Читать книгу Свободная ладья - Игорь Гамаюнов - Страница 3
Часть первая
ЖАСМИНОВЫЙ РАЙ
Рассказы
ЖАСМИНОВЫЙ РАЙ
Оглавление1
Щеголеватая, слегка подсохшая фигура Дубровина – в облегающем пиджаке и отглаженных брюках, с начищенными до сияющих бликов туфлями – прорезалась в коленчатом коридоре редакции словно бы из другой, давно умершей реальности, растоптанной безжалостным временем.
Он и улыбался Потапову всё той же, знакомой по прежним годам улыбкой человека, нечаянно победившего время. И реяла над этой его улыбкой, как знамя победы, всё та же, лишь слегка поседевшая за эти почти семнадцать лет, рыжевато-пегая шевелюра, вздыбленная душистым шампунем.
А рядом с ним, рослым, стояла почти такая же высокая, ослепительно юная девушка в джинсах, усыпанных по бедру звёздной аппликацией, в короткой пёстрой курточке, с болтавшейся ниже бедра матерчатой сумкой, с упавшим на плечи (будто бы случайно соскользнувшим с черноволосой, коротко стриженной головы) малиновым шарфом. Она смотрела на Потапова насквозь прожигающим взглядом восточных, с узким разрезом глаз, влажно мерцавшим дегтярно-лаковой, непостижимо бездонной тьмой, смутно напоминая кого-то – и глазами, и широковатым, с матово-смуглой кожей, скуластым лицом.
Ну да, конечно, сообразил наконец Потапов, она же копия (несколько смягчённая) своей мамы Ларисы, какой та была, когда (в конце восьмидесятых) стала четвёртой и, кажется, последней официальной женой Андрея Дубровина, самой молодой из всех его жён, к тому же – ровесницей его младшей дочери.
Тогда только возникла в элитных кругах Москвы, но ещё не обрела характер эпидемии мода на неравные браки; Дубровин оказался одним из первопроходцев, и потому, когда полетел с невестой в Казахстан – знакомиться с её семейным кланом – и там выяснилось, что он на два года старше своего нового тестя, отца Ларисы, Андрей удостоился крылатой, гулявшей потом по московским кухням, фразы, будто бы произнесённой его новой тёщей в состоянии аффекта: «Ну хорошо хоть, что вы не старше Лориного дедушки».
Девушка рассматривала Потапова, как ему показалось, почти враждебно, и он, ещё не понимая всего, что должно было случиться, уже догадывался – она и есть тот сюрприз, о котором вчера, посмеиваясь, говорил ему по телефону Дубровин, вдруг возникший после почти семнадцатилетнего отсутствия. Все эти годы о нём было известно, что, уйдя из редакции в какое-то рекламное агентство, Андрей там не прижился, уехал в конце концов из Москвы – один, без семьи – в большой приволжский город, откуда когда-то пустился завоёвывать столицу, появляется здесь редко, навещая жену и дочь, но с прежними сослуживцами не общается. И вот вдруг позвонил.
Сейчас, наслаждаясь замешательством Потапова, Андрей, обняв девушку за плечи (она заметно напряглась), сказал:
– Не узнаёшь? Дочка моя, Вика. Ты её в коляске катал. Не помнишь? Она, правда, с тех пор немножко изменилась…
В его голосе – ни стариковской надтреснутости, ни суховатой возрастной назидательности! – всё та же бодрая насмешливость и готовность к задушевной откровенности, какая случалась у них в прошлой жизни.
Потапов вёл их в свой кабинет, прикидывая, сколько Андрею сейчас, прибавляя к своим годам припоминаемую, довольно большую разницу в возрасте, и мысленно ахнул, высчитав: его восставшему из небытия приятелю идёт вторая половина восьмого десятка, что, конечно же, невозможно было даже предположить, видя, каким спортивно-пружинистым шагом пересекал Андрей Алексеевич редакционный коридор, цепко придерживая дочь за локоток.
В кабинете мерцал экран невыключенного компьютера, трещал телефон, распахивалась дверь – приносили оттиски газетных полос, ненадолго прерывая торопливый (и какой-то рваный) монолог Дубровина, сидевшего на куцем диванчике рядом с дочерью, застывшей в красивой позе: откинутая голова, тонкие пальцы напряжённо сцеплены на джинсовой коленке, малиновый шарф змеевидно повторяет контур гибкой фигурки.
Речь шла о ней. Ей сейчас восемнадцать. Одарённая девочка, папа видел её на школьной сцене: голос, жесты, подлинность чувств – да-да, конечно, природный артистизм, мама Лора права, с этим никто не спорит. Но ведь видел же папа и Викино сочинение, отмеченное пожилой словесницей как лучшее за всю её учительскую практику. В нём – своя интонация. Оригинальная мысль. С такими способностями нужно поступать в МГУ, на журфак!.. Только – на журфак!.. Просьба к Потапову («по старой дружбе») – дать Вике задание. Опубликовать парочку заметок. Написать рекомендацию, чтобы легче пройти конкурс.
Скачущий монолог отца никак не отражался на лице Вики, пока не прозвучали слова об «оригинальной мысли» и «своей интонации» – здесь её тонкие, слегка подкрашенные губы заметно дрогнули в презрительной усмешке, тут же, впрочем, исчезнувшей – растворившейся в скупой линии как бы онемевшего рта. Всё тот же жгучий взгляд, соскользнув с лица Потапова, проследовал по висевшим на стене оттискам к экрану компьютера, а от него – к подоконнику, заваленному стопками пыльных бумаг, и улетел, наконец, в оконный проём – в синевшее над ржавыми московскими крышами небо с клочковатыми облаками, обещавшими тихий весенний дождь. Похоже, ей сейчас нестерпимо хотелось туда, в тесные сретенские переулки, горбато петляющие к Трубной площади. В дождь.
– Я вас оставлю минут на пятнадцать, потолкуйте. – Дубровин встал, нервно улыбнулся Потапову, даже, кажется, заговорщицки подмигнул. – Кто в редакции из прежних ещё работает?.. Пойду поздороваюсь. – У дверей замешкался, переспросил: – Какой, ты сказал, номер кабинета?.. А этаж?..
Нет, старость всё-таки не миновала его.
Уход отца не изменил вальяжную позу дочери.
– …А мама, конечно, настаивает, чтобы ты поступала в театральное?
Угадал Потапов – настаивает. Точнее, у них обеих так было решено, пока не свалился на их головы папенька (и снова скользнула по Викиным губам короткая, злая усмешка). Отцу почему-то кажется: её будущее – в журналистике, хотя то, отмеченное учительницей, сочинение она написала, услышав по ТВ выступление известного литкритика.
– Ты сказала об этом отцу?
– Да. Но он третий день твердит, что раз я сумела так повторить чужие мысли, значит, способности есть… А мама не хочет с ним ссориться. Они лет десять уже квартиру не могут поделить, а тут теперь я…
Только сейчас Потапов разглядел наконец в её взгляде и напряжённой позе какую-то жалкую загнанность.
– Но может, стоит попробовать?
– Зачем? И о чём писать?
– Ну хотя бы о настроениях одноклассников. Кто и как выбирает путь к профессии.
– Разве это интересно?
– А что интересно тебе?
Задумалась. Медленно произнесла:
– Так сразу не скажешь. – И вдруг, мельком взглянув на дверь, предложила: – Давайте, я какую-нибудь глупость напишу, а вы отцу скажете, что не получилось. Идёт?
Всматриваясь в неё, Потапов вспоминал давний тёплый октябрьский полдень с высоким блёклым небом и жёлтой листвой на асфальтовой аллее, когда, выйдя из сторожки дачного посёлка, увидел Лору, подкатившую к крыльцу коляску. Ему доверено было, пока Лора звонила из сторожки в Москву, покатать по аллеям недавно родившегося обитателя этих мест, сиявшего со дна коляски угольно-чёрным взглядом, – у новой семьи Дубровина тогда не было в Москве своего жилья… Почти семнадцать лет – как одна секунда, вдруг воплотившаяся в сидящую сейчас на диване девушку, предлагающую обмануть своего отца.
– Вика, обманывать вообще-то нехорошо. Особенно родителей.
Снова дрогнули в усмешке тонкие губы.
– Вы это всерьёз?
Потапов не успел ответить: открылась дверь, вошёл улыбающийся Дубровин, сообщил всё тем же бодро-насмешливым тоном:
– Ивашина видел. Почти не изменился – язвительный, как и раньше. Про всех наших, уехавших за бугор, такое понарассказал!.. – И, почувствовав что-то неладное, спросил насторожённо: – Ну что тут у вас? Поговорили?..
2
В той, теперь кажется – приснившейся, жизни оба они, Потапов и Дубровин, лет семь или восемь жили по соседству в дачном посёлке редакции: старые щитовые дома, высочённые ели и сосны вперемежку с клёнами, заросли цветущего жасмина под окнами – его сладковатый дурманящий аромат сквозил повсюду. Птичий пересвист и шмелиное жужжание летом, колдовская тишина в заметённых снегом аллеях зимой. И всего-то тридцать пять минут на электричке от Москвы.
Райское место, если бы, конечно, не аэропорт. Это из-за него на аллеи, крыши, лес, луговую низину с вертлявой речкой накатывался время от времени мощный гул идущих на посадку пассажирских авиалайнеров, отчего тревожно дребезжали оконные стёкла, а привезённые на лето городские коты в панике прятались под казённые кровати. Старожилы посёлка, в конце концов привыкнув, научились развлекаться, определяя по ярким надписям на борту, из какой страны возник летательный аппарат.
В остальном же, несмотря на летне-сезонную тесноту (по две-три семьи в одном доме), жизнь здесь текла довольно мирная, напоминая деревенскую – все были на виду друг у друга. И так примелькались, что даже на ежевечерние прогулки выходили одетыми по-домашнему.
В осенне-зимние вечера, когда в посёлке из трёх десятков домов обитаемыми оставались пять-шесть, редакционный щёголь Дубровин, облачившись в затрапезную куртку и драную вязаную шапку с нелепым помпоном, стучался к Потапову, выкликая его на аллею – пройтись. С трудом оторвавшись от письменного стола, Потапов выходил, забыв стереть с лица выражение досады, но Дубровина это не смущало. Он обладал счастливой особенностью: непонятным образом угадывая, какая тема в этот момент интересна собеседнику, завязывал разговор, пересыпая его шуточками и необидным подтруниванием.
Погружённый в себя Потапов, озадаченный проблемой собственного несовершенства, вязнущий в простейших жизненных коллизиях, уже минут через пять – десять ощущал себя другим человеком – лёгким, как кленовый лист, сорванный дыханием осени, как первый снег, медленными кругами вьющийся из набежавшего облака.
Из-за этой своей особенности Дубровин в летнее многолюдье был нарасхват. К нему, вышедшему на вечернюю прогулку, по мере его передвижения по извилистым аллеям примыкали всё новые спутники и спутницы. Мимо дач, утопленных в жасминовых зарослях, катился вместе с ним рой улыбок, шуток, восклицаний; толпа разрасталась, приобретая продолговатую конфигурацию, взрывалась смехом; аромат жасмина кружил головы, располагая к лёгкому, чаще всего ни к чему не ведущему флирту.
Иногда Дубровин читал свои, как он их называл, стишки, становившиеся потом дачным фольклором, потому что их легко было запомнить с голоса.
Свободы творчества хочу!
Об этом небу я кричу!
А небо мне в ответ моргает
Звездой туманною во мгле.
Оно мне тщетно намекает,
Что нет свободы на земле!
Тут ему знатоки классики возражали: «Но нет её и выше!» Напоминали о математически точных космических траекториях, по которым вынуждены двигаться космические тела, на что он возражал: «А кометы? Да, они сгорают, но ведь в свободном же полёте!»
Нет, Дубровин не был красавцем: лохмат, носат, серые глаза слегка навыкате. Завораживал же он всех своим тотальным жизнелюбием. Андрей мог с такими подробностями рассказать, как на днях, отправляясь в редакцию, погрузил в электричку какую-то бабку с её рыночными сумками, а она отблагодарила его редиской (и он до самой Москвы хрустел ею, стиснутый в проходе утренней толпой), что всем, внимавшим этой, может быть, выдуманной истории, мечталось немедленно сесть за стол, сервированный селёдочкой с водочкой, и вместе с Дубровиным чем-нибудь хрустеть – редиской или огурцом, не важно.
В редакции же, где Дубровин и Потапов работали в разных, почти никак не соприкасающихся отделах, Андрея ценили именно за этот миролюбивый нрав и умение гасить острые ситуации нечаянной шуткой. Казалось, всё то, что происходило с ним и вокруг него, он воспринимал не всерьёз, находя смешное даже в довольно драматических эпизодах, без которых, как известно, газетная жизнь невозможна. Единственное, из-за чего Дубровин всерьёз мог огорчиться (по мнению ближайших его сослуживцев), – это проигрыш в шахматы. Но такое случалось крайне редко – Андрей в редакции слыл шахматным асом.
И со всеми своими жёнами он расходился мирно, продолжая по-приятельски общаться. Звонил. Виделся. Устраивал какие-то их дела. Платил скудные алименты. Когда его третий брак дал трещину и жена Светлана, преподавательница вуза, лихо водившая «Жигули» пятой модели, перестала появляться в жасминовом раю со своей (от первого брака) толстенькой смешливой дочкой-пятиклассницей, дразнившей Дубровина из-за его пристрастия к старым вещам «папка – дырявая шапка», а затем и сам Андрей окончательно перебрался со своим чемоданом и книгами на дачу, – народ заволновался.
У Дубровина допытывались: что случилось? Отвечал он уклончиво – в том духе, что всё в этом мире меняется, даже, по наблюдению учёных, материки дрейфуют в океанах, сдвигаясь каждый год на несколько сантиметров. Но в день рождения Светланы, не нарушая традиции, он, съездив к ней, подарил вместе с букетом дачных астр шуточные стишки, предварительно читанные соседям по даче, в которых автор более всего грустит о малодоступных ему теперь тёщиных пирожках с зелёным луком.
Аналитик Потапов, пытаясь понять природу дубровинской «лёгкости бытия», не раз старался вывести прогулочные разговоры с Андреем на эту тему. Тот обычно отшучивался. Лишь однажды, поёживаясь от промозглой ноябрьской сырости, вспомнил, как в пятьдесят втором, пребывая в юношески восторженном состоянии, писал выпускное сочинение, озаглавленное «С именем Сталина к вершинам коммунизма». И как несколько лет спустя, когда Хрущёв развенчал культ вождя, вспоминал своё писание с «судорогой стыда». А ещё через десять лет, когда развенчали самого Хрущёва, решил воспринимать события, не зависящие от его личной воли, как погодную аномалию.
К их разряду он потом отнёс высылку за границу Солженицына (его произведения, читанные всеми в дачном посёлке в ксерокопиях, будут опубликованы в России, утверждал Андрей, лет через сто, не раньше), антидиссидентскую кампанию на страницах своей газеты, предназначенной для интеллигентного круга, перебои с продуктами, из-за чего провинция стала ездить за едой в Москву, участившуюся смену дряхлого руководства страны и наступившие вслед за этим резкие перемены в конце восьмидесятых.
– Не многовато ли перемен для одной жизни? – говорил он идущему рядом хмурому Потапову, усмехаясь. – Ведь всё переворачивается с ног на голову и – обратно! Если всерьёз воспринимать, недолго с ума гикнуться. А сколько других событий, чей исход от тебя не зависит?! Да, я убеждённый фаталист, потому что ничего изменить не могу. Кроме, конечно, своей личной жизни. В ней я свободен ровно настолько, насколько закабалён в остальном. И мне становится тошненько, как только это, исконно моё, пространство свободы начинает уменьшаться по каким-то причинам… Каким?.. Ну, допустим, у супруги прорезаются авторитарные наклонности, и чувство, на котором семья держится, умирает. Как жить в доме с таким – разлагающимся! – покойником?.. На мой взгляд – нужно уйти. Угнетаться по этому поводу – нелепо. Разумнее – как там у Пушкина? – откупорить шампанского бутылку да перечесть «Свадьбу Фигаро». И начать жить снова.
Холостяцкая «жизнь снова» не изменила главных его привычек: проснувшись в семь, без будильника, он грел на газовой конфорке ведро воды, выносил во двор, в закуток между углом дома и зарослями жасмина, где у него стояла уже слегка подгнившая табуретка, и независимо от погоды (дождь, снег, мороз) обливался. Завтракал. Шёл на электричку. В редакцию приезжал без опозданий, тщательно выбритым, в выглаженной рубашке и непременно – при галстуке.
Редакционную дерготню – планёрки, замену материалов на готовой уже полосе, их сокращение и правку – он воспринимал как необходимое условие существования. И потому ни с кем не ссорился. В отличие от большинства провинциалов, приехавших завоёвывать столицу, он не страдал карьерным зудом, хотя перед ним открывались многовариантные перспективы: из большого приволжского города его вызвонил в Москву бывший главный редактор областной газеты, ставший инструктором ЦК КПСС в отделе, который газетчики, тыча пальцем в потолок, называли агитпропом.
Во власти этого инструктора было рекомендовать Дубровина на разнообразные командные должности, ценя его за продемонстрированную в областной газете оперативную исполнительность и гибкую бесконфликтность. Но не рвался Андрей к командным высотам – писал свои и редактировал чужие заметки, не выходя за пределы дозволенного. Избегал служебных интриг. Не терпел двусмысленных разговоров об отсутствующих. Никого не осуждал. Давал взаймы, когда были деньги, и вообще слыл самым отзывчивым и бесконфликтным человеком в редакции.
Вторая половина рабочего дня протекала у него между шахматами и телефоном. Чаще всего звонили женщины, подпавшие под магнетическое обаяние его общительности. Он говорил, словно бы подтрунивая над самим собой и своими собеседницами, с короткими смешками и шуточками, когда же разговор соскальзывал к чему-то, требующему серьёзности, он понижал голос и, прикрыв трубку рукой, сообщал: «Извини, меня зовут на планёрку».
Примерно раз в неделю он пробивался по телефону к администратору какого-нибудь театра, где в этот момент шёл премьерный спектакль, называл свою газету, интересовался, не могут ли оставить два входных. Ему никогда не отказывали. Затем он раскрывал записную книжку, постоянно пополняемую женскими именами, набирал после некоторого раздумья очередной «номер Икс», осчастливливал сообщением о предстоящем культпоходе, условливаясь о «времени и месте пересечения».
О своих «пересечениях» Дубровин в откровенные минуты признавался Потапову: нет, это не банальная донжуанская охота, скорее наоборот – охотятся за ним; он лишь идёт на поводу у энергичных женщин, покоряющих его; точнее – им кажется, что они его покоряют. (Тут он мог даже рассмеяться, негромко, но с удовольствием.) Дотошный Потапов уточнял, знают ли «номера Икс», что с ними планируют лишь провести время. Нет, конечно же, нет, каждая неосознанно стремится – не сразу, поэтапно – превратить его в «свою собственность». Навсегда.
– То есть ты, зная это, заведомо идёшь на обман?
– Разумеется. Точнее – не на обман, а на своего рода поединок. Ведь в такого рода отношениях до конца не ясно, кто охотник, а кто добыча. Мне в этой игре подходит роль добычи, которая в последний момент ускользает.
– Но разве в конце концов вся эта вереница «поединков» не становится однообразной?
– Совсем нет! У каждого «номера Икс» свои забавные приёмы… Притворство, уловки… Каждый сюжет по-своему неповторим.
– И как же ты расстаёшься со своей пассией, если она вместо культпохода тащит тебя в загс?
– Деликатный момент. Иногда приходится быть жестоким.
Вспомнил, помрачнев. Поколебавшись, рассказал – видимо, чтобы облегчить душу. С одной из самых настойчивых «номеров Икс» (встречались почти полгода) пришлось разыграть комбинацию: он послал себе на «до востребования» письмо – будто бы от одной из бывших жён, которая требует его срочного приезда в далёкий Иркутск с большой суммой денег, нужных для лечения «младшенького». И назначил настырной подружке свидание на Чистых прудах, у памятника Грибоедову.
По пути в кафе зашёл с ней на Главпочтамт, сунул в окошечко паспорт, ему выдали конверт. Тут же («дрожащими руками») распечатал. Изобразил «смятение чувств». Дал прочесть спутнице. Пока она читала, смотрел на часы. «Нам надо расстаться, – сказал «упавшим голосом». – В час ночи отходит поезд. Я успеваю…» – «Но ты же вернёшься?» – «Не знаю. Не уверен. Там очень сложно». – «А что у младшенького?» – «Белокровие». Выхватил из её рук листок со своими каракулями, сунул в карман и вдруг увидел: глаза его спутницы остекленели от мгновенно подступивших слёз.
А через секунду её затрясло от сдавленного плача и всё лицо стало мокрым. Вывел на улицу, не зная, что сделает через минуту: признается, выдав произошедшее за неудачную шутку? Или доиграет роль? Доиграл, простившись с ней у метро. И почти неделю, снимая трубку, вначале молчал, прислушиваясь к вопрошающим голосам: не она ли?
Нет, она больше не звонила.
3
И всё-таки причудливая холостяцкая тропа, следуя закономерностям, так и не понятым ни Дубровиным, ни его дачным аналитиком Потаповым, в четвёртый раз привела Андрея в семейный капкан. Возможно, дело было в том, что им исподволь, совершенно незаметно, как болезнь в инкубационный период, овладела идея семьи. То есть мысль о возможности супружеских отношений, не претендующих на его, сугубо личное, пространство свободы.
Не исключено, что по домашнему уюту и близкому родственному кругу он заскучал, побывав в гостях у детей от первой жены – двух дочерей, вышедших замуж. По тому, что он рассказывал Потапову, не трудно было представить: Дубровин пережил там настоящий шок, ощутив себя у своих детей каким-то дальним-дальним родственником, почти совсем забытым, навязывающимся малознакомым людям.
Заметно изменилось и его самочувствие в дачных застольях. Все его соседи съезжались шумными семьями – с подросшими детьми, с кошками и собаками, он же был один, и в его шуточных стихах и остроумных тостах уже не было прежней зажигательной бесшабашности. Соседи, сочувствуя, осторожно ему намекали: ничего зазорного не было бы, явись он в гости с подружкой, каковая в тот момент у него имелась. Но деликатен был Дубровин, понимал, какой диссонанс возникнет в дачной компании, состоящей из семейных пар, поступи он так.
И тем не менее однажды он так поступил. В многоснежном январе, в ночь под Рождество, когда у Потаповых комната была полна народу, на скрипучем крыльце терраски послышались шаги, затем звонкое ширканье веника, которым обметали валенки, и бодрый возглас Дубровина: «А для незваных гостей место найдётся?» С тяжким всхлипом распахнулась тяжёлая утеплённая дверь, и вся честная компания, успевшая пропустить «по первой», онемела. Впечатление было такое, как если бы из белеющих за окном сугробов в комнату вплыла нежно-сиреневая врубелевская Царевна-Лебедь, только с восточно раскосыми, лаково-чёрными глазами и матовыми скулами, одетая в голубую дублёнку с высоким воротником. Потапов помог ей эту дублёнку снять, и все убедились, что фигурка у Царевны (облачённая в пёстрый джемперок и короткую тёмно-синюю юбку с люрексом) стройная и неуклюжие валенки нисколько её не портят.
Дубровин был в ударе. Представляя спутницу, заявил, что судьба свела их за облаками, на высоте двенадцать тысяч метров – они оказались в соседних креслах «Ту-134», летевшего из Алма-Аты, где Андрей был в командировке. И если к концу рождественской ночи, когда волшебство кончается, Лариса не окажется голубоглазой блондинкой, он, Дубровин, поверит: небо посылает на землю и таких – темноглазых! – ангелов, чьи ослепительные крылья, отстёгнутые на время, сейчас стоят у крыльца, воткнутые в сугроб рядом с хозяйскими лыжами, – кто не верит, может выйти и посмотреть. Лариса улыбалась, раздаривая всем благодарные, источающие щедрое сияние взгляды, отвечала на вопросы сдержанно – да, студентка, последний курс, специальность – финансист, нет, это совсем не скучно.
Никаких изъянов в произношении. Немного скованна, ну да понятно – сразу столько понимающих глаз. Всем было ясно: если бы намечалась лишь кратковременная интрижка, Андрей никогда бы не стал демонстрировать им свою пассию. Значит – всерьёз. Да и у девушки намерения, надо полагать, капитальные – остаться в Москве. И по тому, как касаются плечами, мельком косят друг на друга, подкладывают на тарелки закуску, дружно смеются застольным шуткам, они уже сейчас, после всего лишь двухнедельного знакомства, нечто целое.
Не поколебал эту внезапную целостность и двусмысленный тост редакционного острослова Марка Симантовича, аборигена дачного посёлка, известного иронически резкими выступлениями на летучках. Он пожелал всем в рождественскую ночь, несмотря на предстоящие бесчисленные тосты, сохранить хоть какую-то трезвость ума, а персонально Дубровину – спуститься наконец из заоблачной высоты на грешную землю, «в противоречивый контекст нашей эпохи». Вместе со своей обаятельной спутницей. Не повредив в момент приземления коленные чашечки. И пусть раскроются все, в том числе и запасные, парашюты!.. На что Андрей немедленно откликнулся:
– Значит, пьём за крепость наших коленных чашечек?!
– Ну а если расколются, то – к счастью! – закричал довольный своим тостом Марк, потянувшись через стол чокаться с Ларисой, после чего жена Марка, меланхоличная Соня, произнесла, задумчиво ковыряя вилкой винегрет:
– А может, дорогой Потапов, перестанем наливать чересчур экспансивному Марку? Ведь его забота о трезвости чужого ума доказывает только то, что он или уже превысил индивидуальную норму, или успел влюбиться в кого-то из присутствующих, что в общем-то почти одно и то же. Как врач говорю.
С этого момента, по наблюдениям Потапова, у женской половины дачной компании возникло чувство коллективной опасности. Теперь всякий раз, как только Лариса возникала в их кругу, мужская половина легко перевозбуждалась: сыпались остроты, возникали пикировки, Лору втягивали в какой-нибудь нелепый спор. Андрей же, как бы со стороны наблюдая за этим соперничеством в остроумии, похожем на токование охваченных весенним безумием глухарей, лишь улыбался растерянно, как обладатель неожиданно свалившегося на него богатства, которым ещё нужно как-то распорядиться.
– С Дубровиным следует поговорить, – советовала мужу Соня, выражая категорическое мнение всей женской половины. – Предостеречь и образумить! Такая гигантская разница в возрасте добром не кончится!
– Это ты как врач говоришь? – смеялся в ответ язвительный Марк. – Или как ревнивая женщина?
Но однажды Ларису увидели у дачного колодца, облепленного сверкающей наледью. Всё в той же голубой дублёнке Лора с отчаянным усилием крутила ворот, гремя цепью, переливала воду из колодезного ведра в небольшое пластмассовое, потом, балансируя на скользкой тропинке, шла меж высоченных сугробов к даче номер два, куда она перебралась к Дубровину решительно и, судя по всему, навсегда.
А ещё через какое-то время выяснилось, что она беременна. И тут же обнаружилась ещё одна неприятность: Дубровин, выехав из квартиры Светланы, забыл с ней развестись. Но клубок всех этих проблем, как заметила наблюдавшая за развитием событий женская половина дачной компании, разматывался на удивление спокойно и планомерно. Лариса не торопила Дубровина, оберегая его и себя от чрезмерной нервотрёпки, лишь осторожно инструктировала: куда пойти, с кем и как поговорить.
Андрей приехал к Светлане, уже наслышанной о его внезапном романе. Исповедался. Просил помочь. Объяснил: у ребёнка должна быть его, дубровинская, фамилия. Этот ребёнок – последняя надежда на семейное счастье, в котором ему всю жизнь не везло. И здравомыслящая Светлана, видимо, почувствовав в его визите закулисную жёсткую режиссуру человека, который измотает, но доведёт дело до конца, предпочла не сопротивляться.
Она довольно быстро оформила развод. К тому времени её мамы, мастерицы готовить пирожки с зелёным луком, воспетые в стихах Андрея, уже не оказалось в живых, комната её (в трёхкомнатной квартире, где был прописан Дубровин) пустовала, и Светлана затеяла размен. Подходящий вариант – отдельная двухкомнатная для неё с дочкой и комната в коммуналке для молодожёнов – подвернулся не сразу, Лора родила к этому времени девочку. Ту самую Вику, которую Потапов катал в коляске осенью по дачным аллеям, усыпанным шуршащей жёлтой листвой.
На новоселье к Дубровиным приехали самые близкие дачные соседи – Симантовичи и Потаповы. Пили чай по-восточному – из тяжёлых пиал с голубым по белому орнаментом. Любовались ребёнком, крепко спавшим в коляске, стоявшей в дальнем углу вместительной комнаты, возле старого, оставленного прежними жильцами комода, на котором высилась большая клетка с музыкально стрекотавшими волнистыми попугайчиками – первое семейное приобретение Лоры.
Над торшером, источавшим лимонный свет на журнальный столик, за которым теснились гости, висела подаренная родителями Лоры картина в резной золотистой раме. В её пространстве, сияющем солнечными пятнами, трепетал густой мясистой листвой, дышал райским летним зноем жасминовый куст, похожий на пенистый водопад, низвергающий струи серебристых цветов. Улыбчивые супруги Дубровины, сидевшие на диване под этой картиной, были её живым дополнением, словно бы осуществившим саму идею семейного счастья, не зависящего от всего того, что происходило тогда на московских улицах.
А на улицах открывались «Макдоналдсы», бродили толпы с транспарантами, митинговали дорвавшиеся до мегафонов ораторы. К киоскам выстраивались очереди за газетами, заговорившими наконец языком этих улиц. С возникших вдруг у всех входов в метро книжных лотков и даже в коммерческих продуктовых киосках, что поразило Дубровина больше всего, продавали то, что, как он предполагал, должны были издать не раньше чем через сто лет, – «В круге первом» и «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына, выпущенных гигантскими тиражами в серых мягких обложках. У ресторанов же стали парковаться непонятно откуда взявшиеся роскошные «мерседесы» и «крайслеры», а у тяжёлых, с металлической оковкой дверей появились квадратные парни, прощупывающие презрительно-сонными взглядами всякого проходящего чересчур близко от охраняемого объекта.
И однажды в длинном коридоре многокомнатной коммуналки Дубровиных, выходившей окнами на Пушкинскую площадь, к первому в Москве «Макдоналдсу», появился невысокий плотный господин, стриженный под «ёжик». Зорко щурясь, он осмотрел комнаты с их жильцами и, решив, что это самое подходящее место для его офиса, предложил всем по отдельной квартире. Так Дубровины оказались хозяевами трёхкомнатных апартаментов – правда, далековато от городского центра, в одном из новых спальных районов, – куда и переехали с детской коляской, попугайчиками и изображением жасминового куста, похожего на пенистый водопад.
Примерно в это же время стали скачкообразно расти цены. Редакционной зарплаты, нерегулярно получаемой, хватало разве что на хлеб, и Дубровин съехал с дачи – её нечем было оплачивать. А затем, следуя примеру других коллег, ушёл в рекламную компанию, где, говорят, продержался совсем не долго.
На этот раз, после того как на улицах Москвы дважды появлялись танки – в августе 91-го и в октябре 93-го – и шла стрельба, и с карты мира исчезла страна, обозначенная четырьмя буквами СССР, всё в жизни перевернулось так, что определить, как сказал бы Дубровин, где голова, а где ноги, стало окончательно невозможным.
Те, кто задержался в редакции, подрабатывали в новых газетах и журналах, шумно появлявшихся и через два-три месяца тихо исчезавших. Дачный посёлок редакции был продан богатому предпринимателю – он решил было построить там громадный автоцентр, но разорился вскоре после оформления покупки. Попавший в руки другому владельцу посёлок был заселён гастарбайтерами и, по рассказам очевидцев, стал напоминать цыганское становище – с кострами, в которых пылали вырубленные жасминовые кусты, с пьяными кровопролитными драками и песнями на языках окраин бывшей империи.
Марк Симантович с женой Соней уехали – вначале в Израиль, а потом в Канаду. Дубровин, по слухам, вернулся в свой приволжский город, один, оставив в Москве жену и дочку – его идея семьи, судя по всему, снова вошла в неразрешимое противоречие с идеей личной свободы. Потапов же числился членом редколлегии в трёх журналах и в двух новых газетах публиковал еженедельные заметки, но из своей редакции, численно усохшей примерно раз в десять, где нищенскую зарплату не платили по полгода, не уходил. Сказывалась свойственная занудам привязанность к насиженному месту.
4
Там, в кабинете Потапова, Дубровин, прощаясь, видимо, почувствовал витающую в воздухе недосказанность – пообещал позвонить. Но ушёл не сразу: топтался у раскрытой двери, сетуя на судьбу дачного посёлка, о котором успел узнать всё:
– Жасмин вырубили, представляешь?! Вот она, Россия! То, как у Чехова, вишнёвые сады под корень рубят, то теперь – жасмин. Там у гастарбайтеров, мне говорили, отключили газ и народ еду на кострах грел.
Вика, выйдя в коридор, переминалась с ноги на ногу, рылась в сумке, болтавшейся у её бедра, перекидывала на спину сползавший шарф, с досадой глядя на застрявшего в дверях отца. Наконец они ушли, и Потапов, посмотрев им вслед, снова подивился упругой походке моложавого Дубровина.
А позвонил он в этот же день, поздним вечером. Говорил, понижая голос почти до шёпота, объяснив: «они» спать легли. Спрашивал о разговоре с Викой: есть ли надежда? На слова Потапова об отсутствии у неё какого бы то ни было интереса к журналистике вскинулся клочковатым монологом, из которого следовало: это капризы и притворство, спровоцированные матерью. Не хочет Лора, чтобы он имел хоть какое-то отношение к судьбе дочери! Мало того, предлагает выписаться из квартиры, потому что он, мол-де, всё равно не живёт с ними. Даже готова выплатить половину её стоимости, хотя это сейчас сумасшедшие деньги. Ему же не деньги важны, хотя и нужны – очень. Но дочь нужнее. Он хочет знать о её жизненных планах. Помогать ей. Делиться опытом.
Полюбопытствовал Потапов: как у него с другими семьями? Общается ли? И монолог Дубровина вырвался из теснин – раскинулся половодьем по географии проживания его близких и дальних отпрысков. Оказалось – навещает. Да, конечно, они все («Эгоизм молодости!») поглощены своей жизнью и его приезды воспринимают как инспекторские (тут он нервно хохотнул). Но советы выслушивают. Ближе всего ему семьи дочерей от первой жены, они в том же приволжском городе, где он сейчас в местных газетах подрабатывает… Как?.. Да так же, как почти все газетчики, – рекламными публикациями… Внуки?.. О-о, это отдельная тема! Непостижимый народ! Марсиане!.. Дедушкой-то называют?.. Замешкался.
– Ты знаешь – нет. Не похож я почему-то на деда, хоть бороду отпускай. Да к тому же всё так перепуталось в этой жизни, не поймёшь, кто кому кто.
Он обещал перед отъездом позвонить – дня через три.
Но через день, утром, в телефонной трубке Потапов услышал (из семнадцатилетнего далека!) не сразу узнанный, какой-то задушенный голос Лоры. Нет, не было традиционных вопросов о здоровье и семье, сентенций по поводу быстро бегущего времени, жалоб на изматывающую московскую суету, из-за которой некогда было за все эти годы позвонить старым друзьям.
– Андрей пропал, – сообщила она. – Со вчерашнего дня. Не ночевал и не звонил… Он не у вас?.. И главное – не предупредил…
Всё это ей казалось странным. Предположила: может, кого-то из прежних подружек встретил? Хорошо бы. Устала с ним до чёртиков, хоть из дому беги, когда приезжает. Добро бы просто общался с дочерью, нет, ему нужно принимать судьбоносные решения. И так со всеми бывшими семьями: навещает, чтобы о себе напомнить. Посмешищем стал. А прогнать неудобно, всё-таки родня. Хотя – какая родня? В самые трудные годы бросил её, Лору, с дочкой в голодной Москве, спрятался в провинции – там, конечно, легче было пережить всё то, что случилось.
Здесь же ей, Лоре, пришлось переквалифицироваться в простого бухгалтера, вести в фирмах-однодневках двойную документацию, пряча их доходы от налогов, рискуя потерять не только работу, но и свободу. Выкарабкалась в конце концов, нашла приличное место, сейчас руководит аудиторскими проверками. А тут он со своими претензиями. Предлагает ему Лора деньги за его квартирную долю, лишь бы отстал. Не хочет. Ему кажется – он, приезжая, отцовский долг исполняет, а на самом деле от одиночества спасается… Что-что? Помочь ему в этом? Ради прошлых чувств? А если сейчас нет никаких чувств, кроме раздражения?.. Со стороны легко советовать, про память о прошлом говорить… Нет, с дочкой пусть видится, но вмешиваться в её жизнь не имеет права.
И тут Лора резко переменила тему (в её интонации прорезался деловой напор): нет ли у него, Потапова, знакомств в театральном мире – рекомендовать Вику в училище? Очень нужно! Хотя бы телефончик какой-нибудь, дальше она сама раскрутится. Не удержалась – похвасталась: за все эти годы работы в разных финансовых структурах научилась ладить с людьми. Был бы телефон – мобильный желательно, – а уж она своего добьётся.
Возникла вдруг пауза: послышался стук трубки, брошенной на твердую поверхность, какой-то шум, чьи-то голоса. И ещё с минуту Потапов вслушивался в чужую, непонятную «аудиожизнь», пока снова не услышал (на этот раз неузнаваемо резкий) голос Лоры. Это был крик, адресованный не ему, а тому, кто стоял у неё в прихожей.
– Явился! – кричала она. – Посмотрел бы ты на него! Лицо в ссадинах! Грязный и мятый – прямо бомж какой-то. Где ты был? Я в милицию хотела заявлять! Где?
Трубка опять брякнулась, втягивая в себя перебивающие друг друга голоса. Наконец её снова взяли.
– Потапов, не слушай её! – Дубровин, судя по возбуждённому голосу, был явно нетрезв. – Случился небольшой инцидент. Ну, скажем так – конфликт поколений! Ха-ха! В милиции ночевал – в «обезьяннике». Море впечатлений! Попозже расскажу…
Через четверть часа он появился в трубке снова. Был так же возбуждён, говорил, не заботясь о том, слушают ли его лихорадочно весёлую исповедь. Судя по всему, ему нравилось то, что с ним случилось. У него возникло новое понимание нынешней жизни. Да, этой ночью он был на её краю, чуть с него не сорвался, хотя, впрочем, да, сорвался, но остался жив… Зачем?.. Ха-ха!.. Да, наверное, затем, чтобы рассказать ему, зануде Потапову, живущему по скучному расписанию, своё приключение… Он рассказывал часа два, не меньше, прерывался ненадолго – брякал трубкой, уходя куда-то, затем продолжал снова, вспоминая чуть не по минутам вчерашний вечер и минувшую ночь.
Дубровин, по его словам, просто бродил по Москве. Совершенно бесцельно. Будучи в ностальгически минорном настроении. Город стал другим, можно сказать – неузнаваемым. Улица Кирова теперь, оказывается, зовётся Мясницкой. Там чёртова уйма разных ресторанчиков и кафе – представить такое в прошлые годы было невозможно. В одном из них он слегка выпил. А потом ноги сами привели его к Чистым прудам, где он обычно встречался со своими пассиями.
Там, у входа в метро, окружённого ярко освещёнными магазинчиками и кафе, клубился молодой народ. Звенели визжавшие на повороте, у начала бульвара, трамваи. У подножия бронзового памятника Грибоедову, обрамлённого внизу барельефом, изображавшим обывателей Москвы первой половины девятнадцатого века, в тёплом вечернем сумраке маячили ожидающие фигуры. Дубровин стал всматриваться в их лица. Зачем? Померещились знакомые?
Он пересёк улицу, обнаружив себя возле Главпочтамта, вошёл в арку двора, поднялся на второй этаж, где выдавали письма «до востребования». Постоял, словно бы вспоминая о каком-то незавершённом деле. Подошёл к окошечку и зачем-то протянул паспорт, хотя здесь ни от кого ждать письма не мог. Хмурая женщина с блёклым лицом, утонувшем в рыжих кудряшках, ничего не обнаружив на его имя, возвратила ему документ, посмотрев с непонятной неприязнью.
И тут, повернувшись, он замешкался. Ещё раз взглянул на женщину – уж не прежняя ли знакомая? Нет, не похоже. И всё-таки не уходил. Ноги, словно окаменев, вросли в кафельный пол, превращая его, Дубровина, в истукана, навсегда обречённого стоять у этого окошечка. Он вдруг вспомнил другую женщину – ту, которая настойчиво звала его в загс. Для неё он тогда приготовил и послал поддельное письмо самому себе, якобы из Иркутска, якобы от одной из жён, звавшей его приехать по случаю болезни «младшенького». Здесь, у этого окошка, рядом с той женщиной, пришедшей к нему на решающее свидание, он изображал тревогу, читая изготовленное им самим послание, и протянул потом ей – как свидетельство их вынужденной разлуки.
Вспомнилось её лицо, мгновенно ставшее мокрым от слёз. И – состояние жуткой неловкости от собственной выходки. И – мелькнувшую было мысль, не обернуть ли всё шуткой. Нет, довёл до конца «операцию отторжения». И теперь, спустя почти два десятка лет, стоял на том же самом месте, и виделось ему то же самое лицо, искажённое гримасой плача. Словно оно все эти годы оплакивало здесь неслучившуюся их семейную жизнь.
– Вам плохо? – услышал он голос женщины из окошечка. – Дать таблетку?
– Нет, спасибо. – Он наконец очнулся. – Я просто задумался.
– Не расстраивайтесь, вам ещё напишут.
– Теперь вряд ли.
Он спустился на первый этаж, вышел на улицу и снова направился к метро. Обогнул стоявший там трамвай, задержался у памятника Грибоедову, возле толпы молодых людей, одетых в чёрное – чёрные плащи, шляпы, чёрные кожаные штаны с множеством металлических заклёпок, чёрные, до пят, платья и вычерненные до синевы волосы, упавшие на хрупкие девичьи плечи. Эта странная молодёжь о чём-то переговаривалась, чему-то негромко смеялась. У одного из ребят, с пиратской косынкой на голове, была в руках гитара, усеянная чёрными звёздами. «Съёмки фильма?» – подумал Дубровин, но, не заметив ни софитов, ни кинокамер, ушёл озадаченный. Он шёл по бульварной аллее, пытаясь вспомнить, как звали ту его пассию, с которой он навсегда расстался после сцены на почтамте, но память, перегруженная роем имён, её имя выдавать ему не хотела.
Был тёплый весенний вечер, свежо блестела в свете фонарей молодая листва. Людской поток тёк мимо скамеек, занятых плотно сидящими парочками, поражавшими Дубровина своей раскованностью: они громко смеялись, пили баночное пиво, что-то кому-то заполошенно кричали в мобильники, ели салаты из купленных в киоске прозрачных упаковок. И без конца целовались. Нет, не демонстративно – с таким пренебрежением к окружающим, так упоённо, будто, кроме них, в этом сквере и в этом мире никого не было. «Типичное уединение в толпе», – морщась, констатировал Дубровин.
Он обошёл пруды, дробившие в подвижном чёрном зеркале огни ярко освещённого подъезда театра «Современник», удивился обилию мелькавших у берега уток. Вернулся к метро. Медлил – уезжать не хотелось. Здесь, на ступеньках, тоже толклась молодёжь; его, неподвижно стоящего, обходили как нечто неодушевлённое – ни один встреченный им взгляд не задержался на его лице. И тут он увидел распахнутые стеклянные двери кафе, зажатого плотно стоявшими вокруг магазинчиками. Да, конечно, надо чего-нибудь выпить, иначе до предела сжатая внутри пружина разорвёт на клочки.
Там было тесно. За низкими пластиковыми столиками, на мягких креслах, обитых кроваво-красным дерматином, молодёжь угощалась пивом. Там Дубровина раздражало всё – громкие голоса, треск мобильников, сладкое вино, которое он закусывал липким пирожным. И даже – улыбавшаяся девушка за буфетной стойкой. Он зачем-то попросил у сидевших рядом соль, хотя солить ему было нечего. Его услышали лишь с третьего раза – не удивившись, подвинули солонку и тут же забыли о нём. Будто его не было. Вино не помогло, а пружина требовала освобождения, и он вдруг услышал собственный голос:
– Слушайте, молодёжь, что вы всё кричите? Неужели нельзя потише разговаривать?
На него воззрились с изумлением. Щуплый паренёк, подвигавший солонку, сказал ему:
– Тишины захотелось? А ведь тишина, папаша, только на кладбище.
Дубровин не помнит, как вцепился в отвороты его куртки, как сорвал с кресла на пол с криком: «Хамы! Все вы хамы!» Очнулся на затоптанном полу, лёжа лицом вниз, в тесном проходе меж столами, от резкой боли – ему заводили за спину руки. В роящихся над ним голосах чаще всего звучало слово «псих», и ему хотелось ответить им, что совсем нет, это они психи, утратившие способность замечать рядом сидящего человека. Но ответить не получилось – возле своего лица он увидел плохо вычищенные казённые ботинки дежурившего у метро милиционера.
В отделении, сидя за решётчатой перегородкой, он вначале требовал аудиенции у начальника, обещал привлечь внимание прессы к милицейскому произволу, грозил пожаловаться самому министру внутренних дел, но, услышав в ответ: «Да хоть в Кремль!» – неожиданно успокоился.
Выпустили его только утром.
– Ты не можешь представить, как мне в конце концов стало легко! – смеясь, рассказывал Дубровин. – Я сделал для себя открытие – понял психологическое состояние террориста-смертника. Его эта жизнь не принимает, и он идёт её взрывать… Понимаешь?.. Со мной что-то подобное произошло, я вдруг возненавидел почему-то того худого маленького паренька, на которого накинулся. Возненавидел толпу у метро. Причём я ведь, ты знаешь, никогда в жизни ни с кем не конфликтовал и не дрался. Никогда! Ни с кем!
Он помолчал, видимо, удивившись собственному признанию.
– И напрасно, наверное… Пережить такое ощущение бездны!.. Полёта в никуда!.. После этого и умереть не жалко.
Дубровин опять засмеялся.
– Ну да ладно, – сказал, оборвав смех. – Уеду я сегодня… Буду звонить… А жасмин жаль, вырубили под корень!.. Какая там жизнь была, помнишь?!.
Больше он Потапову не звонил.