Читать книгу Раз-Два. Роман - Игорь Елисеев - Страница 5

Несправедливость как норма жизни

Оглавление

Наше первое утро в интернате как обычно началось с неприятностей и бытовых проблем. Острая стрелка на круглых часах, пущенная умелой рукой, бессильно вонзилась в цифру семь. Включилось радио; из квадратных динамиков, объединяя время с пространством, послышался голос диктора. Молодцеватым жизнерадостным голосом, будто проявляя материнскую заботу, он трогательно сообщил, сколько прожито счастливых мгновений и сколько ещё предстоит, потом нехотя, точно уступая место старушке, отдал право голоса утренней гимнастике. Мне стало вдруг стыдно, неловко и бесконечно обидно: получалось, что вставая в восемь утра в пансионате, мы просыпались последними в огромной разнообразной стране. В то же самое время две палатные нянечки с жилистыми руками выдернули Полубабу из соседней кровати, как выдергивают редиску с дачной грядки, подняли, усадили в инвалидное кресло и покатили по бесконечным коридорам, ловко лавируя между разбросанными костылями. Как одинокая белая муха, в палату впорхнула Марфа Ильинична и, рассеянно улыбаясь, скомандовала, затем повторила громче и, наконец, отрывисто проорала:

– Подъём! Сначала – зарядка, потом – умывание. И не заставляйте меня повторять дважды.

Ещё не совсем проснувшись, мы нескладно потащились к умывальникам и, как будто расправив магические крылья, превратились в предмет всеобщего любопытства – уж в этом мы настоящие чемпионы. Очевидно, должно произойти нечто невообразимое, чтоб всем вдруг стало не до нас.

– А я-то грешным делом подумала, что вы мне померещились, – расплылась в ехидной улыбке курносая с впавшими щеками Божуля. – Зубной порошок есть?

– Есть, – отозвались мы беспечно и отсыпали ей половину.

– Ненавижу утро и особенно типовую зарядку у Пржевальской, – промычала она сквозь зубную «кашу» во рту. – Да и сами процедуры… впрочем, Бог с ними. Надо – значит, надо.

– А я и процедуры ненавижу. Зачем они нужны, если ни черта не помогают? – проворчала одна из прочих, трясущимися руками давившая прыщи на обвислом лице. – Коль родилась кривой, так и подыхать кривой. Оставили бы нас в покое – нет, чёрт возьми, ходи сначала на уколы, потом на чёртовы процедуры, будто каторжный.

– Харе чёрта вспоминать, – натужно процедила Божуля, сплёвывая порошок в разноцветную от ржавчины раковину. Разговор явно не клеился, и каждый занялся своим делом.

Банальный поход в туалет превратился в тягостную пытку. Удушливая вонь туалетных кабинок, въедавшаяся в нос и глаза, удваивалась с каждой минутой. И к этому, вопреки всякой логике, невозможно было привыкнуть. А поскольку нам присвоили статус «новобранцев», в очереди мы оказались последними. Добрых четверть часа мы терпеливо вдыхали ароматы метановых испражнений, борясь с тошнотой и гнетущим страхом, будто кто-то помочился на наши ботинки. На первый утренний урок мы естественно опоздали. Путь до спортзала оказался не близким. Пришлось преодолеть несколько этажей, а потом сломя голову нестись – в нашем случае неспешно тащиться – с встревоженными лицами вдоль по мешковатому коридору. У входа в спортзал мы услышали звуки командирского свистка, прерываемые скрипучим, но властным голосом.

– Слушай мою команду. На месте шагом марш! Двигаемся-двигаемся, ушлёпки, держим дистанцию. Дистанцию держать! Не наваливаемся, не кучкуемся, шире шаг. Эй, кому говорю, задохлики, шире шаг, шире! Равняйсь! На месте стой, раз-два. Руки подняли вверх, глубоко вдохнули, опустили руки – выдохнули, дышим. Грудью дышим, грудью, раздолбаи. Приступаем к приседаниям. Сели-встали, сели-встали. А ну живо сесть! Я сказала сесть, не наклониться.

В спортзале царила гнетущая атмосфера «психбольницы». Обычная, ничем не примечательная женщина, вольготно раскинувшись в зубоврачебном кресле, отдавала спортивные команды, больше похожие на набор бессвязных точек и тире. В правой руке её с неповторимым изяществом стонал и заливался неугомонный свирепый свисток. Вокруг неё и немного поодаль копошилось великое множество безнадёжных калек, превращённых тёмной магией свистка, в безвольных марионеток. Некоторым «пациентам» упражнения давались относительно легко: они вяло выпячивали корпус, непроизвольно наклоняли голову и, жутко прогибаясь в коленях, пытались присесть; однако большинство несчастных подростков выполняли такие движения, которые я даже не решусь описать. Скорее это походило на молчаливую истерику, чем на повседневную реабилитацию детей-инвалидов. Нечего и говорить, что это было зрелище не для слабонервных: дети корчились, извивались, ломались и тряслись, убедительно изображая карикатурные иллюстрации и советские плакаты против алкоголизма.

– На месте бегом марш! – скомандовала Пржевальская, закрепив команду визгливым свистом. – Побежали-побежали. Бежим на месте, не ковыляем. Глаза б мои вас не видели, квазимоды.

Вот кому нужно работать на радио. Такая женщина поднимет и мёртвого – если не она, так командирский свисток. Когда Агафья Петровна, – так звали учительницу по физкультуре, – наконец заметила нас, то чуть не бросилась в нашу сторону, – то ли от радости неожиданной встречи, то ли от непроходимой скуки, – с трудом удержавшись на насиженном месте.

– Вы чё тут – особенные что ль? – забасила она, моментально приходя в негодование. – А ну-ка, быстро в строй! Считаю до двух – раз, два.

Под торжествующий злорадный хохот мы органично влились в коллектив, поспешно присоединившись к общему «мероприятию», будто только нас и не хватало для создания наглядной картины полного спектра опорно-двигательных нарушений.

– Ускорили шаг. Шаг ускорили. Быстрее, ещё быстрее, – энергично подбадривала «физкультурников» азартная Агафья Петровна, пока взор её не упал на жалкого калеку в коляске: – Эй, дрыщ криворукий, чё ты клешнями людям в рыла тычешь! Смотри, я твою рожу запомню, дождёшься у меня. В обратную сторону – шагом марш! Идём скорее, выше колени, колени выше. Не симулировать, колченогие, сказала, не симулировать. На месте стой, раз-два.

В критическом напряжении я чувствовала, как старательно ты выполняешь все упражнения, и стремилась повторять за тобой. Наша первая в жизни «строевая гимнастика» пролетела почти незаметно, и вскоре мы уже сидели в огромной столовой, заняв два стула на всякий случай. К нашему виду, казалось, все давно привыкли, и только Спринтерша, воинственно сгорбившись, временами бросала недоверчивый взгляд. И это понятно – сидя за высоким обеденным столом, мы смотрелись как два обычных человека.

На выходе из столовой мы столкнулись с Марфой Ильиничной.

– Пётр Ильич заключил, что у вас имеются врождённые серьёзные отклонения от нормы, которые затем не перерастут в более серьёзные заболевания. Назначения: чередование физических и умственных нагрузок и электрофорез.

Мы машинально кивнули и направились в процедурный кабинет. Физиотерапевтическая процедура, к счастью, оказалась совершенно безболезненной. Напротив нас суетилась широкогрудая, точно располневшая индейка, белокурая медсестра. При нашем появлении она не проявила ни малейшего любопытства, ни удивления и, даже не взглянув на нас, едва уловимым движением руки указала на специальную кушетку; потом приблизилась всё так же молча и, включив аппарат, примостившийся рядом, молниеносно приклеила к нашим телам множество проводков на липучках. Впрочем, парой фраз она всё же обмолвилась:

– Антропогенез наоборот – это даже забавно! По истечении тридцати минут можно смело идти на выход. – И, шумно вздохнув, деловито устремилась в другую часть кабинета.

Урок физкультуры, ничем не отличавшийся от утренней гимнастики, проходил под следующим лозунгом: «Быстрее. Выше. Сильнее». В центре зала восседала Агафья Петровна Пржевальская, державшая в руке сторожевой свисток. ДЦПшники, все до одного, дружно ненавидели А. П. Пржевальскую, и посему безустанно – в попытке украсть или испортить, – совершали набеги на чудесный свисток, но всё напрасно – старенький, изрядно облупившийся кусочек пластмассы, похожий с виду на игрушечную пушку, казалось, врос в её тело, жизнь и душу. Три добрых четверти часа дети-инвалиды наклонялись, бегали и приседали, пытаясь укрепить непослушное тело. Всё это было безумно интересно и необычно и в то же время, вызывало жалость и грусть, и ещё какое-то новое чувство: то ли удивление наполовину с болью, то ли огорчение и неприязнь. Первые тренировки давались нам с колоссальным трудом: перед глазами всё расплывалось, становилось смутным и зыбким; мы неизбежно сбивались с ритма, тело ныло, не желая слушаться. Но я ничуть не жалею о затраченных усилиях и пережитых испытаниях: впоследствии именно «пржевальские нагрузки» помогли нам встать на ноги и двигаться дальше.

Далее нас ждала проверка на знание школьных предметов для детей с ограничением по здоровью. Я хорошо запомнила тот день; во время диктанта учительница по русскому языку нам повторила несколько раз:

– Не разговаривать, в тетради друг другу не подглядывать и не мешать соседу локтями.

Внутренне я уже готовилась услышать в нашу сторону: «Не списывать у соседа, или с завтрашнего дня я рассажу вас по разным партам», но училка по русскому и литературе оказалась намного культурнее и снисходительнее, чем можно было предположить, – всё-таки гуманитарий.

На уроке математики также не обошлось без эксцессов. Бородатый, с ног до головы затянутый в клетчатый костюм, учитель математики, – по классу он передвигался исключительно на цыпочках, – сильно побледнел, когда мы двинулись к нему навстречу и инстинктивно вытянул вперёд свободную руку, как бы отстраняясь от чужих проблем. Мы решали одну задачу на двоих и выписывали решение на доску, а он, протирая лоб цветастым платком, непрерывно кивал головой: «Да-да, конечно. Безусловно-безусловно», красноречиво снимал и одевал очки и глуховато покашливал.

Географичка основательно опоздала, а историчка предусмотрительно заболела.

На следующий день, увидев наш средний результат по основным предметам, Адольфовна долго и безжалостно смеялась. Как оказалось – тебя оставляют в седьмом классе, а я перехожу в восьмой. Свой директорский приказ, согласно которому нас обеих оставляли в седьмом классе, она написала на специальном бланке и, довольно потерев ухоженные руки, безмятежно процедила: «Нет того урода, который не нашёл бы себе пары!» и напоследок махнула рукой, позволяя нам уйти.

К сожалению, обед нас порадовал намного меньше, чем завтрак: на первое подавали зелёный борщ, на второе – картофельное пюре с горохом, а на третье – протест старшеклассников. Одни – яростно стучали ложками по столу, другие – монотонно топали ногами, и все требовательно голодали.

– Почему они отказываются от еды? – поинтересовалась я ошарашенно.

– Адольфовна запретила курить в палатах. Вот ребята и беснуются, – сообщила Божуля, – в некотором роде выражают несогласие.

– Она лишает нас того, о чём сама не имеет ни малейшего понятия, – негодующе фыркнула Спринтерша. – Здесь не прожить без курева. Ничего, на всякий яд разыщется противоядие.

Странно устроен человек, чудно и непостижимо: стоит хоть что-нибудь ему запретить, как в нём тут же пробуждается и нарастает славный дух противодействия – в столовке бастовали даже те, кто не курил.

Вернувшись в палату, мы уселись на кровать и начали делать физику. Рядом, праздно развалившись в кровати, лежала Полубаба и читала книгу; глуповатая, застенчивая улыбка озаряла её плоское, как ладонь, лицо.

– Слушай, а есть ли здесь библиотека? – поинтересовалась я немного небрежно.

– Вниз по лестнице на первый этаж, – сонно ответила Полубаба. – Но это скучнейшее место на земле, где кроме советской пропаганды и непроходимой скуки по школьной программе сроду ничего путного не водилось.

Дверь тем временем распахнулась, и на пороге показалась Спринтерша.

– Сука, как она смеет нам что-то запрещать! – продолжая возмущаться, она энергично двигалась к нам. – Если человеку запретить курить, лгать, рожать детей и иметь свободное время – он расхочет быть человеком, и тогда неизвестно, на какие шаги он пойдёт.

Намёк был очевиден: Адольфовна не курила, не лгала, – потому что любила швырять правду в лицо, – не имела детей и, по-видимому, не зная чем себя занять, всё свободное время отдавала интернату.

– Ненавижу эту стерву! – не унималась Спринтерша. – Обычно заходишь в её кабинет, и глаза разбегаются – не знаешь, куда их прятать. Сидит она перед тобой такая: жуёт шоколадные конфеты, даже не глотая, а изрядно пожевав, сплёвывает сладкое месиво в мусорную корзину. Видели уже?

Мы приветливо кивнули, не зная, что сказать.

– Она специально их жрёт перед нами, чтоб мы слюной захлебнулись. А конфеты все импортные; муж плешивый по блату достаёт. Он сын какой-то важной шишки: машина, дача, все дела. Вот как мы поступим: вы проникните в её кабинет и стырите брюссельскую конфету – или откуда она к нам прибыла!?

– Зачем? – изумлённо воскликнули мы, недоверчиво глядя друг на друга.

– Восстановить справедливость. Сделаете дело – вольётесь в нашу банду. Такие уроды нам не помешают! Всё ясно, Раз-Два?

– Мы никогда не воровали, – запротестовала я. – Не знаю, что тут можно сделать.

– Так, – взбесилась рыжая Спринтерша, – не для того я столько здесь говна сожрала, чтобы теперь меня овца четвероногая учила. Я знаю, что тут можно сделать, ясно? Я!

– Оставь их в покое, – дребезжащим голосом вмешалась Полубаба.

– Тебя никто не спрашивает, дура безногая! – оскалилась на неё Спринтерша, затем снова обратилась к нам: – Полубаба настолько тупа, что не видит, как вы уродливы. А я вижу и пытаюсь помочь. Сначала помогите мне, а потом я помогу вам – возьму под своё крылышко; у меня всё по-честному. Считайте это проверкой.

– И как же мы это провернём? – поинтересовалась ты.

– Каждый вечер после работы директриса рулит к вахтёрше, полуглухой старухе лет восьмидесяти четырёх, и отдаёт ей ключи на хранение. План такой: предстанете перед хрычовкой, как вы есть – четверорукие, четвероногие и, небось, напугаете её до потери пульса, а то, глядишь, карга и вовсе окочурится – вот будет забава! – довольная, гоготнула Спринтерша и, прежде чем продолжить, сделала затяжную паузу, ожидая произведённого эффекта, но его почему-то не последовало: – Шучу, выживет, падла, – вырвалось у неё почти с досадой, – такие не дохнут. Короче, отвлекайте старушонку, пока Сопля не стянет ключи, – и она махнула рукой в сторону ближайшего окна.

У окна сидела самая юная обитательница палаты и беспечно лузгала семечки. На вид ей было лет одиннадцать, и ничем её внешность не выделялась, кроме щуплого телосложения.

– Поздно вечером сделаем дело, – заключила Спринтерша вальяжно, – а сейчас – свободны.

Она говорила о нашем уродстве как об обычном, повседневном явлении, не стесняясь в выборе цветастых выражений. Это меня сильно смущало. Я порывалась взбунтоваться и сказать ей решительное «нет», но ты взяла меня за руку и крепко сжала. И тогда я поняла – ты решилась на кражу. Иначе и быть не могло; мы охотно унижаемся перед негодяями – это стало привычкой. Спринтерша тем временем достала небольшую картонную коробку из стенного шкафа, подозвала к себе Соплю и Торбу – крепко-слаженную девушку с розовым лицом и толстыми ручищами – и они втроём вышли из палаты.

– И побить её нельзя, – полпалаты встанет грудью на защиту, – в полголоса размышляла Полубаба, – и дружить с ней невозможно, да к тому же и бессмысленно.

– Куда это они собрались?

– Будут клей в вёдра подливать, – бесстрастно ответила Полубаба.

– Это ещё зачем? – спросила ты вызывающе.

– Мстят за попранную честь, очень уж обидчивые стали. Рассказать? Местные уборщицы на той неделе притащили на работу своих детей. А тем мелким тварям попался на глаза один из наших. Короче, обступила мелкота позорная калеку и начала над ним глумиться – радоваться чужой беде.

Скомкано закончив объяснения, Полубаба презрительно фыркнула, повела плечами и снова взялась за книгу.

– Я думаю, им без разницы, что он калека, – предположила я, прекрасно понимая, как неубедительно звучат мои слова.

– Всего лишь воспользовались случаем для расправы, – подхватила ты бредовую идею, – не столь важно – над кем.

– Ну, конечно же, дети всегда неумышленны в своих поступках, – неостроумно съязвила Полубаба. – Просто они никого за людей не считают – ни животных, ни калек.

Нет границ у человека: ни в любви, ни в ненависти. Но виноваты ли в этом сами люди? Они ненавидят нас, потому что боятся повторить нашу судьбу. Хотя, возможно, истинная причина лежит гораздо глубже, беря начало от скрытого уродства их собственных душ.

На свой первый урок мы пришли заранее. Школьных парт в просторном помещении было втрое больше, чем самих учеников. Ровно в час тридцать прозвенел звонок, а минуту спустя в класс вошла историчка, которая вроде бы заболела. Выглядела она, впрочем, скорее раздражённой, чем больной. Написав в верхнем углу доски сегодняшнее число, месяц и год она спокойно села за стол и принялась выкрикивать наши фамилии. Отметив посещаемость, она, казалось, немного расслабилась и, хмуро вперившись в перекошенные судорогой лица, задала свой коронный вопрос:

– А разве никто не замечает ошибку?

В классе повисло выжидательное молчание. Я сразу же решила, что речь идёт о нас: мы – та самая ошибка, и мысленно приготовилась к педагогическим издевательствам. И тут случилось нечто невообразимое. Не желая мириться с нашим несовершенством и несовершенством внешнего мира, «больная» историчка фактически завопила:

– Как можно быть такими тупыми? Сегодня двенадцатое сентября, а какое число написано на доске?

– Четырнадцатое декабря, – осторожно заметила Божуля.

– Тогда, будь добра, встань, сотри и напиши правильную дату.

Божуля с трудом поднялась из-за парты и, виновато ковыляя, потащилась исправлять «ошибку». С подобным мы сталкивались впервые. Сорок пять долгих минут меня терзал безмолвный вопрос: если первый же урок начался с преднамеренного обмана, то можно ли верить всему остальному, что мы проходим в школе?

На перемене между русским и математикой человекоподобный громила, всем своим видом и девиантным поведением, смахивающий на переросшего обалдуя-дитятю, сделал нам подножку. Я сильно ушибла колено, и мы хромали весь остаток дня, неуклюже заваливаясь в мою сторону.

– Надя, неужели они не понимают, – удивлялась я очевидным вещам. – Ведь сами они испытывают абсолютно те же самые чувства, когда здоровые дети издеваются над больными.

– Боюсь, этого им не понять, – отвечала ты задумчиво и хмуро, – мы ведь не несчастные калеки, вызывающие жалость, а двуглавые уроды, порождающие страх и отвращение.

Ты всегда видела людей в их истинном свете, не испытывая боли или сомнений, ни на что не уповая, живя с тем, что досталось от природы, а не иллюзией. А мне и теперь трудно понять: почему даже такие нелепые животные, как муравьед или выхухоль вызывают симпатию и умиление, но только не мы? Может, люди к нам ещё не привыкли?


Я часто задаю себе вопрос, каково было бы иметь своё собственное тело, идти куда захочешь, поступать как душе угодно, не являясь заложником другого, пусть даже самого родного, самого близкого человека. Так уж сложилось от рождения, что первенство в принятии решений безоговорочно отдавалось тебе. Незначительная разница в росте расставила всё на свои места – интуитивно мне всегда приходилось подстраиваться под твои нужды и желания. Мы не привыкли договариваться, куда пойти и чем заняться, – все решения ты принимала сама, – а я добровольно служила тебе, как служит престарелый муж молоденькой супруге – старательно и с любовью, – не умея запретить ей жить так, как ей заблагорассудится. С другой стороны, моё дурное настроение, сонливость или плаксивость приковывали к постели нас обеих. В пансионате мы мало двигались и редко общались со сверстниками; нечто подобное могло случиться и здесь, – и случилось, только по совершенно другим причинам. Когда мы узнали о библиотеке, нас охватила тревожная радость и волнение дум. Возможно, именно там мы и найдём ответы на все наши вопросы. Что, если кто-то уже сталкивался с подобным феноменом и написал об этом книгу? Что, если таких, как мы, – щедрой рукой разбросанных по миру, не способных встретиться и объединиться, – великое множество? Неопределённость пугала и манила, привычные вопросы обретали сакральный, ни с чем не сравнимый смысл. Так внезапно и неожиданно, интернатская библиотека обрела для нас магистральные черты; именно туда, как впадающая в океан река, мы первым делом и отправились. Несколько часов мы искали любую информацию касательно сросшихся двойняшек – увы, безрезультатно; зато обнаружилось внушительное количество гениальных книг, ставших классикой мировой литературы. Наверное, не стоит упоминать, насколько сильно ошибалась Полубаба! Массивная библиотека являла собой изысканное украшение интерната. Но более всего мне запомнилась не она, а её гостеприимная хозяйка – неопрятная на вид женщина лет сорока, с сильной проседью в волосах и резко заострённым, словно наконечник кузнечных щипцов, продолговатым носом. Несомненно, Адольфовна прозвала бы её Буратина, если бы библиотекарша оказалась сиротливой калекой.

Эта немолодая одинокая женщина, – её имени мы так и не узнали, а интернатским прозвищем она за все годы так и не обзавелась, – всегда подсовывала нам выдающихся писателей и замечательных поэтов.

– Здесь был один парень, тоже любил читать и крючковатым ногтем делал заметки на книжных страницах, – начала она свою отповедь. – Давно это было, лет десять назад! Я только начинала здесь работать и, конечно же, боялась ему навредить своей неопытностью и простодушием, думала: «ладно, пусть себе царапает». А он не то, что вы – нормально двигаться и не мог, трясло всё тело, словно в лихорадке, и говорил невнятно и урывками.

– А где он сейчас? – воскликнули мы в один голос.

– Отправили в дом престарелых, ему было девятнадцать, а он там взял да и умер. Ну ладно, читайте, дело это одинокое, как и смерть, а я пойду. Только не портьте хорошие книги, и плохие портить не надо.

Умер. В девятнадцать лет! Тем удивительнее было находить отметины его вкрадчивых дум и суждений – эти мёртвые следы, бесцветной паутиной раскинувшиеся по поверхности литературы, или его неразборчивые каракули – вдумчивые мысли, надолго пережившие самого человека. Он много читал, размышлял, хотел жить долго и счастливо, хотя прекрасно понимал, отпущенный судьбою срок подходит к закономерному концу. Несколько раз мне тревожно мерещилось, будто он сидит за соседним столом, сосредоточенно перебирая страницы, а дочитав книгу до конца, восхищённо танцует пальцами рук – одними пальцами.

Уходить не хотелось, но библиотека закрывалась в семь, а нам ещё нужно было не опоздать на ужин. Все ели с видимым удовольствием, включая тех, кто во время обеда активней прочих подстрекал к беспорядкам, и мы с радостью присоединились к жующим активистам. В столовой Спринтерша даже не смотрела в нашу сторону, но стоило ей вернуться в палату, как самым бесцеремонным образом она вторглась в нашу тихую жизнь. Жестом она позвала нас к себе; прямо напротив её кровати на краешке стула беспокойно ёрзала Сопля.

– Адольфовна давным-давно свалила, старушка-мать тоскует на вахте. Пришло время расплаты. И не вздумайте кутаться в простыню, под которой сам чёрт не разберёт, кто вы есть на самом деле.

Сказав «чёрт», она недружелюбно покосилась на Божулю, безучастно дремавшую на размётанной кровати. Знакомой реакции не последовало, и Спринтерша капризно продолжала:

– Старайтесь быть как можно незаметнее, тихонечко подберитесь к закутку, где обитает вахтёрша, и вдруг громко спросите: «Где библиотека?» И если старуха не отдаст концы, то поднимет костлявую жопу и выползет в коридор, чтоб показать. Уж больно она услужливая.

– Ведь библиотека уже закрыта, – пролепетала я едва слышно.

– Какая, к чёрту, библиотека! – вспылила Спринтерша. – Старуха слабоумная и медлительная в точности как ты. Как только она оставит свой таможенный пост, Сопля мгновенно стянет ключи и передаст их тебе, и ты попрёшься открывать кабинет, брать конфету и возвращаться в палату. И сестру свою прихвати на всякий случай. Всё ясно?

И хотя в душе моей пылало несогласие, мы безропотно кивнули и направились вниз – «искать» библиотеку. К несчастью, всё прошло, как и планировалось, даже лучше. Увидев нас, вахтёрша вскрикнула и, судорожно заморгав, буквально вылетела – точно камень из пастушеской пращи – нам навстречу.

– Вы что за чудо-юдо такое? – закудахтала она, и на её старчески-удручённом лице мелькнуло девичье любопытство.

– Подскажите, как найти библиотеку? Нам велено сдать книгу, – бойко отвечала ты без тени промедления, пока я тихонько представляла, как ломается и рассыпается, словно высохший песочный замок, самый «гениальный на свете план». Но вахтёрша поверила и, точно кремлёвский экскурсовод, лично сопроводила нас к двустворчатым дверям роскошной библиотеки. И это в десять вечера! Но самое худшее было впереди: самый дерзкий и бессмысленный поступок в нашей жизни – кража конфеты из «бельгийской» коробки. Честно говоря, я ещё долго не верила в очевидность происходящего, пока не увидела перед собой знакомую дверь с предупредительной надписью: «Директор».

Я ещё сильнее прижалась к тебе и задержала руку у замочной скважины, до боли сжав в ладони ключ.

– Ты чего остановилась? – забеспокоилась ты, тревожно озираясь по сторонам. – Пока ты спишь, время идёт!

– Но это же воровство, – неожиданно даже для себя заупрямилась я.

– Это просто конфета.

– Краденая конфета, теперь ты и я – воровки.

– Ещё не украли, а уже воровки, – раздражённо отмахнулась ты. – Зато у нас появится «семья», и все от нас наконец-то отстанут.

– Скажи, стал бы Робин Гуд отнимать конфеты у льва, чтобы отдать их гиенам?

– Ты слишком много читаешь, – беззлобно рассмеялась ты. – Может, хрен с ней, с этой гиеной?! Сделаем это ради нас.

Повернув ключ в замке, открыв дверь кабинета, мы беззвучно прокрались внутрь. И пока глаза не привыкли, – в помещении оказалось неожиданно темно, – нам пришлось пробираться на ощупь. Коробка конфет, сиротливо лежавшая на столе, казалась серой и неприглядной, как от мучительной болезни, и какой-то неестественно чужой. С непередаваемым волнением я приоткрыла крышку и вынула конфету не глядя. Ой, как много отдала бы я сейчас, чтобы вернуть всё обратно, но тогда, находясь в полушаге от вожделенной коробки, – я ненавидела всеми фибрами души обёрнутые в позолоту лакомства. Я уже собиралась захлопнуть крышку, как выбросив вперёд растопыренную руку, ты молниеносно схватила вторую конфету.

– Возьмём две, – заговорщически прошептала ты, – на тот случай, если мы всё-таки решим попробовать.

В коридоре выключили свет, но наши глаза уже привыкли к темноте. «Впрочем, всё равно лучше держаться за стену, чтобы не споткнуться, – одновременно подумали мы об одном и том же. – Скоро доберёмся до лестницы, поднимемся на второй этаж, потом поворот в кольцевой коридор, а следом дверь, ведущая в палату».

Внезапно из душевой послышался сдавленный жалобный стон; то затихая, то снова повторяясь, он доносился из-за запертой двери. Меня охватили любопытство и страх, и безропотное неудержимое мужество – кому-то срочно потребовалась помощь. Очевидно, то же самое чувствовала и ты, когда твоя рука безоглядно тянула за дверную ручку, – под порог кто-то подложил медицинскую утку и, зацепившись за неё ногой, я едва не опрокинула нас на пол, – болезненно заскрипев, дверь невольно поддалась и раскрылась нараспашку. Из душевой хлынул белый искусственный свет. Непроизвольно зажмурившись, я закрыла руками лицо, но прежде успела разглядеть происходящее. Плечистый крупный парень, стоявший к нам спиной, всем телом наваливался на белокурую медсестру, делавшую по утрам электрофорез, а теперь стонавшую в железных объятиях. Кривые ноги, уши без мочек – точнее, мочки всё-таки были, но по странной прихоти природы сразу же переходили в скулы – и сморщенный затылок, как у младенца – я узнала его сразу: это был Мойдодыр – тот самый дитятя-переросток, который накануне подставил нам подножку.

– Пры-оклятые вы-вы-родки, ты-иперь я точно пы-пы-пыразбиваю вам бошки, – растерянно промычал Мойдодыр, повернув квадратную голову и выпятив вперёд узловатое плечо, пока его короткие, но мускулистые руки подбирали спущенные до колен штаны.

Мы ошалело закрыли дверь и, ни разу не взглянув друг на друга, безотчётно двинулись назад, пока не упёрлись в стену. Страх пеленой застилал глаза, смешивая мысли и чувства. Одним конвульсивным рывком преодолев беспросветный коридор, который заканчивался бесконечной лестницей, мы кубарем влетели в палату и растянулись на полу. Затем, немного оправившись и отдышавшись, стараясь никого не разбудить, мы беззвучно подкрались к диктаторской койке.

– Где вы бродите? – оскорблённо прошипела Спринтерша, перебирая большими пальцами ног.

Порывшись в кармане, я молча протянула ей конфету. С притворным безразличием, она недоверчиво повертела её в руках, холодно взглянула в нашу сторону и пробурчала:

– Ключи не потеряли?

Помнится, я испугалась её вопроса. Впрочем, это было скорее замешательство, нежели испуг – стыдливая неловкость и безграничное отвращение к происходящему. Тревожные беспорядочные мысли вихрем пронеслись в голове: «Не потеряли ли мы ключи от кабинета, закрыли ли директорскую дверь?» Ты стала судорожно рыться в карманах, но вместо искомых ключей выудила вторую конфету.

– Ну, вы и суки, Раз-Два! – захлебнулась от негодования рыжеволосая Спринтерша. – Теперь нам всем капец. Я же просила одну. Две – слишком заметно.

– Мы случайно взяли две, каждая по одной, – не моргнув глазом ответила ты, – в темноте слишком темно и ни черта не видно.

– Нам тоже хотелось попробовать, – попыталась оправдаться я, – но только не в кабинете.

Наши действия, столь несхожие между собой, вызвали совершеннейший ступор у Спринтерши. Вероятно, она думала, что мы всегда поступаем одинаково. Она, очевидно, была не в силах выговорить ни единого слова.

– Вы, кажется, затеяли действовать вразнобой, – она проворно поднялась с кровати, чтобы опомниться. – Вы точно сросшиеся, или вы нарочно меня дурачите?

Вместо ответа я протянула ей найденный в кармане ключ.

– Ладно, валите уже спать, – пробурчала Спринтерша, спрятав конфеты себе под подушку.

Не имея желания продолжать беседу, мы молча направились к своей кровати, нечаянно столкнувшись по пути с Соплёй. Та взвыла от боли, обхватила голову руками и потихоньку поковыляла дальше – к койке Спринтершы за ключами. Полубаба не спала. Облокотившись на подушку, она безучастно наблюдала за происходящим.

– Какие шустрые вы, однако, даром что на четырёх ногах. Мне бы лучше отдали одну, зачем вам столько? – и тихая, безобидная улыбка промелькнула по её приплюснутому лицу. – Как всё прошло-то?

Мы словно только и ждали этого вопроса. Но когда бессвязным шёпотом, невольно перебивая друг друга, мы поведали всё, что с нами случилось, Полубаба разразилась таким безобразным и хлюпающим смехом, что нам вновь стало не по себе.

– Да вы совсем наивные, – наконец-то выдавила она из себя. – Неужели вы ничего не знаете и ничего не ведаете про это?

– Конечно, знаем, – обиделась ты, – и ведаем больше некоторых!

К тому времени мы были в курсе того, что происходит между двумя повзрослевшими людьми, когда рядом никого больше нет. Некоторые наиболее продвинутые сами рассказывали о своих похождениях. Но рассказы – это одно, другое дело – увидеть это собственными глазами. На секунду меня охватило глубочайшее отвращение, потом наступило гнетущее чувство слабости и, наконец, я пришла в негодование.

– Скажи, зачем они это делают? Ведь это же больно!

– Ну, вы ваще тупые, Раз-Два! Вы что, в пещере родились? – едва сдерживаясь от хлюпающего смеха, давилась Полубаба. – Кто вам сказал, что это больно? Хотя, – вдруг с сомнением добавила она, – это может быть не слишком приятно.

– А ты хоть раз сама-то пробовала? – ворчливо поинтересовалась ты, – или знаешь об этом только понаслышке?

Не удостоив нас определённым ответом, лишь презрительно фыркнув, Полубаба немедленно уронила голову на подушку и нарочито громко захрапела. Вскоре ты тоже уснула, а я ещё долго лежала без сна, размышляя об увиденном, пережитом, непонятом. Если женщины сами идут на это, значит, это им для чего-нибудь нужно.

Утро следующего дня оказалось практически точной копией вчерашнего и последующего за следующим: мы так же стояли в очереди в туалет, – постепенно продвигаясь всё выше и выше, – ежедневно: чистили зубы, завтракали и занимались утренней зарядкой, словом, застряли во временной петле, из которой, казалось, не было выхода. Отличия случались довольно редко и расценивались как величайший дар, обычно заканчивавшийся неизгладимым позором.

Примерно к середине гимнастического «многоборья», называвшегося утренней зарядкой, в спортзал вошли посторонние люди: Адольфовна в сопровождении Марфы Ильиничны и полоумная, но бдительная вахтёрша. В плохо проветриваемом помещении вдруг воцарилась тишина, лишь изредка нарушаемая прерывистым дыханием измученных «атлетов».

– Вчера ночью в наших скорбных стенах случилось досадное происшествие, – начала Адольфовна покровительственным тоном. – Украв ключи на вахте, некто взломал дверь моего кабинета, забрался в него и копался в личных вещах. У меня есть все основания полагать, что это сделал кто-то из вас. Кто бы это ни был, он будет наказан.

– Капец, у Адольфовны, все конфеты пересчитаны, – шепнула стоящая рядом Сопля; кто-то тихо присвистнул.

– Я уже догадываюсь, как именно всё произошло и кто это был, – продолжала директорша. – Поэтому настоятельно рекомендую вам добровольно сознаться в содеянном. В этом случае наказание окажется менее суровым.

Она говорила буднично, спокойно и неторопливо, но глаза её пылали огнём, а голос звучал ещё прекраснее, чем обычно. Несколько мгновений мы были зачарованы увиденным зрелищем. Удивительно, как превосходно могут ужиться в человеке жестокость и красота, гармонично дополняя друг друга.

За это время никто так с места и не сдвинулся. Да и зачем, ведь Адольфовна и так всё знает и, таинственно улыбаясь, смотрит как раз на вас!

– Раз никто ни в чём не признаётся, то мне придётся устроить обыск ваших личных вещей. И поверьте мне, тому, кто виноват в этой тёмной, скверной истории, придётся очень и очень туго. Никуда не расходимся. Зарядка не окончена.

И хотя я знала, что у нас с тобой всё равно ничего не найти, у меня зуб на зуб не попадал от леденящего душу страха. Сзади незаметно подкралась Спринтерша и хрипло процедила сквозь стиснутые зубы:

– Укажешь на меня – сгною!

Мне захотелось убежать, перепрыгнуть через забор и закопаться брюхом в гнилую листву, но сдвинуть тебя с места не представлялось возможным.

Примерно полчаса спустя, когда Адольфовна и Марфа Ильинична заглянули в нашу палату, каждый стоял возле своей кровати, беспомощно наблюдая за происходящим. Дальше разыгралась сцена в духе безжалостных средневековых притч. Заведующая женским отделением, – немолодая уже женщина, обливаясь потом, нехотя переворачивала содержимое наших тумбочек, а дотошная директорша, будто малым рентгеном, настойчиво сканировала их содержимое. Вскоре к ним присоединилась воспиталка, и они принялись ковыряться втроём, методично отодвигая койки. И пока Адольфовна шарила у стен, Марфа Ильинична простодушно озиралась и перетаптывалась с ноги на ногу.

– А вот и виновный! – воскликнула Адольфовна и двумя ухоженными ногтями, словно филателистическим пинцетом, победоносно подняла с пола фантик.

– Мы должны что-то сделать, – шепнула я и, не дождавшись ожидаемой реакции, дёрнулась, как вошь на гребешке, и отчаянно выпалила: – Она не виновна. Это сделала я.

– Неужели? – наигранно изумилась Адольфовна. – Тогда что здесь делает это?

И она демонстративно показала на смятую обёртку от конфеты, предательски завалившуюся под Спринтерскую койку.

– Подбросили.

Тишина и ни слова в ответ. И тогда, ввиду полного отсутствия реакции, давясь клокочущим страхом, как вспоминают плохо заученный стих, я принялась сбивчиво декламировать своё чистосердечное признание:

– Украв ключи, я забралась в кабинет, взяла две конфеты из коробки, съела их, а затем вернула ключ на вахту. Больше я ничего не брала, и кроме меня там никого не было. А моя сестра здесь ни при чем, – нерешительно добавила я; в нашем случае нелепое дополнение.

Адольфовна слушала холодно и сурово и, конечно, не верила ни единому слову. Но поделать ничего не могла – вахтёрша видела только нас двоих, а мелочность и комичность происходящего нервировала её всё больше и больше.

– Тяжело же вам придётся в нашем дружном коллективе, трудно и тяжело, – проницательно заметила она, хмуря лоб и пронзая нас острым, как булавка, взглядом. – Затем немного помолчав, будто давая нам время устыдиться и постепенно привыкнуть к своему утверждению, она громко объявила:

– Виновных ждёт наказание – десять суток в изоляторе, с посещением всех школьные занятий.

«Война войной, а уроки по расписанию!» – подумала я и обернулась к Спринтерше, но та угрюмо смотрела в окно, её руки заметно дрожали.

В те времена, как это ни покажется странным, подростки в школе-интернате старались не отставать от школьной программы. Удовлетворительные отметки помогали поступить в какой-нибудь техникум, благополучно минуя дом престарелых и дурку. Впрочем, это касалось только ходячих, «лежаки» с рождения были вне игры.

Мы покидали палату молча, не спеша, не думая ни о чём, ни о чём не жалея. Нам был вынесен публичный приговор, спорить не имело смысла. Ни сейчас и ни тогда, – даже если бы мы снова вернулись в прошлое, – я бы не почувствовала за нами вины, может, потому, что сама во всём призналась – восстановила собственную справедливость, а может, и потому, что ни действием, ни словом мы не причинили зла ни одному человеку, только самим себе. Смущало только одно: чтобы найти семью там, где ты никому не нужен, нужно сперва совершить преступление, а затем добровольно снести наказание. Сначала ты прогнёшься в поисках лучшей участи, а затем отдашь и жизнь. А что взамен? Чистая совесть? Но не чище ли совесть у тех, кто не совершает никаких преступлений?

– Идите быстрее, – подгоняла нас директорша. – Я знаю, вы намного проворнее всех прочих «подкидышей» – у вас на одну четыре ноги, и к тому же все четыре – здоровые.

А что же Марфа Ильинична? Эта скудная на слова и эмоции женщина, кажется, существовала исключительно для того, чтобы показывать всем своим видом: невозможно одновременно заботиться о вышестоящем начальстве и людях, зато всякий раз тяжело вздыхала при виде грубости, жестокости и неправоты. Серая и безликая, – даже прозвища для неё не нашлось, – она шла медленно и понуро, спрятав голову в покатые плечи, будто стыдилась тех безнравственных поступков, в которых принимала участие. Я надеялась, что, быть может, она захочет поговорить, сказать нам хотя бы пару слов поддержки и понимания. Но она хранила упрямое молчание сначала в палате, потом в коридоре, потом на лестнице, потом на улице, и только у дубовых дверей низенькой глинобитной пристройки, похожей с виду на курятник, выдавила из себя обязательное слово: «Заходите», обращаясь при этом почему-то не к нам, а напрямую к Адольфовне.

Дверь отворилась, и мы вошли в небольшую квадратную комнату с криво заколоченными окнами. Внутри оказалось темно и сыро, пахло отсыревшей штукатуркой и жжёной резиной. Включили свет. Первое, что бросилось в глаза – заплёванный пол и осклизлые стены. Потоптавшись немного у дверей, Марфа нерешительно кивнула в направлении горбатой кровати и, сказав ещё одно последнее слово: «Отдыхайте», беззвучно вышла и заперла дверь.

«Отдыхайте» – очень смешно!

В продолжение всей этой идиотической сцены, Адольфовна ни разу не шелохнулась.

Оставшись наедине, мы долго сидели молча, предоставив друг другу время на праздные и бесплодные размышления. Каждый вращался, как умел вокруг сугубо личных мыслей.

– Верь мне, – нарушив безмолвие изолятора, заговорила ты, кивая головой, – всё будет хорошо.

– Надеюсь, – сказала я, пытаясь приободриться.

И тут вдруг мне в голову пришла неординарная мысль, которая уже давно незримо витала в воздухе.

– Надя, – начала я высказывать крамольную догадку, – что, если с самого начала Верой назвали тебя, а меня – соответственно Надеждой, а потом нас невольно перепутали, как путают ценники в магазине. Подумай сама, ты всегда веришь, что всё образуется.

– А ты всегда надеешься на лучшее, – подхватила ты и, подумав ещё немного, решительно добавила: – Всем людям нужна надежда, без неё не прожить. И куда сильнее наша надежда, когда она подогрета верой. Так что неважно, кто из нас – Вера, а кто – Надежда; главное, что мы связаны вместе, как скрепляют стальными мостами два берега одной реки.

И сидя на старой, исправительной койке, мы порывисто обнялись, как это умеем делать только мы – под 45° к наблюдателю, немного прогнувшись в пояснице, с переплетёнными в локтях руками, как будто счастливые молодожёны, пьющие на брудершафт.

Каждый день бессловесная Марфа Ильинична провожала нас до самой школы, сажала за дальнюю парту, потом забирала после уроков и отводила обратно в изолятор; а вот еду из столовой нам носили непосредственно в «номер». Время тянулось бесконечно медленно и одновременно совершало внезапные рывки или делало круговые движения. Неудивительно, что десять суток спустя уходить совсем не хотелось – мы бесцеремонно вросли корнями в бетонную почву нетиповой исправилки.

Раз-Два. Роман

Подняться наверх