Читать книгу Ангел Безпечальный - Игорь Изборцев - Страница 2
Нас бросили, забыли, предали…
ОглавлениеДай только человеку власть —
Он насладится ею всласть
И.Н. Шевелев
Понедельник, в продолжение дня.
Побудку Борис Глебович проспал. Приспособленный Порфирьевым для нужд пробуждения сенатовцев звонок прозвучал в его голове невнятно, растворившись в сонных всполохах и вздохах. Разбудил его голос фельдшерицы Зои Пантелеевны. Потряхивая коробочкой с таблетками, она выкрикивала имена постояльцев Сената и название предназначенных им лекарств. Услышав собственное имя, Борис Глебович встрепенулся и тут же покинул пределы угодий Морфея.
– Вам бромкамфара, – Зоя Пантелеевна шлепнула таблетки на тумбочку, – не забудьте: только после приема пищи».
Борис Глебович помнил; помнил и это, и то, что в его стадии болезни таблетки эти – мертвому припаркой. И еще он хорошо усвоил, что в здешних условиях рассчитывать на качественное дорогое лекарство – наивный идеализм.
– Спасибо, спасибо Зоя Пантелеевна, – запоздало поблагодарил он.
К фельдшерице Борис Глебович испытывал определенные симпатии – за ее доброе, сочувственное отношение к ним, сенатовцам, за желание помочь (только что она могла?). Была она вдовицей лет тридцати пяти, белокурая и кареглазая, еще не утратившая черты былой привлекательности. Много уж лет проживала в деревне Гробоположня и некогда заведовала там фельдшерским пунктом. По закрытии оного, как водится, осталась без средств к существованию с двумя несовершеннолетними детьми на иждивении. Совсем недавно, чудом Божиим (как она сама это объясняла), получила работу в пансионате и чрезвычайно ей дорожила. Поэтому необузданное тиранство Порфирьева сносила безропотно. Лишь иногда утирала украдкой слезу. В такие моменты Борису Глебовичу невыносимо хотелось ее приголубить, утешить, но он сдерживал себя, понимая, что ничегошеньки сделать для нее не может. Да и к чему в его-то положении лишние привязанности? Отвечай потом за того, кого приручил…
Борис Глебович наблюдал, как терпеливо выслушивала Зоя Пантелеевна жалобы Капитона Модестовича, мерила ему пульс, сыпала в рот порошок. Как щупала потом живот у Савелия Софроньевича, поглаживала по плечу и, улыбаясь, что-то шептала на ухо. Как подошла потом с порошками к Мокию Аксеновичу. Тот, по обыкновению, был не в духе и сразу накинулся на фельдшерицу с упреками
– Да я сам врач, что ты мне даешь? – истерично выкрикнул он. – У меня высшее медицинское, чего ты мне мозги паришь? Где левамизол? Опять не принесла? Да я на тебя…
– Я подавала список всех заказов администрации, но привозят не все, что мы просим, – терпеливо объясняла она, – средства ограничены, дают самое необходимое.
– Какие средства? – кипятился стоматолог. – Я что здесь подыхать должен без лекарств? А ты, недоучка, отрубями меня лечить будешь. Да я…
Тут к Мокию Аксеновичу подошел Наум, молча взял его за руку и заглянул в глаза. Тот осекся, замолчал и вдруг зашелся в кашле. Минуту он не мог остановиться, упал на кровать и колотил рукой по подушке. Испуганная Зоя Пантелеевна стучала ему по спине и просила прощения. Мокий Аксенович затих, проглотил свои порошки и демонстративно отвернулся.
«Вот ведь хам! – рассердился Борис Глебович. – А все чужие гнилые зубы. Целую жизнь на них смотрел человек, озлобился вконец, язву заработал и легкими ослаб».
– Господа пенсионеры! Пора в харчевню! – напомнил Анисим Иванович.
Борис Глебович поднялся и, подумав, что так и не успел умыться, побрел в столовую.
После завтрака Порфирьев дал команду выходить на трудотерапию:
– Строем, дедки, – зычно прогудел он, – шибче костылями двигайте! Мальчики – левое плечо вперед, на рубку дров; девочки – за тяпками, ведрами и на грядки. – Он самодовольно ухмыльнулся, надул грудь и рявкнул: – М-м-а-а-рш!
Женщины засеменили на огород, а мужчины – к дальнему сараю, где свалены были давеча привезенные сухостойные бревна.
Борис Глебович на пару с Анисимом Ивановичем «играли» на двуручной пиле, старательно выводя заунывный мотив, похожий на брюзжание голодного Мокия Аксеновича. Сам же Мокий Аксенович неспешно, с ленцой, поберегая здоровье, относил к поленнице всего лишь по два полешка зараз. Не в пример ему, Наум таскал дрова охапками, так что не только грудь и плечи, но и вся его кудлатая голова, сплошь запорошилась опилками, и лишь улыбка его оставалась чистой и ясной.
– Пилить пилою – гнуться спиною, – изрек наконец Анисим Иванович, устало двинул плечами и приставил пилу стоймя к козлам. – Баста! Хорош работать, пора ложки к обеду намывать.
– Сейчас тебе Порфирьев намоет! – ехидно усмехнулся Мокий Аксенович. – Еще час… – он посмотрел на ручные часы, – и пятнадцать минут.
– А ну его к лешему, – безпечно махнул рукой Анисим Иванович, – пусть катится…
Мокий Аксенович воровато оглянулся, втянул голову плечи и, подняв брошенные, было, полешки, затрусил к поленнице.
– Выслуживается перед начальством, гнида! – процедил сквозь зубы Савелий Софроньевич, плюнул и с силой вогнал топор в сосновый чурбан. – Он еще, погодите, в бригадиры выйдет.
Мужики заспорили, зашумели, а Борис Глебович, утирая рукавами едкие и густые, как глицерин, капли пота, отправился в сад. Устал! И сердце устало. А там отлично и думалось, и отдыхалось, и сердце расправлялось, забывало про боль.
Располагался сад, яблоневый сад, на заднем дворе Сената. Некогда, разбивая его, чьи-то руки славно потрудились – на радость себе, и, как, верно, рассчитывали, потомкам. Но время, как говорится, внесло свои коррективы. Борис Глебович уж не раз слышал, как спешно, будто при позорном отступлении, закрывали в девяносто четвертом здешний музей. Экспозицию просто разорили: кое-что, ценное, вывезли, а остальное оставили на разграбление. Хотя, скорее всего, ценное-то в первую голову и умыкнули. Это ж было начало девяностых – самое разбойное время… То, что за ненадобностью, воришкам не пригодилось, как водится, разгромили, пожгли, растоптали. А как же без этого? Сад остался на месте – сам по себе на десять с гаком лет – и, что называется, дошел до ручки. Кора на большинстве яблонь полопалась, и стволы обнажилась уродливыми прорехами. Трава по пояс высотой закрывала их корни; уставшие ветви, обломившись, уперлись в землю, и, казалось, что это нищенки в прорванных платьях пытаются выкарабкаться из поглощающей их трясины. Эх вы, красавицы-кокетки, где ж ваш былой аппетитный товар, румяный и духмяный, входящий в зрелые соки на исходе лета? Увы, было и прошло… Борис Глебович даже и не пытался отведать их нынешних, обмельчавших и обезкровленных, плодов: зубы сводило от одного их вида…
«Запустили вас, забросили, – Борис Глебович задумался, вспоминая свой родовой сад, старательно обихоженный дедовскими и отцовскими руками, – а там-то лучше ли сегодня?» Он посмотрел на клен, высаженный на границе сада, по-видимому, одновременно с плодовыми деревьями. Крона его, как пучок кудрявой петрушки, упруго и мощно покачивалась из стороны в сторону. Экий браво-молодец! Одно слово – дикарь! Ему без людей – и вольготней, и здоровей. А вы, сиротинушки, как заброшенные старые дворняжки, угодливо заглядываете людям в глаза, молчаливо ожидая подачки… «А ведь они, как и мы – такие же обманутые старики», – вдруг подумал Борис Глебович. Эта мысль отчего-то поразила его, заставила замереть, затаиться, так что шорох листвы и поскрипывание старых яблоневых суков – звуки покуда еще живущего сада – как бы погромчали и отчетливыми волнами покатились в голове, рассыпаясь там водопадом печальных брызг, от чего его собственная грусть-тоска все возрастала… «Вас обнадежили, некогда посадив здесь, удобрили, окопали. Потом использовали, снимали урожаи… А однажды бросили, забыли, предали… и оставили умирать… («Нас бросили, забыли, предали…» – теперь уже его мысли отражались эхом в шепоте листвы»)… Но и мы… Мы тоже высажены здесь, удобрены обещаниями, с нас уж собрали урожай – наши дома, наши квартиры. И теперь мы брошены и обречены смерти. И нам, как и вам, некуда идти…» Борис Глебович шагнул к ближайшему дереву («Антоновка» – любимый сорт его матери, да и отца). Ствол от корневой шейки до трех скелетных ветвей – да и сами эти ветви – растрескался, сплошь покрылся лишаями. Он погладил его сверху вниз, ощущая как отпадают, ссыпаются отмершие сухие чешуйки коры. «Прах, все прах и тлен. Собираем, копим, бережем, но все превратится в тот же прах – в ничто. Все земное: и обладание богатством, и мечтание о нем – одинаково ничто, ибо длится миг. А что не миг, что не «ничто»? Вечность и душа в ней…», – эти мысли навершием опустились на все то, что передумал Борис Глебович за последние минуты, словно кто-то (не он, но кто-то?) надел на пирамиду его размышлений шляпу и тем поставил точку. «А ведь так и есть!» – он повернулся в сторону Сената, словно желая незамедлительно поделиться своим открытием. Силуэты, голоса, лица… – незаметно он вернулся к воспоминаниям пережитого…
* * *
Первая ночь в Сенате была мучительна и безсонна. «Завтра все образуется, иначе и быть не может». – Борис Глебович одинокой белой пешкой передвигал эту мысль в голове, от отупения превратившейся в невообразимо огромную, теряющуюся в закоулках сознания, шахматную доску. Он пытался прогнать с черно-белого поля вовсе ненужные сейчас пугающие черные фигуры. «Попался голубчик!.. Влип!.. Готовься к еще худшему!», – шипели они и легко ускользали – то зигзагом коня, то стремительным рывком слона и ладьи – от его медлительной маломощной пешки. «Врешь! Завтра все прояснится и образуется…», – Борис Глебович юлой крутился на постели, прятал голову под подушку, но бредовые видения не исчезали и все пугали его самыми мрачными обещаниями… Рядом в темноте кто-то также ворочался и вздыхал, и из женской половины доносились тревожные жалобные вскрики. Сенат не спал.
Мимо его кровати прошел к выходу Капитон Модестович. Борис Глебович опознал его по странному, не на русском языке, бормотанию. Латынь? Точно она. Одно время Борис Глебович посещал лекции в «Обществе знания», где нередко слышал подобные проявления эрудиции со стороны лекторов. Быть может, профессор что-то придумал? Уж кто, как не он? «Завтра все…», – Борис Глебович скрипнул зубами и потянулся за нитросорбитом, которого на всякий случай взял с собой несколько пачек (хоть эту малость не оставил, не забыл). Ночь длилась безконечно…
Нет, ничего здравого Капитон Модестович не придумал. Он пытался бежать, заблудился и где-то на задворках провалился в заброшенную яму с жидким навозом. Спасся чудом: его позывы о помощи на латыне услышала живущая неподалеку кухарка. Еще затемно залитого грязью, дурно пахнущего Капитона Модестовича втолкнул в Сенат разъяренный Порфирьев. Он включил свет и заорал:
– Ты на каком языке балаболишь, дедок? Русскому не научен? Научим!
Почему-то именно латынь профессора вызвала у администратора наибольшую ярость? Он все норовил двинуть Капитона Модестовича своим огромным кулачищем, но, видно, боялся измараться.
–Я тебя научу уважать распорядок! – рявкнул Порфирьев. – Я вас всех научу!
Сенатовцы с ужасом выглядывали из-под одеял. Из женской половины в едва запахнутом халате выбежала Аделаида Тихомировна.
– Что? Что такое? – воскликнула она и остолбенела, закрыв лицо ладошками.
– Золото из навоза смолото! На, получи! – Порфирьев наконец изловчился и, надвинув рукав на ладонь, залепил профессору подзатыльник.
Тот ойкнул, рухнул на колени и безпомощно пробормотал:
– Errare humanum est. 2
– Прекрати-ии-те! – завизжала Аделаида Тихомировна.
Крик ее был подобен вою сирены – не тому, что извлекается сжатым воздухом из механического чрева сигнального агрегата, но вою древних погубительниц мореходов. Это была та еще побудка! Порфирьев опешил и отступил назад. Все сенатовцы – и мужчины и женщины – разом высыпали к месту происшествия, заволновались, загудели, как закипающий котел. А Капитон Модестович, размазывая по лицу навозную грязь, заплакал – просто, по-русски (да и возможно ли делать это на латыни?).
– Вот так! – Борис Глебович, удивляясь сам себе, выступил вперед и коснулся дергающегося плеча профессора. – Больше так нельзя! Пора прекращать эту вакханалию. Завтра едем к прокурору. Кто за?
Похоже, все были «за» – вверх взметнулся лес рук.
– А этого гестаповца хорошо бы под арест, что б впредь неповадно было, – предложила Васса Парамоновна.
Сенатовцы всколыхнулись и надвинулись на опешившего от их столь неожиданной смелости администратора. Порфирьев попятился в сторону выхода. Нет, он не струсил, он просто не мог принять какое-либо решение: на его багровом лице проступили темные пятна, словно кто-то там внутри стучал и бил его до синяков. Борис Глебович заметил, как белеют, сжимаясь, кулаки администратора, чудовищным усилием выдавливая прочь кровь из вен; как чернеют, наливаясь бычьей яростью, его глаза и подумал, что сейчас в одно мгновение Порфирьев разметает всю их стариковскую шатию-братию по углам. Быть может, один Савелий Софроньевич продержится какое-то малое время? Хотя… Нет, лет двадцать назад он наверняка дал бы достойный отпор, а сейчас он лишь ветхая башня, выеденная изнутри временем – старик, как и все. «Малой кровью не обойдемся», – испугался Борис Глебович и хотел, было, призвать всех к спокойствию, но Порфирьев вдруг, как мокрый кобель, встряхнулся всем телом и процедил сквозь зубы:
– Ладно, хорош разводить бодягу, будет вам сегодня и прокурор, и адвокат, и начальство, и какава с чаем. С обеда ждите.
Он развернулся и, тяжело раскачиваясь, вышел. Когда он хлопнул за собой дверью, Мокий Аксенович истерично вскрикнул:
– Испугался гад? Тля кукурузная, сейчас бы мы тебя, как соплю зеленую, размазали по стене. Кровопийца, Муссолини, Пиночет… – он нервно захохотал, – Получил укорот, ирод пенсильванский? Беги, беги, будешь знать!
– Да уж, повезло, – саркастически хмыкнул Анисим Иванович, и, возможно, лишь Борис Глебович догадался, что тот имел в виду. Умен мужик, ничего не скажешь! Как видно, не было у Порфирьева санкции на кровавую разбору, а уж малой кровью, дай он себе волю, у них бы не обошлось…
До завтрака сенатовцы очищали от грязи профессора и составляли петицию для прокурора. До обеда исправляли ее: у каждого имелись собственные претензии и дополнения. А в три часа пополудни прибыли обещанные администратором официальные лица…
Облаченный в строгий черный костюм Нечай Нежданович явно нервничал и то и дело поправлял яркий красный галстук. Похожий на суслика субъект в сером костюме, что-то объяснял ему, тыкая пальцем в стопку документов. Вероника Карловна, наряженная в светлый костюм, как белая ворона, прогуливалась у стен Сената, внимательно их оглядывала и, словно, примеривалась клюнуть. Рядом с Прокловым переминался с ноги на ногу Порфирьев. Уткнувшись глазами в землю, он попеременно постукивал себя по ляжкам, выбивая какой-то ему лишь ведомый мотив. Чуть в стороне с мрачным видом стоял Митридат Ибрагимович. Исподлобья он кидал грозные взгляды на взволнованно переговаривающихся сенатовцев, пока не пуская вход свое грозное оружие. Борис Глебович торопливо метался мыслями, пытаясь выдумать сколько-нибудь надежную защиту против этого главного калибра. «Не кролики же мы, в конце концов, а он не удав, – успокаивал он себя, – не захочу поддаться, не поддамся».
– Господа, – Нечай Нежданович поднял руку, прося тишины, – я понимаю ваше безпокойство и, тем не менее, взываю к вашему разуму. Не стоит совершать не обдуманных шагов. Ведь вы пожилые люди, поберегите здоровье, в конце концов. Надеюсь, все недоразумения разрешатся. Вот рядом со мной, – он указал на сусликообразного субъекта, – стоит представитель прокуратуры, Мстислав Сергеевич Кобезов, вы можете задать ему свои вопросы, изложить жалобы. Прошу!
– Спокойней, господа! – Мстислав Сергеевич улыбнулся, обнажив мелкие зубы грызуна. – Как я понял из документов, вы добровольно на безвозмездной основе, повторяю, добровольно, передали свое недвижимое имущество Фонду «Счастливая старость». И данная алиенация3, согласно договоренности сторон, обратного хода не имеет. Это же касается и ваших пенсий, которые вы, опять же добровольно, согласились переводить на специальный счет. Таковы юридические последствия взятых вами на себя обязательств. Мною была проверена вся документация, и я могу доложить вам следующее: никто ни в какой степени не злоупотребил жестом вашей доброй воли, ваше имущество было заложено в различных банках, и на полученные средства было приобретено сорок два вагона с медикаментами, продуктами питания и предметами первой необходимости для пострадавших от землетрясения на острове… – Мстислав Сергеевич запнулся, заглянул в какую-то бумажку и прочитал по слогам, – Бор-не-о. Борнео! Понятно?
– Малайский архипелаг, Индонезия, – проворковала Вероника Карловна и всхлипнула, – Бедные люди, как им там досталось!
– Вот-вот! – поддакнул Мстислав Виленович, – им досталось, а вы, вы проявили гражданское сочувствие и, не побоюсь этого слова, подвиг. И я уверен, что сограждане еще оценят этот ваш безпримерный поступок. Спасибо вам!
– Как это спасибо? – дрожащим голосом спросила Аделаида Тихомировна. – А как же мы? Как же теперь нам?
– Ну, тут вы можете не безпокоиться, – Мстислав Сергеевич опять одарил всех улыбкой, – уважаемые и ответственные люди заверили меня, – он посмотрел на Проклова, – что, не взирая на то, что Фонд не имеет по отношению к вам никаких, повторяю, ни малейших, обязательств, вас не оставят на улице, так сказать, а обезпечат вам комплекс необходимых для нормального существования услуг.
– Это что же, по-вашему, нормально? – Васса Парамоновна, споткнувшись, шагнула вперед и обвела рукой стены Сената. – А этот? – она указала рукой на Порфирьева. – Он же к нам пытки применяет…
– Ну, это вы бросьте, – оборвал ее Мстислав Сергеевич, – это еще доказать надо. У меня есть информация, подтвержденная, так сказать, неопровержимыми фактами, что сегодня ночью гражданин Порфирьев, рискую жизнью, спас от смерти некоего… – он опять стал копаться в своих бумагах.
– Мил человек, он его так спас, что прохвессор чуть Богу душу не отдал, – подала голос бабка Агафья, – мил человек, ты уж разберись.
– Повторяю, – Мстислав Сергеевич сделал строгое лицо, – клевета является уголовно наказуемым деянием. Не надо сгущать краски, иначе… Доброе расположение со стороны администрации имеет, так сказать, предел. Они могут отказаться от добровольно взятых на себя обязательств по вашей опеке, и вы, простите, окажитесь у входа в подвал. Участь бомжа, так сказать, весьма нелегка. Уверяю вас! Да и что это такое, в конце концов? Вы добровольно оказали поддержку нуждающимся бедным людям, никто вас, простите, в зад не толкал, а теперь цинично выдвигаете претензии к тем, кто вас пожалел и приютил. Ведь ваше содержание стоит немалых денег. Договора подписали? Подписали! Кто ж теперь виноват?
– А где можно поглядеть на эти договора? – прозвучал вопрос из толпы пенсионеров, и Борис Глебович узнал голос Анисима Ивановича.
– Что вы сказали? – Мстислав Сергеевич непонимающе взглянул на Проклова. – Как это где?
– Случилось некоторое недоразумение, – замялся Нечай Нежданович, – им не успели выдать договора. Но сейчас же, господа, вы все получите на руки свой экземпляр. Сейчас же! Вероника Карловна, распорядитесь!
– Ну, вот видите, – развел руками Мстислав Сергеевич, – все вопросы разрешены, недоразумения, так сказать, улажены. Претензий, надеюсь, ни у кого не осталось. У вас есть претензии, Нечай Нежданович?
– Нет, – Проклов оглядел сенатовцев и укоризненно покачал головой, – Я не держу ни на кого зла. Более того, считаю, что отныне все наши разногласия в прошлом. Нам еще жить да жить вместе. Не так ли, господа пенсионеры?
Борису Глебовичу показалось, что он слышит многоголосый хор, исполненный отчаяния и боли, способный обрушить горы, да что там горы – само небо. Но весь этот ураган боли не нарушил повисшей тишины, которая и существует только для того, чтобы скрывать самые громкие, самые отчаянные и страшные мысли. О, если бы кто-то мог заглянуть в эти мысли! Сейчас! Борис Глебович ужаснулся и почувствовал, что слезы прожигают ему глаза. Еще мгновение и они обнаружат себя, выкатятся наружу… Нет! Он, что есть силы, сжал веки и закрыл лицо ладонью. Из темноты, заляпанной медленно плывущими огненными пятнами, он слышал, как распинается Проклов, живописуя перспективы жизни сенатовцев; не видя его улыбку, он явственно чувствовал ее слащавую лживую отвратительность… «Господи, за что мне?», – он отнял от глаз руку, посмотрел в небо и опять зажмурился от удара солнечного света.
– Да, есть во мне чувство вины, – продолжал разошедшийся Проклов, – очень большие надежды я возлагал на нашего главного специалиста Митридата Ибрагимовича Авгиева. Мне думалось, что он сумеет найти нужные слова и убедить вас в правильности вашего выбора. Убедить окончательно, что б не было ни у кого сожалений. Я ошибся: Митридат Ибрагимович не оправдал наших надежд. И вот результат – сегодняшнее недоразумение, – Проклов повернул голову, и Борис Глебович заметил, как скрестились взгляды гендиректора и главного консультанта. Шпага Авгиева оказалась острее и жестче: Проклов вздрогнул, будто его ударили в грудь, и отвел глаза.
– Ладно, – он скривился, – сейчас я предоставлю господину Авгиеву возможность, так сказать, реабилитировать себя. Быть может, сегодня он сумеет быть более убедительным, наконец-то успокоит все бушующие страсти и рассеет ваши заблуждения. Господин Авгиев, вам слово.
Похоже, наступал самый ответственный момент. Борис Глебович попытался представить, что он броненосец, что броня его тверда и непоколебима, что артиллерия его… Тьфу, какая там артиллерия? У него не было ни единого заряда, а броня его – фанера, нет – картон, который без особых усилий можно проткнуть пальцем. Он чувствовал, что погружается в темноту, в колодец и лишь наверху – кусочек неба, свет… Оттуда опускались не совсем понятные слова… «Огради мя, Господи…» Что это? Я не знаю таких слов… «…силою Честнаго и Животворящего Твоего Креста…» Не понимаю, какого креста? Как можно этим оградиться? «…и сохрани мя от всякого зла» Где я мог это слышать? Кто это говорил? Борис Глебович попробовал, было, собрать эти слова в единую цепочку, прошептать их, проговорить, уцепиться за них, как за якорь, но не успел – в бой уже вступил главный калибр…
– Оставьте свои сомнения! Забудьте! – Митридат Ибрагимович расправил плечи, выставил вперед раскрытые ладони. – Спать! Ваши члены сковывает сон. Вы безмятежно спите! – (Борис Глебович почувствовал, что цепенеет. Где-то я уже это слышал? Как хочется спать, надо уснуть и все забыть…). – Силою, данною мне стихиями мира и их повелителями, приказываю вам: впредь и навсегда не сомневаться в действиях людей, выступающих от имени Фонда, ибо они ваши единственные друзья и благодетели. Вы больше никогда не будете сомневаться в их искренности, ваша воля всегда будет направлена на исполнение их распоряжений и указов. Вы…
Борис Глебович ощутил дуновение ветра, прохладного и отрезвляющего. Солнечные лучи касались его лица, глаз, требуя пробуждения. Утро? Сейчас утро? Липкий сонный туман сползал с его сознания, освобождая, давая возможность думать… Еще несколько мгновений, он пришел в себя и все вспомнил. Сразу нашел глазами Авгиева. Тот не смотрел более на сенатовцев, взгляд его обращен был на какого-то незнакомого человека, явно появившегося недавно.
– Кто это? – лицо главного консультанта исказила жуткая гримаса. – Уберите его, уберите отсюда этого… – подыскивая нужное слово, Авгиев потрясал в воздухе растопыренными пальцами, и те извивались, словно обезумевшие черви, – Я не могу работать! Ой! – Митридат Ибрагимович искривился телом и ухватился за грудь. – Жжет! Больно!
Незнакомец смотрел на присутствующих широко раскрытыми глазами. Борис Глебович почему-то ясно и отчетливо отметил их детскую чистоту. Неведомый гость был невысок, самого что ни на есть среднего роста, но на удивление прям осанкой и от того казался выше, чем есть; русоголов, борода его редкими белыми кудельками обрамляла щеки и подбородок, но совсем не старила его. «Ему не более тридцати пяти, – решил Борис Глебович, ощущая какую-то непонятную радость и волнение, – да кто же это, в самом деле?» Вопрос этот занимал не только его.
– А вы собственно кто? – растерянно протянул Нечай Нежданович. – Как вы сюда попали?
– Странник Наум, – незнакомец скинул с плеча скромного вида вещевой мешок, улыбнулся и по-детски шутливо двинул пшеничными бровями, словно приветливо здороваясь, – буду здесь жить.
Борис Глебович впервые видел, чтобы кто-то вот так ясно и непосредственно выражал свои чувства. «Жить здесь? – удивленно повторил он. – С нами, стариками?» Грудь его переполняла какая-то необыкновенная легкость, сердце радостно щемило.
– Позвольте, на каком основании? – Нечай Нежданович сделал удивленное лицо, но тут же, что-то вспомнив, хлопнул себя рукой по бедру: – Ах да! Мне же сегодня утром звонили. Как вы говорите? Наум? Ну да, конечно! Это вы передали свое имущество Фонду и просили разрешить вам здесь поселиться?
– Буду здесь жить, – радостно кивнул Наум и обвел рукой стены Сената, – у Бога!
– Что? У кого? – Проклов потер себе виски. – Позвольте, но как вы так быстро добрались? Кто вас доставил сюда? Мне сообщили, что вы изъявили желание идти пешком? Кто-то подвез? Кто?
– Слава Богу за все! – Наум растянул губы в улыбке, а глаза его превратились в два радостно сверкающих солнышка. – На руках возмут тя, да не когда преткнеши о камень ногу твою…
– Что? Что вы несете? – Проклов поморщился. – Еще одни ненормальный чревовещатель. Своих некуда девать, – он перевел взгляд в сторону Авгиева. Тот, словно только что пробежав стометровку, тяжело ловил ртом воздух, грудь его судорожно вздымалась, лицо приобрело пепельно-серый оттенок, а глаза безумно двигались из стороны в сторону. – Да уж! – гендиректор сплюнул. – Опять вы, простите, обделались, господин консультант. Впрочем, мне пора, разбирайтесь сами. Да, Порфиерьев, раздайте, наконец, господам пенсионерам договора, пусть убедятся, что деваться им, в любом случае, некуда.
Проклов развернулся и стремительно зашагал прочь.
– Вы уволены! – бросил он на ходу пребывающему в прострации Авгиеву.
За гендиректором потянулась его свита и сусликообразный прокурор Мстислав Сергеевич. Последней упорхнула Вероника Карловна. Она таки клюнула напоследок стену Сената, подкравшись к ней незаметно в пылу разгоревшихся страстей. Борису Глебовичу показалось, что он видит мокрый отпечаток этого гадкого прикосновения, похожий на скрюченную телефонную трубку. Он постарался запомнить это место, что бы впредь ненароком не коснуться его.
Порфирьев, между тем, помахивая в воздухе папкой с только что переданными ему документами, шагнул в сторону сенатовцев, брезгливо отодвинув в сторону застывшего сталагмитом Митридата Ибрагимовича.
– Шел бы ты отсель, – процедил он сквозь зубы и тут же рявкнул во весь голос: – Равняйсь-смирно, дедки! К получению приговоров готовсь!
Кто-то из сенатовцев нервно захихикал, Савелий Софроньевич зашелся в кашле, а Борис Глебович вдруг понял, насколько он устал: не было уж сил ни возмущаться, ни говорить, ни даже думать. Он молча принял в руки несколько листков бумаги, которые, собственно, на самом деле и были его приговором (или самоприговором?): как бы то ни было, на этих ничтожных в своей малости и легковесности страницах подводился итог (печальный, надо сказать, итог!) всей его жизни, заверенный его собственной подписью. Да уж, ни что не есть столь губительно для нас, как наша собственная глупость! Получил, что хотел! Но разве хотел? Да нет же…
Борис Глебович видел, как ковыляет, удаляясь прочь, ставший разом безпомощным и жалким, Митридат Ибрагимович Авгиев, но не испытал от этого ни радости, ни удовлетворения. Сам-то чем лучше? Сам-то, не жалок ли? Жалок! Он вдруг вздрогнул, ощутив, как кто-то теребит его за плечо.
– Солнышко! – странник Наум ласково взглянул ему в лицо, блаженно улыбнулся и указал подбородком вверх, в небо. – У Бога! – редкие кудельки его бороды в солнечных лучах вызолотились, как созревшая пшеница, а глаза налились полнозвучной небесной синевой, словно само небо опрокинуло в них всю свою необъятность и ширь. – Благодать!
– Да уж! – неожиданно согласился Борис Глебович и улыбнулся.
Он не сразу понял, что делает это. Он просто смотрел на небо, на солнце, жмурился, согревался, оттаивал и, словно, молодел.
– Чего лыбишься как жук пенсильванский? – прошипел рядом Мокий Аксенович.
– Я? – удивился Борис Глебович и вдруг понял, что и впрямь улыбается во весь рот. – Солнышку вот радуюсь, небу. Посмотри – благодать!
– Нашел чему радоваться, ты в документ свой загляни, – Мокий Аксенович нервно поежился и недобро поглядел на Наума, – еще и Убогу этого нелегкая принесла.
– Кого? – не понял сначала Борис Глебович, но, догадавшись о ком говорит стоматолог, поправил его: – Вовсе не нелегкая, совсем наоборот. Еще увидим.
– Во-во, – усмехнулся Мокий Аксенович, – точно: еще увидим!
А Наум, весело размахивая вещевым мешком, уже открывал дверь Сената. «Как он сказал? Буду здесь жить?» – глядя ему в спину, вспомнил Борис Глебович, и опять улыбнулся.
* * *
На ужин опять подали рисовую кашу и кильку в томате. Килька была наша, отечественна, замученная и кисло-соленая, а рис – импортный, гуманитарный. Борис Глебович сам не так давно помогал выгружать из фургона мешки с иностранными надписями и слышал, как водитель и экспедитор обсуждали прибытие в область продовольственного транспорта – очередного акта западной благотворительности. Кто бы что не говорил, но нет, не верил Борис Глебович в чужую доброту. Сколько лет нас гнобили, воевали, боялись, ненавидели, проклинали, а теперь вдруг полюбили? Чушь! Если дают, значит, что-то и забирают. Более ценное и дорогое. Это уж непременно! Взять соседского пацана Валька и его истукана папашу – у одного мозги забрали, а взамен – шум да вой в голову; у другого – совесть поменяли на денежный эквивалент в у.е. Вот тебе и рис! Вот тебе и буковки нерусские на мешках! Свой-то язык, поди, и забудут скоро? Нет, супротив риса своего, сахара, да этих распоганых у.е. они душу нашу ставят; ее и хотят забрать. Ведь без души народ – стадо. Куда погонят – туда и пойдет. Сюда, в Сенат, например. Да уж, без «без царя в голове», как в старину говаривали, никак не прожить. Только где ж его, царя-то, взять, где найти? Увы, эту проблему разрешить для себя Борис Глебович пока не мог…. Да, в тот день в конце работы экспедитор шепотом (но так, чтобы и Борис Глебович слышал) сообщил шоферу и вовсе экстраординарную новость: оказывается, большую часть гуманитарного груза областные руководители сумели уворовать и распродать коммерсантам на оптовые базы. Теперь горожане покупают дармовые рис, муку и растительное масло на рынках за свои кровные гроши. Упомянул экспедитор и имя Коприева: дескать, он особенно постарался. «Ну, этот уж точно ни чем не погнушается», – мысленно согласился Борис Глебович. А насчет залежалости продукта… Рис и впрямь имел какой-то прелый вкус, и Борис Глебович глотал его с трудом, преодолевая сопротивление желудка. Остальные сенатовцы принимали пищу обыденным порядком, без возмущений.
– Тебе не кажется, что этот рис возрастом нам подстать? – спросил он сидящего рядом Анисима Ивановича.
Тот облизал ложку и пожал плечами:
– Что с того? Тут правило одно: ешь, что дают. Не с голоду же пухнуть?
А Наум к гуманитарному блюду не притронулся. Он выложил перед собой кусочек хлеба, разломил его на несколько частей и, не торопясь, вкушал этот исконный русский продукт, запивая жиденьким чайком. Впрочем, что с него возьмешь? Убога!
Да, Наума некоторые теперь так и называли – с подачи неуемного языка Мокия Аксеновича. Ох уж эти злые языки…
2
Человеку свойственно ошибаться (лат.).
3
Операция, ведущая к изменению владельца акции, капитала, ценности (продажа, передача и т.д.).