низы, нужно посмотреть, что делается наверху, откуда идет все это168.
Беленький не ощущал себя оппозиционером. На протяжении значительной части 1920‑х годов большевики мыслили себя одним целым. Утверждение, что была партия и были инакомыслящие, по большей части неверно, или, точнее, оно ретроспективно проецирует конечный результат на весь процесс. Пока внутрипартийные разборки шли в открытую, бинарная дихотомия «ЦК – Оппозиция» не стабилизировалась. Было несколько игроков в оппозиции, а большинство ЦК не все признавали монолитным. Партия скорее была похожа на организм, который время от времени вдруг начинал судорожно искать внутри себя болезнь и отторгать какие-то части. Центр и периферия не были постоянными, вся структура партии пребывала в движении. Ситуация напоминала зазеркалье, калейдоскоп отражений. Групп и оппозиций было много, и оппозиция называла большинство ЦК «оппозицией», а себя «большевиками-ленинцами».
ЦКК, однако, на этот раз раздобыла серьезный компромат на Беленького. Оказалось, что Григорий Яковлевич снабжал оппозиционеров секретными партийными документами, при этом члены группы использовали следующий код:
Если верить доносчику, Беленький оставил адрес для секретных посланий, добавив, что наиболее «легальные» можно направлять ему лично. Налицо было подполье, устроенное по принципу дореволюционных времен, – оппозиция явно относилась к ЦК как к старой власти169.
– Я ничего не знаю, – отпирался Беленький. – Никакого шифра я не видел. Да, потом я хочу сказать относительно собраний. Я ведь знаю, как у вас бывали собрания, тоже нелегальные. Я помню, как вы в 10 часов или раньше в 8 часов утра расходились по домам. Я знаю это.
Янсон: Когда это было и где?
Беленький: Я знаю, что вы за десятью комнатами (дверями. – И. Х.) сидели и до утра.
Отметим красноречивые фигуры умолчания в этом месте стенограммы. Говоря «вы собирались», Беленький, по сути, заявлял: ЦКК является союзницей большинства ЦК и его неотъемлемой частью, его инструментом. Это более жесткое утверждение, чем прежнее: о том, что ЦКК берет сторону ЦК. Янсон этого на самом деле и не отрицал, его вопрос «когда это было и где» следовало воспринимать как «а вы докажите».
Рассмотрев материалы специальной комиссии, Президиум ЦКК признал доказанной «раскольническую деятельность Беленького, Шапиро и других». Им и еще ряду лиц был объявлен строгий выговор с предупреждением о том, что при попытке продолжить фракционную работу они поставят себя вне партии. В срочном порядке подготовили брошюру с вышеприведенной информацией для ознакомления членов ЦК на следующем пленуме. В своей книге «Воспоминания бывшего секретаря Сталина» Борис Бажанов, бежавший из СССР в 1928 году, описывает закулисное взаимодействие между ЦКК и аппаратом ЦК, которое определяло «меру воздействия»:
Быстро просвещаюсь я и насчет работы органа «партийной совести» – Партколлегии ЦКК. <…> Если член партии проворовался, совершил убийство или совершил какое-то нарушение партийных законов, его сначала должна судить местная контрольная комиссия, а для более видных членов партии – ЦКК, вернее, партийная коллегия ЦКК, то есть несколько членов ЦКК, выделенных для этой задачи. В руки суда или в лапы ГПУ попадает только коммунист, исключенный из партии Партколлегией. Перед Партколлегией коммунисты трепещут. Одна из наибольших угроз: «передать о вас дело в ЦКК». На заседаниях партколлегии ряд старых комедиантов вроде Сольца творят суд и расправу, гремя фразами о высокой морали членов партии, и изображают из себя «совесть партии». На самом деле существует два порядка: один, когда дело идет о мелкой сошке и делах чисто уголовных (например, член партии просто и грубо проворовался), и тогда Сольцу нет надобности даже особенно играть комедию. Другой порядок – когда речь идет о членах партии покрупнее. Здесь существует уже никому не известный информационный аппарат ГПУ; действует он осторожно, при помощи и участии членов коллегии ГПУ Петерса, Лациса и Манцева, которые для нужды дела введены в число членов ЦКК. Если дело идет о члене партии-оппозиционере или каком-либо противнике сталинской группы, невидно и подпольно информация ГПУ – верная или специально придуманная для компрометации человека – доходит через управляющего делами ЦК Ксенофонтова (старого чекиста и бывшего члена коллегии ВЧК) и его заместителя Бризановского (тоже чекиста) в секретариат Сталина, к его помощникам Каннеру и Товстухе. Затем так же тайно идет указание в Партколлегию, что делать, «исключить из партии», или «снять с ответственной работы», или «дать строгий выговор с предупреждением» и т. д. Уж дело Партколлегии придумать и обосновать правдоподобное обвинение. <…> Одним словом, получив от Каннера директиву, Сольц или Ярославский будут валять дурака, возмущаться, как смел данный коммунист нарушить чистоту партийных риз, и вынесут приговор, который они получили от Каннера.
Но в уставе есть пункт: решения контрольных комиссий должны быть согласованы с соответствующими партийными комитетами; решения ЦКК – с ЦК партии. Этому соответствует такая техника. Когда заседание Оргбюро кончено и члены его расходятся, мы с Молотовым остаемся. Молотов просматривает протоколы ЦКК. Там идет длинный ряд решений о делах. Скажем, пункт: «Дело т. Иванова по таким-то обвинениям». Постановили: «Т. Иванова из партии исключить» или «Запретить т. Иванову в течение трех лет вести ответственную работу». Молотов, который в курсе всех директив, которые даются партколлегии, ставит птичку. Я записываю в протокол Оргбюро: «Согласиться с решениями ЦКК по делу тт. Иванова (протокол ЦКК от такого-то числа, пункт такой-то), Сидорова <…>» и т. д. Но по иному пункту Молотов не согласен: ЦКК решила – «объявить строгий выговор». Молотов вычеркивает и пишет: «Исключить из партии». Я пишу в протоколе Оргбюро: «По делу т. Иванова предложить ЦКК пересмотреть ее решение от такого-то числа за таким-то пунктом»170.
Бажанов писал свои воспоминания в Париже в конце 1920‑х, стараясь угодить эмигрантской аудитории. Автор предлагал циничное прочтение партийных документов: мол, всем распоряжался Сталин, результат был предопределен. Вполне возможно, даже вероятно, что Сольц или Ярославский согласовывали свои решения и получали устные директивы от членов Политбюро. Но все это не значит, что они не верили в то, что говорили, и что их язык был казенным, то есть использовавшимся исключительно для общения на публике. Сам вопрос, во что верил или не верил тот или иной большевик, заводит наш разговор в тупик. Дискурсивный анализ вообще не ставит вопрос об искренности и аутентичности, так как он не предполагает выхода из дискурса. Большевик 1920‑х годов менял свои высказывания в зависимости от дискурсивной площадки, но не переставал быть большевиком, поэтому бессмысленно настаивать здесь на каком-то скрытом подтексте, который освобождает нас от партийного идиолекта и раскрывает истинную суть ситуации.
Язык стенограммы показывает, как преломлялась и оформлялась ситуация в кабинете ЦКК. Все это будет звучать несколько иначе в доносах, в частной переписке, в воспоминаниях. Каждому жанру письма свойственна его поэтика, и в этом смысле воспоминания Бажанова – это не истина без прикрас, а еще один документ, уже другого типа, раскрывающий очередной аспект правил игры. Политическая расправа над оппозиционерами могла обойтись без лишнего шума. Зачем было писать бесконечные протоколы и заседать до ночи? Пристальное внимание к протоколам заседаний ЦКК стоит нашего времени именно потому, что показывает, как осмыслялась вина в категориях партийной этики, как находилось ей подходящее фреймирование.
Президиум ЦКК объявил Лашевичу строгий выговор с предупреждением. Более того, он обратился к очередному пленуму ЦК и ЦКК с предложением исключить Лашевича из состава ЦК, снять его с поста зампредседателя Реввоенсовета СССР и лишить права занимать ответственные партийные должности в течение двух лет171.
На заседании Политбюро ЦК ВКП(б) 14 июня 1926 года все держали в уме дело Лашевича. Словестная перепалка вращалась, как и на опросах в ЦКК, вокруг вечного вопроса: кто является истинным выразителем сознательного пролетариата – большинство ЦК (и ЦКК как их орудие) или все-таки оппозиция? Взаимные уколы были довольно остры, причем тут оппозиционеры вступались друг за друга.
Зиновьев начал иронически: мол, всякий видит, что верхний партийный эшелон рушится, только рабочие слепы к происходящему. «Тогда не говорите от имени рабочих, а говорите от имени тех нелегальных массовок, которые ваша оппозиция собирает по лесам», – язвил в ответ Ярославский. Но Зиновьев и глазом не моргнул: «Мы еще поговорим об этом деле. Не бросайте раньше обвинений, а то вы можете получить „клеветника“ за это», – добавил он, насмехаясь над рвением ЦКК в навешивании ярлыков.
«А не объясните ли вы нам, почему эти нелегальные массовки возникают?» – вмешался Троцкий.
Ворошилов попытался сострить в ответ: «Потому что вожди делаются безработными».
«А иные сами объявляют себя „вождями“», – повысил ставку Зиновьев. Сторонники ЦК в его глазах выглядели узурпаторами.
Ярославский сослался на разговор с Троцким: «Когда я запросил т. Троцкого: „Вы говорите, что в московской организации существует такой порядок, что два партийца боятся друг с другом разговаривать, назовите факты“. Тов. Троцкий мне на это сказал: „Вы лучше это знаете и сами содействуете этому“. Нет, тов. Троцкий, я член Краснопресненского райкома, хотя выступаю с речами не так часто, как вы, но знаю рабочие массы не хуже, чем вы, и должен здесь сказать, что это есть клевета. На целом ряде собраний мы выступаем и знаем, что рабочие не молчат, не боятся выступать и принимают самое деятельное участие в обсуждении всех вопросов. Я не знаю, может быть, с вами они не говорят…»172.
Документальная предыстория совместного пленума ЦКК и ЦК ВКП(б), который состоялся 24 июля 1926 года и лишь отчасти был посвящен делу о фракционном собрании на Долгопрудной, запутанна. Исходно Политбюро назначило доклад Президиума ЦКК по этому вопросу одним из пунктов повестки дня на 17 июня 1926 года – и это должен был быть пленум ЦК, на котором представители ЦКК были бы только докладчиками173. Но дело не заладилось сразу, и доклад сначала отложили на неопределенное время, затем перенесли на 24 июня174. Он состоялся, но по «делу Лашевича», как это указано в повестке, ничего не было принято – решено было провести совместные пленумы ЦК и ЦКК ровно через месяц, 24 июля, и там уже принять окончательное решение о том, что предпринимать по «лесному делу»175. Впрочем, пленум ЦК состоялся бы летом 1926 года в любом случае: умер Ф. Э. Дзержинский, оставив место в Политбюро вакантным, и вопрос о новой конструкции Политбюро и новом раскладе сил в нем должен был решать пленум ЦК. В письме Молотову от 25 июня 1926 года Сталин предложил возложить на Зиновьева политическую ответственность за грубое нарушение партдисциплины в связи с делом Лашевича и выгнать его из Политбюро: «Группа Зиновьева стала вдохновителем всего раскольничьего в оппозиционных течениях, фактическим лидером раскольничьих течений в партии»176.
Альтернативный проект резолюции по делу Лашевича и других от июля 1926 года не содержал столь далекоидущих организационных выводов. Подписавшие его подробно останавливались на основополагающих принципах ленинской демократии и сетовали на изменения правил политической игры в партии после смерти вождя:
Система мер, с помощью которых Владимир Ильич боролся за единство большевистской партии, помимо мер политического руководства, яснее всего изложена в решениях X съезда. Во время одного из самых крутых поворотов партийной политики, при совершении которого в партии обнаружились значительные разногласия, по совету тов. Ленина была принята известная резолюция о единстве партии и недопущении фракционности. Одновременно с этим съезд принял резолюцию о внутрипартийной демократии в качестве основного условия для сохранения единства партии. Период времени между X и XII съездами ознаменовался как ростом партии, так и оздоровлением внутрипартийного положения. Имевшие место в партии разногласия почти без остатка рассосались в процессе дружной и согласованной работы на базе партийных решений. Начавшееся с 1923 г. ухудшение внутрипартийного положения превратилось в настоящее время в опаснейший кризис партии. Острые разногласия коснулись основного ядра партии. Опасность раскола встала во весь рост перед партией.
Среди причин теперешнего кризиса отмечались развивающиеся противоречия между товарно-денежным хозяйством и производительными силами страны. Такое положение вещей неизбежно, в марксистском видении вещей, приводило к общественно-политической активизации «различных классов и групп», которые создали обстановку «грозную для единства партии». Понимало ли это большинство ЦК? В такой ситуации более чем когда-либо следовало держаться режима внутрипартийной демократии, но соответствующие решения не выполнялись. Напротив: «снимание с постов коммунистов по соображениям инакомыслия стало одним из обычных методов партийного руководства. В результате этого замирает жизнь в партийных ячейках – часть членов партии замыкается и отдаляется от партийной работы, другая часть проникается противным духу коммунизма угодничеством и карьеризмом. Партийный молодняк получает свое партийное крещение в душной и нездоровой обстановке. Все это не только задерживает необходимый рост партийных кадров, но и приводит к измельчанию существующих. Таким образом, из двух основных условий сохранения единства партии – недопущения фракционности и режима внутрипартийной демократии – последнее условие оказалось невыполненным. Несоблюдение этого условия ухудшило положение и с другой стороны. Разногласия в партии не изживались, а накоплялись. В деле руководства партии даже большинство ЦК прибегало к организационным формам, не предусмотренным уставом»177.
Бесспорно, поведение Лашевича, Беленького и других представляло собой «опасное явление». Не должна группа коммунистов, не уведомив соответствующие инстанции, собираться в лесу и там обсуждать «вопросы, касающиеся жизни и работы партии». Но, чтобы такие нарушения не повторялись, необходимо было принять меры «для ведения режима внутрипартийной демократии. В пределах программы и устава партии и решений ее съездов каждый член партии имеет право свободно отстаивать свои взгляды внутри партии».
Особо ответственной считалась роль ЦКК и контрольных комиссий на местах. «Созданная по инициативе В. И. для сохранения единства партии организация – ЦКК – не только не оздоровила внутрипартийного положения, но сплошь и рядом вступала на ложный путь. <…> Лишь при том условии, если ЦКК будет твердо и неуклонно охранять режим внутрипартийной демократии и единства партии не только путем репрессий, ее решения, направленные против фракционных выступлений, будут авторитетными для партии». Под документом стояли подписи: И. Смилга, X. Раковский, Г. Шкловский, И. Кучменко и Н. Осинский178.
Между тем совсем рядом, этажом ниже, происходили события, которые повлияли на сценарий пленума. 6 июля на заседании бюро Московского комитета ВКП(б) под руководством Угланова рассматривался вопрос о неких «полученных письмах, рассылаемых по московской организации»179. Бюро решило «передать в ЦКК и довести до сведения Политбюро ЦК, что Бюро МК считает посылку этих писем дезорганизаторско-раскольничьей деятельностью оппозиции, образовавшейся на XIV съезде». Что это были за письма, в документах фонда Политбюро не говорится. Тем не менее пленум ЦК и ЦКК ВКП(б) собирался, уже точно зная: в московской партийной организации действует неизвестная оппозиционная группа. На этом фоне невинная «лесная прогулка» студентов с Лашевичем и Беленьким никак не могла выглядеть безобидной. Другим элементом общего «фона» вокруг пленума ЦК и ЦКК были дела двух московских оппозиционеров, Геворкяна и Яцек, которые возили в Нижний Новгород некие оппозиционные документы180. Сталин лично интересовался этим делом, особого продолжения не имевшим и крупных оппозиционных сил в огромной нижегородской организации не выявившим, – его рукописные записки о Геворкяне и Яцек сохранились в переписке «вокруг пленума»181.
13 июля 1926 года Президиум ЦКК заслушивал накануне совместного пленума ЦК и ЦКК будущий доклад контрольной комиссии «по делу тт. Лашевича и др.». Докладывал Валериан Куйбышев182. Сам доклад в бумагах этого фонда Политбюро не сохранился, да и он был явно «промежуточным»: на заседании 13 июля было решено «перенести продолжение заседания Президиума ЦКК по вопросу о Лашевиче и др., по определению Секретариата, для рассмотрения проекта резолюции, выработанной Секретариатом ЦКК». Особое раздражение, прямо высказанное в решении, вызвал Зиновьев: его приглашали на заседание Президиума, но «на своевременное предупреждение его, что Президиум ЦКК считает необходимым обсудить вопрос в его присутствии, отказался присутствовать на этом заседании и не предупредил Президиум о своей неявке». Формально Зиновьев прямого отношения к «лесному делу», в общем, не имел, но ЦКК явно хотела провести разведку боем и предварительно, до совместного пленума ЦК и ЦКК, который, по данным ЦКК, должен был состояться «в ближайшие дни», выяснить, какой линии будет придерживаться Зиновьев на самом пленуме. В свою очередь, раскрывать карты заранее Зиновьеву не было смысла – проще было просто игнорировать предварительное совещание.
(Систематическая проблема всех документов о пленуме ЦК и ЦКК в июле 1926 года в архиве РГАСПИ состоит в том, что они носят явные следы манипуляций с фондом: документы там отрывочны и расположены не в порядке поступления, выписки из июньских протоколов структур ЦК и ЦКК следуют за июльскими, логика появления документов не всегда понятна, возможно, фальсифицирована часть дат. Часть документов не датирована вовсе, а пометки183 на некоторых бумагах дают основания полагать, что данное дело формировалось уже осенью 1926 года или позже в Институте марксизма-ленинизма, куда оно было передано из рабочего партийного архива ЦК. В том, что порядок событий, диктуемый состоянием дел в архиве и их датировкой, был именно таким, есть резон усомниться – некоторые выписки могли быть передатированы со специальными целями.)
В отличие от Зиновьева Беленький избрал прямо противоположную тактику. Сразу после заседания 13 июля, 14 июля 1926 года, он направил «В секретариат ЦК ВКП тов. Товстухе» (являвшемуся тогда в том числе секретарем И. В. Сталина. – И. Х.) заявление пленуму ЦК и ЦКК, сопроводив его запиской: «Прошу прилагаемый при сем материал размножить и разослать всем членам ЦК и ЦКК. С товарищеским приветом т. Беленький 14 июля». Секретный отдел ЦК зарегистрировал документ 16 июля 1926 года в 14:30, в текущее делопроизводство он попал только 28 июля, после того как Сталин наложил на сопроводительную записку рукописную резолюцию: «К делу Лашевича и др. Ст. 23/VII», – то есть Сталин присоединил довольно объемное заявление Беленького к документам по делу Лашевича только в день завершения пленума ЦК и ЦКК, 23 июля 1926 года184. Разумеется, оно не было «размножено» и передано всем членам ЦК и ЦКК, как того просил Беленький, – нет сомнений, что его читал сам генсек, но никаких пометок о том, что с объяснительной знакомили хотя бы членов Политбюро, в документах нет. Впрочем, в деле хранится оригинал текста Беленького с его текущими правками (перепечатывать их в чистовик он не стал) и рукописными пометками других лиц, о которых скажем ниже.
Документ Беленького примечателен многим. Он написан скорее в атакующем тоне, в нем нет места покаянию или маневрированию. Цель документа – с одной стороны, объяснить ЦК и ЦКК представление самого Беленького о своем статусе в партии в текущий момент и сообщить партии предысторию своего участия в «лесной фракции», с другой – дать предложения, «каким путем уничтожить фракционные настроения, являющиеся отражением нынешнего партрежима».
Беленький начинает с описания своего участия на Президиуме ЦКК – вероятно, это то самое заседание 8 июня. «На следствии и на Президиуме ЦКК тт. Ярославский и Янсон многократно упрекали меня в том, что я попал в так называемую „лесную фракцию“ по мотивам личного характера и что, исходя из личных интересов, я повлек за собой в пропасть „невинных“ рабочих. Меня называли „врагом партии“, „формальным“ членом партии, произносили надо мной надгробные речи, похоронили меня на веки вечные. – Ты умер политически и навряд ли ты когда-либо воскреснешь, – были последние слова моего могильщика – тов. Янсона. – Когда ты был на Пресне, там царил жестокий режим зажима и угнетения инакомыслящих. К руководству ты не допускал хороших рабочих, сам проявлял себя как диктатор, а сейчас, как обиженный, корчишь из себя „демократа“, – сказал злобно Емельян Ярославский, стремясь вонзить в мое сердце острые иглы злой иронии. И слушая все эти лестные комплименты, я подумал: вот же эти люди, которые сейчас клеймят меня, черня не только мое настоящее, но и прошлое, ведь сами сводят на нет партийные документы, дискредитируют таковые, придавая им „дипломатический характер“. Ведь эти люди не помнят, что они говорили обо мне немного раньше, чем я разошелся с ними идейно. Давайте разберемся, как основательны подобные легкомысленные обвинения».
И далее на нескольких страницах Беленький, оставив «кладбищенскую» иронию, рассказывал свою версию финала своего пребывания в Краснопресненском райкоме. В 1925 году он ушел в отставку с поста руководителя Краснопресненской парторганизации, видимо на тот момент крупнейшей в Москве по численности. Сам он считает, что отработал на Красной Пресне 8 лет, то есть возглавил большевиков-краснопресненцев еще до Октябрьского переворота185. В разные годы им были довольны рабочие-партийцы – в мифологии большевизма это высшая аттестация: рабочие Красной Пресни наряду с петроградскими путиловцами являлись авангардом российского пролетариата с 1905 года. Доволен им был в том числе и Ярославский, в 1923 году (Беленький цитирует статью Ярославского в «Правде» под псевдонимом «Ланин») приветствовавший тактику Беленького как главы райкома по отношению к оппозиции тех времен – ее допускали к формированию партийных органов. В 1923 году Беленький не считал себя ни в каком смысле оппозиционером: с оппозицией он боролся, причем порой даже очень жестко:
Было ли в моей деятельности на Пресне не только хорошее, но и плохое? Я готов войти на колокольню Ивана Великого и оттуда громко крикнуть: что совершил, вероятно, много ошибок, произвел кое-где неправильные хирургические приемы, «помогал» [«партийным органам – (вписано чернилами. – И. Х.) – кое-кому из нынешнего руководства»] в расправе с прежней оппозицией, не предполагая, что это вовсе не вытекает из интересов «единства» партии. Но одно я могу твердо сказать, что при одинаковых равных условиях в нашем районе был куда более вольный партрежим, было куда больше спайки и сплоченности, больше доверия между членами партии внизу и наверху, куда меньше производилось репрессий и перебросок (об этом знают хорошо все члены партии нашего района), <…>
хирургическим путем <…> надломом. Ибо райком и секретарь райкома смотрели на репрессии как на последний путь, когда все пути убеждения исчерпаны, т. е. по-ленински [дописано: «и понимали, что путь репрессий – самый плохой путь изживания разногласий»]. Во всяком случае, сознавать свои ошибки лучше, чем находить новые186.
Далее Беленький подробно писал о том, как постепенно, с 1924 года, менялось по капле его отношение к борьбе с оппозицией и партийном режиме. Так, недовольство его вызывали уже события 1924 года: в момент снятия ответственного секретаря Московского губернского комитета РКП(б) Исаака Абрамовича Зеленского состоялось частное совещание членов московского партийного комитета, «где мы констатировали, что „в верхах“ начинаются разлады, что в руководящей головке есть товарищи, которые придираются к Московской организации, желая „прибрать к рукам“ (по выражению одного из участников). Некоторые настаивали на том, что необходимо давать отпор попыткам разгрома Московской организации». Беленький бравировал тем, что атака на него началась практически сразу после смерти Ленина, но он удерживал товарищей-рабочих за руки, считая «нецелесообразным лезть в драку по вопросу о Зеленском, дабы не повредить единству организации». Вообще «настроения мои того времени можно охарактеризовать следующим образом: я ясно замечал, что в руководящей верхушке намечается трещина. Я констатировал ряд серьезных ненормальностей, но еще ясно не видел тех разногласий, которые впоследствии выявились перед XIV партсъездом и после него. И именно потому, что неясны были разногласия, я сам воздерживался и других отговаривал от необдуманных шагов, способных содействовать еще большему обострению отношений между отдельными членами ЦК»187.
Вообще тактика, взятая Беленьким в его заявлении по отношению к персоналиям, была весьма интересной. С одной стороны, сам он был – де-факто, а не де-юре – влиятельным членом партии. Так, он констатировал, что в 1923–1926 годах обсуждал вопросы, связанные с положением своей парторганизации, лично со Сталиным, Ворошиловым, Рютиным. С другой стороны, характеризуя какие-то конкретные сюжеты, он предпочитал всегда избегать их привычной для ВКП(б) персонификации: имена Троцкого, Сталина, Каменева, Зиновьева он старался всуе не упоминать – кроме случаев, когда это было совсем неизбежно. «Когда нам в Москву назначили тов. Угланова, большинство членов московского комитета, в том числе и я, считали необходимым не только быть лойяльными по отношению к тов. Угланову, но оказывать ему полное содействие для руководства Московской организацией» – так начал Беленький описание главных событий, которые переломили его отношение к происходящему в партии. Угланов «приступил к работе в московский комитет с предвзятым убеждением насчет ряда работников Московской организации, с намерением „почистить ее с песочком“, поставив в ней свое „твердое“ большевистское руководство». Как раз в этот момент Беленький был на отдыхе в Крыму, «в Су-Ук-Су», но об этих намерениях Угланова ему сообщали в письмах товарищи по партии – некто тов. Шахгельдян и другие. Скоро Беленькому пришлось самому столкнуться с рабочим стилем Угланова. В 1925 году были написаны «Уроки Октября», и Угланов потребовал от секретаря райкома удалить от руководства некоторых «нетвердых партийцев», в частности секретаря парторганизации завода «Дукс». «Я старался убедить его, что этого нельзя делать, что мы только создадим на заводе мучеников. Но мне т. Угланов категорически заявил, чтобы я это сделал. Я вышел из кабинета т. Угланова грустный, с большой тревогой за судьбу района. Какая же это будет работа, если каждый раз будет такой подход к работе – если всех инакомыслящих авансом будем снимать с работы». Этот случай Беленький лично обсуждал со Сталиным «в присутствии некоторых членов бюро». Да и позже, как передавал Беленькому его хорошо осведомленный брат Абрам (ответственный при Коллегии ОГПУ за охрану высшего руководства СССР), Сталин настаивал на том, что Беленький хороший и способный коммунист и должен остаться партруководителем Красной Пресни188.
Далее у Беленького с Углановым были разногласия по вопросам организации и кадров, но Беленький и его коллеги, с которыми он считал себя единым, «решили во имя единства проглотить и эту пилюлю». Но «в один прекрасный момент» Угланов потребовал «отправить в его распоряжение» десятки «лучших работников района», то есть отстранить их от текущей работы. Райком возмутился, и Беленький был уполномочен коллегами поговорить с Углановым. Его Беленький нашел не где-нибудь, а на «Съезде Советов в ложе ВЦИКа. Случился скандал – Угланов заявил главе Краснопресненского райкома, что „у нас в районе гнилой актив“, что „он уберет еще многих работников и поставит других, т. к. он не уверен в нашем районе“. Из его разговора я ясно понял, что снятие Васильева и других активных работников района производится с целью изъятия сторонников Зеленского и Каменева, лучших реальных работников, чтобы заменить послушными и с целью заставить и меня подать в отставку. Я решил немедленно уйти, ибо работать в такой обстановке больше нельзя было. Я заблаговременно поговорил с некоторыми товарищами из райкома, которые считали мои намерения вредными и советовали тянуть лямку и терпеть не уходить. Но больше терпеть я был не в силах».
Расстался райком с Беленьким, как мы помним, на удивление мирно и даже торжественно. Это, впрочем, Беленький объяснял как тактическими маневрами Угланова, так и своей авторитетностью. «Об истинных намерениях очень не хитро высказал на XIV съезде тов. Угланов, заявив, что нужно было убрать Московскую орг. из слабых одних рук, из рук Каменева и Зеленского [вписано: «и их поддерживающих»], и передать в сильные руки, [вписано: «другие, в руки Сталина —Угланова».] Угланов хорошо о всех (вписано: «принципиальных». – И. Х.) разногласиях в ЦК и что в будущем предстоит драчка». На какой стороне окажется Красная Пресня «и как отнесется партийная масса района», если узнает о существовавших еще при Беленьком разногласиях, было для него загадкой. А потому «гони скорей лошадей, форсируй скорее момент снятия, чтобы создать более прочное и уверенное положение подбором аппарата»189. С другой стороны, Беленький осознавал свою силу: «Я, к их несчастью, был крепко связан с партийной и беспартийной рабочей массой. Снять нетактично, недипломатично было неудобно, не стоит, мол, вызывать на Пресне лишнее раздражение». В итоге на финальном собрании райкома, когда Беленький уходил в отставку, «Угланов хвалил меня во всю, расхваливал наше большевистское руководство, подчеркнул, что нужно бережно относиться к „наследству Беленького“ (буквальное его выражение)».
Что же произошло дальше? Отметим, что нигде и ни в какой момент Беленький не упоминал свою формальную оппозиционность, прямые симпатии к оппозиции и даже не обсуждал оппозиционные тезисы – он всего лишь настаивал на элементах внутрипартийной демократии. Но последовавшая 13‑месячная изоляция от партийной жизни, запрет выступать даже в рабочих клубах на Октябрьские праздники сделали свое дело190.
Выводы.
Из вышесказанного становится ясно, что на путь «новой оппозиции» я вступил не по мотивам личного характера. Наоборот, все вышеприведенные факты говорят о том, что во имя интересов партии, единства ее я
хоронил в душе своей, отводил все личноевыпил эту горькую[нрзб.]чашудо дна.Какие же условия толкали меня в так называемую «лесную фракцию»?
Как я дошел жизни такой?Это – не только моя личная трагедия, но и трагедия сотен, тысяч добросовестных и дисциплинированных членов партии, толкаемых бюрократическими извращениями партрежима на путь замкнутости и оппозиционности (как правильно указывала резолюция политбюро от 5 декабря 23 г.
Здесь Беленький уже погрузился в чисто оппозиционный дискурс – гневное указание на эту резолюцию Политбюро, ее постоянное цитирование уже стали знаменем любого уважающего себя оппозиционера этих времен.
Одним словом, в течение 13 месяцев я вынужден был находиться в положении партийного пария, партобывателя поневоле. А разве я один в этом положении? Сколько таких, как я, жаждущих живого дела, находится в резерве «безработных». А положение членов Политбюро – тт. Зиновьева, Троцкого, Каменева – разве лучше? Не ирония ли судьбы, когда члены высшего парторгана лишены фактически права выступать на партийных и беспартийных рабочих собраниях.
Мог ли я пройти мимо фактов, когда еще до XIV съезда на Красной Пресне снимаются по неделовым соображениям десятки лучших активистов (список можно представить), когда за одну защиту кандидатуры Н. К. Крупской в члены райкома и за легкую критику «вождей» Красно-Пресненского райкома снимаются председатель и секрет.[арь] Красно-Пресненского райсовета и производится фактически разгром президиума райсовета (снятие впоследствии т. Елизарова 1902 г. и старого партийца-рабочего т. Шурыгина)? Это – чудовищное нарушение внутрипартийной демократии <…> Мог ли я пройти мимо тех репрессий и гонений, которые сыпались как из рога изобилия на головы тех, кто сигнализирует опасность, критикует те или другие взгляды отдельных представителей ЦК? Никак не мог. Считаю ли я нормальным участие в «лесной фракции»? В нормальное время, когда в партии существуют нормальные порядки, когда в партии протекает живая и интенсивная жизнь, я считал бы безусловно вредными подобные деяния. Но сейчас наша партия переживает серьезный кризис, являющийся отражением процессов <…> происходящих в нашей экономике. Партия, несомненно, переживает кризис руководства, который предвидел Ильич и предупреждал партию в статье о задачах ЦКК и РКИ.
И это уже был переход от «процедурной» оппозиции к «содержательной». Герменевтически Беленький приходил к оппозиции по пути, противоположному большинству оппозиционной верхушки оппозиции, – по нему приходили туда простые рабочие, близостью к которым Беленький так гордился. Если Зиновьев, Каменев и Троцкий, начинали с содержательных идеологических разногласий с партийным большинством и лишь затем эти разногласия им мешал обсуждать ужесточающийся партийный режим, то Беленький, по крайней мере на словах, еще в 1923 году начинал с разногласий с партийным режимом и лишь в 1926 году, обдумывая природу этих разногласий, присоединился к критике партийных позиций по существу – «в экономике» и т. п. Конечно, Беленького наверняка интересовали и вопросы роли профсоюзов в советской системе, и вопрос о кулаке, и китайская революция (еще до войны Гоминьдана и КПК), и британский рабочий класс. Но об этом обо всем он умалчивал до поры до времени – пока не надо было объясняться с ЦКК.
Хотя Беленький нигде толком не говорил о том, что это за «серьезный кризис» и что это за «процессы в экономике», которые его беспокоят, а по-прежнему сопротивлялся лишь грубостям и нечестностям Угланова, он уже стоял с Зиновьевым, Каменевым и Троцким, у которых содержательных разногласий с ЦК было много. На вопрос «что делать» Беленький давал классический к тому времени «троцкистский» и по форме, и по существу ответ: нужно выполнить резолюцию Политбюро от 5 декабря 1923 года о «новом курсе» на внутрипартийную демократию, «только она, а не репрессивные меры в состоянии покончить с этими неизбежными ненормальными явлениями. Только она в состоянии создать прочную основу для настоящего, а не словесного единства». Ничего более сделать было нельзя, Троцкий, Каменев и Зиновьев были правы и по форме, и по существу, Беленький был не только в «лесной фракции» – в последнем фрейме он стал и формальным оппозиционером. «Прошу мое заявление разослать всем членам ЦК и ЦКК» – это заявление о присоединении к оппозиции, не больше и не меньше.
Причем не только его одного: оригинал текста Беленького на последней странице имеет и другие подписи несколькими почерками. «Присоединился к выводам. Б. Шапиро. Волгина. М. Васильева. С выводами и всеми фактами в указанном заявлении подтверждаем и со своей стороны считаем, что пленум ЦК ВКП(б) действительно разберется по справедливости и примет меры к устранению репрессий внутри нашей партии и обеспечит более свободную внутри партийную жизнь, которой учил и оставил завет наш дорогой вождь Владимир Ильич Ленин. Чл. ВКП(б) 1917 г. М. Васильева. Волгина. С общими выводами т. Беленького о создавшемся положении внутри партии и внутри страны согласен. Член ВКП(б) 1918 г. Чернышев».
К заявлению прилагался «протокол М. К. № 46», который, вероятно, содержал итоги обсуждения темы в Московском комитете партии, но в деле он отсутствует191.
Оригинал объяснительной сохранился в архиве Политбюро, причем в самом компрометирующем виде – с подписями также Васильевой, Волгиной, Шапиро и Чернышева, которые подтвердили, что полностью согласны с претензиями Беленького к ЦК192.
Сам совместный пленум интересен не только тем, что на нем говорилось – документы его, сконцентрировавшиеся именно на Лашевиче и Беленьком, были опубликованы, – сколько скрытой и длительной полемикой о том, что по его итогам публиковать, а что нет. Так, документы секретариата ЦК зафиксировали, что на пленуме выступал Бакаев с некими «провокационными» заявлениями, Смилга предложил некий свой вариант резолюции пленума, который не поддержали, а Троцкий на пленуме сделал заявления «по личному вопросу»193. Проблема была в том, что ЦК не хотел, вопреки имевшейся на тот момент традиции, публиковать в стенограмме пленума оппозиционные документы и заявления – а Смилга, Бакаев и Троцкий на этом настаивали и вроде бы имели право. После длительной переписки и вялого скандала Бакаеву отказали, а Смилге и Троцкому разрешили публикацию особых мнений по их вопросам в официальной стенограмме. Сталин лично вел переписку с Троцким о том, какие заявления по «личному вопросу» появятся в стенограмме, – оригинал его письма Троцкому сухо констатировал, что дела Троцкого не имеют никакого отношения к Лашевичу, теме пленума, поэтому две машинописные страницы дополнения к стенограмме от Троцкого – это много, договаривались на одну194.
Тем не менее фигура Лашевича, члена Реввоенсовета и человека известного в Красной армии, беспокоила Политбюро: сразу после пленума Политуправление РККА собирало спецсводки об оценке действующими войсками решения ЦК об исключении Лашевича (Беленький упоминался пару раз) из партии за оппозиционно-фракционные действия. Одна из таких сводок касалась войск в Закавказье, на юге РСФСР и в Черноморском флоте. Военнослужащие по большей части не слышали о Лашевиче и ничего интересного о репрессиях в отношении героя революции не говорили195. Отдельно политуправление армии отмечает «боязнь» военных-партийцев высказываться о делах, связанных с оппозицией. В сводке приводилось лапидарное заявление военнослужащего: «Если Зиновьева сняли с политбюро, то нам и подавно хуже будет». Содержательно армейцы-партийцы обсуждали не столько Троцкого, сколько только что, на пленуме ЦК и ЦКК, ушедшего из Политбюро Зиновьева. В частности, армию беспокоила судьба Коминтерна, который ассоциировался с Зиновьевым. Троцкого, напротив, армейцы одобряли как партийца, сумевшего пережить Зиновьева и Каменева в Политбюро, хотя те его ранее яростно критиковали196.
В скором времени Лашевич был назначен заместителем председателя правления КВЖД, что практически являлось ссылкой. Шапиро и Беленький были сосланы в Сибирь: первый оказался в Новосибирске, где устроился шофером, а второй, как и соответствовало его партийному весу, стал директором Музея революции в Иркутске. Оттуда Беленький написал в контрольную комиссию в духе буферной резолюции: «Как из куриного яйца вылупляется цыпленок, и из режима (в оригинале «рожина» – И. Х.) Сталина вытекает фракционность. И тот, кто не будет бороться с причинами, которые ее вызывают, тот будет бороться, как Дон Кихот с ветряными мельницами. <…> Зиновьев, Каменев и Троцкий являются последовательными учениками Ленина, и никто из них не претендует играть первую скрипку в руководстве партии. <…> Я за резолюцию X съезда и единство, но в то же время за резолюцию о внутрипартийной демократии и за резолюцию политбюро от 5‑го декабря 1923 г., призывающую партию бороться с бюрократическими извращениями партаппарата»197.
В Сибири Беленький прослыл ярым зиновьевцем, но какая-то неопределенность за ним осталась. Новосибирская контрольная комиссия констатировала в октябре 1926 года, что Беленький и его приверженцы «разноречивы», «не распутывают, а только еще больше запутывают», держат себя неопределенно. Ярославский скажет о Беленьком в августе 1927 года, что тот передает исключенному из партии Ферре-Николаеву буферную платформу для подписания, тогда как сам он сторонник 83‑х – программы Троцкого и Зиновьева. «Значит, это есть разделение труда»198.
Беленький так и не нашел общего языка ни с Янсоном, ни с Ярославским. «Общий язык» здесь не метафора: чтобы быть частью партии, нужно было относиться к ЦКК как к части самого себя, быть искренним, говорить правду. Но, отвечали оппозиционеры, неправда шла от ЦКК: их права не уважают, их самих лишают голоса. Зиновьев вспоминал, что, как только он и Каменев получили известие о провале лесной массовки с участием Лашевича, «мы бросились к Троцкому и стали вместе обсуждать создавшееся положение. Мнение Троцкого, принятое нами, заключалось в том, что это событие надо „перекрыть“ громкой декларацией с обвинением партийного „режима“, принуждающего идти на такие меры борьбы». В заявлении тринадцати оппозиционеров июльскому пленуму ЦК (1926 год), одним из подписантов которого был Троцкий, говорилось о тайных заседаниях «семерки», куда входили шесть членов Политбюро, то есть все, кроме Троцкого, и председатель ЦКК Куйбышев. «Эта фракционная верхушка секретно от партии предрешала каждый вопрос, стоящий в порядке дня Политбюро и ЦК, и самостоятельно разрешала ряд вопросов, совсем не вносившихся в Политбюро. Во фракционном порядке она распределяла силы и связывала своих членов внутрифракционной дисциплиной. В работах семерки принимали участие, наряду с Куйбышевым, те самые руководители ЦКК, как тт. Ярославский, Янсон и другие, которые ведут беспощадную борьбу против „фракций“ и „группировок“. Подобная же фракционная верхушка существует, несомненно, и после XIV съезда. В Москве, Ленинграде, Харькове и других крупных центрах происходят секретные собрания, организуемые частью верхушек партаппарата. <…> Эти секретные собрания по особым спискам являются чисто фракционными собраниями. На них читаются секретные документы, за простую передачу которых всякий, не принадлежащий к этой фракции, исключается из партии»199.
Троцкий напоминал: «Резолюция 5‑го декабря 1923 г., в свое время единогласно принятая, прямо указывает на то, что бюрократизм, подавляя свободу суждений, убивая критику, неизбежно толкает добросовестных партийцев на путь замкнутости и фракционности». Правильность этого указания «подтверждалась полностью и целиком» событиями последнего времени, особенно тем, что случилось с Беленьким, Шапиро и остальными. «Было бы преступной слепотой изображать это дело как результат злой партийной воли отдельного лица или отдельной группы. На самом деле, перед нами здесь очевидное и несомненное последствие господствующего курса, при котором говорят только сверху, а снизу слушают и думают про себя, врозь, под спудом. На собраниях царит казенщина и неизбежно с ней связанное безразличие. <…> Товарищи, на которых партия может положиться в самые трудные дни, выталкиваются во все большем числе из состава кадров, перебрасываются, высылаются, преследуются и заменяются сплошь да рядом случайными людьми, непроверенными, но зато отличающимися молчаливым послушанием. Вот эти тяжкие бюрократические грехи партийного режима превратили в обвиняемых тт. Лашевича и Беленького, которых партия в течение более двух десятилетий знала как преданных и дисциплинированных своих членов». К заявлению Троцкого присоединились Евдокимов, Бакаев и Зиновьев, которые особенно скорбели по Ленинграду: «Репрессии по отношению к основному кадру ленинградской оппозиции после XIV съезда не могли не вызвать величайшей тревоги у наилучшей части рабочих, входящих в нашу партию и привыкших смотреть на ленинградских рабочих-коммунистов как на наиболее испытанную пролетарскую гвардию»200.
Рассмотрим эти внутрипартийные притеснения на примере случая Г. И. Сафарова – его имя не раз упоминалось в переписки Редозубова с Ширяевым, и мы еще не раз будем возвращаться к фигуре Георгия Ивановича в дальнейшем. Видный большевик, неоднократно арестованный и сосланный, Сафаров выехал за границу в 1910 году, где встречался и вел переписку с Лениным. Вернувшись в Россию после Февральской революции, он работал в Петроградском комитете партии и сотрудничал в «Правде». Позднее колесил по Поволжью и Уралу, участвовал в организации Красной армии. Вернувшись в Петроград в 1922 году и став членом Ленинградского губкома РКП(б), он, как и вся партийная верхушка города, примкнул к «Новой оппозиции».
14 января 1926 года Секретариат ЦКК обвинил Сафарова в «активном участии в группировке, образовавшейся в верхушке ленинградской организации, имеющей целью: до XIV партсъезда – подорвать авторитет ЦК партии и организовать борьбу против ЦК, а после съезда затруднить осуществление принятых XIV партсъездом решений, для чего т. Сафаров использовал занимаемое им положение редактора „Ленинградской правды“ <…>». Предвосхищая линию поведения Беленького, Сафаров, в свою очередь, обвинил ЦКК ВКП(б) в «нарушении тех завещаний, которые Ленин оставил нам в области работы ЦКК», в попрании по отношению к нему всех норм партийной морали и справедливости, добавив, что в его лице «судится весь Ленинградской губком». Найдя предъявленные Сафарову обвинения вполне доказанными, Секретариат ЦКК снял Сафарова с ленинградской работы и откомандировал его в распоряжение ЦК. 13 мая 1926 года Политбюро назначило Сафарова 1‑м секретарем полпредства СССР в Китае201.
8 июня 1926 года Сафаров отмечал: «После разбирательства в ЦКК я оказался в числе тех 7000 ленинградских товарищей, которые пали жертвой „выправления линии“ ленинградской организации». Свое новое назначение он рассматривал как унижение:
Уезжая в Китай по вашему постановлению, я считаю своим партийным долгом сказать то, что я думаю об этой ссылке – иначе нельзя назвать назначение меня на должность заведующего дипломатической канцелярией в Пекине. Когда впервые мне было заявлено об этом намерении, я обратился к ПБ с просьбой направить меня непосредственно на работу к станку. Казалось бы, с точки зрения партийного устава ничего нельзя возразить против этого, нельзя выставить никаких доводов против желания члена партии стать рядовым партийцем у станка. Мне было в этом отказано в самой оскорбительной форме: было предложено отправиться за 10 тысяч верст заведовать канцелярией. Не впадая во вредное чванство, я все же должен сказать, что в партии я работаю с 1908 года, до того работал с конца пятого года в большевистском союзе молодежи. Свой долг партийца я выполнял всюду, куда меня посылала партия. И теперь, когда я спрашиваю себя: кому и зачем нужно мое отправление к черте Великой Китайской стены, я могу дать только один ответ – это продиктовано таким пониманием внутрипартийной демократии, которая не мирится ни с какой самостоятельностью члена партии и требует от него формально-чиновничьей исполнительности.
Здесь отразилась ключевая проблема большевистского понимания политики: партия строилась на началах «демократического централизма», когда решения вышестоящих органов были обязательными для нижестоящих, но при этом сохранялась выборность и подотчетность всех органов. Сафаров предполагал, что партия учтет мнение рядовых своих членов – иными словами, проявит «демократию». В то же время он знал, что неисполнение постановлений вышестоящих парторганов грозило ему санкциями – от партийного порицания до исключения из партии.
Партийная дисциплина не строилась на слепом повиновении: важно было, чтобы коммунист не испытывал отчуждения от решений вышестоящих партийных органов, а, наоборот, – воспринимал их как воплощение своей воли. Но что было делать во время внутрипартийной распри? Как надо было поступать тому, кто, несмотря на все желание, не мог одобрить официальной политики по тому или иному вопросу? Вне каналов, предусмотренных институциональной структурой самого демократического централизма, критика и протест были неприемлемы, но оппозиции все-таки возникали перед каждым партийным съездом.
Сафаров сетовал:
Нас обвинили в неверии, в ликвидаторстве за то, что мы имели смелость сказать партии свое мнение по жгучим вопросам. Что же получилось из этого? Получилась мобилизация всех сил и средств против «оппозиции», но не получилось той мобилизации пролетарского фронта, которая необходима для решительной борьбы за превращение России нэповской в Россию социалистическую…
Столь очевидное в сафаровском протесте противоречие между истиной индивидуальной и истиной коллективной коренится в самой сути явления партийной оппозиции. Оппозиция бросала вызов партийному аппарату, но в то же время она провоцировала дискуссию, без которой выработка истины была немыслимой. Сафаров протестовал не столько ради собственной выгоды, сколько из чувства долга, желая сохранить «ленинские идеалы», игнорируемые центром. Он смело заменял институциональный авторитет ЦК собственной сознательностью – ведь истиной мог обладать любой, даже совсем случайный партиец, если он лучше чувствовал исторический момент. Раз за разом оппозиция вменяла ответственность за политические решения отдельным партийцам, то есть группы меньшинства заявляли, что в критические времена институциональный авторитет (коллективный) может быть заменен харизматическим.
Свое назначение в Китай Сафаров расценивал как попытку «изолировать партийца от рабочих, лишить его фактически всех партийных прав». Дисциплина имела смысл лишь до тех пор, пока обеспечивала возможность бороться за то, что коммунист считал правильным, во имя чего этой дисциплине подчинялся. Но выше формальной дисциплины Сафаров ставил приверженность своим принципам, он искал свободы противодействия тенденциям, которые казались ему пагубными. Большевик был не только человек дисциплины, но и человек, вырабатывавший в себе в каждом данном случае твердое мнение и мужественно и независимо отстаивавший его, в том числе и в споре с собственной партией. Оказавшись в меньшинстве, он подчинялся, но это не означало его неправоту: может быть, он раньше других увидел или понял новую задачу партии, правильней оценил ситуацию.
Сафаров хотел действовать, не руководствуясь слепой верой в авторитет ЦК – пусть и заслуженный, – а исходя из истинных интересов пролетариата. Надо было уметь идти против течения и говорить правду. Надо было, чтобы по всем спорным вопросам меньшинству была дана возможность высказывать и защищать свою точку зрения. Сталин же, высылая Сафарова, пытался заткнуть ему рот. По мнению Сафарова, «сталинский режим партийной жизни тем и опасен, что он ставит под угрозу идейную силу и крепость нашей партии, превращая всю идеологическую работу в идейную жизнь в партии и бюрократическую „работу на заказ“»202.
Именно потому, что ни один оппозиционер не ставил под вопрос принципы демократического централизма как таковые, не могло быть конституционального разрешения политическим кризисам, которые периодически охватывали партию. Троцкий, Зиновьев, наконец, сам Сафаров могли увещевать товарищей доверять собственной совести, собственному сознанию даже наперекор официальной позиции.
Проработав год в Китае, Сафаров был направлен ЦК на работу в торгпредство СССР в Константинополь. Троцкий, Зиновьев и Смилга вновь заговорили о «высылке» Сафарова. Зиновьев писал в ЦК 27 августа 1927 года:
Уважаемые товарищи!
Ваш ответ на наше письмо по поводу ссылки тов. Сафарова в Константинополь является новым выражением того режима, против которого так настойчиво предупреждал Ленин и против которого мы боремся и будем бороться…
Вы, вероятно, помните, какими словами Ленин называл такого рода действия. Большевистское подчинение решениям ЦК не имеет ничего общего с покорно-чиновничьим послушанием. Если кто нарушает постановления последнего объединенного пленума, так это вы. Тов. Сталин говорил на пленуме речи о «перемирии». Если эти речи имели какой-либо смысл, так тот, что ЦК, приняв к сведению заявление оппозиции, примет, со своей стороны, меры к улучшению внутрипартийного режима и, прежде всего, к устранению наиболее возмутительных преследований оппозиции, вдвойне недопустимых перед съездом. <…> Высылка Сафарова есть одно из проявлений того предсъездовского организационного наступления, которое вы начинаете проводить по всей линии, применяя те самые средства, которые Ленин порицал как грубые и нелояльные.
Сам Сафаров видел в повторном назначении за границу результат «разногласий с большинством ЦК», но получил ответ, что его протест – не что иное, как «повторение давно изжеванных трафаретных обвинений оппозиции против ЦК и ЦКК»203.
Устав не был достаточным руководством для арбитража между спорящими сторонами. Поиск истины упирался в революционное «творчество», «самодеятельность» и «нутро». Партийная дискуссия как раз и была той ареной, где устанавливалось, кто сознателен на данный момент, кто имеет право говорить от имени мирового пролетариата.
Дискуссии 1920‑х проговаривали принципиальную несогласованность между эпистемологическим индивидуализмом и авторитетом коллективного мышления. На протяжении нескольких лет вольнодумцев не трогали, даже иногда выслушивали, если они обещали не расшатывать авторитет ЦК. К середине десятилетия, однако, меньшинство заявило о превосходстве своего сознания над мышлением «обюрократившегося» партийного аппарата. Переломной в этом отношении будет готовность некоторых сторонников «объединенной оппозиции» принять определение «оппозиционер» и создать альтернативные политические структуры: эти товарищи предпочли зов своей совести коллективной гарантии истины в лице партийных институтов.
В мае 1927 года ЦК прибег к «плановому переводу» Смилги на Дальний Восток. Член ЦК при Ленине, организатор Октябрьского переворота на Балтийском флоте, Ивар Тенисович Смилга в период Гражданской войны входил в реввоенсоветы ряда армий и фронтов. С 1923 года – заместитель председателя Госплана СССР, во время описываемых событий – ректор Института народного хозяйства имени Плеханова. Так как оспорить направление в другой конец страны было нельзя – коммунист не мог считать какое-либо партийное назначение недостойным, – Смилга прибег к саботажу. «Проходит неделя, две недели, три недели, больше трех недель – Смилга не едет», – злился Ярославский. Когда ЦКК запрашивает его, Смилга пишет в еще более резком тоне, чем это делал Сафаров: «Если бы дело шло о поручении, вроде посылки на фронт и т. п., я выехал бы немедленно. Но дело идет просто об удалении меня из Москвы. Против этого я буду протестовать во всех подлежащих партучреждениях. Напомню, что Ленин отзывался очень нелестно о партучреждениях, высылающих из Москвы оппозиционеров перед съездом»204. Когда ехать все-таки пришлось, оппозиция организовала торжественные проводы «ссыльного». К собравшимся с речью обратился Троцкий, сказав, что «у нас не диктатура пролетариата, а диктатура узурпаторов». Троцкого вызвали для разбирательства в ЦКК.
На заседании президиума этого органа Троцкий пытался вывести Янсона и Ярославского на чистую воду: «Прежде чем приступить к своей защитительной или обвинительной речи – не знаю, как сказать, – я должен потребовать устранения из состава данного судилища тов. Янсона как опороченного своей предшествующей деятельностью. А насчет Ярославского мы давно говорим: если хотите узнать, чего хочет Сталин достигнуть через полгода, пойдите на собрание и послушайте, что говорит Ярославский».
Все это очень напоминало высылку Лашевича, а затем Сафарова. Правда, нервничал Троцкий,
…тогда еще Ярославского вокзала не было, но мы его предчувствовали, потому что тов. Ярославский был.
Янсон: Вокзал был еще до того времени, когда Ярославский был.
Троцкий: Ярославский был до того, как Ярославский вокзал стал политическим фактором в нашей жизни.
Юмор Троцкого был многослойным: Ярославский вокзал получил свое название в 1870 году, но в 1922‑м он был переименован в Северный. По Москве ходили упорные слухи, что это произошло из‑за активной ассоциации с Ярославским восстанием 1918 года. Но Троцкий имел в виду даже не это: с Северного вокзала с 1919 года отправляли в концлагеря Ярославской области, позже на Соловки.
«Повторите ли вы снова, что отправка Смилги в Хабаровск является командировкой в обычном порядке на работу? – спрашивал Троцкий. – И в то же время будете обвинять нас в демонстрации против ЦК? Такая политика является двурушничеством»205.
«Объединенная оппозиция» складывалась постепенно, в ходе многочисленных маневров и переговоров. Препятствием на пути к ее формированию было взаимное недоверие между «троцкистами» и «ленинградцами», возникшее в результате внутрипартийной борьбы предшествующих двух лет. Но совместное выступление Зиновьева, Каменева и Троцкого на заседании Политбюро 3 июня 1926 года показало, что пункты несогласия было кое-как преодолены. Общее видение ситуации в Китае, критика поддерживаемого Сталиным Англо-русского комитета, в который на паритетных началах вошли представители ВЦСПС и Генерального совета тред-юнионов, положили начало совместным действиям. По мнению Зиновьева, итоги всеобщей стачки в Великобритании показали, что в случае войны против СССР «оппортунисты английского рабочего движения» выступят на стороне своего правительства и «будут играть такую же подло-предательскую роль», как в период Первой мировой войны206. Вскоре вырисовалась общая позиция и по вопросам партийной демократии: «объединенная оппозиция» выступала за немедленное возращение к ленинским традициям – реальной выборности, свободному обсуждению всех вопросов, отказу от преследования инакомыслящих.
Ярославский смеялся на заседании Политбюро 14 июня 1926 года:
Товарищи здесь правильно указали, что каждый раз, когда начинается какая-нибудь дискуссия, и каждый раз, когда ставится вопрос о внутрипартийной демократии, т. Троцкий утверждает, что никогда не было такого дурного, скверного режима в партии, как в настоящее время. Это было и тогда, когда в 23‑м году у нас шла дискуссия, и это же утверждала оппозиция всех оттенков, когда она била по аппарату партии; она утверждала, что никогда не было такого скверного положения в партии, как сейчас. Тов. Троцкий жалеет, может быть, о системе трех комнат, которой он способствовал при Ленине, когда не было единогласия ни в ЦК партии, ни на одном собрании, когда мы собирались в разных комнатах, чтобы вынести любое решение по тому или другому вопросу. Это идеал партии в представлении тов. Троцкого – раскол на целый ряд самостоятельно существующих групп в партии. <…>
Разве у нас было единство, когда у нас существовали различные группы вроде «рабочей оппозиции», демократического централизма, группы троцкистов и т. д.? Нет. Тогда не было единства. Это было состояние раскола внутри партии. Затем у нас эти платформы стали постепенно отмирать и, по недавним словам тов. Зиновьева, у тов. Троцкого осталась такая маленькая платформа, на которой стоит только т. Троцкий и на которую нельзя никому больше сесть. А потом вы, тов. Зиновьев, стали вскарабкиваться на эту платформу и теперь сидите на ней и собираете на ней беспринципную группу. Теперь вы пытаетесь представить партию в таком виде, что аппарат все зажал. Это не так207.
За вопросом о том, «большой» или «маленькой» платформой пользовались Троцкий и Зиновьев, явно стояла специфическая неуверенность, равно свойственная и ЦК, и оппозиции: партийные «платформы» лишь виртуально опирались на те или иные группы рядовых коммунистов. Споры о том, за кого на самом деле партийные массы, оставались фоном любой элитной дискуссии в РКП(б) с момента появления первых оппозиций в 1918 году. Но что мы можем сказать о настроениях в партийных низах, если даже листовки оппозиции по большей части – продукт творчества высокообразованных партийных деятелей? Считало ли, например, левое студенчество Ленинграда себя в каком-то смысле суверенным и имеющим право диктовать свои позиции собственным вождям? Мы располагаем лишь очень ограниченным числом источников, которые отчасти проливают свет на то, какими настроениями питались рядовые оппозиционеры и что они думали о противостоянии оппозиции и Политбюро в разгар происходящего. Во всяком случае, в отдельных текстах, стилизованных под «народные» жанры и происходящих из оппозиционной среды, можно обнаружить как минимум отпечаток идентичностей, которые авторы приписывали участникам этой среды.
В фонде Ворошилова в центральном партийном архиве можно найти любопытный документ: стилизацию под песню городских хулиганов «Гаврила / Два громилы», известную с начала 1920‑х в крупных городских центрах России. Круг авторов этого текста определяется проще: это точка зрения ленинградской оппозиции второй половины 1925 года, за несколько месяцев до XIV съезда.
«Мы» здесь – это воображаемое единство молодых ленинградских коммунистов:
О чем толкует Ленинград?
Чум-ча-ра-ра. Чум-ра-ра.
На съезде ставим содоклад
Ишь-ты, ха-ха.
О чем толкует Саркис нам?
Чум-ча-ра-ра. Чум-ра-ра.
Миллионов пять рабочих дам
Ишь-ты, ха-ха.
Духовной жаждою томим,
Чум-ра-ра-ра. Чум-ра-ра.
Залуцкий книгу сотворил.
Ишь-ты, ха-ха.
О чем толкует НКфин?
Чум-ча-ра-ра. Чум-ра-ра.
План Дауэса мы хотим.
Ишь-ты, ха-ха.
Семерка кроет даму пик.
Чум-ра-ра-ра. Чум-ра-ра.
Лашевич наш главой поник.
Ишь-ты, ха-ха.
Сафаров грозно всем кричит:
Чум-ча-ра-ра. Чум-ра-ра.
Уклон кулацкий нам грозит.
Ишь-ты, ха-ха.
Вопит Семашко НКЗдрав:
Чум-ра-ра-ра. Чум-ра-ра.
ЦК не прав. ЦК не прав.
Ишь-ты, ха-ха.
О чем толкует Сталин им?
Чум-ра-ра-ра. Чум-ра-ра.
Заветы Ленина храним.
Все это так? Вот это так.
Большевики любили сочинять частушки и рифмованные стишки, выдержанные в псевдонародном стиле. Вирши Демьяна Бедного на тему оппозиции, к которым мы обратимся в следующей главе, относятся к литературным потугам того же рода. Кем же выглядят или, точнее, кем хотят себя показать авторы таких текстов? Это не устное народное творчество в конвенциональном смысле – это авторские стилизации-пародии. Псевдонародные жанры восходят к литературным играм XIX века, популярным в демократической среде, обычно они подражают городскому фольклору и сохраняются в неизменности до 1920‑х. Мы не можем настаивать на каком-то специальном смысле этих текстов – это обычная литературная игра; можно лишь восстанавливать контекст высказывания.
Рассматриваемая песенка демонстрировала всю палитру слухов в партийной среде, касающихся текущей конъюнктуры политической борьбы ЦК и оппозиционеров. Это и «книга Залуцкого» – материалы Залуцкого, собранные им совместно с Сафаровым, под заголовком «Еще раз о госкапитализме и социализме». В тексте утверждалось, что государственный аппарат Советского Союза играл роль капиталистов (проработать этот материал предлагал, как мы видели выше, томич Редозубов). Это и подтрунивание над Д. А. Саркисом, заведующим организационным отделом ленинградского губкома: тот заявлял в 1925 году, что «мы должны иметь в рядах нашей партии 90% рабочих от станка»; несложные подсчеты оппозиционеров «на глаз» определяли необходимый приток пролетариев в РКП(б) в пять миллионов новых коммунистов. Это и маневры оппозиционера Лашевича, которые мягко осуждаются «боевитой» массой оппозиционеров и противопоставляются бодрости партийно-оппозиционного лидера Сафарова, полемизирующего с Бухариным и Сталиным об опасности «правого уклона». Это и насмешки оппозиции над краткосрочно бытовавшей идеей главы Наркомфина Г. Я. Сокольникова добиться – по примеру союзных держав в рамках «плана Дауэса» – смягчения продолжающейся экономической блокады СССР западными державами, как это удалось в том же году веймарской Германии.
Наконец – и это ключевой момент в тексте – «семерка кроет даму пик». Очень показательно постоянное цитирование и в текстах и оппозиции, и в неформальном творчестве членов Политбюро «пушкинской» темы: даже в обсуждаемой стилизации авторы не удержались от цитирования «Пророка», текста глубоко религиозного и даже мистического. В данном случае, ссылаясь на эпиграф Пушкина к известной повести («Пиковая дама означает тайную недоброжелательность»), под пиковой дамой явно подразумевали Троцкого. «Семерка» же здесь – созданная сразу же после смерти Ленина законспирированная фракция внутри ЦК. В ее состав входили все члены официального Политбюро, кроме Троцкого (Бухарин, Зиновьев, Каменев, Рыков, Сталин, Томский), и председатель ЦКК Куйбышев. «Семерка» заседала ежедневно, обсуждая предварительно вопросы, выносимые на заседания Политбюро, предрешала постановления ЦКК, регулировала кадровые перемещения. Отдельно интересна точка зрения авторов на позиции главы Наркомздрава Семашко, который прямым оппозиционером не считался (возглас «ЦК не прав» в устах Семашко можно отнести к теме скудного финансирования сельской медицины, которая была главной претензией народного комиссара в 1925 году к Политбюро).
Основной темой песни-стилизации был грядущий «содоклад» оппозиции на предстоящем съезде. Однако удивительно, насколько отличалась досъездовская идентичность оппозиционеров от послесъездовской: в пародии на «Двух громил» оппозиционеры изображали себя именно что полиморфной, многополярной партийной массой, носителями коллективной воли партии. Перед нами декларация «рабочего моря», которое из воображаемого зрительного зала с полным правом оценивало действия всех вождей. Имя автора – «Ленинград» – было именем воодушевленной коллективной силы, не сомневающейся в том, что, кто бы ни выиграл оппозиционную дискуссию, сувереном была и останется она, эта масса, этот «Ленинград». Сталин (намек на сокрытие «завещания Ленина» в тексте очень глухой: «заветы Ленина храним» – просто официальный лозунг) в этом смысле для этой массы был де-факто равен Залуцкому, а все победы вождей друг над другом – тактические и, по большому счету, не столь важные: масса должна была решить, кто будет вождем, а кто уйдет в историческое небытие. Конечно, язвительный и часто переходящий в сатиру юмор оппозиционных лидеров всегда подразумевал, что за их спиной – партийное большинство. Сталинские пейоративы в адрес оппозиции имели аналогичную цель. И пейоратив был именно сатирическим: в этом смысле к полемическим выступлениям и Сталина, и оппозиционеров приложима классическая для теоретиков юмора объяснительная модель, согласно которой некоторые виды смеха обозначают претензию юмориста на единение с большинством присутствующей аудитории. Иными словами, и Сталин, и оппозиционеры в своих шутках подразумевали, что одобрительно смеяться вместе с ними будет подавляющее большинство – или, по крайней мере, какое-то солидное и духовно сплоченное меньшинство в конкретной аудитории.
Интересно сравнить вышеприведенный текст с другим, также анонимным документом из того же фонда Ворошилова (куда он попал, видимо, наряду с некоторыми другими документами из следственного дела Радека стараниями Л. П. Берии) – «съездовским „Яблочком“». Текст подписан «коллективом из безработных».
1.
Эх, Залуцкий, герой,
Куда котишься?
Ты на «уток» на Кавказе
Поохотишься.
2.
Наш Сафаров полон веры
В бузотерский дух,
С комсомола в пионеры
Переведен вдруг.
3.
А Зиновьев озверел,
Злей татарина,
«Не дадим тебе» зарезать,
Друг, Бухарина.
4.
Эх, Леонов настрочил
Все до мелочей —
«Нет опаснее чернил
Для чести девичей».
5.
Эх, в пещере Ка-Зино
В карты дуются,
С Ворошиловым Лашевич
Не столкуется.
6.
Заварилася буза
Речью бойкою,
Не осилить вам туза
С вашей двойкою.
7.
Ездил Скобелев на кляче
Моссовета возле,
Не пора ли, «Лев Борисыч»,
В обелиск на козлы?
8.
«А» сказавший – скажет «Б»,
Это – видимо,
Троцкий «пр-р-р-равильно» громит
Из Президиума.
9.
«Содокладчиков» кнутом —
Съездом высекли …
Чтоб «орг-выводы» потом
Сами вытекли.
10.
Эх, яблочко
Дискуссионное,
Ленинградцам нынче спели
Похоронное.
«Яблочко» было предельно злободневным, поэтому не весь его контекст можно установить. Тем не менее анонимный «коллектив из безработных» возможно попытаться идентифицировать. Как бы ни была развита самокритика в среде оппозиции, маловероятно, чтобы в тексте этой версии «Яблочка» они критиковали самих себя – а «безработными» после XIV съезда стали представители не только «ленинградской оппозиции», но и их съездовские союзники из числа «демократических централистов» (децистов) под руководством Т. В. Сапронова и В. М. Смирнова. Мы с некоторой вероятностью можем предположить, что текст – коллективное творчество группы, из которой в итоге вырастет «группа 15-ти» и которая по итогам XIV съезда уже не ассоциировала себя с «ленинградской оппозицией», но оставалась в партии до следующего съезда. Видимо, только такой выбор из известных съездовских групп дает нам нужную оптику авторов, критикующих в разной степени всех и вся.
Во многом «Яблочко» являлось попыткой фольклорного подведения итогов съезда и предсъездовских событий, причем признавая права победителей и делая вероятные выводы в отношении судьбы проигравших. Недаром (10‑й куплет) текст завершался предсказаниями «похорон» ленинградской оппозиции по итогам всех дискуссий. «Высеченные» (9‑й куплет) съездом содокладчики – Каменев и Зиновьев – не добились успеха: их «двойка» (6‑й куплет) была не в состоянии осилить «туза», в котором легко узнается Сталин.
Точно по смыслу приведена цитата из Сталина, который заявил с трибуны Зиновьеву: «не дадим тебе» политически уничтожить («зарезать») Бухарина, считавшегося его личным другом. Было трудно пройти мимо триумфального чествования генерального секретаря, разгромившего на съезде Каменева и Зиновьева. Вообще отказ от издевок над Сталиным выглядел как жест, отдающий должное генсеку, который дал отпор «оппозиционному дуэту», третировавшему Бухарина. Последний крайне неудачно призвал на собрании актива московской партийной организации 17 апреля 1925 года крестьян: «Обогащайтесь, накапливайте, развивайте свое хозяйство», – и это было предметом многомесячных атак оппозиции, сильно критиковавшей тогда крен большинства ЦК в сторону середняка. А что касается упомянутого в 4‑м куплете Леонова, то на съезде обсуждалось письмо этого наследника Беленького на посту секретаря Краснопресненского райкома ВКП(б) в Москве с изложением взглядов Залуцкого, «преступных с точки зрения коммунистического единства». Подлинность пересказанного «пером тов. Леонова» была подтверждена специальной комиссией из 7 человек, членов Центрального Комитета, под председательством тов. Куйбышева, да и сам Залуцкий признал что письмо «правильно излагало факты». Крамола тов. Залуцкого лишний раз убедила сторонников большинства ЦК, что оппозиция могла потерять голову только потому, что ленинградская организация в течение ряда лет была изолирована от всей партии. «Я считаю, товарищи, что принцип удельных княжеств – а Ворошилов считал, что иначе нельзя назвать тот порядок, который существовал до сих пор по отношению к Ленинграду – …как нельзя лучше доказал свою нежизнеспособность, свой страшный вред»208.
«Яблочко», в котором зафиксированы все важные для партийной массы решения съезда, было написано по горячим следам – не позднее лета 1926 года. Точно зафиксирована и судьба второстепенных лидеров-вождей ленинградской оппозиции – Залуцкого и Сафарова. Так, неизвестные авторы предрекали Залуцкому «охоту на „уток“» на «Кавказе». Если «утки» здесь – газетные передергивания в адрес оппозиции, то «Кавказ» – традиционный в русской литературе троп ссылки, которая в XIX веке в основном представляла собой принудительную мобилизацию и направление в действующие армейские гарнизоны на Кавказ рядовым. «Нет опаснее чернил / Для чести девичьей» (4‑й куплет) – сложно сказать, что именно цитировал автор применительно к ленинградцу Леонову, но смысл понятен: именно ленинградцы-оппозиционеры постоянно упоминали в своих речах «честь рабочего класса Ленинграда», чем изрядно раздражали сторонников ЦК.
Вообще, если бы не горький статус «безработных», авторов можно было бы заподозрить в приверженности Сталину: оппонентов ЦК текст высмеивал жестко, достаточно одного лишь «Ка-Зино» (Каменев – Зиновьев) в «пещере» (куплет 5: «дикарские», «пещерные», «отсталые» – вообще очень характерный троп политической полемики середины 1920‑х в связи с международным всплеском интереса к колониям, буму этнографии и прочим обстоятельствам, делающим актуальным образ «дикаря», наряду с чисто марксистским интересом к первобытно-общинному коммунизму). При этом авторы были в курсе последних сплетен госаппарата. Так, за пассажем «с Ворошиловым Лашевич / Не столкуется» стоит, очевидно, снятие в июле 1926 года Лашевича с поста зампреда Реввоенсовета – это было решение председателя Реввоенсовета Ворошилова.
Однако и к Троцкому сочинители относились практически с тем же пиететом, что и к Сталину – хотя и двусмысленным. Так (куплет 8), они бесхитростно восхищались полемическим напором Троцкого, на самом XIV съезде занимавшего демонстративно нейтральную позицию по отношению к ЦК. Тем не менее (куплет 7) для авторов Каменев – заслуженная, но битая фигура. Недаром ему предлагали направиться «на козлы» – на пьедестал памятника генералу Скобелеву напротив здания Моссовета. Конный монумент – генерал с воздетой шашкой наголо, скачущий куда-то вперед, – простоял на этом месте до 1918 года, пока не был демонтирован большевиками. Постамент остался, и авторы «Яблочка» предлагают Каменеву просто занять пустующее место («обелиск» – высокий постамент – большевики оставили, его слишком дорого было демонтировать, лишь в 1947 году на этом месте возвели конную статую Юрия Долгорукого). И, наконец, упоминание Скобелева может нести и порнографические коннотации, рифмующиеся с «кóзлами/козлáми»: сведения о том, что генерал Скобелев закончил жизнь в постели женщины легкого поведения, получившей из‑за этого прозвище «Могила Скобелева», были частью городской культуры двух столиц.
В «Яблочке» несложно найти «уличные» интонации, весьма похожие на предсъездовское сочинение, но пел песню уже не многомиллионный хор ленинградского пролетариата (претендующего на своеволие и даже суверенитет, считающего себя вправе насмехаться над любым вождем), а гораздо менее самоуверенный «коллектив безработных» – не рабочих, а именно безработных, без пяти минут изгоев. За несколько месяцев после закрытия съезда выяснилось, что суверенитет партийной массы ограничен и что сталинская кадровая политика определяет очень многое. Спор между большинством и меньшинством ЦК в преддверии XV съезда является, пожалуй, пиком внутрипартийной борьбы в РКП(б). Никогда – ни раньше, во время дискуссии с Троцким, ни позже, в период «правой оппозиции», – страсти так не кипели. Все было поставлено на карту. Очень долго, однако, война велась словами, методами классификации, навязыванием ярлыков. Здесь не место рассматривать подробно формат внутрипартийной интеракции. Какова была базовая система различений в партийном языке, как проводилась разница «чистое – нечистое», как она менялась во времени – обо всем этом поговорим подробно в дальнейшем. Обратим только внимание на то, насколько полемичной была языковая ситуация, как часто борьба шла именно за слова. Рассматривая идиоматические матрицы большевистского языка, стоит обратить внимание на то, как по-разному трактовались такие понятия, как «фракция», «раскол», «оппозиция». Словарь сторон включал в себя те же метафоры, идиомы, парадигмы для осмысления ситуации.
«ЦК». Сколько центральных комитетов могло быть в одной партии? Генеральный секретарь идентифицировал себя с ЦК, видел в ЦК гарантию партийного единства. «…в документе, прочитанном т. Каменевым, – сетовал Сталин, – говорится о том, что они, т. е. оппозиция, вынуждены пойти на мир из‑за того, что ЦК запретил дискуссию. Это неверно. Абсолютно неверно. ЦК считал нецелесообразной дискуссию из‑за того, что вопросы, возбуждаемые оппозицией, несколько раз разрешены партией и разжеваны»209.
Троцкий отвечал: «Мыслимо ли двигаться вперед без идейных столкновений? <…> Естественно ли думать, чтобы все вопросы у нас могли быть заранее кем-то решены и партии оставалось бы только принимать их к исполнению? И предрешает-то их не ЦК, ибо за стеной этого ЦК есть другой ЦК, который приносит сюда готовые решения. Когда мы выступаем здесь в прениях по поводу решений, вынесенных без нас, нам говорят: „Вы нападаете на ЦК“. Политика второго, негласного, но действительного ЦК, который является ядром аппаратной фракции, заключается в том, чтобы от основных кадров партии откалывать все больше и больше работников, не примыкающих к аппаратной фракции. Их искусственно отрывают от партии, выбрасывают за границу либо ставят на работу, для которой они не нужны»210.
«Фракция». По мнению ОГПУ, которое пыталось стабилизировать ситуацию и определить два полюса, «наш – не наш», с февраля 1927 года «объединенная оппозиция» представляла собой «организованную и централизованную фракцию». «Некоторые товарищи думают, что внутрипартийная демократия означает свободу фракционных группировок, – смеялся Сталин. – Ну, уж на этот счет извините, товарищи!»211 «Ленинизм учит, что партия пролетариата должна быть единой и монолитной, без фракций, без фракционных центров. <…> Иначе смотрит на дело троцкизм. Для троцкизма партия есть нечто вроде федерации фракционных групп с отдельными фракционными центрами»212. «Утверждение, будто „большинство“ не может быть фракцией, явно бессмысленно, – возвращал обвинение адресату Троцкий. – В правящей фракции есть свое меньшинство, которое ставит фракционную дисциплину выше партийной». Нынешний партийный режим под сталинским руководством характеризовался сторонниками Троцкого как «режим фракционной диктатуры внутри партии»213.
«Раскол». Большинство ЦК видело в оппозиционерах раскольников. Партию раскалывает Сталин, который не дает провести полноценную дискуссию, отвечали оппозиционеры. «Конечно, открыто тов. Крупская никогда не говорила, что она сторонница раскола, – говорил Ярославский на заседании Политбюро 14 ноября 1926 года. – Но, подписав платформу, она берет на себя ответственность за это. Изображая партию как две фракции, она санкционирует раскол». И прямое обращение к оппозиционерам: «Ведь вы же сейчас выступаете как раскольники, изображая „стороною“ Центральный комитет. Существует только один Центральный комитет»214.
«Задача ЦК партии в данный момент заключается в том, чтобы <…> обеспечить созыв XV съезда без отколов и расколов (шум). Если вы говорите о том, что если исключение Троцкого и Зиновьева и еще ряда товарищей не есть раскол, то я отвечаю, что сумма отколов есть раскол. Вы не можете доказать чисто арифметически, что исключение двадцати есть откол и двадцати пяти – раскол. <…> я полагаю, таким образом, что в партии устанавливаются условия такого порядка, при котором бы разногласия не вылились в форме партийной борьбы, угрожающей расколом партии»215.
«Оппозиция». Большинство ЦК записывало своих критиков в ряды «оппозиционеров», даже когда те протестовали, уверяли, что расходятся с большинством только в мелочах. Но и эпитет мог послужить бумерангом. «Что же мы видим на деле? – спрашивала харьковская листовка 1926 года. – Группа лиц, никак и ничем себя не проявивших, имеющих весьма скромные революционные и еще меньше партийные заслуги, объявляют „оппозицией“ большинство партии, т. е. наши ряды, в которых сейчас все лучшее, что может предъявить партия пролетарской диктатуры <…> Подсчитаем же наши силы, и качественно, и количественно, проверим себя самих, свои ряды, кто, где и с кем. И мы увидим, что „оппозиция“ – это аппарат пресловутого сталинского ЦК, а ядро партии – мы, объединяющие вокруг себя все истинно пролетарское, истинно революционное и коммунистическое»216.
На первый взгляд перед нами типичный «перехват риторики» – дискурсивная контрстратегия, распространенная в политической дискуссии от Античности до наших дней. Одна сторона конфликта заимствует понятие или различение у своих противников, встраивая его в собственный язык описания мира, делая его частью своей идиоматики. Но в действительности это заимствование происходит не одним из противоборствующих языков, а внутри одного и того же языка. Происходя из одной и той же культурной среды, конфликтующие стороны не могли выдумывать язык заново. Большинство ЦК и оппозиция говорили от имени пролетариата; Сталин и Троцкий, Зиновьев и Бухарин – все они считали своих сторонников сознательными коммунистами. Ярославский и Янсон клялись партийным единством – Зиновьев с Каменевым и не думали отставать. Все это было уже сказано тысячи раз и должно было вызывать скуку и зевки. Тиражирование словесных формул вызывало смех – наверное, потому, что язык сторон звучал как мантра и дублировался до неузнаваемости217.
Вот, например, такой обмен репликами на пленуме ЦК и ЦКК ВКП(б) в октябре 1927 года:
Зиновьев: Свою фракцию распустите, товарищи?
Ворошилов: Нашу? Как только вы распустите, так и мы218.
Спор, попытка убедить предполагают изначальное несогласие, но тут все было уже давно проговорено и договорено. Упираясь лбами, большинство и меньшинство ЦК не хотели ничего выяснять и ни о чем договариваться. Они были заняты определением: кто же олицетворяет правду, а кого надо зачислить в лагерь ее врагов. Внутрипартийный конфликт не был конфликтом языков и культурных кодов – всего, что составляет аксиоматику политического высказывания. «Фракционность», «партийное единство», «оппозиция» – все эти риторические средства составляли общий арсенал двух враждующих сторон. А потому вопрос состоял лишь в том, на кого именно будет наклеен тот или иной ярлык. Не конфликт языков, а конфликт номинаций. Здесь мы имеем дело не с перехватом риторики (она и так была общей), а с ее инверсией, контрфреймированием: две противоборствующие группы симметричным образом помещали друг друга в одни и те же интерпретативные рамки, не меняя базовую дискурсивную аксиоматику219. Язык повторялся. Эхо эха могло вызывать смех, но у него были серьезные последствия. До какого времени обе стороны могли худо-бедно ужиться в одной партии? Если одна сторона говорила правду, другая должна была симулировать, говорить то же самое, но с точностью до наоборот. Относительно того, кто олицетворяет Революцию, однако, компромисса быть не могло.
137
Бубнов А. С. Партия и оппозиция 1925 года: докл. об итогах Июл. пленума ЦК и ЦКК ВКП(б.) на собр. партактива Ленингр. воен. округа и Балт. флота 29 июля 1926 г. М.: Военный вестник, 1926. С. 16, 20.
138
РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 171. Д. 426. Л. 98–99.
139
Стенограммы заседаний Политбюро ЦК РКП(б)–ВКП(б) 1923–1938 гг. Т. 2. 1926–1927 гг. М.: РОССПЭН, 2007. С. 112.
140
РГАСПИ. Ф. 589. Оп. 3. Д. 1569. Т. 1. Л. 141, 144.
141
Там же. Л. 180.
142
Keane W. Semiotics and the social analysis of material things // Language & Communication. Vol. 23. 2003. P. 409–425.
143
РГАСПИ. Ф. 589. Оп. 3. Д. 1569. Т. 1. Л. 165.
144
Там же. Л. 179, 183.
145
Там же. Л. 140–141.
146
Там же. Д. 1268. Л. 81.
147
Там же. Л. 80.
148
Деятели СССР и революционного движения России: энциклопедический словарь Гранат. М.: Советская энциклопедия, 1989. С. 358.
149
Там же. С. 359.
150
Там же.
151
РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 171. Д. 83. Л. 24–25.
152
РГАСПИ. Ф. 589. Оп. 3. Д. 1569. Т. 1. Л. 349.
153
Там же. Л. 199.
154
Там же. Л. 195.
155
XIV съезд ВКП(б). С. 600–601.
156
РГАСПИ. Ф. 589. Оп. 3. Д. 1569. Т. 1. Л. 192.
157
Там же. Л. 167.
158
Там же. Л. 192.
159
Ковалев А. Д. «Социальная драматургия» Ирвина Гофмана в контексте истории социологической мысли (к вопросу об американской версии социологического номинализма) // Новое и старое в теоретической социологии / Под ред. Ю. Н. Давыдова. Кн. 2. М.: Изд-во Института социологии РАН, 2001. С. 22–42.
160
РГАСПИ. Ф. 589. Оп. 3. Д. 1569. Т. 1. Л. 185.
161
Там же. Л. 161.
162
История Коммунистической партии Советского Союза. Т. 4. Кн. 1. М.: б. и., 1970. С. 431–432.
163
Очерки истории Ленинградской организации КПСС. 1918–1945. Л.: Лениздат, 1980. С. 151–155.
164
Стенограммы заседаний Политбюро ЦК РКП(б)–ВКП(б) 1923–1938 гг. Т. 1. М.: РОССПЭН, 2007. С. 692–703.
165
РГАСПИ. Ф. 589. Оп. 3. Д. 1569. Т. 1. Л. 168.
166
Там же. Л. 100.
167
Там же. Л. 98.
168
Там же. Л. 95.
169
Там же. Л. 105.
170
Бажанов Б. Воспоминания бывшего секретаря Сталина. СПб.: Всемирное слово, 1992. С. 15.
171
РГАСПИ. Ф. 613. Оп. 1. Д. 46. Л. 21–22.
172
Стенограммы заседаний. Т. 2. С. 99–100.
173
РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 171. Д. 83. Л. 1.
174
Там же. Л. 2.
175
Там же. Л. 3.
176
Письма И. В. Сталина В. М. Молотову, 1925–1936 гг.: Сб. док. / Сост. Л. Кошелева, В. Лельчук и др. М.: Россия молодая, 1995. С. 61, 72–73.
177
Коммунистическая оппозиция в СССР, 1923–1927: В 4 т. / Сост. Ю. Фельштинский. М.: Терра, 1990. Т. 2. С. 29.
178
Там же. С. 24.
179
РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 171. Д. 83. Л. 4.
180
Там же. Л. 28–35.
181
Там же. Л. 28–29.
182
Там же. Л. 6.
183
Там же. Л. 207 об.
184
Там же. Л. 8–24.
185
Там же. Л. 9.
186
Там же. Л 11.
187
Там же. Л. 13.
188
Там же. Л. 17.
189
Там же. Л. 18.
190
Там же. Л. 21.
191
Там же. Л. 24.
192
Там же. Л. 7–24.
193
Там же. Л. 35, 39.
194
Там же. Л. 209.
195
Там же. Л. 211–217.
196
Там же. Л. 212, 215 об.
197
ГАНИИО. Ф. 16. Оп. 1. Д. 253. Л. 15.
198
ГАНО. Ф. П-6. Оп. 4. Д. 33. Л. 87–88.
199
Коммунистическая оппозиция в СССР. Т. 2. С. 20.
200
Там же. С. 20–21.
201
Реабилитация: Политические процессы 30–50‑х годов / Под общ. ред. А. Н. Яковлева. М.: Изд-во политической литературы, 1991. С. 131.
202
Там же. С. 132.
203
Там же. С. 133.
204
Объединенный пленум ЦК и ЦКК ВКП(б). 29 июля – 9 августа 1927 г. Документы и материалы: В 2 кн. Кн. 2. М.: Политическая энциклопедия, 2019. С. 106.
205
Коммунистическая оппозиция в СССР. Т. 3. С. 88.
206
Там же. С. 62.
207
Стенограммы заседаний. Т. 2. С. 98–99.
208
XIV съезд ВКП(б). С. 392–393.
209
Стенограммы заседаний. Т. 2. С. 348.
210
Там же. С 94.
211
Сталин И. В. О хозяйственном положении Советского Союза и политике партии: Доклад активу ленинградской организации о работе пленума ЦК ВКП(б) 13 апреля 1926 г. // Сталин И. В. Сочинения. Т. 8. М.: ОГИЗ; Государственное изд-во полит. литературы, 1948. С. 119.
212
Сталин И. В. Речь на объединенном пленуме ЦК и ЦКК ВКП(б) 5 августа 1927 г. // Сталин И. В. Сочинения. Т. 10. М.: ОГИЗ; Государственное изд-во полит. литературы, 1949. С. 77.
213
Красное знамя. 1927. 4 октября.
214
Стенограммы заседаний. Т. 2. С. 399.
215
Там же. С. 376.
216
Там же. С. 396.
217
Toker L. Making the Unthinkable Thinkable: Language Microhistory of Politburo Meetings // The Lost Politburo Transcripts: From Collective Rule to Stalin’s Dictatorship / Ed. by P. R. Gregory and N. Naimark. New Haven: Yale University Press, 2008. P. 135.
218
РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 69. Д. 273. Л. 60.
219
Яноу Д., ван Хульст М. Фреймы политического: от фрейм-анализа к анализу фреймирования // Социологическое обозрение. 2011. № 1–2.