Читать книгу Седьмой дневник - Игорь Губерман - Страница 2

Глава славословия

Оглавление

В недавней своей книжке «Вечерний звон» я целую главу пустил под оды, дифирамбы и панегирики друзьям, которых поздравлял на юбилеях. Там же я писал об удовольствии от этих сочинений: пьяное застолье с таким восторгом принимает любой рифмованный текст, что чувствуешь себя творцом шедевра. Но какие-то из этих поздравлений не особо стыдно видеть и потом, поэтому я часть такого славословия друзьям решил и в новой книге напечатать. Мне очень приятно это делать, потому что все герои – люди штучные, и я не только ум их и способности в виду имею, но и человеческие качества. Таких сейчас рожают редко, говорила моя бабушка, желая похвалить кого-нибудь. И я с ней полностью согласен.

А начну я – с Сандрика Каминского. Подружились мы в Москве давным-давно, а ныне уже двадцать почти лет живём в одном доме. Это большое удовольствие – выпить вечером с соседом безо всякого особенного повода. Но об одной его черте – железной дружеской надёжности – хоть я в стихе и написал, но следует о ней сказать особо. На примере одного всего лишь факта. Когда меня уже осудили и пошёл я в лагерь по этапу, Тата услыхала от кого-то, что в пересыльных тюрьмах можно получить свидание. А из тюрьмы в Волоколамске, куда Сандрик её привёз, я уже отбыл. «Поехали искать», – спокойно сказал Сандрик, и они отправились во Ржев. В России расстояния не маленькие. Но куда важней другое: на дворе – восьмидесятый год. Карается любое соучастие в жизни людей, властями осуждённых, – множество уже известно случаев такого подлого воздаяния. А Каминский – кандидат наук, доцент в столичном институте. Но, ни секунды не колеблясь, он повёз жену преступника по пересыльным тюрьмам. А всё прочее об этом моём друге – в оде на его семидесятилетие:

Когда-то Сандрик был доцентом,

он юных дурней обучал,

и в том, что мыслит он с акцентом,

его никто не уличал.


С тех пор, как вылез из пелёнок

и сразу стал на баб глядеть,

мечтали сотни сандрильонок

таким Сандрилой завладеть.


Но посреди любовной хляби

Сандрила видел свой билет:

пристал в метро однажды к бабе

и с нею счастлив много лет.


Ещё добавлю между строчек:

блюдя супружеский обет,

зачал он двух отличных дочек

и нынче стал безумный дед.


Владея даром вмиг понять,

где что прогнулось и помялось,

умел Сандрила починять

и то, что даже не ломалось.


Весьма надёжный друг Сандрила:

на виражах судьбы злодейской

он – как железные перила

на скользкой лестнице житейской.


Ему светили все дороги,

но был неслышный Божий глас,

и вдруг Сандрила сделал ноги

и оказался среди нас.


Хотя не ходит в синагогу,

но с Богом он интимно дружит:

Сандрила тем и служит Богу,

что вообще нигде не служит.


И не стремится никуда,

одной идеей крепко связан:

«Господь позвал меня сюда —

Он и кормить меня обязан».


Бог понял мысли глубину

и принял это испытание:

Он через Любочку-жену

послал Сандриле пропитание.


А Сандрик вызвал счастья стон,

поплывший как-то над державой,

когда собрал машину он

из ничего и гайки ржавой.


Одну черту его не скрою,

и знает каждый, кто знаком:

он мудр настолько, что порою

глядится полным мудаком.


Кто прибегал к его советам —

их у Сандрилы полон рот, —

прекрасно знают, что при этом

всё обстоит наоборот.


Вкуси от мудрости, приятель,

однако сам не будь лопух,

так через Сандрика Создатель

в нас развивает ум и дух.


Любых поступков одобритель,

ума немыслимый запас,

Сандрила – наш путеводитель,

а также атлас и компас.


И, не бросая слов на ветер,

сегодня мне сказать пора,

что не случайно так он светел:

он тайный праведник. Ура!


А начало дружбы с Ициком Авербухом вспоминается легко: двадцать два года назад он встречал нашу семью в Вене, он тогда работал в Сохнуте. Я запомнил эту встречу навсегда. Мы стояли тесно сбившейся, усталой и слегка растерянной группой: только что удалилась большая толпа наших самолётных попутчиков – они летели в Америку. К нам подошёл невысокий быстроглазый человек, приветливо сказал, чтоб мы не волновались, всё будет прекрасно, он сейчас вернётся и всё время будет с нами. После чего, обратившись ко мне, как будто мы давно знакомы, коротко сказал: «Губерман, пойдёмте со мной!» И я за ним пошёл, слегка недоумевая, откуда он меня знает. Попетляв по коридорам (он быстро шёл впереди), мы нырнули в какую-то дверь, и я впервые в жизни оказался в западном баре. Глаза мои тут же растеклись по сказочному обилию выпивки, а когда я обернулся, в руке у меня возник большой бокал коньяка. «Наш общий друг художник Окунь попросил вас встретить именно таким образом», – объяснил мне Ицик Авербух. И у меня непроизвольно брызнули слёзы. А после Ицик стал работать в Джойнте, занимаясь делом удивительным: он распределяет американскую гуманитарную помощь бедствующим еврейским семьям на территории России, Украины, Грузии и каких-то ещё бывших республик. Я ему к пятидесятилетию написал как-то стишок, откуда пару строф и позаимствую для начала:

В Одессе брюки некогда надев,

ты попусту не лез в борьбу с режимом,

но щедро наделял ты юных дев

своим ветхозаветным содержимым…


Друзьям ты и поддержка, и опора

по жизни скоротечной и шальной,

любая, где ты трудишься, контора

становится притоном и пивной…


А на шестидесятилетний юбилей (как же молод он, мерзавец!) я о нём написал гораздо подробней:

Я помню, как, исход верша,

в душевно-умственном провале,

достичь земли своей спеша,

мы в Вене грустно застревали.


И тут, как древний Одиссей,

вселяя в сердце светлый дух,

евреям, словно Моисей,

являлся Ицик Авербух.


А сам он жил без капли жалобы,

легко, как будто занят танцами,

его энергии достало бы

на две больших электростанции.


Себе красотку из Йемена

он в жёны взял, служа примером,

что два еврейские колена

соединить возможно хером.


А убежав от суеты,

в часы, когда повсюду спали,

трёх деток редкой красоты

он настругал на радость Тали.


С охотой он и ест, и пьёт,

всех веселит, судьбу не хает,

и так при случае поёт,

что Пугачёва отдыхает.


Весь век живя среди людей,

он не застыл, хотя начальник,

и много всяческих идей

он дарит нам, кипя, как чайник.


Со всеми он живёт в ладу,

ему забавна глупость наша,

он даже хвалит ту бурду,

что густо варит Окунь Саша.


Ценя его за ум и сметку,

я очень с Ициком дружу,

и с ним бы я пошёл в разведку,

но, слава Богу, не хожу.


Ему сегодня шестьдесят,

но только что ему с того,

и ни минуты не висят

без дела органы его.


Сияет свет на наших лицах,

пойдём – куда ни позови.

Мы очень рады, милый Ицик,

что современники твои.


А о любимой дочке Тане я люблю рассказывать одну чисто пророческую историю. Ей было шесть лет, когда я её повёз куда-то. Исполнилось как раз полвека с образования Советского Союза – всюду флаги трепыхались, и какие-то из громкоговорителей плескались песнопения и бравурные речи. Стоя возле меня в битком набитом автобусе, малютка Таня сказала исторические слова:

– Лучше ехать на такси, чем со многими народами.

Сами народы это осознали только двадцать лет спустя.

А вскоре (как же время-то летит!) явились к Тане мы на юбилей. И я прочёл ей оду на сорокалетие:

Порядок пьянства не наруша,

хотел бы я сказать сейчас:

спасибо, милая Танюша,

что родилась в семье у нас.


Вполне с душой твоею тонкой

(да и с повадкой заодно)

могла родиться ты японкой —

ходила б, дура, в кимоно.


Весьма подвижная девица,

лицом румяна и бела,

могла француженкой родиться —

какой бы блядью ты была!


В тебе есть нечто и славянское,

российской кротости пример:

налит коньяк или шампанское —

тебе один по сути хер.


Хоть на сердечные дела

бывала ты порой в обиде,

но чудных дочек родила,

а это – счастье в чистом виде.


Являя чудо доброты

на поле родственном тернистом,

совсем не била брата ты,

и вырос он авантюристом.


Твоё презрение к наукам,

семье известное давно,

ты передашь, конечно, внукам,

у дочек есть уже оно.


Твоё душевное тепло

всегда уют нам щедро дарит:

куда бы время ни текло,

а рядом Таня кашу варит.


Ты легкомысленна в папашу,

а в мать – по-женски ты умна;

прими любовь, Танюша, нашу,

и что налито – пей до дна!


А Боря Шильман тоже возмутительно молод: только что исполнилось шестьдесят. У Бори профессия загадочная – он хиропракт. У него своя клиника, и к нему густым потоком текут страждущие. Он не расспрашивает пациента о его болезнях и недомоганиях, он кладёт его на живот, гуляет пальцами по позвоночнику и сам говорит удивлённому больному, что именно того беспокоит. После чего он что-то гладит, разминает, порой встряхивает пациентов, невзирая на их жалобные стоны, и за несколько сеансов (а порой – всего за один) достигает чуда облегчения. И сам я был свидетелем таких чудес. И всё это – игрой на позвоночнике. Поэтому и славословие ему на юбилей я назвал —

Ода спинному хребту

Всех наших бед и радостей источник,

всех органов лихой руководитель —

таинственный и сложный позвоночник,

спинного мозга верный охранитель.


Он правит нашей хваткой деловой

и мудростью, прославленной в веках,

мы думаем отнюдь не головой,

а мозгом, затаённым в позвонках.


И знали уже древние народы:

какие ни случатся воспаления,

все боли наши, хвори и невзгоды

зависят от спинного управления.


И если человек – подлец и склочник

и пакости творить ему с руки —

виновен в этом тоже позвоночник,

шестой и двадцать третий позвонки.


И скрягу если мучают запоры,

он тужится, не спит и одинок,

здесь только об одном возможны споры —

какой затронут порчей позвонок.


Мужчина средних лет в любой момент

готов улечься с женщиной, ликуя,

а если бедолага импотент —

ослабли позвонки в районе хуя.


А пятый позвонок – совсем особый,

загадка его тайною покрыта,

рождает он порывы тёмной злобы

у тёмного душой антисемита.


Один лишь позвоночник виноват,

что бьёт жену подвыпивший мужчина,

и даже если кто мудаковат —

сокрыта в позвонках тому причина.


Но что бы ни случилось с человеками,

какие хвори тело ни гнетут,

убогими и хмурыми калеками

они к Борису Шильману идут.


От Бори выходя, они смеются,

уху едят на травке у реки,

и так, не зная удержу, ебутся,

что видно, как окрепли позвонки.


Хребту спинному оду посвящая,

сказать хочу я с искренним волнением:

живи, Борис, и дальше, восхищая

весь мир своим целительным умением!


А про Витю Браиловского и его жену Иру я уже писал неоднократно. Дружба наша скреплена тюремным испытанием, хотя в местах сидели мы разных: Витя – в тюрьме столичной, в Бутырской, а я – в Загорске и Волоколамске. «Видишь, – сказал мне как-то Витя снисходительно, – тебя в Москве даже сидеть не пустили!» Так что и стихи я им пишу, сдобренные по возможности любимыми словами из уголовной фени. Подруга вора, например, – маруха, у Вити это слово очень нежно и ласкательно звучит, когда мы говорим об Ире. По этому пути пошёл, естественно, и я, когда случился Ирин юбилей:

Мужика к высотам духа

кто весь век ведёт?

Маруха.


Если в горле стало сухо,

кто стакан нальёт?

Маруха.


Твёрже стали, мягче пуха

в нашей жизни кто?

Маруха.


Если всё темно и глухо,

кто утешит нас?

Маруха.


Если вдруг повалит пруха,

кто разделит фарт?

Маруха.


Кто назойливо, как муха,

мысли нам жужжит?

Маруха.


Кто, хотя у мужа брюхо,

ценит мужа в нём?

Маруха.


А Вите на его семидесятилетие я описал весь его жизненный путь:

Я Витю знаю хорошо,

хочу воспеть его харизму.

Он очень долгий путь прошёл

от онанизма к сионизму.


С медалью Витя школу кончил,

ему ученье не обрыдло,

и стал он грызть науки пончик,

стремясь добраться до повидла.


Плетя узор цифирной пряжи,

он тихо жил в подлунном мире,

и по рассеянности даже

зачал детей подруге Ире.


Без героизма и злодейства

свой срок по жизни он мотал,

но вдруг высокий дух еврейства

в его крови заклокотал.


И стал он пламенный борец

за право выезда евреям,

его обрезанный конец,

подобно флагу, всюду реял.


В железном занавесе дырку

хотел пробить он головой,

из-за чего попал в Бутырку,

но вышел целый и живой.


И одолел судьбу еврей,

на землю предков он вернулся,

о камни родины своей

довольно крепко наебнулся.


Но, не привыкши унывать,

изжил он горечь на корню

и вскоре стал преподавать

студентам разную херню.


Ещё он очень музыкален

и тягой к выпивке духовен,

и где б ни жил, из окон спален

текли Шопен или Бетховен.


Но надоела скоро Вите

учёной линии тесьма,

и Витя круто стал политик,

поскольку был мудёр весьма.


И тут освоился так быстро

(он опыт зэка не забыл),

что даже занял пост министра

и полчаса министром был.


С утра он важно едет в кнессет,

престижной славы пьёт вино

и с обстоятельностью месит

большой политики гавно.


Зачем писал я эту оду?

Чтобы слова сказать любовные,

что в масть еврейскому народу

такие типы уголовные.


Тут непременно надо сделать интересную добавку. Витя действительно был министром науки всего три-четыре дня, а после что-то поменялось в их правительственных играх, и Витя стал заместителем министра внутренних дел. Я даже как-то навещал его по месту службы: когда ещё доведётся посидеть в кабинете заместителя министра, да ещё внутренних дел? Я только очень был разочарован: клетушка и клетушка, да к тому же – плохо сделанный ремонт. Но дело не в этом. Витя решил, что столь недолгое пребывание в министрах – может быть, рекорд всемирный, и послал запрос об этом в комитет (так ли он называется?) Гиннесса по рекордам. Оттуда ему вскоре вежливо ответили: уж извините, это не рекорд, известны люди, пробывшие в должности министров четверть часа, после чего их расстреляли. Так что Витя дёшево отделался.


А Яше Блюмину писал я восхваление – к восьмидесятилетию. Он и сегодня хоть куда, дай Бог ему здоровья и удачи. О его таланте творческом я написал в стихе, а вот о доброте его необычайной надо бы сказать особо. Он к себе в свою столярную мастерскую брал, чтобы помочь им прокормиться, таких проходимцев, что потом его печальные истории мы слушали, не зная, смеяться или плакать. Но главное о нём – в торжественной оде:

Безумной силой Геркулеса

природа Яшу наградила;

пока он юный был повеса,

вся сила в еблю уходила.


Он был художник по призванию

и был в искусстве эрудит.

Когда б не тяга к рисованию,

то стал бы питерский бандит.


Но тут любовь накрыла Якова,

навеки став его судьбой;

Алёна вышла б не за всякого,

но Яша всех затмил собой.


Он отродясь не жёг табак

и не макал перо,

любил друзей, любил собак

и выпить мог ведро.


Игрушки резал он недурно,

сам Ростропович, как дитя,

так восторгался ими бурно,

что умер сорок лет спустя.


Плюя на прелести карьеры,

он душу дерева постиг

и начал делать интерьеры,

в чём высоты большой достиг.


И в мастера наш Яша вышел,

огнём таланта был палим,

но голос предков он услышал

и съехал в Иерусалим.


Не высох в жаркой он пустыне,

завидный ждал его успех —

шкафы для письменной святыни

стал делать он искусней всех.


Умело пряча ум и чувства,

но мысля очень глубоко,

принёс в еврейское искусство

он выебоны рококо.


А также всякое барокко

он поднял тут на высоту,

и без единого упрёка

глядит еврей на красоту.


Не знал еврей в краю убогом

шкафов красивей и прочней,

и Божий дух по синагогам

стал веять гуще и сочней.


Являет Яша гордость нашу,

в нём доброты и вкуса много,

и Бог любуется на Яшу,

а Яша стружкой славит Бога.


Вот пока и всё. Но близятся другие юбилеи и, Бог даст, ещё я славословий накропаю. Ведь кого, как не друзей и близких, нам положено в короткой этой жизни восхвалять?

Седьмой дневник

Подняться наверх