Читать книгу Восьмой дневник - Игорь Губерман - Страница 1

Предисловие

Оглавление

Конечно, есть на свете книги редкой выделки: текст написан кровью сердца, переплёт – из кожи автора. Моя к такому виду не относится: ума холодных наблюдений больше в ней, чем сердца горестных замет. На самом деле я хотел бы написать совсем другую книгу. Тема Вечного Жида, история Агасфера давно уже волновала меня великодушием Христа к тому случайному жлобу, который подвернулся по дороге на Голгофу. Ведь назначенное ему вечное скитание запросто могло обернуться куда большим кошмаром – неразлучностью с женой, имя которой подворачивалось так естественно: Агасфирь. Я даже их характеры продумал: она была энергична и предприимчива, а он – меланхоличен и ленив. И такие тут коллизии безвыходной семейной жизни мог бы я наворотить, что эта книга стала бы лучшей из лучших в описании грядущего матриархата. Но, по счастью, я лишён таланта бытописателя, такую книгу я не потяну, её напишет кто-нибудь другой. А я по колее привычной поплетусь и свой дневник продолжу как умею. Как-то я прочёл у Андрея Синявского, что название книги должно звучать как музыка и сразу же нести тот смысл, который вложен в книгу. Насчёт музыки не знаю (очень я немузыкален), а нехитрый смысл всего дальнейшего названием «Дневник» сполна исчерпан: тут и в самом деле будут содержаться только записи моих летучих впечатлений и несложных мыслей по пути. Кстати, там же у Синявского набрёл я на совет матёрого литературного знатока и не поленился даже выписать, настолько мне пришлась по нраву эта хлёсткая безжалостная мысль: «Чтобы написать что-нибудь стоящее, нужно быть абсолютно пустым». Чего-чего, а пустоты вполне достаточно, могу спокойно приниматься за письмо.

Хорошо и приятно писать о самом себе, подумал я. Не надо сидеть в библиотеке, ползать по Интернету, никакой не сделаешь позорной ошибки, а если что наврёшь, так на здоровье, и читателю гораздо интересней. Плиний Старший меня в этом смысле очень поддержал, где-то написав весьма ободряюще: «Нет книги столь плохой, чтобы она была бесполезной». Очень я ценю древних мыслителей и всегда нахожу у них цитаты на все случаи жизни. Эти цитаты ещё тем хороши, что их и проверять никто не станет – кому охота копаться в такой древности? Поэтому я давно уже изготовил и держу в запасе большие выписки из бесед Эмпедокла с Тетрациклином. А самому себе глубоких переживаний и ветвистых мыслей не приписываю (нет их начисто) – живу и покрываю буквами бумагу. А касаемо того, что мельтешу, перемещаясь по пространству, как цыган с медведем (в одном лице), – так, слава богу, и кормление семьи отсюда происходит, и чего наповидаю, сразу же о том и напишу.

Сегодня мне исполняется семьдесят шесть, идёт вторая половина восьмого десятка лет, я неуклонно приближаюсь к месту моего назначения. И даже графоманы перестали слать мне свои опусы – должно быть, полагая, что ввиду маразма я уже их не смогу благословить. В эти годы самая пора сидеть на завалинке, курить табак-самосад и вспоминать, как воевал с Наполеоном. Это сезон, когда давно перестал захлёбываться от обилия жизненных соков, зовущих на эскапады и приключения, и время течёт ровно, у него и ритм иной, чем ранее когда-то. Ритм молодого существования похож на стук каблуков человека, легко сбегающего с лестницы. Ритм стариковский – это звук шагов того же человека, много лет спустя тяжело поднимающегося по тем же ступенькам. А посреди ещё – кризис среднего возраста. Впрочем, я легко перенёс его в тюрьме и лагере, где надо было не о смысле жизни думать, а скорее – о сохранности её. И возраст мой сегодняшний меня довольно мало удручает, я ещё со школьных лет помню прекрасные слова, услышанные мною во дворе. У нас в соседнем доме жили две проститутки (работали они на Белорусском вокзале). Даже имена их до сих пор помню – Валя и Наташа (на вокзале – Эвелина и Нателла). В воскресные дни они часто сиживали в полдень на дворовой скамейке – курили «Беломор» и лузгали семечки. Мы, мальчишки, часто тёрлись поблизости – невыразимая была в них привлекательность для нашего подросткового возраста. Им было лет по тридцать, и пессимистка Эвелина порой об этом грустно вспоминала. А подружка Нателла всякий раз ей говорила: «Ты, Валюха, не тушуйся, мы ещё нужны людям!» Я эти слова запомнил на всю жизнь.

Ну ладно, вечером большая пьянка предстоит. С утра я посмотрел злорадно на отложенную накануне пачку сигарет, где с паршивой подлостью зловещей было мне уведомление: «Курение убивает», и закурил из другой пачки, там хоть сообщалось только о сердечно-лёгочных расстройствах. Количество, конечно, надо сократить, подумал я, закуривая вторую. Нет, я согласен полностью с написанным на той паскудной пачке, и курение, конечно, убивает. Но ведь медленно: со мной оно творит своё убийство уже лет пятьдесят, как не больше. И когда хожу к врачам (порой хожу), то совершенно вне связи с этим пагубным блаженством. Просто созревает в подуставшем организме некое очередное неустройство, и я с прилежностью его лечу. Даже суворовское изречение приспособил в виде утешения: тяжело в лечении, легко в раю.

И тут я вспомнил о приятном: девять месяцев назад, седьмого октября, мне позвонил один читатель мой из Питера. Они с женой под вечер сели выпивать, а чтобы бытовое пьянство в праздник превратить, сообразили вдруг, что отмечают день моего зачатия. О чём немедленно и сообщили мне по телефону. И я польщенно их благодарил.

На пьянке будут произнесены, конечно, разные чувствительные слова, носящие характер поминальных, я от них растрогаюсь и свой любимый тост произнесу (горжусь, что сам когда-то сочинил) – «За благородство, с которым наши жёны переносят своё счастье!». А после все заговорят с соседями по столу, и я спокойно буду пить свой виски – даже Тата в этот день не упрекнёт меня в излишнем употреблении.

А года полтора назад мне выпал шанс приобрести всемирную известность. Историческую, несомненно, ибо ранее такого с авторами не случалось и не будет, хочется надеяться, впоследствии. Я завывал мои стишки в Нью-Йорке, и не где-нибудь, а в концертном зале «Миллениум», на Брайтоне, где публика горячая, поскольку из Одессы и окрестностей её. Набилось там под тысячу смешливого народа, первое отделение мне явно удалось, все кинулись в антракте покупать книги и, конечно, их подписывать. Я стремительно калякаю автографы в фойе на каждом концерте, а что здесь мой стул придвинут вплотную к стене, я как-то не заметил. Обычно первые десять минут зрители шумной беспорядочной толпой напирают на стол, стремясь быстрее надписать свою покупку, я уже привык к такому хаотическому натиску (я даже радуюсь ему), но на этот раз толпа была чересчур обильна, и задние активно поджимали, стремясь протолкаться. Стол мой наклонился, и столешница со страшной силой врезалась куда-то ниже рёбер. Я пытался закричать, но смог издать только хриплый клёкот. Дышать я тоже не мог. Ещё я помню побледневшие и искажённые страхом лица тех, что были около стола – они уже ничего не могли сделать. Ещё минута, и случилось бы событие уникальное: читатели раздавили автора насмерть. Ах, какая у меня была бы слава! Только вдруг на стол вскочил какой-то молодой мужчина и гортанно что-то завопил. Стол немедля выпрямился, встал на все четыре ножки, я вдохнул немного воздуха и ожил. А мужчина продолжал что-то кричать, можно было с трудом разобрать, что это английский. А ещё двое таких же в строгих костюмах с галстуками уже расталкивали толпу, ко мне пробираясь. Оказалось, что владельцы этого концертного зала держат в охранниках молодых турецких мужчин – то ли не полагаясь на соплеменников, то ли по причине, что дешевле. Так мне, во всяком случае, объяснил кто-то за сценой. Эти молодые турки, удивлённые такой Ходынкой, и спасли меня от счастья быть раздавленным своими же читателями, лишив несомненно уникальной известности. Даже жаль немного, что уцелел. И тихо продолжаю стариться.


Как дивно я наплакался недавно! Мы с женой ездили в Хайфу, где наша внучка приносила воинскую присягу. На огромный плац торжественным парадным шагом вышло полторы сотни девчушек, выстроились в несколько рядов и сперва выслушали краткую молитву полкового раввина. А может быть, это был просто монолог о доблести библейских предков, я даже не пробовал понять. Я ошалело вертел головой, рассматривая неисчислимое количество родственников, замерших на каменных скамьях амфитеатра, а после стал выискивать глазами свою любимицу в лётной форме (внучка наша попала в военно-воздушные части, что само по себе было предметом гордости). Тем временем какой-то большой воинский чин зачитывал им слова присяги, а они хором повторяли каждый отрывок. Я давно уже рассмотрел внучку, но пока глаза у меня только слабо слезились – очень уж был трогателен и смешон этот девичий строй. Но дальше – каждая из них подходила к группе офицеров, ей вручали винтовку и Библию, а она, прижав книгу к левой груди, громко произносила: «Клянусь!» Я вытер глаза, искоса глянул на скамьи сзади меня (нас было человек восемьсот) и обнаружил множество прослезившихся матерей с отцами, бабушек и дедов. Настала как раз очередь внучки, тут уж я заплакал, не стесняясь. Никогда не подозревал в себе такой сентиментальности. А сразу после церемонии присяги их отпустили в объятия родственников, и огромная толпа расселась на зелёной поляне возле плаца, устроив нечто вроде пикника. Каждая группа обнимала-поглаживала своё сразу повзрослевшее дитя (с винтовками они уже не расставались), уважительно трогала на пилотке значок военно-воздушных сил (внучка очень им уже гордилась и так засовывала пилотку под погон, чтоб он был виден), а главное – старалась пообильней покормить домашними продуктами упорхнувшее чадо. Остальные закусывали прямо на трибунах. Девки сияли! Представляю себе, как их муштровали две недели, обучая маршировать и перестраиваться.

А ощущения совсем иные довелось мне испытать чуть позже – на торжестве обрезания моего младшего внука. Меня как патриарха пригласили быть сандаком – это человек, на коленях которого лежит младенец в то время, как невозмутимо строгий моэль (резник в просторечии) отсекает восьмидневному малышу крайнюю плоть. Я в ужасе хотел было отказаться, но взял себя в руки, уселся на стол (кресла подходящего не оказалось) и твёрдым голосом попросил сына, чтоб меня немедленно окатили холодной водой, если я поплыву от выступившей крови. Все сочувственно засмеялись и обещали. Оказалось всё совсем нестрашно, очень уж подвинулась технология этого ритуала, я изготовился к самой (на мой взгляд) важной части процедуры. Мне рассказали, что за те секунды, что моэль выпрямляется, совершив обрезание, сандак может (и должен) молча произнести про себя пожелания младенцу на предстоящую жизнь – и они сбудутся. К этой важной части торжества я приготовил слов примерно десять, но успел проговорить только три – чтобы он был весёлым, умным и ебливым. Очень уж быстро выпрямился моэль. Но три вполне достойных пожелания-напутствия сказать я всё-таки успел. И очень был собой доволен, что не плюхнулся в обморок от проступившей капельки крови. Так что напился я в тот день с полным и законным основанием.

В день рождения полезно что-нибудь хорошее подумать о себе, и я подумал. Ведь какое счастье, что я начисто лишён зависти, распространённого недуга у так называемых творческих людей. Один приятель рассказал мне очень яркую историю. Он бард, поёт он собственные песни, и как-то оказался на свальном концерте вместе с пятью-шестью такими же умельцами. Сразу же после концерта они уселись выпивать в гримёрке, а он чуть задержался в зале. И придя к соратникам, сказал с законной гордостью: «Ребята, меня только что сравнили с Высоцким!» За столом наступило угрюмое молчание, он даже не ожидал такой реакции. И пояснил: «Ко мне сейчас подошёл какой-то незнакомый мужик и стал хвалить мои песни. А потом говорит: ‘‘Но по сравнению с Высоцким ты говно!’’» И как разгладились, как посветлели лица его коллег!


Ну, что ещё необходимо написать в предисловии? А, вот что: из последней поездки я привёз очень существенный признак того, что Путин (наконец-то!) вызывает неприязнь у населения. Пять водителей машин (два таксиста и три левака) в разных городах страны повестнули мне, что на самом деле Путин – еврей. А московский таксист даже рассказал, как в этой связи пострадал Ходорковский. Вот его версия, тут же записанная мной, так что довольно близко к тексту: «Понимаешь, это всё случилось в еврейский праздник Пурим. Они втроём сидели выпивали – Путин, бывший наш мэр города Лужков и Ходорковский. Выпили, о чём-то стали спорить. А горячие все трое! И чего-то Путин возражал, а Ходорковский говорит ему: да ты еврей и рассуждаешь по-еврейски. А такого Путин не прощает никому!»

И я порадовался молча, что хотя бы таким образом у россиян родится понимание.

Каждый раз, приезжая на гастроли и мотаясь по различным городам, я заново радуюсь тому, что Россия ещё вполне жива – несмотря на все усилия её вождей и правителей. И народ российский предаётся своему извечному любимому занятию – оживлённо безмолвствует. Жить во лжи, бессилии и унижении людям очень обидно, и ради душевного покоя и равновесия они как бы не видят, что живут во лжи, бессилии и унижении. К тому же я ведь наблюдаю казовую сторону российской жизни – смеющихся нарядных зрителей, хорошо одетых горожан, вышедших погулять и за покупками, а кошмаров и уродств окраинной жизни, тягот быта и тоску бесправия не вижу вовсе. И мой залётно-фраерский, туристский оптимизм справедливо осуждают в застольных спорах отдельные местные жители. А кстати, очень многие из них – вполне преуспевшие, весьма упакованные люди, и автомобили у них – роскошные гольденвейзеры (марку автомобиля я могу назвать не точно). Они в меру характера то сдержанно, то пылко говорят о царящем в стране разнузданном произволе. О бесправии и множественной нищете, о мздоимстве и бездарной наглости сосущих кровь клопов-чиновников, и многое другое упоённо мне перечисляют. И всё это правда. И притом – безвыходная и безнадёжная, что для души ещё потяжелее, чем для разума. Но я, однако, знаю возражения и горячо (по мере выпивания) их выдвигаю. Согласитесь, говорю я вкрадчиво, что сегодняшний феодальный режим всё же намного лучше, чем ещё только вчерашнее рабовладельческое в чистом виде устройство страны. И приметы нынешней свободы тщательно упоминаю. А насчёт того, что по-бандитски всё отлажено, так ведь такие люди нынче у власти, а феодалы того давнего времени были отнюдь не лучше в этом смысле. Так что Россия просто с большим запозданием перешла от рабства к феодализму, а впереди у неё таким образом – разумное и куда светлее будущее. Нельзя же прямо из лагеря (а был ведь чистый лагерь) перейти к почти разумной современности. Отсюда и мой постыдный оптимизм. Тут собеседники мои чуть утихают (хочется мне думать – вспоминая горестные судьбы своих отцов и дедов), а я тем временем закусываю жареной картошкой и солёной рыбой, таково моё любимое меню. И мне немного стыдно за свои невидимые глазу собутыльников розовые иностранские очки. Я помню многое из прочитанного мной о кошмарности жизни в сегодняшней России, о повсюдном гнусном беспределе, об унизительности существования под властью крепко сколоченной огромной мафии. Забавно, что расцветка государственного флага нам об этой мафии напоминает: красный, голубой, белый – а теперь подряд сложите первые буквы. Но об этом лучше вслух не говорить, и дружно все мы переходим на анекдоты, лучшую душевную защиту от реальности.

А теперь – о странствиях моих за два последних года.

Восьмой дневник

Подняться наверх