Читать книгу Искусство стареть (сборник) - Игорь Губерман - Страница 5

В органах слабость, за коликой – спазм, старость – не радость, маразм – не оргазм

Оглавление

Исполняя житейскую роль,

то и дело меняю мелодию,

сам себе я и шут и король,

сам себе я и царь и юродивый.



Сполна уже я счастлив оттого,

что пью существования напиток.

Чего хочу от жизни? Ничего.

А этого у ней как раз избыток.



Когда мне часто выпить не с кем,

то древний вздох, угрюм и вечен,

осознаётся фактом веским:

иных уж нет, а те далече.



Кофейным запахом пригреты,

всегда со мной теперь с утра

сидят до первой сигареты

две дуры – вялость и хандра.



Дыша озоном светлой праздности,

живу от мира в отдалении,

не видя целесообразности

в усилии и вожделении.



У самого кромешного предела

и даже за него теснимый веком,

я делал историческое дело —

упрямо оставался человеком.



Болезни, полные коварства,

я сам лечу, как понимаю:

мне помогают все лекарства,

которых я не принимаю.



Я курю, бездельничаю, пью,

грешен и ругаюсь, как сапожник;

если бы я начал жизнь мою

снова, то ещё бы стал картёжник.



Ушли куда-то сила и потенция,

зуб мудрости на мелочи источен.

Дух выдохся. Осталась лишь эссенция,

похожая на уксусную очень.



Чуждый суете, вдали от шума,

сам себе непризнанный предтеча,

счастлив я всё время что-то думать,

яростно себе противореча.



Не люблю вылезать я наружу,

я и дома ничуть не скучаю,

и в житейскую общую стужу

я заочно тепло источаю.



За бурной деловой людской рекой

с холодным наблюдаю восхищением;

у замыслов моих размах такой,

что глупо опошлять их воплощением.



Усталость, праздность, лень и вялость,

упадок сил и дух в упадке...

А бодряков – мешает жалость —

я пострелял бы из рогатки.



Из деятелей самых разноликих,

чей лик запечатлён в миниатюрах,

люблю я видеть образы великих

на крупных по возможности купюрах.



Быть выше, чище и блюсти

меня зовут со всех сторон,

таким я, Господи прости,

и стану после похорон.



Судьбу дальнейшую свою

не вижу я совсем пропащей,

ведь можно даже и в раю

найти котёл смолы кипящей.



Я нелеп, недалёк, бестолков,

да ещё полыхаю, как пламя;

если выстроить всех мудаков,

мне б, конечно, доверили знамя.



С возратом яснеет Божий мир,

делается больно и обидно,

ибо жизнь изношена до дыр

и сквозь них былое наше видно.



Размазни, разгильдяи, тетери —

безусловно любезны Творцу:

их уроны, утраты, потери

им на пользу идут и к лицу.



Я вдруг почувствовал сегодня —

и почернело небо синее, —

как тяжела рука Господня,

когда карает за уныние.



Я жив: я весел и грущу,

я сон едой перемежаю,

и душу в мыслях полощу,

и чувством разум освежаю.



Столько силы и страсти потрачено

было в жизни слепой и отчаянной,

что сполна и с лихвою оплачена

мимолётность удачи нечаянной.



Я врос и вжился в роль балды,

а те, кто был меня умней,

едят червивые плоды

змеиной мудрости своей.



Жил на ветру или теплично,

жил как бурьян или полезно —

к земным заслугам безразлична

всеуравнительная бездна.



Когда последняя усталость

мой день разрежет поперёк,

я ощутить успею жалость

ко всем, кто зря себя берёг.



А жаль, что на моей печальной тризне,

припомнив легкомыслие моё,

все будут говорить об оптимизме,

и молча буду слушать я враньё.



От воздуха помолодев,

как ожидала и хотела,

душа взлетает, похудев

на вес оставленного тела.



Нам после смерти было б весело

поговорить о днях текущих,

но будем только мхом и плесенью

всего скорей мы в райских кущах.



Подвержены мы горестным печалям

по некой очень мерзостной причине:

не радует нас то, что получаем,

а мучает, что недополучили.



Нет сильнее терзающей горести,

жарче муки и боли острей,

чем огонь угрызения совести;

и ничто не проходит быстрей.



Не ведая притворства, лжи и фальши,

без жалости, сомнений и стыда

от нас уходят дети много раньше,

чем из дому уходят навсегда.



По праху и по грязи тёк мой век,

и рабством и грехом отмечен путь,

не более я был, чем человек,

однако и не менее ничуть.



Жестоки с нами дети, но заметим,

что далее на свет родятся внуки,

а внуки – это кара нашим детям

за наши перенесенные муки.



Умеренность, лекарства и диета,

привычка опасаться и дрожать —

способны человека сжить со света

и заживо в покойниках держать.



Я очень пожилой уже свидетель

того, что наши пафос и патетика

про нравственность, мораль и добродетель —

пустая, но полезная косметика.



Забавы, утехи, рулады,

азарты, застолья, подруги.

Заборы, канавы, преграды,

крушенья, угар и недуги.



Начал я от жизни уставать,

верить гороскопам и пророчествам,

понял я впервые, что кровать

может быть прекрасна одиночеством.



Все курбеты, сальто, антраша,

всё, что с языка рекой текло,

всё, что знала в юности душа, —

старости насущное тепло.



Глаза моих воспоминаний

полны невыплаканных слёз,

но суть несбывшихся мечтаний

размыло время и склероз.



Утрачивает разум убеждения,

теряет силу плоть и дух линяет;

желудок – это орган наслаждения,

который нам последним изменяет.



Бог лично цедит жар и холод

на дней моих пустой остаток,

чтоб не грозил ни лютый холод,

ни расслабляющий достаток.



Белый цвет летит с ромашки,

вянут ум и обоняние,

лишь у маленькой рюмашки

не тускнеет обаяние.



Увы, красавица, как жалко,

что не по мне твой сладкий пряник,

ты персик, пальма и фиалка,

а я давно уж не ботаник.



Я старость наблюдаю с одобрением —

мы заняты любовью и питьём;

судьба нас так полила удобрением,

что мы ещё и пахнем и цветём.



Глаза сдаются возрасту без боя,

меняют восприятие зрачки,

и розовое всё и голубое

нам видится сквозь чёрные очки.



Из этой дивной жизни вон и прочь,

копытами стуча из лета в осень,

две лошади безумных – день и ночь

меня безостановочно уносят.



Ещё наш вид ласкает глаз,

но силы так уже ослабли,

что наши профиль и анфас —

эфес, оставшийся от сабли.



Забавный органчик ютится в груди,

играя меж разного прочего

то светлые вальсы, что всё впереди,

то танго, что всё уже кончено.



Есть в осени дыханье естества,

пристойное сезону расставания,

спадает повседневности листва

и проступает ствол существования.



Того, что будет с нами впредь,

уже сейчас легко достигнуть:

мне, чтобы утром умереть —

вполне достаточно подпрыгнуть.



Мне близко уныние старческих лиц,

поскольку при силах убогих

уже мы печальных и грустных девиц

утешить сумеем немногих.



Стало сердце покалывать скверно,

стал ходить, будто ноги по пуду,

больше пить я не буду, наверно,

но и меньше, конечно, не буду.



У старости моей просты приметы:

ушла лихая чушь из головы,

а самые любимые поэты

уже мертвы.



К ночи слышней зловещее

цоканье лет упорное,

самая мысль о женщине

действует как снотворное.



В душе моей не тускло и не пусто,

и даму если вижу в неглиже,

я чувствую в себе живое чувство,

но это чувство юмора уже.

К любви я охладел не из-за лени,

и к даме попадая ночью в дом,

упасть ещё готов я на колени,

но встать уже с колен могу с трудом.



Зря девки не глядят на стариков

и лаской не желают ублажать:

мальчишка переспит – и был таков,

а старенький не в силах убежать.



Когда любви нахлынет смута

на стариковское спокойствие,

Бог только рад: мы хоть кому-то

ещё доставим удовольствие.



И вышли постепенно, слава Богу,

потратив много нервов и труда,

на ровную и гладкую дорогу,

ведущую к обрыву в никуда.



Время льётся даже в тесные

этажи души подвальные:

сны мне стали сниться пресные

и уныло односпальные.



В наслаждениях друг другом

нам один остался грех:

мы садимся тесным кругом

и заводим свальный брех.



Вдруг то, что забытым казалось,

приходит ко мне среди ночи,

но жизни так мало осталось,

что всё уже важно не очень.



Я равнодушен к зовам улицы,

я охладел под ливнем лет,

и мне смешно, что пёс волнуется,

когда находит сучий след.



Время шло, и состарился я,

и теперь мне отменно понятно:

есть у старости прелесть своя,

но она только старости внятна.



С увлечением жизни моей детектив

я читаю, почти до конца проглотив;

тут сюжет уникального кроя:

сам читатель – убийца героя.



Друзья уже уходят в мир иной,

сполна отгостевав на свете этом;

во мне они и мёртвые со мной,

и пользуюсь я часто их советом.



Два пути у души, как известно:

яма в ад или в рай воспарение,

ибо есть только два этих места,

а чистилище – наше старение.



Ушёл кураж, сорвался голос,

иссяк фантазии родник,

и словно вялый гладиолус,

тюльпан души моей поник.



Не придумаешь даже нарочно

сны и мысли души обветшалой:

от бессилия старость порочна

много более юности шалой.



Усталость сердца и ума —

покой души под Божьим взглядом;

к уставшим истина сама

приходит и садится рядом.



Томлением о скудости финансов

не мучаюсь я, голову клоня,

ещё в моей судьбе немало шансов,

но все до одного против меня.



Кипя, спеша и споря,

состарились друзья,

и пьём теперь мы с горя,

что пить уже нельзя.



Я знаю эту пьесу наизусть,

вся музыка до ноты мне известна:

печаль, опустошённость, боль и грусть

играют нечто мерзкое совместно.



Болтая и трепясь, мы не фальшивы,

мы просто оскудению перечим;

чем более мы лысы и плешивы,

тем более кудрявы наши речи.



Подруг моих поблекшие черты

бестактным не задену я вниманием,

я только на увядшие цветы

смотрю теперь с печальным пониманием.



То ли поумнел седой еврей:

мира не исправишь всё равно,

то ли стал от возраста добрей,

то ли жалко гнева на гавно.



Уже не люблю я витать в облаках,

усевшись на тихой скамье,

нужнее мне ножка цыплёнка в руках,

чем сон о копчёной свинье.



Тихо выдохлась пылкость источника

вожделений, восторгов и грёз,

восклицательный знак позвоночника

изогнулся в унылый вопрос.



Сейчас, когда смотрю уже с горы,

мне кажется подъём намного краше:

опасности азарт и риск игры

расцвечивали смыслом жизни наши.



Читал, как будто шёл пешком

и в горле ком набух,

уже душа моя с брюшком,

уже с одышкой дух.



Стареть совсем не больно и не сложно,

не мучат и не гнут меня года,

и только примириться невозможно,

что прежним я не буду никогда.



Какая-то нечестная игра

играется закатом и восходом:

в пространство между завтра и вчера

бесследно утекают год за годом.



Нет сил и мыслей, лень и вялость,

а мир темнее и тесней,

и старит нас не столько старость,

как наши страхи перед ней.



Знаю старцев, на жизненном склоне

коротающих тихие дни

в том невидимом облаке вони,

что когда-то издали они.



Кто уходит, роль не доиграв,

словно из лампады вылив масло,

знает лучше всех, насколько прав,

ибо искра Божья в нём погасла.



Былое сплыло в бесконечность,

а всё, что завтра – тёмный лес;

лишь день сегодняшний и вечность

мой возбуждают интерес.



Шепнуло мне прелестное создание,

что я ещё и строен и удал,

но с нею на любовное свидание

на ровно четверть века опоздал.



Ушедшего былого тяжкий след

является впоследствии некстати,

за лёгкость и беспечность юных лет

мы платим с переплатой на закате.



Другим теперь со сцены соловьи

поют в их артистической красе,

а я лишь выступления свои

хожу теперь смотреть, и то не все.



То плоть загуляла, а духу не весело,

то дух воспаряет, а плоть позабыта,

и нету гармонии, нет равновесия —

то чешутся крылья, то ноют копыта.



Уже мы стали старыми людьми,

но столь же суетливо беспокойны,

вступая с непокорными детьми

в заведомо проигранные войны.



Течёт сквозь нас река времён,

кипя вокруг, как суп,

был молод я и неумён,

теперь я стар и глуп.



Поскольку в землю скоро лечь нам

и отойти в миры иные,

то думать надо ли о вечном,

пока забавы есть земные?



Погоревать про дни былые

и жизнь, истекшую напрасно,

приходят дамы пожилые

и мне внимают сладострастно.



Нет вовсе смысла втихомолку

грустить, что с возрастом потух,

но несравненно меньше толку

на это жаловаться вслух.



В тиши на руки голову клоня,

порою вдруг подумать я люблю,

что время вытекает из меня

и резво приближается к нулю.



Пришёл я с возрастом к тому,

что меньше пью, чем ем,

а пью так мало потому,

что бросил пить совсем.



С годами нрав мой изменился,

я разлюбил пустой трезвон,

я всем учтиво поклонился

и отовсюду вышел вон.



Былое вдруг рыжею девкой

мне в сердце вошло, как колючка,

а память шепнула с издевкой,

что это той женщины – внучка.


Искусство стареть (сборник)

Подняться наверх