Читать книгу Предновогодние хлопоты II - Игорь Иванович Бахтин - Страница 1

Оглавление

Глава VI. Калинцев

Отдёрнув край занавески, Калинцев сонно глянул в окно. За ним медленно проехал троллейбус, за его запотевшими окнами угадывалась плотная масса людей, звонко смеясь, прошла стайка детей, в воинской части на противоположной стороне улицы мутно светились окна, у проходной курил молоденький солдат с тесаком на поясе. «Уже двенадцать? Причудилось, что пушка бухнула на Петропавловке, или это в голове у меня взрыв?» —пробормотал он и обессилено упал на подушку.

За окном под хриплые окрики командира шумно загалдели солдаты, в смежной квартире завизжала дрель и басовито залаяла собака, из кухни пробивался шум льющейся воды и позвякивание посуды. На мгновенье он снова провалился в сон. В голове сумбурно завертелись смутные картинки, бежавшие не останавливаясь, быстро сменяя друг друга. Он полежал ещё несколько минут, вставать не хотелось, но и заснуть он уже не мог.

Когда он спустил ноги с кровати на пол, в комнату стремительно влетела Линда и принялась бурно выражать радость. Он погладил её, она лизнула его в губы.

– Ну, ну, – отстранился он. – Беги, сообщай Людмиле, что хозяин проснулся. Дал бы Бог, чтобы у неё сегодня настроение другое было. Не знаешь случайно, друг-собака, какое у женщины-вулкана сейчас настроение?

Линда стремглав выскочила из комнаты и он, улыбаясь, представил себе, как она сейчас, поскуливая, вертится у ног Людмилы, пытаясь этим сообщить ей о его пробуждении, на что она скажет, усмехаясь, обычное: «Сейчас хвост оторвётся. Чего вертишься, беженка хвостатая? Сигнализируешь, что хозяин проснулся?»

Тихонько приоткрыв дверь, он заглянул в смежную комнату, Алёшкин диван и кровать тёщи были застелены. Из кухни слышались звуки льющейся воды и звяканье посуды.

Он радостно присвистнул, проговорив про себя:

«Фортуна благосклонна ко мне, мы с Людой дома одни. Тёща моя дорогая, как и планировала с вечера, отправилась с Алёшей в Никольский собор, а моя лапонька-пантера моет посуду. О боги морские, земные, небесные, галактические, сделайте так, чтобы моя благоверная отошла от вчерашней депрессии и была бы благосклонна к своему законному супругу!»

Сердце его сладко заныло. Нечасто ему приходилось оставаться с женой наедине с тех пор, как началась их жизненная круговерть полная лишений и тягот.

У двери ванной он остановился. На ней кнопками был пришпилен плакат, копия с обложки альбома Битлз «Let it be». На плакате, разделённом на четыре равные части были фотографии музыкантов. Рассматривая плакат, он, улыбнулся, негромко проговорив: «Доброе утро Пол, Джон, Ринго и Джордж. Как тебе там, Джон, на небесах? Звёздная компания грешников у вас там собралась: Хендрикс, Моррисон, Джанис Джоплин, Курт Кобейн, всех не перечислить. Наверное, устраиваете сейшены, лабаете свои старые хиты, новых насоздавали кучу. И слушателей у вас там должно хватать, многие ваши поклонники вас опередили, сжигая себя наркотой и вином, спеша туда, откуда не возвращаются».

Пристально рассматривая лица музыкантов, он неожиданно подумал: «Для тех, кто ничего не знает об истории взлёта и распада звёздной четвёрки – это просто знаменитая четвёрка симпатичных парней, написавших много популярных песен, но на этом плакате, сделанном в то время, когда группа фактически уже распалась, для человека, знающего их историю, жившего во времена их триумфа и распада понятно и видно, что Пол и Джон, у которых такой независимый вид на снимке, уже не друзья – они даже смотрят в разные стороны. По всему, оба уже думают о своих новых путях, их мысли далеко друг от друга и дороги их круто разошлись. Битлз, как группа, для них пройденный этап жизни, а раскол, кажется, не особенно их расстраивает. Кто на самом деле страдает от этого раскола, наверное, и с печалью ожидает неминуемый развал, так это добряк, милый Ринго. А Джордж… он, между прочим, смеётся! Ему, наверняка, все эти склоки и ссоры товарищей, делёжки имущества, надоели до чёртиков, и он ждёт не дождётся, когда это всё закончится. Он полон планов и проектов, в голове у него новые цветистые мелодии с индийским привкусом, он молод и уверен, что сможет себя реализовать и без уставших друг от друга Пола и Джона, которые давно уже не в ладах, и, между прочим, задавливали его своей сумасшедшей продуктивностью и инициативностью. Так и произошло: Джордж отлично реализовался. Записал много сольных дисков, неплохих, надо сказать, да и песни, написанные им в составе великолепной четвёрки, хотя их и немного, являются несомненным украшением их альбомов. «Something», «If I Needed Someone», «Here Comes the San», «Taxman», «While My Guitar Gently Weeps» – блистают, как бриллианты, в наследии группы. Ладно, ребята, пока. Я в душ, мы ещё поговорим… надеюсь».

После душа он, мандражируя, напустив на себя жизнерадостный вид, направился в кухню, напевая негромко «Here Comes the san». Продолжая петь, он вошёл в кухню, Линда принялась суматошно курсировать от него к Людмиле, моющей посуду и обратно к нему. Произнеся: «Доброе утро, моя красавица», он попытался обнять жену, но она круто повела плечами и оттолкнула его.

Калинцев замялся и затосковал.

– Ну, что такое теперь? Ты не выспалась? Люд, может уже хватит, а?

В следующий миг он испуганно отпрянул от неё: она ногой зло отбросила, пляшущую рядом с ней собачонку, раздражённо вскрикнув:

– Достала ты меня. Уймись же, дура, наконец, со своей собачьей любовью. Все, чёрт побери, все любви от меня требуют.

Затрепетав всем тельцем, Линда поджала хвост и прижалась к его ногам, а он, подхватив её на руки, укоризненно воскликнул:

– Ты что, совсем «съехала»?!

Людмила не обернулась на этот укоризненный возглас. Она продолжила мыть посуду, но делала это с такой злостью, так яростно скребла сковородку, что пена из мойки летела на стены.

Поглаживая подрагивающую собачку, Калинцев сел на табурет и закурил, с тоской думая о том, что Людмила опять не в настроении, а тучи эта ночь не разогнала. И степень этого «ненастроения» похоже, такова, что очередного скандала не миновать. Накатила глухая досада: «Будто чужая. Не виделись столько. Ни слова, ни полслова, вся кипит, пышет злобой, агрессией. Будет не просто скандал, а цунами, тайфун и землетрясение в одном флаконе. Что? Что с ней происходит? Может я не понимаю чего-то, может, какие-то женские дела физиологические начались? Ну, сказала бы, чего нервы мотать и мне и себе. Держись, Владимир, и это пройдёт, говаривал в таких случаях мудрый иудейский генеральный секретарь товарищ Соломон».

– Может, пойдём, погуляем? – заглянув в глаза Линды, тихо сказал он.

И тут Людмила швырнула губку в мойку, резко повернулась к нему и, вытирая руки фартуком, зло проговорила:

– Ну, нет, дорогой супруг! Как всегда хочешь сбежать в кусты?

Калинцев недоумевающе уставился на неё.

– Это ты можешь! – продолжила Людмила возбуждённо. – Как премудрый пескарь всего боишься. Так и просидишь за корягой, а жизнь, а жизнь пройдёт, Калинцев. Ты никак не хочешь понять, что времена сейчас другие и, что время, наше с тобой время, теперь уже побежало быстрее, как часы, которые заспешили. Если ты туда спешишь, (она ткнула пальцем в потолок), то я не намерена покорно ждать конца. Кто не боится и идёт без страха вперёд – тот побеждает. Что-то подобное, кажется, твой любимый Ницше говорил, высказываниями которого ты восхищался? Для меня он, правда, никогда не был в числе почитаемых авторов, но с некоторыми его высказываниями я, пожалуй, соглашусь теперь. Соглашусь, что для победы нужно отбросить мечтания, страхи, сомнения и сантименты.

Выражение недоумения всё ещё держалось на лице Калинцева, он хотел возразить жене, что Ницше никогда не был в числе его любимых авторов, но благоразумно промолчал, решив, что на рожон сейчас лучше не лезть, нужно дать Людмиле выпустить пар.

А она сорвала с себя фартук, швырнула его в угол и закурила. Нервно затянулась несколько раз и продолжила громко:

– Хотел мне возразить? На лице написано. Мужская самодостаточность, да? Всегда имеются готовые возражения женщине. Как большинство мужчин, ты тупо логичен и упрям. В тебе вот это ветхозаветное сидит крепко, мол, жена прилепится к мужу и тому подобная ахинея. Ну, конечно, конечно, раз муж бедствует, то и жена обязана! Но я-то не первый год замужем за тобой, и всё только обязана, обязана, обязана…

Она смяла недокуренную сигарету в пепельнице, закурила новую, надсадно закашлялась, страдальчески кривя лицо.

– Эта треклятая пушка на Петропавловке! Она ухает каждый день, чтобы напомнить мне об ещё одном бездарно прожитом дне, с которым убегают мои годы, уходит моя молодость и мои надежды. Ты, что, не понимаешь? Мы бомжи, Калинцев! Тебя это не печалит? Мы будем ими вечно, если решительно не изменим свою жизнь, не поставим цель, которую будем выполнять. Ты зарабатываешь только на то, чтобы мы ни померли с голоду. Завтра твои родственники, приютившие нас на этой квартире, разорятся или решат продать её, а мы её купить не сможем. Скажут они тебе «привет» и мы окажемся на улице. Знаешь, сколько нужно платить сейчас за съёмную квартиру в Питере? Не знаешь? Радуйся, что пока только коммунальные платежи оплачиваешь. Впереди у нас, Калинцев, не просто ноль, а минус ноль! Не знаю, как ты, а я дошла до предела. В таком вакууме находиться всё время невозможно – это опасно. Накапливается опасное разряжение, растёт отчаяние, которому я ничего не могу противопоставить? Слова, уговоры? Убеждать себя, что всё будет хорошо? Слова… они и есть слова – повторяй хоть миллион раз себе: всё наладится, всё будет хорошо, можешь тысячу раз повторять «халва» – сладко во рту от этого не станет. Ничего не измениться! Так в конце-концов можно прийти к насилию над собой или, не дай Бог, над другими. Человек не может находиться в постоянном оцепенении от чувства собственного бессилия и покинутости. Как там пьяница и ничтожество Мармеладов говорил у твоего любимого Достоевского в «Преступлении и наказании» … точно не помню, что-то такое, кажется: надо же, дескать, всякому человеку хоть, куда-нибудь пойти. И это говорил червяк, у которого жена загиналась от чахотки, а родная дочь пошла в проститутки, чтобы его и семью кормить. Человеку, надо куда-то ходить! Это мысль! Соглашусь с ним, смысл в этом отчаянном помышлении есть, если глубоко копнуть. Правда этот алкаш, как все ничтожества тут же своей никчёмности оправдание изыскал, дескать, грех и свинство своё он всегда осуждал и за это милостивый, всепрощающий боженька всенепременно его простит, даже обязан его простить. Успокоительно-умилительная мотивация…

Саркастически усмехнувшись, она ядовито вставила:

– Между прочим, во многих твоих рассуждениях, Калинцев, частенько стало нечто «мармеладовское» выскакивать. Ты не замечаешь этого?

Калинцев дёрнулся, обиженно поджал губы, но опять благоразумно промолчал, а Людмила, пристально на него посмотрев, продолжила, став к окну, спиной к нему:

– Чудная перспектива – жить ради посмертного прощения! Нет, можно, конечно задушевно петь, выпучив глаза: «надежда – мой компас земной», но что тебе мешает, Калинцев, заняться, каким-нибудь делом, торговлей например. Денег можно было бы для начала занять, хотя бы у Толика. Сейчас только этим можно денег срубить. Хотя… ты же у нас интеллигент и эстет.

В последних словах жены Калинцеву почудилось открытое злорадство.

– Эстет, подрабатывающий на хлеб насущный грузчиком, – глухо проговорил он.

Людмила яростно обернулась к нему.

– А кто тебе виноват? Горбачёв? Ельцин? Шевернадзе? Сорос? Бжезинский? Блин Клинтон? Другим они не помешали жизнь свою устроить. Не ты один оказался в такой ситуации, но умные люди перестроились, подумали о своих детях, родителях и жёнах.

«Уже и ума я лишён, так-так. Как-то всё у неё сегодня особо злобно, оскорбительно и язвительно выходит. Что с ней случилось?» – опустив голову, думал Калинцев.

У него горели уши, опять захотелось возразить, сказать, что никого он не винит, что тысячи людей попали в такое же положение и не могут выкарабкаться, но он опять промолчал, посмотрев на покрасневшее лицо жены, закурившей очередную сигарету.

–Ты вообще, помнишь ещё, Калинцев, что я женщина? Или ты об этом вспоминаешь только когда в постель со мной ложишься? Извини, ведаешь ли ты, когда я в последний раз бельё себе покупала? Знаешь ли ты, что я своё бельё штопаю? Посмотри во что я одета, (она стала загибать пальцы), драгоценное пальто ещё из Сухуми, сапоги купили три года назад, в таких женщины моего возраста не ходят. Да, да – не ходят! Не ходят, Калинцев! Всё остальное из гуманитарки или из секонд хенда. Ношу то, что не доносили немцы, финны, датчане и может быть какие-нибудь чёртовы полинезийцы. Секонд хенд… женщина-секонд хенд! Молчу про парфюмерию! Самая крутая в моём арсенале – «Детский крем» и шикарный шариковый гель от пота. Милый муж, когда ты меня любил последний раз, ты не заметил какой у меня обтрёпанный бюстгальтер? Выход энергии сконцентрированной в вакууме, может быть непредсказуемым, Калинцев. Твой Ницше, между прочим, ещё одну умную вещь сказал, что если всё время смотреть в бездну, то бездна начнёт смотреть на тебя, из этой теории выходит, по-русски говоря, что шампанское пьёт тот, кто рискует…

– Люда, к чему… – попытался заговорить Калинцев.

– Что Люда, что Люда? – дала она ему договорить, на глазах у неё выступили слёзы. – Я семь этих горьких последних лет нищая. Ни-ща-я! А я не хочу ею быть. Не хочу! С какой стати я должна ею быть? Посмотри вокруг! Какие-то сопливые девчонки сплошь и рядом сидят за баранками не «Жигулей» и «Москвичей», а дорогих иномарок, смотрят с презрением на нас нынешних простолюдинов. Они, что лучше меня? Захожу в аптеку, на последние гроши купить копеечные лекарства, внуку растирание от простуды, валидол и корвалол маме. Впереди меня стоит девка расфуфыренная, берёт на несколько тысяч рублей витаминов, кремов, при этом лицо у неё надменное и презрительное, пожёвывает жвачку, вытаскивает из сумочки пачку денег с вызывающим видом. В универсаме, Калинцев, моя корзина с продуктами вызывает у кассирш недоумение, а на их лицах появляется брезгливое и скучающее выражение.

– Люда, Людочка, не надо! Прошу тебя, у тебя нервы расшатались, нельзя так… успокойся, успокойся, пожалуйста, родная, всё у нас ещё наладится, – смог вставить тихо Калинцев, у него нервно задёргалось веко.

– Бог даст – всё наладится, – добавил он ещё тише.

Последние его слова произвели неожиданный эффект, похожий на реакцию соды на уксус, ему показалось, что Людмила зашипела.

– Мармеладовская уверенность. Бог? Бог? Бог – не даст! – закричала она.

Лицо её безобразно исказилось, ему показалось, что глаза жены как-то необычно заискрили. Его охватывал ужас, такой он её никогда не видел, а она со странной ухмылкой продолжила:

– Верующим стал? В прошлом месяце часами Библию читал. Уж, не в Иеговисты ли записался? Они тут пачками ходят, охмуряют отчаявшихся граждан. Только вряд ли они примут тебя в свои праведные ряды, у тебя же нет ни квартиры, ни дорогой машины, ни денег. Они свою истину безвозмездно не дарят. Когда люди начинают надеяться на Бога, обращаются к нему, как последней инстанции, это означает, что они впадают в прострацию и опускают руки. Но Бог таких не любит! Ничего нам твой Бог уже не даст. Если ты немного подумаешь, ты увидишь, что он даёт тем, кто ворует, кто лжёт, грабит и убивает. Калинцев, ты не заметил, что он и наше всё другим отдал? Им ведь нужнее, он шустрым, наглым и бессовестным помогает. Или, может быть, всё это происходит от того, что Бог давно умер, как тот же Ницше сказал… может он и прав, сумасшедший немец, говорят, что безумные видеть могут то, чего обычные люди не просекают.

– Ну, что ты несёшь? Не надо богохульствовать! Пожалуйста, не надо! Окстись! Умер Ницше, а Бог по-прежнему жив, всегда жив, – побледнел Калинцев.

– Ха-ха, адвокат бога! А кто может мне запретить так думать и говорить? Я так думаю – и всё тут! Зачем мне Бог, который меня не любит? Где он? Мне всё равно, где я буду, когда умру. Я не знаю, что там будет (она подняла глаза к потолку), да и зачем мне это знать? Я хочу жить сейчас, пока во мне сердце бьётся горячо и течёт кровь по венам. Те, кто перестроились, живут сейчас и живут хорошо. Кому они поклоняются? Сатане? Мамоне? Пьянице Ельцину? Не знаю. И мне плевать на это, но я вижу, что Бог их любит, что они избранные. Я верила в другого Бога, Бога милосердного и милостивого, а теперь я в него не верю, потому что он отвернулся от меня, предал – ему ручку позолотили хорошие люди. А я не смогла. Но я же ничего такого страшного не сделала, не убивала, не воровала, ничего такого, чтобы он от меня отвернулся. Почему он отвернулся от меня?

«Это нервный стресс. Ей нужно выговориться, может тогда она успокоится, держи себя в руках, молчи, не заводи её, брат, она цепляется к твоим словам, – прикуривая дрожащей рукой сигарету, решил Калинцев, и тут же с досадой отмёл эту мысль, – ещё хуже будет. Она сейчас на пределе и истолкует моё молчание, как уловку и лавирование».

Людмила села напротив него, сказала глухо и устало:

– А знаешь Калинцев, что происходит с человеком, когда к нему приходит страшная догадка, что в этом мире ничего не имеет значения? Твой Бог…

– Да почему же он мой? – вскинулся, не выдержав, Калинцев. – Миллионы верующих, у которых нет яхт, слуг, джипов и особняков, по-твоему, неполноценные, неразвитые создания, а владельцы фабрик, заводов, яхт и магазинов сплошь правильные, счастливые и достойные люди? Чего ты заладила? Прекрати звереть и кощунствовать, Людочка. Надо пройти испытание, надо выстоять. Для всех тех, кому нечестным путём сейчас привалило, по большому счёту, тоже послано испытание…

Людмила скверно ухмыльнулась, не дав ему договорить.

– Какая патетика! Какая прекраснодушная философия! Хотела бы я, чтобы мне такое испытание привалило. Не перебивай меня, сейчас начнёшь уводить разговор в другую сторону, ты воду в ступе любишь толочь, лучше бы делом занялся. Ради нормальной жизни и пострадать не вредно, даже полезно. Я, между прочим, тоже Библию читала, там, в Экклезиасте сказано, что прах возвратится в землю, которою он был. И возвратиться дыхание к Богу, который его дал. Спасибо ему! Он жизнь даёт, и жизнь забирает, а как ты всё это время живёшь ему начхать. Но при этом нужно в него верить, любить, не прелюбодействовать, не воровать, не убивать, не обогащаться, ибо не попадёшь в Царствие Божие. Что я вижу? Как раз тот и живёт припеваючи, кто все эти прекрасные постулаты с удовольствием нарушает.

Она с издевательским видом, намеренно фальшивя, пропела: «…и будет жизнь с её насущным хлебом…»

Опустив голову, Калинцев, неожиданно проговорив в себе: «Сердце сокрушённое и смиренное Бог не уничижит».

– Не терзай себя и меня. Нам надо выжить, Людочка. Прошу тебя успокойся, любовь моя… пожалуйста, успокойся, лапонька

Она посмотрела на него внимательным, долгим и пытливым взглядом. С неожиданно подступившей горечью, пронзительно осознавая, как он сильно постарел. Остро отмечая что он стал странно сухощав, по-старчески горбиться, морщины на щеках, лбу и «гусиные лапки» у глаз обозначились ярче, виски совсем побелели, борода с обоих краёв равномерно осеребрилась. Горячая жалость сжала сердце, она быстро опустила голову, сдерживая подступившие слёзы. Но длилась эта смена настроения недолго, отводя глаза в сторону, сказала:

– А на меня, Калинцев, между прочим, ещё мужчины заглядываются, несмотря на мой убогий прикид. Нет, ты не смейся, я правду говорю.

– Да я и не смеюсь. Я сам на тебя с удовольствием заглядываюсь уже больше двадцати лет. Только слепой может не заметить, как ты хороша, лапушка.

– Они мне слова всякие говорят, – будто не слыша его слов, продолжала Людмила. – В рестораны приглашают, любезные такие, кобели питерские сластолюбивые. Миледи, вас подвезти? (она нервно хохотнула). Миледи! В чём эта миледи, спрашивается, пойдёт в ресторан? В стираных джинсах и турецкой кофте?

– Петербургские мужчины ценят красоту и славятся своей галантностью, всё же это не халам-балам, а культурная столица, Северная Пальмира, как-никак, – кисло улыбнулся Калинцев.

– Ты, что меня подкалываешь? – зло вывернулась Людмила на эти слова.

– И не думал. Может, пора успокоится, Людмила и рассказать мне, что с тобой происходит, милая? Что случилось? Я же сердцем чую, что случилось что-то. Тебя будто подменили. Кто обидел мою красавицу? Говори, порву вражину, как Тузик грелку

– Ах, он сердцем чувствует! Раньше получается, сердце твоё не было таким чутким, да? Не улавливало импульсы беды, ничего не видел, да? А знаешь, Калинцев, никчёмный ты человечишка, скажу я тебе! Руки опустил и плывёшь по течению, да и раньше, собственно, плыл по нему, особо не напрягался, чтобы выделиться, стать на более высокую ступень. Ты и в музыке мог достичь более высоких ступеней, чем некоторые твои коллеги по ремеслу, если честно, бесталанные, но не достиг достойных высот из-за полного отсутствия тщеславия, полезного для продвижения по жизни. А мог бы, если бы напрягся. Знаешь, Калинцев, брошу-ка я тебя! Брошу! Так для всех будет лучше: зачем так жить и страдать? Ты найдёшь себе культурную петербурженку, одинокую, ищущую мужского тепла и ласки, с квартирой, она тебе в рот будет заглядывать, стихи будешь ей читать, ты их много знаешь, а я сяду в джип галантного питерского кавалера и пойду в содержанки – Настасьи Филипповны в Петербурге всегда в цене были. Выбью из толстосума денег, обустроюсь, квартиру куплю, чтобы у моей дочери и внука жильё было.

Она как-то жалко улыбнулась, добавив:

– В ранг Настасьи Филипповны я, пожалуй, уже не попадаю по возрасту, не страшно – на всякий товар есть свой покупатель.

– Ну, и планы у тебя. Наполеоновские! Но ничего не выйдет у тебя, жена. Не получится, по одной весомой причине, – возразил ей Калинцев быстро, пытаясь придать голосу шутливый тон, хотя ему совсем было не весело. – Мы с тобой, жено, венчаны. Да прилепится жена к мужу, между прочим, сказано не мною…

Эти его слова произвели неожиданный эффект. Губы Людмилы задрожали, она вскочила со стула, и выкрикнув: «Какая же ты редкостная скотина!» – разрыдалась и выбежала из кухни.

Калинцев погладил собачку, испуганно подрагивающую на его коленях.

– Слышала, Линда? Говорит, что бросит нас нехороших. Не бойся, Линдочка, я тебя не брошу, ты собачка умненькая, мы с тобой будем цирковые номера на улицах устраивать, я шарманку куплю – выживем. Не на шутку разошлась наша хозяйка: наоскорбляла, унизила, наговорила гадостей редкостной скотине по фамилии Калинцев. Экзотической, беспалой скотине, я бы сказал, бедностью клеймённой, ты свидетельница, Линдочка, я с ней не ругался. А загадка этого взрыва непременно разъяснится, но пока я не могу понять, что за термоядерная реакция происходит с Людмилой. Какой-то юморист сказал, что трудней всего пройти тринадцатый уровень в Тетрисе и понять женщину. Неплохо суть изложил. Но, похоже, что в нашу хозяюшку вселился бес, а от бесов надо подальше держаться, остерегаться даже. Когда она придёт в себя, обязана будет, по крайней мере, перед тобой, Линдочка, извиниться.

Он опустил Линду на пол, прошёл к окну, открыл форточку и закурил. Рыдания в комнате прекратились, только иногда слышались всхлипывания. В его голове ярко всплыл фрагмент сегодняшнего сна: молодая Людмила, кормящая грудью дочь, её обожающий умиротворённый взгляд, каким она поедала ангельское личико ребёнка. Он думал сейчас о том, что за все эти годы мытарств, никогда ещё она так себя не вела. Они почти не ссорились, так, по пустякам бывало, но сегодняшний её эмоциональный взрыв был такой страшной силы, что осмыслить его он не мог.

Списывать всё это на нервы было бы самым простым решением. Хорошо зная свою жену, он остро и болезненно чувствовал, что этому взрыву должен был предшествовать какой-то толчок извне, что сработал, какой-то мощный детонатор. Но какой? Обиды на Людмилу за всё, что она наговорила не было, но тоска и тревога взяли сердце в тиски. Осмысливая этой необычный для Людмилы выплеск, он даже во многом внутренне соглашался с ней и от этого ещё острее чувствовал безысходность и беспомощность. С горечью и нежностью он думал о том, что накопленной в эти семь последних «не тучных лет» душевной усталости Людмилы, вполне могло хватить для стресса не одному сердцу, она и прорвалась в каком-то слабом месте её сегодняшним нервным выплеском. Но оскорбления? Никогда раньше она не доходила до оскорблений, никогда у неё не было такой чужой ухмылки, как сегодня, когда она говорила ему про питерских кобелей в иномарках, никогда она не восставала против Бога.

В холодном и чужом городе они выжили потому, что любили и берегли друг друга. У них не оставалось времени заглядывать в далёкое будущее, жить приходилось одним днём, делая всё, чтобы этот день был тёплым и сытым. А годы, в самом деле, были не тучными и проносились безотрадной чередой без улучшения ситуации, без просвета на горизонте жизни, без надежды. Скончался в Питере тесть, болел внук, сгибал гнёт неустроенности, безысходности, беспросветности, он переменил несколько работы, в душе не было покоя, в ней тлело притупленное не проходящее ожидание беды.

Тягостнейшим было внутреннее состояние летом 1998 года: дефолт, пляска цен, паника, отсутствие работы, тяжёлые мысли о том, что жизнь может стать ещё тяжелее. Как-то в обидчивом запале дочь сказала ему, что у него менталитет бедных. «Да уж конечно! – ответил он ей тогда с горечью, – именно так, правильно говоришь, доченька! Каким же ему быть, моему менталитету, когда нужно думать о куске хлеба ежечасно без продуха?! Алёшка наш не спрашивает, что такое менталитет, он просто говорит: «Деда, хочу яблока!» – и всё тут».

Ни секунды не давать себе расслабиться, жить с ощущением безысходности и неопределённости – не всякий такое вынесет. Но Бог наградил некоторых людей чувством иронии, дал способность откидывать всё негативное, помнить хорошее и жить им. Может быть, этот защитный барьер души и согревал сердце все эти годы, не давая напитаться ему злобой, завистью и отчаянием. Но страх иногда всё же брал его сердце в ледяные когти, когда приходили ужасные думы о том, что будет с дорогими ему людьми, если не дай Бог с ним что-то случится. Когда приходил этот страх, на несколько часов он становился потерянным, замыкался в себе, даже близкие люди смотрели на него в такие времена с удивлением и непониманием – так сильно он внешне менялся, а в нём в это время шла борьба, он молился, изгонял этот страх из себя. Твердил себе: всё будет, как будет, ты не в силах предугадать, а уж тем более изменить будущее, живи настоящим, живи этой минутой, не впадай в уныние, Бог милостив, он не даёт таких испытаний, которые человек не может преодолеть, твои близкие люди живы, они рядом, мы сплочены и любим друг друга. И он перебарывал свой страх, изгонял его из себя, утверждая, что всё может произойти, но нужно надеяться, любить, прощать и верить. Но противное ощущение того, что ничего в их жизни не измениться, что так и проживут они свою жизнь изгоями, находясь в подвешенном состоянии, не покидало его совсем. Оно просто пряталось, притушёвывалось, не проявлялись, но работу свою злую вело. Тихонько, как древесный жучок, подтачивая его большое и усталое сердце.

Сейчас он подумал, что возможно именно такое угрюмо-тягостное состояние посетило и его жену, что и её сердце подтачивал тот же злой «жучок», а она (она же слабая женщина!) не смогла справиться с эмоциями, выплеснула их наружу.

Людмила зашла в кухню, взяла со стола сигарету, закурила. Не глядя на него, произнесла тусклым голосом:

– Если ты не предпримешь что-то к исправлению нашей жизни, – не обижайся на меня, я сама буду выпрямлять эту кривую.

– Что ты хочешь этим сказать? – Калинцев стал вскипать.

Ответа на свой вопрос он не получил: пронзительно три раза прозвенел звонок – это тёща сообщала о своём приходе. Линда рванула в прихожую, Людмила замолчала.

– – —

Тёща долго возилась в прихожей, раздевая Алёшу, после они с ним долго мыли руки. Войдя в кухню, Анна Никифоровна быстрым взглядом окинула хмурое лицо зятя и вздохнула. В следующее мгновенье в кухню влетел Алёша и запрыгнул Калинцеву на колени. Анна Никифоровна глянула в спину дочери, которая даже не обернулась, когда она вошла, покачала головой, лицо её стало печальным и понурым.

– Вот водички святой из храма принесла, – сказала она, ставя бутылку из-под Пепси Колы на стол. – А вы не ели ещё? Давайте я яичницу сварганю? Людмила, выпьешь воды святой?

Калинцев, через силу улыбнувшись, сказал, что есть пока не хочет, а Людмила, посмотрев на мать злыми белыми глазами, вышла из кухни.

Болтая ножками, Алёша сказал:

– Дед, прикинь, у одной тёти были маленькие усики, как у мужчины.

Анна Никифоровна принялась домывать посуду брошенную дочерью. Не оборачиваясь, она говорила:

– Усатая дура! Бывают же такие бабы наглые, прости меня, Господи! Мы с Алёшей рядом с ней стояли. Вцепилась в своего мужика, как кошка, видать, что бы ни убежал. Батюшку доставала, мол, обвенчаться ей нужно непременно до Нового Года. Батюшка ей говорит, что сейчас в пост нельзя, приходите после Рождества, а пока запишитесь на венчание. Так нет же! Подайте бесстыжей мужа сейчас. Вы сумму, говорит, назовите, не стесняйтесь, я заплачу сколько скажете, только сделайте всё, что нужно. Еле от неё отвязался батюшка.

– Деда, а почему тёти с усиками бывают? – спросил Алёша.

– Что б красивее быть. Представь себе, как крупно повезло её жениху: у других усиков нет, а у него невеста красавица и с усами, да ещё с богатым приданым, – ответил Калинцев.

– А, что такое приданое?

– Приданное – это то, что дают родители своей дочери, когда она выходит замуж. Всякое добро необходимое в хозяйстве.

– И деньги тоже дают?

– И деньги, если они есть.

– Значит этой тёте с усиками родители денег дали, если она батюшке хотела много денег дать, – резюмировал Алёша.

Анна Никифоровна, протирая посуду, проговорила:

– Перепутала храм с универсамом. Зачем такой венчание? Ей месяца через четыре рожать – больно живот уже выпирает, поэтому, наверное, так нажимала на батюшку. Испорченная корова. На роже написано, что она из этих, из новых. Она ещё и ругнулась, когда батюшка отошёл от них и своему хахальку – он мелкий такой, стеснительный, Алёшка его «ботаником» назвал, брякнула, дескать, ничего, ничего, в другом храме найдём попа посговорчивей.

– А усики ей тоже родители в приданное дали? – опять спросил Алёша с хитро заблестевшими глазками.

– Добрые – не поскупились. Но, думаю, что за этот подарок, она не очень-то благодарна своим родителям, – не удержался и рассмеялся Калинцев.

– Дед, – Алёша легонько дёрнул его за бороду, – а борода у тебя быстро растёт?

– Не очень.

– А у меня тоже будет борода и усы, когда я вырасту?

– Ну, а куда же ты денешься? Кстати, тебе уже пора знать, как настоящие мужчины бороду отпускают. Ты ещё не знаешь, как нужно отпускать бороду?

– Не-а, – глазки Алёши опять заблестели.

– Ну, так я научу тебя. Это совсем просто и легко. Возьми меня покрепче за бороду.

Внук осторожно собрал в кулачок его бороду.

– Ты крепче возьми, крепче.

Алёша сжал кулачок.

– Отлично. Ну, а теперь отпусти.

Алёша раскрыл кулачок с застывшим в глазах немым вопросом.

– Ну, вот ты и отпустил бороду, – сказал Калинцев с совершенно серьёзным выражением лица.

Несколько секунд Алёша недоуменно смотрел на него, а он еле сдерживал себя, что бы ни расхохотаться, а потом глаза мальчика засияли, он заливисто расхохотался.

– Я понял, понял! Сначала я её держал, а потом отпустил. Круто! Ну, ты, дед, и хохмач, прикольно придумал.

– Ого, – усмехнулся Калинцев, – какие ты уже словечки продвинутые знаешь. А вообще-то нужно говорить «отрастить бороду», а не «отпустить».

Алёша шлёпнул его пальцем по лбу, соскочил с колен и вихрем выскочил из кухни, за ним с лаем бросилась Линда.

Тёща рассмеялась.

– Какие-то дела видать образовались. Такой мальчишка глазастый. Все замечает ну, просто сокол, а не ребёнок. Я, Володя, сегодня с батюшкой поговорила по поводу крестин Алёшеньки. Батюшка сказал, как надумаете, приходите. Ты как, не возражаешь?

– Мама, я только буду рад этому. Крёстных только, где нам взять? У нас же кроме моего двоюродного брата Толика и его жены, в квартире которых мы живём, никого нет. И знаете, мама, предлагать им это, мне кажется ошибочным. Толик-то и рад будет стать крёстным отцом, он правильный, хороший человек, да вот жена его, сама знаешь, не очень к нам благоволит и любит мужем помыкать. Станет думать, что мы к ней подъезжаем, она такая подозрительная и не открытая. К тому же, мама, для крестных это, какие-то траты, а её вечно жаба душит, не хочется её расстраивать.

Пока он говорил, тёща с задумчивым лицом согласно кивала головой

– Правильно. Правильно всё говоришь, Володя. Крёстных не на неделю выбирают – это дело серьёзное, надо, чтобы они детей любили, не очень старые были и жили бы в одном городе с дитём. У меня появилось много новых знакомых в храме, со многими я подружилась, можно среди них выбрать. Нам как-то уже расширяться нужно, вживаться в питерскую жизнь, а то живём в огромном городе, как отшельники. В Сухуми мы уже не вернёмся, придётся в Питере куковать. А я, дорогой мой, совсем уже скоро рядом с мужем лягу в ленинградскую землю. Вот Нина Суходольская, соседка наша многодетная, ты её знаешь, я с ней близко сошлась, хорошая женщина, ей можно предложить стать крёстной. Она точно, в обиду детей не даст, от себя оторвёт кусок, но деток накормит, – сказала она.

Анна Никифоровна замолчала. Сухонькой рукой в старческих пигментных пятнах она скидывала со стола невидимые крошки. Неожиданно лицо её ожило, морщинки на её лице зашевелились, она улыбнулась.

– Сегодня в храме я с Еленой встретилась, с женой этого «нового русского», соседа нашего с третьего этажа, между прочим, не в первый раз уже её в храме вижу.

– Марголина жена?

– Она. Узнала меня, подошла, говорили мы с ней. Такая женщина приятная, ты бы видел, как она на нашего Алёшеньку смотрела! Такими глазами ласковыми и жадными, очень она мне нравится. Порядочная женщина, простая и не задаётся, хотя и богачка. А главное добрая, – людям в помощи не отказывает, Нине она очень помогает. Вещей ей кучу дала, деньгами ссужает, жалеет бедную женщину, вникает, что с такой прорвой детей, ребёнком инвалидом и без мужа трудно ей. Я и подумала: в одном подъезде живём, вот бы нам такую крёстную! А она мне кажется и не отказалась бы.

Тёща помолчала, но быстро добавила:

– А ещё лучше, чтобы они с мужем крёстными стали. Я уж было собралась просить её об этом, но решила с тобой поговорить…

– Да, что вы, мама! – нахмурился Калинцев. – Разве это возможно? Уж больно они важные шишки. Подумай, им это надо? Мужу особенно. Он – крутой бизнесмен, без пяти минут политик, нагружать такого, знаешь…

– Ну и, что? Я так вижу, что человек он неплохой, шишка не шишка, а с работой тебе помог, здоровается всегда, морду не воротит, как некоторые здесь, тьфу, выскочки питерские.

– Ну, не знаю, неудобно как-то. К тому же мы не знаем, он может быть баптистом, евреем или даже закоренелым атеистом, а мы к нему с такими предложениями? Мы же ничего о нём не знаем.

– Сама крест на нём видела летом, когда он в майке ходил.

– Не знаю, подумает опять же, что напрашиваемся. Вы же, мама, понимаете, что мы с ним не ровня и такими просьбами можем ему дискомфорт создать. Он занятой, не бедный человек и, в конце концов, знакомы мы без году неделю, так – соседи по подъезду. У таких людей свой круг общения, свои интересы, кто мы для него?

– Сказано Господом нашим: просите, и дадут, стучите и откроют. Ничего страшного тут нет. Можно и спросить, от нас не убудет. Мы не обидимся, если не согласиться. Главное нам самим от чистого сердца действовать, мы, в конце концов, доброе дело предлагаем, честь людям оказываем нашими сродственниками стать, – ответила Анна Никифоровна, и в глазах её мелькнула искристая хитринка.

– Мам, я подумаю. Не уверен, что Марголину наша идея понравится.

– Ты долго не думай. Не тяни с этим, Володечка. После Рождества надо окрестить ребёнка. Не эти, так другие – без крёстных не останемся. Чувствую я, Володечка, что недолго мне осталось до встречи с супругом моим, поэтому заспешила я с этим, сердце своё успокоить хочу, чтобы у Алёшки попеченье ангельское было.

– Да что ж вы такое говорите, мама? – заёрзал на стуле Калинцев.

Тёща вытерла кухонным полотенцем заслезившиеся глаза.

– Не вечно же мне жить, а мне так хочется Алёшеньку окрестить, пока я жива – это такой праздник будет для меня, душе отрада. Давай-ка я тебя покормлю, Володечка.

– Вы, мама, перестаньте меня пугать, вам нужно жить, вы нам нужны. Есть я не хочу, а вот от чашечки кофе не отказался бы. Есть кофе-то у нас?

– Немного ещё есть. Где тут моя знаменитая турочка? – она, кряхтя, поднялась с табурета.

Через несколько минут по квартире разнёсся аромат свежесвареного кофе. Анна Никифоровна поставила на стол две чашки. Вначале в каждую отлила из турки пенку, затем медленно наполнила чашки до краёв, и высунувшись в дверной проём, грубовато крикнула:

– Людка, иди кофе пить.

Людмила не ответила. Тёща покачала укоризненно головой, пробурчала: «Ходи голодная», и села пить кофе сама.

Допив кофе, Калинцев засобирался. Надев ботинки, он повернулся к тёще, она всегда провожала его до двери. Он обнял, поцеловал её в щёку, помялся в надежде, что выйдет Людмила. За дверь он вышел в тоскливом и смятённом состоянии.

Не знал он, что всякий раз, когда он выходит из дома, Анна Никифоровна крестит дверь и шепчет молитвы за его здравие. Совсем недавно, размышляя о том, почему она всегда провожает его до двери, даже тогда, когда он идёт выносить мусор или за хлебом в ближайший магазин, ему в голову пришла горькая мысль о том, что старые люди жадней глядят в родные лица, чем молодые. Они уже постоянно думают о своём уходе в мир иной, и это заставляет их радоваться каждому мигу жизни, жадно впитывать каждое мгновение, ведь тень смерти уже стоит совсем близко.

– – —

Он шёл в торговые ряды Апраксина Двора покупать подарки к Новому году, ещё не обдумав, что кому купить, зная только, что надо выполнить Алёшкин заказ: он слёзно просил его, чтобы Дед Мороз подарил ему игровую приставку «Денди».

Под аркой он столкнулся с соседом по парадной с четвёртого этажа. Крепко сбитый старик, которого старожилы дома уважительно звали Потапычем, был немного навеселе, что, впрочем, было его естественным состоянием, хотя и пьяным его Калинцев ни разу не видел. Выпивал он «культурненько», как сам говаривал.

Старик козырнул ему приветственно.

– Как говорили пираты, рад тебя видеть без петли на шее. Чего кислый-то такой, переселенец? Хочешь, угадаю с одного раза?

И не дождавшись согласия, продолжил, важно подняв указательный палец вверх:

– Бабы! Здесь бабья рука видна. На лице написано – бабы заели. Угадал?

Калинцев вздохнул.

– Ты, Потапыч, прямо-таки Кашпировский.

– Кашпировский не Кашпировский, а опыт у меня жизненный по этой части кой-какой имеется. Я через супругу свою Варвару, упокой. Боже её душу, считай, этим, как его… физиономиком заделался…

– Физиономистом, – поправил его Калинцев.

– Во-во, специалистом по физиям, по мордам лица, короче, – кивнул головой старик, – на своей шкуре школу мужества проходил, кипит твоё молоко на плите. И потому легко мог по рожам знакомых мужиков определить с похмелья они «кривые», замаялись от работы, или бабы их заели. А это, знаешь, Володя, между прочим, три совершенно разные рожи. Варвара, Царствие ей Небесное, ох, и пильщица была, ох, и пильщица! По живому ржавой пилой пилила меня безо всякой жалости, зверствовала благоверная, кипит твоё молоко на плите, (это была его фирменная присказка) после пьянок моих. А перебирал я раньше частенько, не буянил, нет, без рук и без мата и шума обходилось, но своё получал от супруги. В такие разы, только глаза разлепишь, мир перед глазами серый, во рту кошки нагадили, а она тут, как тут. Не бабой – кислота серной становилась! И так она меня разъедала, так чихвостила, что я и правда начинал себя полной контрой считать. Совестно становилось, не дай Бог! Умела она слова, хе-хе, нужные подобрать. Ну, конечно, когда похмелишься, морда проясняется, опять себя человеком начинаешь чувствовать (он хохотнул коротко, но без особой весёлости), и бабы не такими уже занудами кажутся, а даже пользу в них замечать начинаешь и любить ненаглядных. М-да… денёчки-то мои побежали с горки, свижусь скоро с Варварушкой, ох, наговоримся там. Давай закурим, что ли, беженец.

Они закурили. Калинцев ждал, когда старик попросит денег. Это случалось уже не раз, и он всегда занимал ему. Собственно они и познакомились, когда Потапыч к нему обратился однажды с просьбой занять «десятку до завтра». Старик любил поговорить, просил немного, и всегда без задержек возвращал долг. Калинцева эти «займы» немного удивляли: старик сам ему не раз говорил, что у него хорошая пенсия, поскольку он фронтовик, что денег ему вполне хватает, да и пропойцей он вовсе не выглядел, всегда гладко выбрит, одет чисто во всё приличное и не старое.

Был он высок, кряжист и прям не по годам, с мощными огрубелыми, мозолистыми руками рабочего человека. Много лет Потапыч проработал сантехником в местном ЖЕУ и старожилы двора хорошо его знали и любили. К пенсии у него был стабильный приработок на сантехнической ниве. Денег он больших с жильцов не брал, мог и за угощение сделать работу. Работой его все были довольны и поэтому не жирующие старожилы дома обращались к нему за сантехнической помощью чаще, чем в жилконтору.

Старик посмотрел в глаза Калинцева прямым, без всякого заискивания взглядом.

– Червонец-то найдётся свободный, беженец?

А он, протягивая ему деньги, неожиданно подумал, что для одинокого словоохотливого старика эти просьбы о деньгах скорей всего повод лишний раз пообщаться, прилепить к себе человека на некоторое время.

– Завтра отдам, ты же меня знаешь, я на отдачу лёгкий, – Потапыч небрежно сунул деньги в карман. – У меня халтурка на Почтамтской. Меняю одной мадам унитаз и бачок, так что разбогатею, Рокфеллера нагоню. А ты куда собрался?

– На Апрашку.

– Подарки к празднику? Святое. Ну, пошли я с тобой до Почтамтской пройдусь.

По дороге старик ярко обрисовал ему политическую ситуацию в стране. Сделав заключение, что если бы он так краны чинил (в слове «краны» он делал профессиональное ударение на букве «ы»), как руководит страной нынешний беспалый президент, то его давно бы уже с позором прогнали его клиенты или даже, возможно, и побили бы. У поворота на Почтамтскую они расстались. Старик так сдавил его ладонь на прощанье, что он крякнул, подумав: «Ну, и силища. Михаил Потапыч – верное словосочетание».

– – —

Улицы убрали плохо, было скользко, приходилось обходить грязные отвалы снега. Мысленно перебирая разговор с женой, он раздражался, опять пытался разгадать причину неожиданного разлома в Людмиле, но ничего на ум не приходило, кроме мыслей о накопившейся усталости, стрессе и какого-то необычного события, повергшего её в это состояние. Он успокаивал себя тем, что всё должно непременно утрястись естественным порядком, но голос внутри него обиженно перебивал эти его мысли, говоря: «Глупей ничего не придумал?! Как? Как это утрясётся после того, что она тебе наговорила? Бросала тебе в лицо страшные убийственные слова, которые невозможно будет забыть. Настасьей Филипповной решила стать, Рогожина в Мерседесе найти! Слова можно, наверное, простить, но забыть? А она сама? Скажет, прости, Володя, не знаю, что на меня накатило? А я махну рукой и скажу: «Да, ладно, Люд, чего только в жизни не бывает!» Тут-то и произойдёт живительный катарсис. Нет, не то, не то, здесь что-то гибельное, необычное, поворот на 360 градусов, открывший шлюзы с потоками негатива. Диссонанс! Уши режет. Что-то случилось с ней, сломало».

Неожиданно ему ярко, будто при вспышке камеры, вспомнилась необычная ухмылка Людмилы, когда она говорила о том, что мужчины приглашают её в рестораны, ухмылку пошлую, с какой-то внутренней грязнотцой, сделавшую её другой Людмилой, чужой и неприятной женщиной.

Он знал такие ухмылки. Часто замечал их на лицах пьяненьких женщин в ресторанах, когда мужчины нашёптывали им что-то на ухо, и это «что-то» проявлялось на лицах женщин именно такой ухмылкой. Он резко мотнул головой, словно прогоняя наваждение, губы беззвучно прошептали: «Не ты это, Люда, не ты. Люда, Люда, что с тобой, красавица моя?» И опять стали всплывать в голове жестокие слова жены, прожигающие его сердце болью, обидой, раздражением и жалостью.

Тягостные мысли одолевали и не оставляли его. Погружённый в них он не заметил, что вместо Фонарного переулка свернул на набережную Мойки. Очнулся он, удивлённо озираясь, когда ступил на Поцелуев мост.

Он остановился и окинул взглядом удивительную почти открыточную перспективу: за мостом вдали были Консерватория, Мариинский театр и прекрасное завершение улицы – сквер с Николо-Богоявленским собором; на левой стороне, заснувшей подо льдом Мойки дремал с сонными окнами Юсуповский дворец, на правой – кирпичная цитадель Новой Голландии. Его взгляд, скользнув по застывшему зеркалу Мойки, взлетел к небу и остановился на сверкнувшем от нежданного луча солнца куполе Исаакиевского собора, безмолвно и гордо высившегося вдали над заснеженными крышами старых домов.

«Красота-то какая! – восхищённо прошептал он, тут же подумав огорчённо: «Проклятая нищета и суета! За столько лет не удосужился прийти сюда с Людмилой и расцеловать её здесь. Народная молва говорит, что такой поцелуй накрепко связывает любящие сердца. Питерская мистика, городские байки. Они окружают этот город, фантомы давно умерших людей незримо бродят по его древним улицам в сизом и влажном зимнем воздухе. Но как же ему к лицу старость, какая у него стать и какая благородная седина! Как вдумчиво поработали гениальные мастера над его обликом и, слава Богу, что советские мастеровые, устояли от желания перестроить эту красоту и не успели её испоганить. Правда натыкали по указу начальства безмерное количество памятников другому «гению», ничего в нём не построившего, чьё имя недолго носил город, а на домах, где он якшался с товарищами, увековечили его имя на мемориальных досках, да улицы переименовали, дав им имена террористов, мизантропов, убийц и растлителей. Только город их пережил! Терпеливый и умный он отнёсся к этому с мудрой усмешкой – он всегда знал, что имена эти пустые, чужие, временные и ведал, что ветер истории всё расставит по местам. Он терпеливо ждал, когда ему вернут имя упрямого царя заложившего его и дождался. И, слава Богу, что, несмотря на стремительные демократические преобразования, ходить пока ещё по набережным каналов, по мостам, улицам, по которым ходили гении, любоваться памятниками, храмами, парками, площадями, сквериками, архитектурой именитых зодчих, можно пока ещё бесплатно; но может быть, ростовщики и лавочники со временем эту роскошь бедного человека отменят, обложат налогами и потешат своё тщеславие, построив рядом с шедеврами свои безликие дворцы из стекла и бетона, или перекупят старые».

Чтобы согреться, он пошёл быстрее. Постоял немного у памятника Чайковскому, думая, о том, как повезло тем, кто учился в питерской Консерватории, полюбовался Мариинским театром. Впереди высился бело-голубой красавец Николо-Богоявленский Собор и он, неожиданно для себя, будто кто-то вёл его, пошёл к нему.

– – —

В храме было сумрачно, тихо и уютно. Потрескивали свечи, горели лампадки, редкие посетители ходили бесшумно, говорили шёпотом, как охранители сна дорогого человека; красивая женщина в чёрном платке, со скорбными влажными глазами, что-то шептала на ухо молодому батюшке, священник с белым печальным лицом внимательно её слушал.

Оглядываясь по сторонам, проникаясь умиротворённой атмосферой храма, и непроизвольно расслабляясь и успокаиваясь, Калинцев купил несколько свечей. Он поставил три свечи там, где горели поминальные свечи и не смог уйти; стоял здесь долго, закрыв глаза, светлая печаль объяла его, придя к нему с образами матери и отца, бабушки, деда и тестя.

Когда он открыл повлажневшие глаза, его свечи, потрескивая, догорали. Он тихо прошёлся по храму, нашёл икону Николая Чудотворца, подождал, когда отойдёт женщина, целующая край иконы, поставил свечу, долго смотрел в строгий и мудрый лик святителя и неожиданно для себя стал горячо просить. Он просил святого не о деньгах, не о жилье, не о благополучии – просил о здравии Алёши, Людмилы, Анны Никифоровны, и дочери. Просил о сохранении семьи, о мире и взаимопонимании в ней. Слова его были корявы, он не знал молитв, но они были искренни, шли от сердца, вытекая из него горячей волной.

С Апраксиного двора, купив всё, что хотел, он возвращался домой в сумерках, когда уже включили уличное освещение. В своём дворе он опять встретил Потапыча в спецовке и с разводным ключом в руке. Они с ним закурили. Состоялся довольно странный разговор, который он списал на состояние Потапыча.

Вид его разительно переменился по сравнению с их первой сегодняшней встречей. Обычная бодрость старика куда-то пропала, выглядел он усталым, на печальном лице выделялись подглазья, ввалившиеся, тёмные, с какой-то болезненной прозеленью. Он отвёл его в сторону, вернул занятую десятку, и тревожно озираясь, заговорил, почему-то полушёпотом:

– Знаешь, переселенец, я этот город так и не полюбил. Нет, он мне ничего плохого ни сделал, но и родным не стал. Счастье, брат, – родиться и умереть в родном для тебя месте, правильно говорят – где родился – там и пригодился. Если даже бродяжничаешь ты по белу свету, то умирать обязан вернуться в родные края к могилам родителей, соседей, друзей – веселей будет рядом с ними лежать. Будут люди живые, знавшие тебя и помнившие, приходить проведывать своих родных и тебя вспомнят, мимо твоей могилы проходя. А здесь меня точно на кладбище никто не вспомянет, разве те только, кому я унитаз да смеситель менял. М-да, Питер, Володя, – город-хитроман. Он человека в себя засасывает и крепко держит в своей чухонской трясине, от него так просто не отделаешься. Чужаков здесь всегда много было, одни уезжают, другие приезжают – людской круговорот. Те, что уедут, Питер не забудут. Даже, кому здесь совсем хреновато и тяжко было, бахвалиться станут, стакан, приняв; в грудь себя бить, вернувшись в свой Мухосранск или Мешковку, дескать: «Да я ж, в Питере жил! В Питере, сечёте, провинциалы!» Будто, кипит твоё молоко на плите, в раю, понимаешь, жили. Сами, может, в Питере том, горе мыкали, мёрзли, болели, в ботинках рваных ходили, угол снимали в шесть метров, да на общей кухне лаялись и грызлись со злыднями-соседями, вспомнить нечего, кроме того, что через Фонтанку по Аничкову мосту на работу ходили, да в котлетной, когда копейка заводилась, стопарик позволяли себе пропустить, а – гляди ж: «Я в Питере жил!» Ни всякому он люб, некоторые злобятся или ворчат, но даже и такие товарищи забыть его не могут, нет-нет да брякнут с ухмылочкой: «Была у меня в Питере одна мамзель. Такая, доложу я вам столичная штучка!» Холодно мне в нём всегда было, не радовал он меня, и он меня, кажется, не полюбил, потому и счастья у меня в нём не случилось. Ты знаешь, как-то не заметил меня Питер, дела ему никакого до меня не оказалось. Читал я, что в старые времена, деревня рассейская ездила сюда подрабатывать. Пили, само собой, болели, работали, как волы, надрывались за пятак на тяжких работах на чужого дядю. Когда домой возвращались, на вопросы деревенских: чего вернулись? Отвечали: напитерелись, мол. Напитерились – прикидываешь?! М-да, напитерились – набедовались, то есть. Я своей покойной супруге не раз предлагал на Юга обменять квартиру, но она, ни в какую. Ей здесь очень нравилось. Она ж родом из тутошней северной Мешковки, что от Эстонии в двух шагах. В деревне той пять хат и один колодец, селяне грибами, ягодой, да рыбалкой проживают. А тут тебе и мороженое с пирожным, и фарш в магазинах готовый, и мандарины с конфетами, и вода горячая с унитазом. Страшно ей было бросить жильё, ради которого она горбилась столько лет. Но ей, Володя, чуток легче было, однако, чем мне: отдушина у неё сердечная имелась – сёстры и мать с отцом на Псковщине. Я, Володя, не говорил тебе ещё, что сирота я, детдомовец? Нет? Докладываю, сирота. Записано в паспорте, что родился я в городе-герое Туапсе, но это филькина грамота, хотя, думаю, где-то поблизости и был рождён, раз мать меня грудничком оставила там. Сгинуть мне не дали люди, фамилию присвоили обычную русскую Медведев, а имя и отчество дали соответствующее медвежьей породе – Михаил Потапыч, наверное, весу во мне было многовато, с юмором люди попались. Тогда голодуха была и много народа на Юга подавалось хлеба искать. Может, и мать моя там скиталась, а как я у неё случился, так, наверное, обузой стал. Разбери теперь, кто я по пятой графе? Может, и не русский вовсе, а какой-нибудь адыгеец – их там много проживало, или армянин. М-да, подкидыш… это дело, Володя, тяжкое, это только тот поймёт, кто сам в шкуре подкидыша пожил. Нет от этого душе покоя. Этого никому не пожелаю, выйти из школы и видеть, как твоего одноклассника мать встречает и обнимает нежно – это кино детскому сердцу вредное. Вот значится, какое дело, Володя. И сердце моё там, знаешь, где-то на юге осталось. У каждого человека должна быть родина, место, где мать его родила. Я после войны не раз и не два ездил летом на моря отдыхать. Так на сердце у меня там теплело, родное что-то чувствовал, может потому, что ходил по земле, где мать моя ступала. Ты вот тоже с юга, вижу не сладко тебе в нашей каменной берлоге, в Венеции Северной? Ну, скажут же – Венеция! Венеция, кипит твоё молоко на плите, с замёрзшими каналами и без звёзд на небе! Вместо лодочников пароходы да баржи. Смотрю я на тебя, Володя, и вижу, что положение твоё, однако, хуже моего того, когда я подкидышем детдомовским был. Я хотя и без родителей остался, но меня та власть не бросила, у меня надежда была, что выросту, получу специальность, угол мне дадут, по помойкам не буду скитаться. У тебя другой вариант – демократический. Никто тебе здесь не поможет и город этот холодный тебя может не принять. Не посчитает тебя нужным. Санитары бродят кругом, они присматривают, где можно хапнуть, кому горло перегрызть, и меня, наверное, такой санитар уже присматривает…»

«О чём это он? – думал Калинцев с удивлением и жалостью. – Не в себе сегодня старик, таким я его ещё никогда не видел. И выглядит он просто ужасно, как-то одряхлел вдруг, согнулся».

Потапыч болезненно скривился, помассировал правый бок и продолжил:

– А я к тебе давно присматриваюсь. Да… присматриваюсь. Ты думаешь, мне деньги нужны? Я людям унитазы ставлю, не потому, что денег хапнуть охота, а потому что с людьми живыми поговорить хочется, ну, а дадут денег – беру. Дают – бери. И с тобой я беседую и общаюсь потому, как интересно мне с тобой. Наши дворовые, коренные жильцы дома распылились, разменялись, съехали, хаты продали, а новые жильцы, разбогатевшие выскочки, нос воротят, кипит твоё молоко на плите. Я же один душой, Володя, мне много не нужно, пойми. Я тебе как-нибудь всё расскажу, должны мы с тобой поговорить по душам… ты меня изначала не отторг, с уважением ко мне отнёсся – это дорогого стоит во все времена. Вижу я, не гнилой ты мужик, семейный, лямку тянешь тяжкую, не шалаешься с синюками нашими. Сейчас сосед с соседом здороваться перестал…

Тут он будто пришёл в себя, вздёрнулся, посмотрел на Калинцева абсолютно трезвым взглядом.

– Заговорился я, зарапортовался, старый. Я унитаз мадамочке уже поставил, сейчас бачок буду устанавливать, забегу только домой мне ключ на тринадцать нужен. Ну, и бабёнка, скажу я тебе, кипит твоё молоко на плите. Поваром в кафе работает, коньячком французским, маслинами с лимоном угощает, холодцом. Вдовая пенсионерка, но ещё, знаешь, кхе-кхе, не «консерва» в парике.

Калинцев рассмеялся.

– Вот так в жизни обычно и случаются встречи, ведущие к «золотой осени». Запал на вдовушку, Потапыч, колись? Коньячок, закусочка, мужик ты ещё видный и крепкий…

–Это дело отпадает, беженец, – устало отмахнулся Потапыч, не дав ему договорить, – «женилка» моя уже давно находится в состоянии абсолютного покоя. У меня сосед был Моисей Абрамович, фамилию называть не буду, догадайся сам какой он весёлой нации. Ну, ты понимаешь, народ этот, известно, остроумный. Ему уже лет под девяносто было, за собой следить перестал, склероз, слюнка на губах и всё тому причитающееся. Как-то выходит из парадной, а у него ширинка на брюках нараспах – заходите, воры. Ну, я ему на ухо: «Моисей Абрамович, у тебя «магазин» открыт». А он мне: «В доме покойника, Мишенька, все двеги должны быть откгыты настежь!» То и у меня. Но, слава Богу, склерозу пока нет.

Калинцев от души расхохотался. Потапыч залез в карман, вытащил шоколадный батончик, протянул, буркнув: «Возьми внуку», и быстро пошёл к парадной. Калинцев проводил его удивлённым взглядом.

– – —

Тёща открыла дверь сразу после его звонка, и он, раздеваясь, спросил про Люду.

–Ушла на работу, – ответила тёща, отводя глаза в сторону. – Лютовала – только держись. Слова не давала вставить, до слёз меня довела, даже Алёшка сказал ей, что она злая, как Баба Яга.

Что-то неприятное кольнуло сердце Калинцева: какая-то гаденькая, не проклюнувшаяся мысль. Ещё не понятая, но по скрытому смыслу своему уже преступная и неприемлемая его сердцу.

– Работница. На работу, как на праздник, – сказал он с брезгливым и раздражённым видом.

– Да вот же. Пойдём я тебя покормлю. Ты же ушёл не емши, – тёща явно стушевалась от слов и тона, каким они были им произнесены. Опять отводя глаза в сторону, она тихо добавила: «Вымой руки, Володечка».

Он заметил это изменение в ней и пристально посмотрел ей в лицо.

– Мама, что-то случилось? Вы ничего от меня не скрываете?

– Нет, нет же, что ты, Володечка. Господь с тобой, что ж мне скрывать от тебя? – суетливо поспешила ответить Анна Никифоровна.

Он протянул ей пакет, отмечая в её голосе неуверенность и недосказанность.

– Спрячьте, мама, до Нового Года. Здесь подарки. А где Алёшка, Настя?

– Они ёлку наряжали долго, а час назад в цирк отправились. Втроём… с другом Настиным. Он на улице стоял, я его в окно видела. Симпатичный, не чёрный вовсе, среди армян у нас в Сухуми такие были. Гамлета помнишь, шеф-повара нашего санатория? – проговорила тёща, проходя в кухню.

– И Гамлета помню и Офелию, и Лаэрта – раздражённо сказал Калинцев.

– Её не Офелией звали, ты путаешь, – Мариэттой. Володя, ты руки сходи, вымой с марганцовкой.

– Точно Мариэттой, но Офелия ей личила бы больше, – кивнул головой Калинцев и покорно пошёл в ванную. В голове у него теперь не было ничего кроме мыслей о Людмиле. И он знал, что так теперь будет долго, пока этот нервный пузырь не лопнет и всё не разъяснится и определится.

Сидя в кухне, он поглаживал Линду, устроившуюся на соседнем табурете, и тоскливо смотрел в окно. Тёща что-то говорила, гремела сковородками, ставила тарелки на стол, губы её всё время шевелились, выражение лица было страдальческим. Без аппетита проглотив еду, он пошёл в свою комнату, не зажигая свет, лёг на застеленную кровать лицом к стене, закрыл глаза.

Неожиданно он судорожно всхлипнул и через мгновенье из его глаз потекли слезы. Плакал тихо и долго, а потом заснул так же на боку, свернувшись калачом. Заснул крепко, организм его сам решил за него проблему подступившего близко к больной душе стресса. Линда, которая успела заскочить к нему в комнату, лежала у него в ногах, и иногда повизгивала во сне. Ей, наверное, снились собачьи сны из её прежней вольной жизни в доме, где всегда можно было выскочить в сад и порезвиться на воле.

Предновогодние хлопоты II

Подняться наверх