Читать книгу Под чужим знаменем - Игорь Болгарин - Страница 3

Часть первая
Глава вторая

Оглавление

С наступлением густых сумерек, убаюканный шелестом старинных тополей, городок засыпал. Вернее, это была видимость сна: сквозь щели закрытых наглухо ставен пробивался на улицу слабый, дремотный огонь коптилок, доносились приглушенные до опасливого шепота голоса, из сараев раздавалось позднее мычание застоявшихся коров. Люди проводили ночи в тревожном, настороженном забытьи, вскидываясь при каждом шуме или шорохе.

Много бед пережил этот степной городок за последние полтора года. Несколько раз его оставляли красные, обещая жителям вернуться, что не вызывало у большинства особого энтузиазма, потому что означало возобновление продразверстки и различных реквизиций, иначе говоря – натуральный грабеж.

Вступали деникинцы – тоже начинались грабежи, ибо пообносились белопогонники изрядно, а затем – под меланхолическую музыку местного оркестра – меланхолические кутежи. А когда наскучивало и это господам офицерам, поднималась стрельба под колокольный звон оживающих церквушек. Несколько раз с лихим посвистом и гиканьем залетали на взмыленных конях одуревшие от попоек махновцы – и снова на улочках наступали грабежи и разносилась пьяная стрельба.

За последние дни положение на фронте резко изменилось. Части Добровольческой армии захватили Луганск и теперь пытались изо всех сил развить успех.

До Очеретино было еще далеко. Но по ночам занимались над горизонтом багряные отсветы. Они совсем не походили на те спокойные и плавные зарницы, освещающие степь в пору созревания хлебов. Вот и не спалось людям в предчувствии новой беды. Ни души на улицах, ни тени. Над запыленными плетнями свешивались потяжелевшие ветви вишен и яблонь.

Павел Кольцов торопливо прошел в конец пустынно-тихой Базарной улицы, вышел к кладбищу. В эти годы люди мало думали о мертвых – хватало забот о живых. Кладбище поросло тяжелой, могильной травой. А над нею, как пни в сгоревшем лесу, торчали верхушки массивных каменных крестов и остовы истлевших от сырости и забвения деревянных, отчего кладбище странно походило на пожарище.

Пройдя кладбище и за ним пустырь, Кольцов увидел старый дом, обнесенный с трех сторон высоким, уже успевшим покоситься забором. Стараясь быть незамеченным, вдоль забора прошел к дому, внимательно оглядел окна, закрытые изнутри громоздкими дубовыми ставнями. Было тихо и мертво, словно дом давно покинули хозяева.

Павел осторожно поднялся на крыльцо и негромко постучал в дверь три раза и, сделав небольшую паузу, еще три раза, затем, отойдя на шаг, закурил.

Дверь долго не открывали. Несколько минут он вообще не слышал никаких признаков жизни, хотя каким-то шестым чувством ощутил, что его оттуда, изнутри, осторожно разглядывают. Затем в глубине дома едва послышались легкие шаги, и щель входной двери затеплилась красноватым светом. Встревоженный женский голос спросил:

– Вам кого?

– Софью Николаевну, – тихо и спокойно сказал Кольцов и, немного помедлив, добавил со значением: – Я от Петра Николаевича.

Там, в доме, видать, не торопились впускать. Раздумывали. Прошло несколько томительных мгновений, и было неизвестно, поняли ли обитатели дома полупароль или нет.

– Вы один? – наконец отозвался тот же голос. И тогда Кольцов, отступая от железных правил конспирации, сердито сказал:

– Боюсь, если еще минут пять простою, то буду уже не один!

Эти слова возымели действие: прогремел отодвигаемый засов, резко звякнули защелки и замки. Воистину, здесь жили потаенно. Дверь открыла пожилая дама с грузными мужскими плечами. В руках она держала керосиновую лампу.

Придирчиво оглядев Кольцова с ног до головы, хозяйка посторонилась, пропуская его в дом. Павел подождал, пока она задвигала все засовы, запирала с какой-то неуклюжей тщательностью все замки. Затем, освещая путь лампой, провела Павла в большую комнату, заставленную громоздкой старинной мебелью с бронзовыми нашлепками, причудливыми вензелями и хитрыми завитушками. Вещи говорили, что еще совсем недавно здесь жили по-барски. Поставив на стол лампу, дама указала Павлу на диван:

– Прошу… присаживайтесь. – И сама села рядом, немигающими глазами бесцеремонно и пристально рассматривая гостя, который начинал ей нравиться; манерой держаться он напоминал молодых поручиков. Затем она повелительно сказала: – Так я вас слушаю… – Но в глазах ее уже не было прежней озабоченной настороженности.

– Простите, значит, Софья Николаевна – это вы? – любезно спросил Кольцов.

– Да.

Кольцов встал, щегольски щелкнул каблуками, склонил голову.

– Капитан Кольцов!.. Я к вам за помощью! – И лишь после этого он извлек из кармана кусок картона, на котором химическим карандашом были выведены всего три буквы: СЗР, что означало «Союз защиты Родины» – и чуть ниже витиеватая подпись.

– А все же где вы встречали Петра Николаевича? – поинтересовалась дама, становясь более любезной. – Помнится, он собирался переходить через фронт к нашим.

– Нет, мадам. Обстоятельства, как вам известно, изменились. Началось наступление. В армию влилось много новых сил, и Антон Иванович нуждается в офицерах. Поэтому Петр Николаевич выехал в Славянск, там собралось много офицеров, которых надо переправить через фронт. Затем Петр Николаевич выедет в Екатеринослав. По тем же делам, – сказал Кольцов и многозначительно умолк, продолжая любезно смотреть в глаза хозяйке.

Софья Николаевна тяжело вздохнула и мелко перекрестилась.

– Помоги ему Всевышний.

Кольцов набожно опустил глаза, понимая, что каждый его жест, каждое движение проверяются хозяйкой.

А Софья Николаевна торопливо поднялась с дивана и, неожиданно легко для ее грузной фигуры, заспешила к двери в другую комнату, с некоторым смущением отдернула портьеру.

– Войдите, господа, – сказала она кому-то, и голос ее прозвучал успокаивающе.

В комнату вошли двое. Вероятно, они все время стояли за портьерой, потому что вошли тотчас. Человек, выступивший первым, – высокий, с глубокими залысинами – недружелюбно скользнул острыми, слегка выпуклыми глазами по лицу Кольцова, и что-то в госте ему явно не понравилось.

– Знакомьтесь, господа! Капитан Кольцов! – представила Софья Николаевна.

– Ротмистр Волин! – сухо произнес высокий и, чтобы не подать руки, тотчас же отвернулся.

Товарищ Волина, круглолицый юноша в приталенном кителе, лихо щелкнул каблуками:

– Поручик Дудицкий… – и, подойдя вплотную к Кольцову, сказал: – Капитан, мне определенно знакомо ваше лицо! Честное слово, мы встречались! Да-да! Но где же?

Кольцов вопросительно посмотрел на поручика – начиналось именно то, чего он больше всего опасался. Вполне возможно, что это – всего лишь проверка. Но не исключено, что и встречались. Вот только где? При каких обстоятельствах?.. Выгадывая время, Кольцов небрежно спросил:

– В армии вы давно?

– С шестнадцатого.

– В германскую я воевал на Юго-Западном…

Поручик широко заулыбался:

– Так и есть! Я служил в сто первой дивизии, у генерала Гильчевского.

Разговор принимал неожиданно удачный оборот. «Теперь, чтобы как можно быстрее сломать ледок отчужденности, надо выложить несколько фактов, подробностей», – подумал Кольцов и с нескрываемым дружелюбием спросил поручика:

– Насколько мне помнится, вы квартировали в Каменец-Подольске?

– Совершенно верно, капитан!.. 3начит, и вы тоже бывали там?

– Я имел честь принимать участие в смотре войск, который производил в Каменец-Подольске государь император.

Вздохнув, Кольцов опустил голову, словно предлагая присутствующим почтить молчанием далекие уже дни империи.

– Вот где я мог вас видеть! – воскликнул Дудицкий. – Ах, господа, какое было время! Войска с винтовками «На краул!». Тишина. И только шаги государя! Он прошел совсем близко от меня, ну совершенно рядом, честное слово. Я даже заметил слезы на его глазах! Потом церемониальный марш!.. Ах, а вечером!.. Бал, музыка, цветы… Вы были в тот вечер в Дворянском собрании, капитан?

– Не довелось. Вечером я был в наряде по охране поезда его величества.

– Да-да! Я определенно встречался с вами в Каменец-Подольске, капитан! У меня удивительная память на лица!.. Ах, как было тогда славно! Казалось, все обрело ясность! Казалось, вот-вот объявят перемирие и вернутся добрые старые времена… – Поручик окончательно признавал в Кольцове своего.

Глаза ротмистра Волина, до сих пор сохранявшие ледяную напряженность, слегка оттаяли, и оказалось, что они совсем не холодные и даже чуть-чуть лукавые. Ротмистр щелкнул портсигаром и, словно объявляя мир, гостеприимно предложил Кольцову:

– Отведайте моих! Преотменнейшие, смею доложить вам, папиросы! – и улыбнулся краешками губ; улыбка, как улитка из раковины, высунулась и тут же спряталась.

– Благодарю, – потянулся за папиросой Кольцов, показывая, что и он обрадован примирением.

Поручик Дудицкий тоже протянул руку к портсигару:

– Разрешите, ротмистр! Я, знаете, вообще-то не курю, но в такой день… – поспешно оправдывался он, с почтительностью беря папиросу из портсигара.

Ротмистр Волин понимающе кивнул и присел к столу. Откинувшись на высокую спинку кресла и не спеша затянувшись папиросой, он поочередно посмотрел на Дудицкого и Кольцова:

– Значит, вы сослуживцы, господа?

– Относительно, – благодушно уточнил Кольцов. – Дивизия Гильчевского была в Восьмой армии Юго-Западного фронта. А я служил в Девятой. На смотр, как известно, были выведены отборные части этих двух армий.

Волин удовлетворенно кивнул головой и старательно стряхнул пепел папиросы в пепельницу.

– Давно в тылах красных?

– Порядочно уже… Был тяжело ранен, – стараясь, чтобы разговор тек по-домашнему, запросто, а не состоял из вопросов и ответов, с готовностью отозвался Кольцов. – Спасибо добрым людям – выходили… Мне бы еще месяц-два отлежаться, но…

– Да, правильно, что спешите… За месяц-два, от силы за полгода, полагаю, все закончится, – глубокомысленно сказал Волин. – Простая арифметика, капитан. Здесь, на Южном фронте, у Советов до недавнего времени было семьдесят пять тысяч штыков и сабель. А у нас – сто тысяч. Далее. Восстание донских казаков отвлекло на себя тысяч пятнадцать штыков и сабель, не меньше…

– Остановитесь, ротмистр! А то окажется, что нам уже и воевать не с кем! – поощрительно пошутил Кольцов.

– Но это ведь факты! – с неожиданной горячностью возразил Волин. – Да, воевать уже практически не с кем.

– А генералы, господа! – вклинился в разговор поручик Дудицкий. – У красных войсками командуют мужики. Неграмотные мужики. Посему и этот фактор не следует сбрасывать со счетов.

Волин коротко взглянул на Дудицкого и снисходительно улыбнулся. Затем небрежно, почти по-свойски спросил у Кольцова:

– А где, позвольте узнать, вы познакомились с Петром Николаевичем?

Кольцов нахмурился и, выдержав паузу, сухо ответил:

– Видимо, нам не следует задавать друг другу подобных вопросов, господин ротмистр!

Волин засмеялся:

– Что ж, может, вы и правы!..

Софья Николаевна, о чем-то пошептавшись с Дудицким, вышла.

Волин продолжал:

– Но я спросил о Петре Николаевиче потому, что меня предупредили: мы с поручиком – последние, кто идет через это «окно».

– Я тоже об этом предупрежден, – спокойно подтвердил Кольцов. – С тем лишь уточнением, что последним буду я!

Наступила пауза.

– Насчет ваших прогнозов, ротмистр, – сказал Кольцов. – Если бы все было так легко! Да, красных войск сейчас немного, но резервы у них огромные. И командуют ими уже не мужики. Троцкий вводит строгую дисциплину и ставит во главе полков, не говоря уже о дивизиях, старых, николаевских офицеров, чаще всего Генерального штаба.

– Изменники! – воскликнул Волин.

– Их семьи идут в заложники. К тому же офицеры поставлены перед угрозой голодной смерти всей семьи – они лишены пайков, если не служат. Это – в лучшем случае. В худшем, если отказываешься служить – просто расстрел.

Павел произнес все это с искренней горечью. Его отнюдь не радовали такие способы вербовки офицеров, пусть и служащие усилению Красной Армии. И в семье, и в гимназии, и затем в университете его учили лишь правилам чести.

Волин покачал головой.

– Однако и настроение у вас, капитан!

– Просто я трезво смотрю на вещи.

В гостиную с подносом в руках вошла сияющая Софья Николаевна.

– Ах, господа, прекратите о войне! Хватит! – воскликнул поручик Дудицкий, скосив глаза на рюмки и граненый хрустальный графин, в котором покачивалась густая малиновая жидкость. – Важно лишь одно: мы живы, мы встретились, мы скоро будем у своих… А с такой наливочкой и в такой превосходной компании я не против и здесь подождать нашего освобождения. Дней через семь, от силы через десять наши точно будут здесь! – И затем он деловито обратился к хозяйке: – Я угадал, Софья Николаевна, это наливка?

– Конечно же это не шустовский коньяк, поручик. – И, расставляя рюмки на столе, хозяйка многозначительно добавила: – Кстати, войска Антона Ивановича перешли на реке Маныч в общее наступление. Красные бегут…

– Кто это вас так хорошо информировал, Софья Николаевна? – скептически поднял брови ротмистр.

– Зря иронизируете. Я читала газету красных. Они сообщают, что оставили Луганск! – решительно произнесла Софья Николаевна, и ее величественный подбородок заколыхался.

– Ну а об этом общем наступлении тоже там написано? – тем же устало-насмешливым тоном спросил Волин.

– Видите ли, между строк многое можно прочесть, – вспыхнув, ответила Софья Николаевна.

Вся ее фигура выражала возмущение. Софья Николаевна умела выражать чувства всей своей фигурой. Когда-то ей сказали, что внешностью, дородством она похожа на Екатерину Великую, и с тех пор предметом ее забот стали величественность и дородство.

– Что же, господа! Отличные новости! – Дудицкий нетерпеливо поднял рюмку – его раздражала любая задержка. – Я предлагаю тост, господа, за… за Антона Ивановича Деникина, за Ковалевского, за всех нас, черт возьми, за…

– За хозяйку дома! – галантно продолжил Волин.

– За удачу, – предложил Кольцов, ни к кому не обращаясь, словно отвечая на какие-то свои потаенные мысли.

Они выпили.

– Я буду молиться, чтоб Господь послал вам удачу, – по-своему поняла тост Кольцова Софья Николаевна. – С моей легкой руки через линию фронта благополучно перешло уже сорок два человека… Завтра в одиннадцать вы выедете поездом до Демурино. Пропуска уже заготовлены…

– Фальшивые? – поинтересовался Волин.

– Какая вам разница?! – обидчиво поджала губы Софья Николаевна. – По моим пропускам еще ни один человек не угодил в Чека.

– Вы думаете, нам будет легче от сознания, что мы первые окажемся в Чека с вашими пропусками? – с язвительной озабоченностью произнес Кольцов, всем своим видом показывая, что опасается за ненадежность документов.

– Пропуска настоящие! – успокоила офицеров хозяйка.

Она подробно рассказала, кого и как отыскать в Демурино и как дальше их поведут по цепочке к линии фронта.

Рано утром огородами и пустырями она проводила их до вокзала, дождалась, пока тронулся поезд, и еще долго махала им рукой.

Поручик Дудицкий неожиданно растрогался и даже смахнул благодарную слезу.

А Кольцов в самое последнее мгновение среди толпы провожаюших успел выхватить взглядом сосредоточенные лица Красильникова и Фролова. Они не смотрели в его сторону – это тоже страховка, – хотя и приехали в Очеретино вместе с ним и теперь пришли на вокзал удостовериться, что все идет благополучно… Кольцов понимал, им хочется проститься, но они только сосредоточенно курили. Лишь на мгновение взгляд Красильникова задержался на нем – и это было знаком прощания…

* * *

Обсыпая себя черной шлаковой гарью, поезд двигался медленно, точно страдающий одышкой старый, больной человек. Подолгу стоял на станциях – отдуваясь и пыхтя, отдыхал, – и тогда его остервенело осаждали люди с мешками, облезлыми чемоданами, всевозможными баулами. Они битком набивались в тамбуры, висели на тормозных площадках. Станционная охрана бессильно стреляла в воздух, однако выстрелы никого не останавливали – к ним привыкли. Казалось, что вся Россия, в рваных поддевках и сюртуках, в задубевших полушубках и тонких шинельках, снялась с насиженных мест и заспешила сама не зная куда: одни – на юг, поближе к хлебу, другие – на север, дальше от фронта, третьи и вовсе метались в поисках невесть чего…

Мимо поезда тянулась продутая суховеями, унылая, полупустая степь, тщетно ожидавшая уже больше месяца дождя. Но дождя не было. Сухое, накаленное небо дышало зноем, проливая на землю лишь белый сухой жар. Кое-где стояли низкорослые и редкие, с пустыми колосьями, хлеба. Вызрели они рано: в середине мая – слыханное ли дело! – зерно уже плохо держалось в колосе и, сморщенное, жалкое, просыпалось на землю.

Степь поражала малолюдством. Лишь кое-где Кольцов замечал мужиков, словно нехотя машущих косами. Косилок вовсе не было. Видно, даже старые и хромые лошади были заняты на войсковых работах.

Кольцов стоял на площадке вагона и курил.

– Слышь-ка, парень, оставь покурить, – попросил бдительно сидящий на узле небритый дядька с мрачно сросшимися бровями.

Кольцов оторвал зубами конец цигарки и протянул дядьке окурок.

Устало стучали колеса. В вагоне было душно, пахло карболкой, потом и овчинами. На полках и в проходах густо скучились люди. Сидели и лежали на туго набитых наторгованной рухлядью мешках, на крепко сколоченных из толстой фанеры чемоданах. Жевали хлеб. Дымили самосадом. Лениво переговаривались. Кольцов слышал отрывки чужих разговоров – ему было интересно знать, о чем думают люди, к чему стремятся, как пытаются разобраться в сложных событиях Гражданской войны. В дороге человек обыкновенно любит пооткровенничать; даже те, кто привык отмалчиваться, в дороге бросаются в спор.

– Мени уже все одно какая власть, остановилась бы только, – жалея себя, выговаривала наболевшее баба с рябым, простоватым лицом и в мужицких, не по ноге, сапогах. – Я вже третий день на оцэй поезд сидаю. Може, батько вже и помэр…

Было странно слышать, что кто-то сейчас, в такое время, может помирать своей собственной смертью, и люди отводили от женщины равнодушные глаза.

В другой компании дядька в чапане под ленивый перестук колес певучим голосом рассказывал соседям про свои мытарства, а выходило, что не только про свои – про общие.

– Кажду ночь убегаем из своего хутора в степь. То «архангелы» – трах-тарарах! – набегут верхами, то Маруся – горела бы она ясным огнем! – прискачет, то батька Ус припожалует. А теперь еще и батька Ангел в уезде объявился.

– Ну и с кем же они войну держат? – поинтересовался разговором протолкавшийся поближе мужик со сросшимися бровями.

Павел, прислонясь к двери, слушал: разговор поворачивался на самое главное – как жить теперь крестьянину, какой линии держаться.

– Бис их знает, – признался разговорчивый дядька в чапане, и в его голосе прозвучала уже не жалоба, а ставшая равнодушием обреченность. – Скачут по полю, пуляют друг у дружку, а хлеба им дай, сала им дай, самогону дай и конягу тоже дай. Скотину всю повыбили, хлеб вон на корню горит, осыпается…

– Беда, беда, – качнул головой небритый дядька, старательно заворачивая в тряпицу кольцовский окурок, – ружьем его, сало, не испекешь…

– Выходит, нашим салом нам же по мурсалам, – философски заключил дядька в кожухе.

Разговор как костер: были бы слова – сам разгорится. С верхней полки – не выдержал! – отозвался мужик с тщательно расчесанной старообрядческой бородой:

– У нас то же самое. Налетели. Всех обобрали. Бумагу, правда, оставили для успокою. С печатью. Пригляделись, а на печати – дуля.

– «Всех обобрали»… У злыдня что возьмешь? – тихо сказал сидящий на уголочке на мешках маленький горбатый мужичок. Он оценивающе стрельнул по сторонам живыми цыганскими глазками и, убедившись, что публика вокруг него такая же мешочная да чемоданная, добавил: – За красных они.

– Може, за красных, може, и за белых, – дипломатично сказал мужик с верхней полки и с равнодушным видом почесал бороду. – Моему соседу Степке теперь все равно, за кого они были. Коня забрали и полруки шашкой отхватили, чтоб, значит, за коня не цеплялся. Так что ему теперь все одно, кто это были, белые или красные. У него-то руки нету – все!..

За тонкой перегородкой, в соседнем купе на нижней полке лежала еще довольно молодая женщина. Она была накрыта шубкой, а ноги – пледом. Ее бил озноб. Открыв затуманенные жаром глаза, она прошептала пересохшими белыми губами:

– Пить…

Узкоплечий мальчик в гимназической форме, который тоже прислушивался к разговору мужиков, встрепенулся, поднес к губам матери грелку.

– Пей, мама!

Женщина стала пить маленькими глотками, слегка приподняв голову, и тут же бессильно уронила ее на грудь.

– Что белые, что красные – все одно, – доносился из-за перегородки задумчивый голос дядьки с верхней полки. Видно, такой он человек: не выскажется до конца – не уймется. – Мужик на мужика петлю надевает. Про-опала Россия!

– Ты слышишь, мама… – прошептал мальчик, недружелюбно прислушиваясь к разговорившимся мужикам.

– Что? – тихо, отрешенно спросила женщина.

– Они белых ругают! – тихо возмутился мальчик.

– Они заблуждаются, Юра… Сейчас многие заблуждаются… – Несколько мгновений она молчала, откинув голову назад и закрыв глаза. Отдыхала или собиралась с мыслями. Затем снова прошептала: – Красные, Юра… красные – это… разбойники. Россию в крови потопить хотят. А белые против… против них… все равно как Георгий Победоносец… в белых одеждах… – Язык у нее стал заплетаться, потрескавшиеся от внутреннего жара губы еще плотнее сомкнулись, ей, видно, хотелось объяснить сыну смысл происходящего. Она собралась с силами и, превозмогая слабость и головокружение, продолжила почти восторженно: – Да, в белых одеждах… И совесть белоснежная, чистая. Поэтому белые… – И в самое ухо, словно дыша словами, совсем неслышно закончила: – Ты, Юра, должен гордиться, что твой отец в белой армии… Ты слышишь? Ты должен гордиться…

Мальчик слушал слова матери, и сердце его переполняла гордость за отца, потому что отец у него был красивый и добрый, а значит, и дело его должно быть красивым и добрым. Юра заботливо поправил в ногах матери плед и ответил:

– Да, мама. Слышу.

Пронзительно загудел паровоз.

Мать Юры открыла глаза и беспокойно спросила:

– Уже Киев?

– Нет, мама, Киев еще далеко.

Женщина бессильно откинулась назад, пряди волос открыли ее высокий, чистый лоб, и в неясной тревоге она сказала:

– Ты адрес помнишь?

– Помню, помню, мама, – успокоил ее мальчик. – Никольская улица.

– В случае чего, – через силу выговорила она, – дядя тебя примет… Он многим обязан папе…

– Не нужно об этом, – испуганно попросил мальчик: его все больше пугали слова матери, ее безнадежный тон, прерывистое, учащенное дыхание и холодный пот на лбу.

– Папа тебя разыщет… и вы будете вместе, – продолжала в горячке лепетать женщина.

– Не нужно! Не нужно! – настойчиво, в каком-то недетском оцепенении стал твердить Юра, и на глазах его выступили слезы жалости и первой обиды на мир. – Я не хочу, чтобы ты говорила об этом.

– Да, да, конечно, – отстраненно от жизни ответила мать. – Это я так.

…Возле ничем не примечательной станции поезд остановился. Из окна вагона хорошо была видна старая, с обшарпанными стенами водокачка.

Мать время от времени просила воды, Юра взял пустую грелку и поднялся.

– Не уходи от меня, Юра, – с последним усилием воли прошептала женщина, хотела взять его за рукав, потянуть к себе, но тут же впала в забытье.

Прижимая к груди грелку, переступая через узлы и вповалку спящих людей, Юра поспешно выбрался из вагона. Вокруг было пустынно. Минута-две понадобились ему, чтобы набрать в грелку воды и вернуться. Но вокруг вагона уже гудела толпа: люди набежали с пыльной привокзальной площади, из низкорослого пропыленного леска, который тянулся вдоль путей.

Всего несколько шагов отделяло Юру от вагона, но к нему никак нельзя было ни протиснуться, ни прорваться – густая стена неистово орущих, цепляющихся за поручни вагонов людей загородила ему путь. В слепом отчаянье мальчик кидался на чьи-то спины, узлы, чемоданы. Все это закрывало дорогу, высилось непроходимой стеной, в которой не было даже самой маленькой лазейки.

– Пустите! Пожалуйста, пропустите! – громко просил мальчик, пытаясь пробиться, протиснуться, вжаться в толпу – лишь бы поближе к вагону, где была его больная мать. – Пропустите! Я с этого поезда! Я уже ехал!.. – Но его голос тонул в истошном крике, визге и ругани множества глоток, крике, вобравшем в себя яростные проклятия отчаявшихся людей, громкий плач и мольбу…

Пронзительно, коротко свистнул паровоз, и на мгновение толпа умолкла, оцепенела, словно наткнулась на стену, и вдруг еще неистовей взорвалась гулом и подалась вся разом к вагонам, сминая тех, кто был вплотную к ним. Поверх взметенных голов, поднятых узлов, поверх чьего-то судорожно рубившего воздух кулака Юра увидел, как внезапно сместились, неотвратимо поплыли вправо облепленные раскрасневшимися мужиками и бабами крыши вагонов, и, рванувшись в последнем, отчаянном порыве, почувствовал впереди себя пустоту и на какое-то мгновение, словно зависнув над бездной, потерял равновесие, но тут на него всей своей тяжестью опять надвинулась толпа, и, сжатый со всех сторон людьми и узлами, задыхаясь от бессилия и страха, он наткнулся на ту же непреодолимую, неистово орущую преграду.

Теперь на Юру давили сзади, сильно давили в спину чем-то твердым. Он задохнулся было, захлебнулся собственным стоном и вдруг вылетел к самому краю насыпи. На мгновение обернувшись, увидел вплотную за собой высокого здорового парня в распахнутом, разорванном пиджаке, его широко открытый рот, выпученные глаза. Взмахнув большим баулом, которым действовал как тараном, парень забросил его на головы стоящих на подножке и вцепился в кого-то. Все это Юра охватил взглядом в мгновение и тут же забыл о парне. С трудом сохраняя равновесие, он стоял на самом краю насыпи и думал: вот сейчас он не удержится и полетит под колеса. Теперь все одно, теперь надо прыгать… Но куда? За что ухватиться?.. Юра весь сжался и в этот момент увидел, как человек во френче, расталкивая стоящих в тамбуре людей, ринулся к подножке, свесился, протянул руку… Неужели ему?..

Стараясь умерить дыхание, Юра стоял в тамбуре против Кольцова, благодарно и преданно смотрел ему в лицо карими продолговатыми глазами, губы его, по-мальчишечьи припухлые и чуть-чуть обиженные, особенно яркие на бледном лице, силились сложиться в улыбку.

– Благодарю вас, – сказал Юра. – Большое спасибо. Голос его прерывался: ему никак не удавалось сладить с дыханием.

Кольцов ободряюще похлопал Юру по плечу, ласково заглянул ему в глаза.

– Я с мамой. Она очень больна. Я, правда, пойду. Спасибо вам. Спасибо… – бормотал с радостной облегченностью мальчик, и в сердце его с опозданием хлынул ужас: а что, если бы отстал?..

В вагоне было все так же душно, но теперь этот спертый воздух не казался Юре таким противным, как в первые часы пути. И эти люди, пропахшие махоркой, неопрятные, суматошные и крикливые, сейчас уже почему-то не раздражали. Они были его попутчики, и он понемногу привыкал к их лицам, к их то раздраженным, то крикливо-властным, то спокойным голосам. Там, на насыпи, этот тесный, душный клочок мира ему представлялся чуть ли не землей обетованной, обжитой и хоть как-то защищенной от человеческой сумятицы и неразберихи.

Когда Юра добрался до своего купе, он увидел, что мама его лежит неподвижно, лицом вверх, с плотно сомкнутыми веками, но как только рука мальчика легла на ее лоб, она шевельнулась, открыла глаза.

– Юра, – заговорила она, едва слышно, с паузами, трудно проговаривая слова. – Юра, ты здесь… Никуда не уходи… – И слабой, сильно увлажнившейся рукой попыталась сжать его руку.

– Мама, ты попей, вот я принес… Тебе станет легче, да? – Юра осторожно приподнял ей голову, поднес к губам горлышко грелки. Она тяжело, задыхаясь, сделала несколько глотков, хотела было улыбнуться, но не совладала с губами, прошептала:

– Хорошо… Мне сразу лучше… но я отдохну еще. Мне нужно отдохнуть, – повторяла она, словно оправдываясь перед сыном за свое бессилие. И, опять закрыв глаза, затихла.

Поезд набирал скорость. Торопливо стучали колеса, вагон покачивало, что-то скрипело, дребезжало…

В купе, в котором ехал Юра с матерью, было немного просторней: на верхних полках люди лежали по одному, на нижней сидели трое. Один из них, мордатый, в поддевке, угрюмо сказал Юре:

– Слышь, барчук, надо бы вам сойти где-нибудь!

– Как сойти, почему? – встрепенулся Юра.

– Уж больно плоха твоя матушка, не довезешь, гляди! – сказал тот, стараясь не глядеть мальчику в глаза.

Губы у Юры задрожали.

– Нам надо в Киев…

– Так сколько еще до того Киева? До Екатеринослава-то никак не доедем! А она, сдается, у тебя тифует. Заразная.

– Не тронь мальчонку, без тебя ему тошно. – С верхней полки свесился человек в форме железнодорожника. – С такой ряшкой тебе на фронте воевать, а не тут с мальчонкой.

Юра вышел в коридор, встал возле соседнего купе: там ехали военные. Среди них Юра увидел и своего спасителя.

Высокий военный со смуглым, калмыцким лицом, щеголевато затянутый в новенькие, поскрипывающие при каждом движении ремни, возбужденно рассказывал:

– Что и говорить, Шкуро мы прохлопали. Его конный корпус зашел к нам в тыл и ударил по Тринадцатой армии. И конечно, белые прорвались к Луганску…

«Наверно, красный командир, – с неприязнью подумал о нем Юра, – вон как огорчается!»

– Это как же вас понимать, товарищ? – заинтересованно переспросил сидевший против рассказчика человек с глубокими залысинами, и Юре показалось, что слово «товарищ» он произнес с едва заметной иронией. – Выходит, красные… мы то есть… оставили Луганск?

– Да, позавчера там уже были деникинцы, – подтвердил человек с калмыцким лицом, передернув плечами, отчего ремни на нем тонко заскрипели.

Юрин спаситель в разговор не вмешивался. Он встал, равнодушно потянулся и полез на самую верхнюю, багажную, полку.

– А вы что же, товарищ Кольцов, решили поспать? – спросил все тот же, с глубокими залысинами. И Юра вновь приметил, что слово «товарищ» теперь прозвучало в иной тональности – в том круге людей, среди которых он жил с родителями, так произносили слово «господин».

– Да, вздремну немного, – уже с полки ответил Кольцов.

В купе стало тихо. Юра отвернулся к окну, начал смотреть на пробегающую мимо степь…

* * *

Полотно железной дороги было перегорожено завалом из старых шпал. Вокруг завала сновали люди. Одеты они были кто во что: в офицерские френчи, кожаные куртки, зипуны, армяки, гимнастерки, сюртуки, в жилетки поверх огненно-красных рубах. Мелькали среди них люди в бурках, в укороченных поповских рясах и даже в гусарских ментиках. Многие крест-накрест перепоясаны пулеметными лентами, на широких ремнях и на поясных веревках – рифленые гранаты, револьверы, у большинства в руках винтовочные обрезы. На головах картузы, бараньи шапки, шляпы и даже котелки.

Неподалеку, у больших дуплистых деревьев, было привязано десятка два лошадей. Тут же стояла тачанка с впряженной в нее тройкой гнедых коней. На задке тачанки косо прибита фанера с надписью: «Бей красных, пока не побелеют! Бей белых, пока не покраснеют!» В тачанке рядом с пулеметом стояла пишущая машинка. Над нею склонился огромный верзила, выполняющий обязанности пишбарышни. По другую сторону пулемета сидел сам батька Ангел в сером зипуне – кряжистый мужик с темным угрюмым лицом и неухоженной бородой.

Ровным сумрачным голосом батька Ангел диктовал очередной приказ:

– А еще объявляю по армии, что Мишка Красавчик и Колька Филин, которые вчерась на хуторе Чумацком изъяли из сундука тамошнего селянина двадцать золотых царской чеканки и утаили их от нашей денежной казны, будут мной самолично биты плетью по двадцать раз каждый. По разу за каждый золотой. Все. Точка. Стучи подпись. Командующий свободной анархо-пролетарской армией мира и так далее…

Огромный детина печатал приказ на «ундервуде» с такой легкостью и быстротой, что самая первоклассная машинистка лопнула бы от зависти. При этом он еще успевал грызть семечки, кучей насыпанные рядом с машинкой.

– Написал?.. Так… Пиши еще один приказ… Не, не приказ, а письмо. Пиши. Разлюбезный нашему сердцу брат и соратник Нестор Иванович! Пишу вам письмо из самой гущи боев за нашу анархо-пролетарскую государственность…

В это время возле тачанки возник на запаленном коне парень в заломленной набок смушковой шапке.

– Батько, потяг подходит! – ликующе объявил он, и глаза у него бешено заплясали под смушкой.

– Ну, ладно. Опосля боя допишем, – сказал Ангел «машинистке» и, встав на тачанке во весь рост, протяжно скомандовал: – Готовсь к бою!..

Бандиты забегали, засуетились. Дождались! Наконец добыча! Те, что побойчей да порасторопней, повскакали на коней и, вытаптывая последние хлеба, гикая и азартно выкрикивая матерную брань, помчались навстречу приближающемуся поезду.

…Тревожно загудел паровоз, резко, толчками стал останавливаться. И тотчас с двух сторон дробно застучали лошадиные копыта. Сухие щелчки выстрелов смешались с конским ржанием, выкриками и разбойничьим посвистом.

Пассажиры поднялись с мест, кинулись к окнам и увидели мчащихся к вагонам пестро одетых всадников. Следом тряслись несколько бричек. А уж за ними, изо всех сил волоча по пыли винтовки, бежали пешие.

Несколько пуль щелкнуло по крыше вагона. Со звоном разбилось стекло. Пассажиры отхлынули от окон.

Первым к площадке вагона подскакал широкоплечий парень с развевающимися соломенными волосами. У него было круглое благообразное лицо, правда побитое оспой, – в другое время и в иной ситуации он бы скорее сошел за добросовестного пахаря и примерного прихожанина, нежели за грабителя. Лихо, прямо с седла он прыгнул на вагонную площадку. Следом, цепляясь друг за друга, в вагон ввалилось еще несколько человек.

В коридор навстречу бандитам выскочили командиры Красной Армии, за ними – всполошенные гиканьем и выстрелами Волин и Дудицкий. Но от двери в конце коридора неистово крикнули:

– Наза-ад! Не выходить!

Один из командиров поспешно отстегнул кобуру, рванул наган.

Светловолосый бандит кинулся всем корпусом вперед и почти не целясь, привычно, навскидку выстрелил – командир выронил наган и, недоуменно прижимая руки к животу, рухнул на пол.

Остальные шарахнулись обратно на свои места.

– Молодец, Мирон! – похвалил светловолосого тот, что был в смушковой шапке. Поигрывая плетками, они пошли по вагону.

– У кого еще пистоли есть?

Пассажиры подавленно молчали, отводя глаза в сторону: не дай Бог что-то во взгляде не понравится!

Светловолосый встал перед командирами Красной Армии. У него не было передних зубов, и он нещадно шепелявил:

– Кто такие будете?

Командир с калмыцким лицом посмотрел на убитого товарища, зло ответил:

– Не видишь, что ли? Командиры Красной Армии!..

– Ты гляди, еще шебуршатся! – удивленно покачал головой бандит в смушковой шапке. – А ну, выходь на свет Божий!

Командир с калмыцким лицом взглянул на еще одного своего, совсем юного, товарища, и тот встал рядом с ним. Они молча вышли из вагона.

– Мирон! Как думаешь, в расход их или же батьке показать? – обернувшись, спросил ангеловец в смушковой шапке. Его так и распирало от сознания, что в его руках столько людских жизней.

– Всех военных батько велел сперва ему показывать! – неохотно сказал Мирон и уставился на поручика Дудицкого: – А ты почему не выходишь?

Поручик, криво усмехаясь, ответил:

– Видите ли, мы… мы с этими людьми ничего общего не имеем…

– Короче! – потребовал Мирон и недобрыми глазами посмотрел прямо в переносье поручика, словно прикидывая, куда выстрелить.

Тогда Волин отстранил Дудицкого и сухим, официальным голосом сказал:

– Я так понимаю, что вы наши союзники в борьбе с красными?

– Чего? – не понял Мирон.

– Мы – офицеры. Офицеры белой армии, – пояснил Волин. – Я – ротмистр, он – поручик…

– Беляки, значит? – криво ухмыльнулся Мирон. – К Деникину чесали?.. Ступайте туда же, до компании с красными!

– Ну, и зачем мы вам? – насмешливо подняв бровь, спросил Дудицкий. – Не думаете же вы, что мы станем у вас служить?

– Батько любит таких, как вы… расстреливать. Самолично, – объяснил Мирон, наслаждаясь недоумением господ белогвардейцев. – И белых, значится, и красных.

– Какой еще батька? – не понял Волин.

Мирон с головы до ног смерил его удивленно-насмешливым взглядом, пренебрежительно сказал:

– На сто верст вокруг тут только один батько. Батько Ангел. Если он пожелает, может, перед смертью будете иметь счастье побеседовать с ним…

Затем ангеловцы согнали всех военных в одну группу. Кольцова среди них не было.

Мирон угрюмо и деловито оглядел красных командиров и офицеров, словно отыскивая, к чему придраться, задержал взгляд на начищенных до блеска сапогах ротмистра Волина, отставив ногу вперед, спросил:

– Какой размер?

– Что? – Волин поднял на него глаза, в которых было неприкрытое презрение.

– Сапоги, спрашиваю, какого размера?

– Сорок второй.

– Павло, а Павло! – бросил ангеловец куда-то вдоль вагонов.

– Чего? – отозвалась издалека смушковая шапка.

– Погляди на сапоги, вроде получшее моих будут! – выказал хозяйственную жилку Мирон и строго прикрикнул на Волина: – А ну, ваш благородь, скидывайте сапоги! Все одно они вам уже больше не пригодятся… Да поживей, рас-тара-рах! Что за народ! А еще офицеры!

Волин нехотя сел на землю и стал снимать сапоги, губы у него дрожали от обиды и бессилия.

Мирон насмешливо любовался унижением ротмистра, а когда ему это наскучило, перевел взгляд своих беловатых глаз на Дудицкого. Из левого кармана кителя поручика свешивалась цепочка. Мирон ловким движением потянул за цепочку, извлек часы и опустил их себе за пазуху.

– Ах, лучше бы я их подарил Софье Николаевне! – невольно вырвалось у поручика.

– Чего бормочешь? Ну, чего бормочешь, белогвардейская шкура! – лениво ощетинился Мирон. Он уже утратил интерес к пленным и с безразличным видом отвернулся.

Несколько конных ангеловцев с карабинами наизготовку окружили пленных военных и погнали их в сторону от железной дороги, напрямик через степь.

А Мирон и Павло, сбыв пленных, заторопились обратно в вагон, где продолжался грабеж, слышались истошные крики, бабьи визгливые причитания, униженные мольбы владельцев тучных узлов. Иногда раздавались гулкие одиночные выстрелы.

Затравленно прижимаясь к больной матери, Юра расширенными от ужаса глазами смотрел, как вооруженные люди стаскивали с полок чемоданы, швыряли их на пол и разбивали, как тащили узлы, корзины с едой и скарбом и бросали через окна вагонов.

Внезапно Юра почувствовал толчок в спину носком сапога. И кто-то над его головой весело и зычно гаркнул:

– Мирон, я тут шубу нашел! В аккурат такая, как Оксана просила.

Юра обернулся, но увидел перед собой сапоги с тяжелыми подошвами, длинные ноги в фасонистых галифе. Рядом, как змея, покачивалась ременная плеть.

– Бери! – послышался другой голос.

– Так в ей человек!

Мирон возник рядом с Павлом как из-под земли. Хозяйски оглядел шубу, которой была укрыта мать Юры, и даже не выдержал – погладил своей большой рукой нежно струившийся мех.

– Хороша-а шуба-а! – медленно и удивленно протянул он, еще чувствуя на ладони влажный холодок от прикосновения к меху.

Юра вскочил, глаза у него горели негодованием, он быстро заговорил, запинаясь и размахивая руками:

– Не трогайте маму! Она больна. У нее температура!

– Смотри, слова-то какие знает! Господчик! – насмешливо сказал Павло и выразительно поиграл плетью. У него было грубое скуластое лицо с красноватыми, обветренными щеками, из-под заломленной смушковой шапки на лоб ниспадали темные волосы.

– Живее, Павло! Торопись! – нетерпеливо приказал Мирон, жалея, что не он первым обнаружил шубу.

– Не трогайте маму! – уже закричал Юра. – Слышите, вы! Не тро…

Мирон схватил Юру за воротник. Взгляд Юры в упор уткнулся в тусклые зрачки, в рябое лицо.

– Что, любишь мамочку? – Мирон поволок Юру к двери и с силой толкнул. А сам торопливо вернулся к Павлу, который – уже с шубой в руках – обыскивал других, перепуганных насмерть пассажиров и старательно рассовывал по оттопыренным карманам бумажники, кольца, часы.

– Так… здесь все чисто, – удовлетворенно сказал он.

Но тут его внимание привлекла толстая, аккуратно обернутая в газету книга, лежавшая на полу. Он поднял ее, послюнявив палец, перевернул первую страницу и, медленно шевеля губами, прочитал по слогам:

– «Ка-пи-тал». Ого! – восторженно удивился он. – Гляди, чего читают!

– Возьми, – посоветовал Мирон.

– Зачем? – удивленно взглянул на него Павло.

– Прочитаешь, будешь по-ученому капитал наживать, – наставительно произнес Мирон.

Павло по-хозяйски сунул книгу в торбу и пошел дальше.

Мирону же что-то почудилось, легкий какой-то шорох наверху. Он встал на лавку, затем на столик. Потянулся к самой верхней полке. И уперся глазами в черный ствол нагана, который направил на него Кольцов.

Павло, вышагивая по вагону, обернулся, издали полюбопытствовал:

– Ну что, есть там кто?

– Н-никого, – выдавил из себя Мирон и, повинуясь движению неумолимого зрачка нагана, медленно, как лунатик, сполз вниз. Не оглядываясь, так же медленно и осторожно, словно боясь задеть за что-нибудь хрупкое, вышел в коридор, сделал несколько шагов. Остановился. И вдруг резко рванулся в соседнее купе, выхватил кольт и разрядил всю обойму в верхнюю часть перегородки. Полетели щепки.

Настороженно прислушался. Тишина.

– Ты чего? – спросил прибежавший с револьвером в руке Павло.

– А ну погляди, прикончил я того гада, что наверху? – приказал Мирон.

Павло боязливо привстал на столик и так же боязливо заглянул на полку – там никого не было. Павло облегченно покачал головой.

…Юра еле-еле поднялся с насыпи. Болела шея, саднило локти, по всему телу разливалась вязкая, ватная слабость, удушливый комок подступил к горлу. Возле состава суматошно метались бандиты, тащили узлы, чемоданы, по жнивью тряслась тачанка с пулеметом.

Поравнявшийся с вагоном всадник, бросив поводья на луку седла, с удовольствием разглядывал новенький «трофейный» френч. И вдруг что-то большое, темное пронеслось мимо Юры, обрушилось на всадника. Бандит, выронив френч, полетел на землю. А в седле уже оказался другой человек. Вздыбив коня, повернул его в степь. Лицо всадника на мгновение открылось Юре – он узнал Кольцова.

Раздались крики, кто-то выстрелил. И еще… Всадник скакал по жнивью. И тут наперерез ему помчалась тачанка.

Юре было хорошо видно, как здоровенный детина, прильнув к пулемету, долго старательно целился – видимо, никак не мог поймать скачущего всадника в рамку прицела.

– Живьем его! Живьем его берите! – услышал Юра чей-то хриплый, злорадный крик.

Резанули очереди – и конь на всем скаку рухнул. Всадник вылетел из седла и кубарем покатился по земле. Затем торопливо вскочил, чтобы бежать. Но к нему со всех сторон уже неслись ангеловцы.

Под чужим знаменем

Подняться наверх