Читать книгу Сторис - Игорь Сергеевич Федоровский - Страница 2

Оглавление

Игорь Федоровский

Сторис

Роман

Посвящаю участникам Форума молодых писателей 2018—2019 в Ульяновске, Рантовичу М, Солопко О, Шкуратовой Ю. и другим.

1.

Шептали: Это снято из настоящего музея кукол а играет его Джейсон Вилл и ещё потом шёпотом Вилл Вилл! Он не знал, кто это, хороший ли актёр, а может, выскочка, коих много развелось в последнее время. Вилл! Вилл! Да, заткнутся они когда-нибудь? Неужели, кто-то верит, что он их слышит? Может, незадолго до сеанса пустили слух, что настоящий Джейсон, чёрт его побери, Вилл прибыл именно в их провинциальный кинотеатр и случайным зрителем, перезревшей горошиной закатился, затерялся средь прочих? Он вжался в кресло, боясь пустых невидящих взглядов, направленных в его сторону. Потом пошли титры, забилась в них едва уловимая музыка, он скрипел на кресле, кряхтел, пытаясь успокоиться, мысли упорядоченной разумной мошкарой вырывались из-под ног вместе с клочьями пара. Новые кресла оскорбительно молодели под его старостью. Правда, на том, что перед ним, была налеплена жевательная резинка. Куклы двигались, скрипели, и снова зашумели сзади, это старые кадры, сейчас механическая установка сломана, вызывали нескольких известных мастеров, они ничего не могли сделать. «Возможно, взяли кадры с нашей любительской съёмки», – бросилось ему в голову, но он скомкал эту мысль, отворотил поглубже, не хотелось думать о Юльке да и, во всяком случае, теперь это было не так важно.

На экране в это время мелькал Гориславль, гостиница «Любас» наполнялась приезжими. Они вначале не отличались друг от друга – так, крупицы в огромном горле города, казалось и одеты в одинаковые костюмы. Камера нарочно не показывала лиц, поднималась над каменьями усталой набережной, над желтизной упавших улиц, а потом будто бы тонула, упадая в прошлогодней листве. «Они не показали дорогу от аэропорта», – подумалось ему и почему-то стало обидно, будто из жизни несправедливо выдрали важный кусок. Тогда они останавливались дважды – второй раз, чтоб наломать вербы, кто-то увидел бабушку с веточками возле аэропорта и предложил чем-то украсить их однообразные сегодняшние номера. Водитель, подслушав их бред, рассмеялся, потом пробурчал, что по дороге из аэропорта в город вербы уже не сыскать, но он знает одно пристойное место, где ещё не всё обломали и разграбили. Ради такого дела свершили небольшой крюк и в автобус вернулись, шурша влажными, подрагивающими ветками. У кого-то нашлась заветная бутылочка – добычу нужно было обмыть, иначе пропадёт, завянет раньше времени, превратится в сухие священные палки. Он не обрывал ветки, не касался губами влажных бугорков, но вышел вместе со всеми, чтобы вдохнуть этот глубокий, томящий, но всё равно опустошённый запах. Трое суток в плацкартном вагоне разучили его различать мир, угадывать картинки, ожидающие впереди. За каждым объявлением станции он видел разбитые дороги, вбитую в землю и даже малость смахивающую на асфальт грязь.

Его толкнули, проходя на своё место, не извинившись, тысячи слипшихся взглядов взирали на забитую площадь перед гостиницей. Казалось, никто и не хочет получить номер, избавиться от сросшихся с их позвонками вещей, принять душ. Так и из нас потом будут расти ветки, бросилось ему в голову, потом чья-то добыча упала на него, тяжёлые капли скатились в рот. «Будто принимаю таблетки, – подумалось ему, – от раннего цветения, от первобытного трепета, от весны». Его снова толкнули, но не было сил повернуть голову, он уходил, с каждым шагом всё увереннее и смелее нащупывая прошлое.

Он входил в ворота тёмного города, шероховатый тёплый камень изъеден плесенью, кое-где случались сопливые матерные надписи, отражающие несчастную любовь жителей Гориславля. Второй раз он входил в город, из которого так и не вышел. Всех гениальных писателей и местных жителей он не слышал. Они словно затаились. Зато сзади снова зашумели: Иисус! Иисус! Ему хотелось подняться и послать их на все буквы, но ворота не хотели его отпускать. Колька плюс Ленка, Слава – любовь моя, Спаситель, Спаситель. Они уже сейчас противопоставляют его всем, бросилось ему в голову… Но потом тяжесть снова ухнула в суматошную гостиничную площадь, и он слился с двумя сотнями охламонов, прибывших сюда из разных уголков земли, чтоб показать, что не зря появились на свет божий, что обладают, чёрт его побери, даром, который нужен ещё кому-то, кроме них.

– Сторис, делаем сторис, – слышал он позади и уже не отзывался, не вздрагивал на каждое подрагивающее движение звука, только получив ключ и расписавшись, поглядел на смущённую, неровно улыбающуюся девушку, словно сфотографировал её взглядом. «Да, нас слишком много, но вряд ли тебя заметят после того, как получат ключи от своих комнат».

Он ещё не успел толком разобрать вещи, как дверь его номера виновато скрипнула. На пороге комнаты стоял тонкий бледный подросток с глубоко запавшими глазами, взлохмаченный, даже какой-то синий. Уже зовут отметить? Но я даже ещё не понял, где нахожусь.

– Привет, – бледные, бескровные губы не шевелились, слова неуверенно мялись, повисая в воздухе, – твой сосед по комнате… в общем, он у меня. Захотел поменяться. Сказал, мне здесь будет даже удобней.

– Как тебя зовут? – лениво Сторис пожёвывал уголок занавески. Даже сейчас, сидя в тесном кинотеатрике, он помнил её шершавый вкус. Язык топорщился во рту как что-то до боли скользкое, бархатное.

– Мика, – отозвался вошедший, пальцы подрагивали, пытаясь удержать тающий воздух, – если тебе неудобно, так я пойду и скажу. Он сказал, что могут засидеться допоздна, а мне спать надо будет.

– Вообще-то спать дома надо. Сюда люди за другим приезжают.

– А зачем ты?

Сторис промолчал. Его слово ещё не окрепло, чтоб пускаться в бесконечную философскую болтовню. Надо осмотреться, привести мысли в порядок, найти знакомцев по другим семинарам. Куда они прячутся? Здесь должна быть куча знакомых, но пока он никого не заметил.

– У меня вещей совсем немного, – словно извиняясь, Мика попятился к выходу, – я даже места в шкафу не займу.

– Смотри только, чтоб тот, с кем ты поменялся, по пьяни сюда не припёрся и на тебя ночью не лёг.

Мика изобразил улыбку. Но парень подходящий, не будет приставать, чтобы выпить или устраивать крестовые походы на девиц. Всё это будет, но делиться славой Сторис ни с кем не хотел.

Каждый этаж был на своём персональном запоре, но Сторис сразу сообразил, что через прачечную можно выбраться на пожарную лестницу и добраться до любого этажа. Всё равно к седьмому дню все замки будут сломаны, бросилось ему в голову. Останутся лишь смутные грани человеческих очертаний да и они после нескольких бутылок вина будут размыты. Он не стал дожидаться Мику, спустился в холл, где кашляла и давилась у стойки очередь.

А слухи уже прорастали сквозь замочные скважины, набивались в уши, скользили по вестибюлям, запутывались в тяжёлых гостиничных шторах. Бульбулязкин, стоявший, как говорили, у истоков совещания, не приехал, а ведь он должен был руководить тем семинаром прозы, в который записался Сторис.

– Видно здорово он на Байкале обкупнулся, – вспоминали предыдущий семинар в Сибири старички.

– Вместо него будет Паратов.

Сторис задумался. Он помнил «Сермяжную правду» Паратова, слышал, что тот не очень-то хотел ехать да его уговорил организатор, с которым они были старыми друзьями. Сможет ли подневольный руководитель что-то дать ему? Не попробовать ли по-быстрому поменять семинар?

– Собираются ученики, Голгофа одобряет, – подмигнул ему огромный лохматый парень с лупой в руках, – осталось ещё крест свой не уронить, а то все здесь только и ждут повода поржать.

Водянистая улыбочка прорезала его сухой рот.

– Ты здесь в первый раз, – парень приценивался к нему, то приближал лупу, то отдалялся. Глаз его то соперничал со всевидящим оком, то становился совсем маленьким, детским с дрожащей капелькой внутри, – Ты держись меня, я тебе конкретно растолкую, что к чему.

– Да я и сам тебе, что угодно расскажу, – улыбнулся Сторис, взял лупу, но через неё вообще ничего было нельзя рассмотреть, – я был на паре совещаний у нас в Сибири. Такие места просматриваются сразу. Если ты его сразу не поймёшь, то оно никогда не раскроется.

– Ну, не скажи, – оглядел гостиницу усталыми пустыми глазами парень, без лупы зрачки у него были маленькие, как горошины. – Меня здесь кличут Бессмертный, потому что я на всех совещаниях подряд был. Николай Стуков.

– Не надоело? – на всякий случай спросил Сторис.

– Спрашиваешь! Ты тут через неделю сам уезжать не захочешь. На бутылку коньяку спорю.

– Знаю, что не захочу уезжать. Но надоедать можно по-хорошему.

– Это ты на своём обсуждении скажешь, а я тебе не философ, – Стуков расхохотался, ключ его от номера поддакивающе зазвенел. – Сегодня приходи в тринадцатую комнату на тринадцатый этаж. Будет фестиваль рожи, торжественно вскроем коньяк, купленный на прошлое закрытие.

– Что это за фестиваль рожи? – удивился Сторис, нетерпеливо выискивая в очереди знакомых, но обнаруживая лишь потерявшиеся, брошенные в однообразный гул лица. Даже друзья бы стали неуловимы, неразличимы здесь, даже близкая девушка улыбалась бы здесь другому.

– Будем ржать. Мы обязательно в ночь перед семинарами смеёмся, на удачу. Вспоминаем разные прикольные штуки прошлых лет.

– Половина из них – выдумка и бред, – Сторис поморщился, ему не хотелось вторить третьесортным шуткам.

– А как ты думал, рождаются легенды? – подмигнул ему Бессмертный, огромный глаз скользнул в лупу, мелкое крошево зрения рассыпалось по полу, – как ты останешься в памяти этого форума? Постарайся хотя бы придумать себе историю, если твоя обычная несеминарская жизнь неинтересна.

– Я придумал, – ему было жаль несчастного Стукова, было тяжело глядеть на его уменьшающийся глаз, но счастливой судьбы Сторис для него придумать не мог, – ты же читал тексты нашего семинара? Помнишь там роман, где толстый лохматый писатель уверяет, что знает всё на свете?

– На паратовском семинаре, брателло? – Николай хлопнул себя по башке и ещё раз оглядел нового знакомого, будто пытался угадать в нём собственные черты.

– На нём, – Сторис с удивлением заметил, что до сих пор держит бессмертную лупу и вернул её Стукову, – говорят, уже поздно записываться куда-то ещё. Все семинары забиты.

– Это они всем говорят, – буркнул Николай, наверняка сам жалея, что вовремя не переметнулся, – на моей памяти было дважды, что семинар расформировывали. Кому это надо? И организаторам неудобно, и журналу неприятно.

– А наш семинар… Кто там будет?

– Бульбулязкин был свой парень, а этот… пока не скажу. «Сермяжная правда», безусловно, мощная вещь, но как разбирает, не знаю. Знакомые ребята говорили, больно бьёт, но я им особо не верю. И тебе говорю, выть как собака будешь, если поверишь писателю. На первом моём совещании был один. Лапатушка Милославский. И не критикует, а мурлычет. И не журит, а в усишки себе улыбается, бородёнку поглаживает, похохатывает меленько. Говорил, издадим, и в Москве меня продвинет, а семинар закончился и нет ни хрена. Мне ещё двадцати не было, понятно, сопля, пишу ему из своего Засранска – я такой-то был у Вас на семинаре (с большой буквы Вас – как положено!), а в ответ получаю: мои произведения… не заинтересовали, ля-ля. Я вам, блин, не фокусник, чтоб интересовать! Мне ваши красные словечки в одном месте обломились! Идите глупеньких девочек разводите!

Николай раскраснелся, у виска под лохматыми прядями забилась жилка, лоб взмок, тёмные капли пота падали на отброшенные ветки вербы. Посмотри на них в свою лупу, Бессмертный, и увидишь весну. «Вот и ещё одни брошены вон», – подумалось ему, потом он поднял эти ветки, пока их не затоптали, прижал к груди, подумал отнести в комнату, порадовать Мику. Бессмертный в номер не торопился, он встретил пьяную группу писателей из Питера и затерялся среди них, то и дело прикладываясь к пущенной по кругу бутылочке.

– Сторис? – сторожкий сощуренный взгляд недоверчиво осмотрел пыльные влажные бугорки вербы у его груди.

– Юлька, – лёгкая краска побежала по его колючим щекам, – я думал, вдруг у нас окажется случайно один рейс.

– Я позже вас, – и сейчас в кинотеатре перед глазами летала лёгкая фигура, лица было не разобрать, но голос звал за собой, увлажнял резкие грубые крики, сглаживал шумливый пережёвывающий семинаристов лифт, – рейс выбрала удобный, по Москве мы с девочками походили, побывали на чистых прудах, зашли в ЦУМ, в Третьяковку. Погода была супер.

– Возьми, – он протянул ей одичалые веточки, – сегодня вроде как весна началась. Вам ведь не хватило.

– Ты же их только что подобрал с пола, – тонкая ядовитая усмешка рассекла её бледное лицо, – по ним прошли все великие писатели современности. Уж и не знаю, достойна ли я такой чести.

– Ты сейчас наверх? – веточки дрогнули, чтоб поддержать, он снова прижал их к груди.

– Кулькова должна подойти, у нас с ней один номер, – безразлично проговорила она, глаза её потухали, так вот и комнаты становятся нежилыми, – я подожду её здесь. Бросай свою вербу в номер и спускайся к нам.

Он не поверил, уставясь в холодный экран, что она сказала ему именно так. Актрису подобрали похожую, она будто бы виделась с живой Бормотиной и копировала её движения и жесты.

– А я так надеялся что у тебя одноместный, – слова вырвались на мгновение раньше киношного Сториса, и сидящие впереди, обернулись к нему, пытались поймать говорящего, но увидели только мрак да услышали однообразное гудение в воздухе. Подошёл лифт.

И подпрыгивая, витая в облаках, он взлетел на свой двадцать седьмой этаж. Бормотина здесь, значит, жизнь не так уж плоха.

– Свет моргает непонятно почему, – Мика то зажмуривал глаза, то осторожно посматривал на Сториса.

Действительно, верхняя, запрятанная в щель потолка лампа то загоралась, то гасла, выжимая из себя бессильную, чахлую желтизну. Потолок плавал в шипящих электрических волнах. Кашляющая лампа запиналась, читая свет будто незнакомые стихи, сбивалась на первом слоге. Мы посылаем сигналы сос, чтоб на нас хоть так обратили внимание.

– Тебе очень нужен верхний свет? – поморщился он, понимая, что придётся строить пирамиду из стульев, чтоб добраться до потолка, – Здесь же есть ещё лампа над твоей койкой.

– Я думал, тебе будет темно. Захочешь читать подборку, вспоминать, кто что написал, готовиться к обсуждениям, а уже темно. Глаза будешь напрягать.

– Нас пригласили в тринадцатый номер, – случайный виноватый взгляд на рюкзак, который так и лежал нераспакованный на кровати, – вот там и будут главные обсуждения дня. А я пока позвоню, чтоб нам тут свет наладили. Набери воды, сейчас модно в номерах держать вербу.

Он бросил веточки на смятую постель Мики. Что ж, будем надеяться, что Юлька придёт на общий сбор. Потом, после пьяного гама и духоты нужно будет предложить ей прогуляться.

Успеть, пока ночи ещё длинны, набраться темноты, найти Юльку и пригласить её в свой номер.

В тринадцатом номере разве что на плечах не сидели друг у друга. На фестивале рожи лиц было не разобрать. Он пробился на крохотную проплешину кровати рядом с Бессмертным, а Мика остался у выхода, сиротливо озираясь, видно ища и не находя своих знакомых.

– Понаехали, понаехали, корешки! Елдаков! Худорожков! Бабин, операцию по перемене пола ещё не сделал? Гриневицкая, Кулькова, Соловьинова! Чёрт возьми, на самом деле понаехали, а сколько слухов было, что в этом году не будет ни хрена! – Стуков, хлопал по спинам знакомых парней, обнимал девчат, а знал он здесь всех, – Вот и верь после всего нам, писателям!

– Нам никто не верит, нас никто не читает, ни кому мы на хер не сдались. Разве что себе самим, – ответил такой же уверенный, такой же побывавший на всех семинарах, такой же крупный, лохматый и мордатый детина. Его звали Гришка Самолётов. – Не встретились бы мы, никто бы не заплакал. Там в Москве поют и пляшут, что в этот год избавились от нас.

– Что Москва? Что Москва? Одно слово – столица, – отмахнулся Сторис, – что там с расписанием лучше скажите. А то у меня три версии и в каждой разное время завтрашнего сбора.

– В понедельник начнутся семинары. Хотя бы просмотри тексты тех, кто из твоего, – посоветовал Стуков, – руководители любят, когда говоришь по существу, когда делаешь вид, что тебе интересно. Могут дать стипушку уже за активность, особенно если тексты окажутся в семинаре ниочёмные. Мне один раз дали за статью, от которой меня и сейчас тошнит.

– Попробовали бы не дать бессмертному! – тощий паренёк завизжал, руки его со взбухшими венами задели лампу, Мика с опаской поглядел на ставший дрожащим и колючим свет.

– Валерия, – позвал Сторис, разглядев едва знакомое лицо в скользких порывах света, – мы в одном семинаре.

– Шшшш, – выдохнул Стуков, – она на дух не переносит любого, кто хоть раз спутал её гениальное имя. Это же Калерия Гриневицкая – королева поэтов. Ты дорасти сперва до её гениального дара, а потом право имей.

– Но она сейчас с прозой, – Сторис читал её тексты, но всё ушло из его памяти, – там как из любого парня сделать миллионера?

Да, практическое пособие, – Николай неопределённо помычал, видно сам прочёл не полностью, – вроде уже издают его, сейчас такое заходит.

Он не оказался миллионером, и от того, что был готов отдать свои слова даром, их никто не брал. Писатели собрались в душной тесной комнате, пили, гоготали, но дальше роман двигался плохо, строчки, каменные, безжизненные, падали, пропадая в проплешинах ковра.

– Летов среди нас воскрес, – донеслось до него с соседней кровати. Бездушное ржанье где-то позади, попытка затянуть что-то маловразумительное. Его передёрнуло здесь, в кинотеатре, смех позади булькнул в гортани, отчаянно попытался повториться и пропал, – всё идёт по плаану.

– Винтовка – это праздник, – на койках вовсю галдели, курили сигарету, кто-то пустил косячок по кругу. Он кашлянул, ощутил вкус губной помады, горькой бумаги с обрывками слов, ничего не пришло к нему, всё лишнее тоже осталось с ним. Киношному Сторису, похоже, хотелось затянуться ещё, даже пальцы, тощие, напряжённые, пытались нащупать косячок. Вот ты и попробовал, парень. Приятно? Хотя сам он точно помнил, что сигарета досталась ему только раз. Глаза бегали по залу, пытаясь найти Юльку среди зрителей, но её не было. Люди превратились в тёмные однообразные фигуры, исчезающие совсем, вытесненные хрен пойми какими гениальными писателями из тринадцатого номера.

– Самое главное нам здесь обрести плоть. Все смыслы прямые, допущения больше не принимаются, скидки на вариативность тоже, – Самолётов посмотрел на него, улыбнулся, будто знал всю жизнь, но не решался познакомиться лично, – роман про литсеминар?

– Про него, – руки, ожидающие новых пожатий, опустились, – не думал, что ты читал.

– Смело, смело, – Самолётов зацепился взглядом за него, будто сделал фотоснимок на память, – но нас же много. Кого-то непременно обидишь, не раскроешь, упомянешь, а потом забудешь. Вроде и есть, скажем, дядь Вася, а ты его попробуй тут среди нас различи.

– Бабушка, когда читала Сагу о Форсайтах, выписывала себе на бумажку имена героев, чтобы не путаться, – печальная улыбка кольнула их массовое ржанье, путалась под ногами у непристойного смеха, – вот и я советую, когда мой роман будете читать – выписывайте.

– Многие здесь писать разучились, голосовыми сообщениями балуются, – вмешался нахальный бородатый парень в футболке с Че Геварой и жёваных дырявых джинсах. Его звали Харлампий Шустов, – только свою подпись и могут поставить под издательским предложением. Народ у нас обидчивый, узнает в каком-нибудь алкаше себя, потом не отмоешься.

– Что теперь уже говорить, – равнодушно развёл руками Сторис, – роман выложен, обижайтесь.

– Это наш человек, Гришка! – закивал головой Бессмертный, – его бы ещё раньше отобрали, да он Москву не любит, вот дождался голодного года, когда денег у организаторов ни хрена и потому в Гориславле нас собрали, приехал и выстрелит, чёрт возьми!

– Ну и правильно, что не любит, там пахать надо, на чуйства уже времени не остаётся, – вдохнул переметчивый дым Самолётов, – в Москве и семинары проходят по- быстрому. Как здесь будет, мы сейчас и решаем. Гришка Гудалов местный, он все здешние достопримечательности знает. Завтра он устраивает неофициальную экскурсию. Ты с нами?

Сторис кивнул.

– Нас здесь надолго запомнят, – уверенно проговорил Бессмертный, – наверняка и не позовут больше. Но мы должны в эту неделю семь жизней вместить. Чтоб не ныть потом о том, что не успели, не увидели ни хрена.

– Искупим вину в литературных боях, – Самолётов словил кайф, зрачки его закатились, так и торчал он с белёсыми глазами, передав Стукову сигарету.

– Искупим вину или искупим в вине? – Бессмертный зажевал косяк меж потемневших губ, – на второе я не прочь. Поддадим, зальёмся, потом с гениальными нашими поэтессами нехорошо себя поведём.

– Нехорошо себя вести честней и правильней без вина, – Самолётов трезво оглядел девиц, постарался охватить их, словно его хватило бы на всех.

– Вайбер и воцап, кто новенькие, – сделал лайковую улыбочку Бабин, подняв свой телефон, словно пылающий факел.

– Не материтесь, – оборвал Харлампий Шустов, дикое смугловатое лицо его напряглось, в бороде затерялись бусины слюны, – чтоб я не слышал этих словечек. Я их не понимаю. Говорите по-русски!

– Да, у него и смартфона нет, – закивал в сторону Харлампия Бессмертный, – как он камрадов своих собирает – ума не приложу.

– Трублю в рог, свищу соловьём разбойником, бью в колокола, ударяю в набат, объявляю воздушную тревогу – всё ради любимого дела, – Шустов подмигнул Сторису, чёрный вороний глаз упадал в народную гущу, – не жалея даже жалости своей, как там боцман говорил?

Сторис не знал, что это за боцман и как он говорил. Потому слова его пристыли к нёбу, говорить не хотелось. И таких молчунов в номере было много, и зачем они припёрлись? Помолчать-то в тишине всегда приятней. Вот что Мика тут забыл? Ну да, он сам его позвал. Но ведь можно незаметно улизнуть, навести в номере порядок, вербу в стакан с водой поставить.

Взгляд зацепился за ещё одного молчуна, смахивающего капли пота покрывалом. Он таился в тени, в тёмном углу на полу, привалясь к ножке кровати. Неохотно бросил, что зовут его Аким Яковлев.

– Он не попал на этот форум, а повстречаться ведь со всеми хочется. Ты поймёшь, когда тебя прокатят пару раз подряд. Кто-то тут и к девушке едет, и с мастером вживую повидаться, – объяснял Самолётов, тыча пятернёй кому-нибудь в лицо, сбивая лёгкие необязательные фразы, – случится год, меня не возьмут, тоже поселюсь у кого-нибудь под кроватью. Люблю вас, черти!

– Может, ему одеяло нужно, – встрял Мика, в выпуклых глазах его промелькнули искорки, – у нас есть запасное.

– Да сама Екатерина не почивала на таких тюфяках! – расхохотался Стуков, Мика мог бы гордиться, что слова его здесь за кого-то зацепились, – Наш Акимушка спит в номере люкс, я там был, облизывался долго. Полусонная такая деваха, она из Германии, ей отдельный люкс выделили.

– Шишкина, – представил её Акимушка, обращаясь к Мике, – знакомься, может, повезёт и в Германию поедешь жить.

– Шишигина, – обиженно поморщилась немка, презрение выцветило её и без того светло-голубые глаза, добралось до практичной, причёсанной души. Что-то было в этой Шишкиной случайное, стирающееся сразу же, как только упускал её из виду. «Даже она здесь, – поморщился Сторис, – а Юльки нету».

– А не всё равно? – подмигнул Сторису Шустов, – Сколько камрадов не прошло, а она здесь. Иностранцам особые привилегии, только чтоб они в своих странах о семинаре болтали.

– Гриневицкая! Матка боска чернохвостка, так у вас ругаются в Польше? – покосился на Калерию Стуков, – Нее, по матери ругаться родней. Что, Акимушка, завербовали уже тебя натовцы?

– Ооо, как же ты красива, Юсупова Карина, – прожевал стихотворение Яковлев, запивая строки пивом.

– Он бы сам продался, да никто не берёт, – расхохотался Шустов, – поэты сейчас сильно упали в цене, а требуют за себя, словно Пушкины после хорошего косячка.

– Людвиг Ван Пушкин, – ткнул в гущу тел Гришка, – самый главный наш иностранец, хотя и русский.

– Людочка, – отрекомендовался полноватый с красивыми карими глазами парень, – Полным не надо. Достало.

– Голосина-то от бога! – тыкал на него толстым бородавчатым пальцем Бессмертный, – Играл некоторое время в группе «Канцелярские принадлежности». Приходи к нам в семнадцатую потом, мы от него водку спрячем, послушаешь, как голосить будет!

– Пора бы уже. Тут дышать нечем, будто все чесночины нажрались, – Роман Сухарев, конечно же, звался Романом с сухарём, а для особо близких друзей просто Сухарём. Время от времени он выпадал из нервного короткого сна, подрагивающие руки его что-то искали, сухой, подозрительный взгляд мешался среди запечатанных бутылок, большинство из которых были плодами его воображения.

– Потерпишь, – отмахнулся Самолётов, – коньяк постоит и ещё лучше станет. А то ещё не все подошли.

– Тут и понюхать не хватит, – выдохнул Людочка, которого со всех сторон облепили поэтессы, и вздохнуть-то ему было больно, и губы его постоянно ловили чей-то углекислый газ.

– Ах, где бы понюхать картошки на сале, – тут же прогундел коренастый крупный парень с жиденькой рыжей бородёнкой. Стуков тут же прошептал, что это Жиолковский – мощный критик, его уже и мастера привечают, бухать зовут и с его мнением считаются. Мягонький его уже на своё место прочит.

– Дед Помело! – придумал неожиданную кликуху Бессмертный, – глядите, позеленел уже от старости, а всё ему картофан подавай!

– Ты не был в жюри слова? – подлетел к критику Гришка, похлопал его по спине, – Там же нашему Кармашёву главную дали.

– В этом году меня не позвали, – безразлично отозвался Жиолковский и забубнил своё. – Ах, где бы понюхать картошки на сале.

– Как там его хоть сопливый роман назывался? – Шустов оглушительно высморкался, – Помню, в прошлом году была какая-то херь, написанная вроде как от лица лабутенов.

– Игра в осень. Доигрался, – ухмыльнулся Бессмертный, – вот тебе и Кармашек, вот тебе и лабутены, он как сыр масле катается теперь, а нам на хорошую водку не хватает!

– Друган, а обмыть премию не пригласил, – обиженно заскулил Сухарь, водянистые глаза искали бутылку.

– Всё уже. И не пригласит, – отмахнулся Шустов, – теперь у него другие карифаны, не нам чета.

– Не, он так быстро поднялся, наш поджарый ёжик, – лениво пошевелился Жиолковский, – я помню его на прошлогоднем семинаре, ничего особенного. Ну лабутены, так можно и от валенок текст написать, и от инвалидной коляски, а толком ничего не изменится, просто каждый видит свою низость, своё ущербное хожение, так это ещё у Достоевского хорошо показано.

– А тебе чё завидно? – не сдержался Самолётов, – Ну получил он сегодня премию, завтра её пропьёт, а послезавтра про него и забудут. У тебя есть больше шансов, ты у нас критик, эта лакуна практически свободна. Давай, работай, мы все, твои потенциальные жертвы – здесь.

Телефон отчаянно запищал, в кинотеатре многие потянулись к карманам, Стуков воровато огляделся, но никому не было дела до посторонних звуков, впивающихся в его речь.

– Жрать просит мерзавец, жрать просит. На, собака, жуй, – он воткнул в телефон зарядку, но все розетки уже были забиты, – дайте электричества Бессмертному, а то он сдохнет!

– Ага, сдохнешь ты, – буркнул Шустов, слова мялись, путались в бороде, – скорее нас всех тут коллективный триппер повяжет. Бабин! Поди-ка твой телефон уже и подзарядился?

– О точно, точно, – Сторис видел, что зарядка с трудом перевалила через одно деление, но тоненький, тревожный Коля Бабин поспешил освободить розетку. Шустов, не предлагая ничего Бессмертному, воткнул туда заряжаться свою старенькую мотороллу всю в трещинах и липкой ленте. «Пердит, старушка, – улыбнулся он Сторису, – а ведь всё на соплях, и мы тут на соплях повязаны».

«У кого-то телефон», – услышал он в глухом, застрявшем глубоко в прошлом зале кинотеатра, но не отозвался, не зазвенел в ответ, словно в нём пропало, растворилось в темноте последнее деление зарядки.

– Эй, Тварьковский! – окликнул Николай тощего суетливого паренька, – видишь, у меня шнурки развязаны.

– Не вижу, – испуганно пробубнил тот, – теперь вижу.

– Нагнись и завяжи. Молодец, мужик. Теперь пошарь в тумбочке. Что ты там видишь?

– Вискарь, – взвизгнул паренёк, ладони его снова задели колкий и дрожащий общажный свет.

– Смекалистый, – щёлкнул языком Стуков, – тебе первый глоток. А то Сухарю дай, потом от него не дождёшься обратно.

– Чё Сухарь? Чё Сухарь? – заплетающимся языком он пытался завести разговор, возмущённо размахивал руками, да только его никто не слушал, – Ваш Сухарь самый стойкий Сухарь.

– Спи уже, достал, – оскалила хищный густо окрашенный рот Василина Кулькова – крупная баба с короткой стрижкой и мутными, пенистыми какими-то глазами, цвет которых менялся в зависимости от настроения, – ты у нас герой четвёртого плана, проснёшься, когда позовут.

– Нет, ты что! План должен быть самый лучший! – Бессмертный хохотал, телефон его отчаянно сигналил, – мы ему зарядку в жопу вставим, и будет самый крупный план! Самый чоткий, самый душевный, самый забористый план! Жуй кокосы, ешь бабл гамы, Чунга-Чанга!

– Ябедать боцману буду! – затрещала Василинка, настоящая белобока, подумал Сторис, – У кого кокос?

– Вы тут поосторожней с наркотой, – испуганные глаза на бледном выцветшем лице, косячок в дрожащих пальцах, – мне сейчас статья не нужна.

– Охохо, Мишаня, да ты сам на статьи мастер!

Бессмертный сообщил, что хоть семинар не начался, о нём уже написано. Ткнул пальцем, выдернул ссылку, похлопал по плечу услужливого Тварьковского, одолжившего свою технику.

– Телефон сдох, хорошо люди не сдыхают, – тыкал под нос телефон всем Стуков, – вот фотка прошлогодняя, узнаёте? Да, постарели, выцвели сволочи, животы отъели, а жизни не прибавилось! Какой там текст? Чёрт, херню какую-то сказал с бодунища, все сайты теперь её цитируют.

– А как зовут героя? – кивнул в сторону Мишки Жиолковский.

– Каракоз. Он говорит, что приехал с самого Нефте-Мухо-засранска.

– Не так. Наш город называется Нефтеналивайск, – обиделся Мишка.

– А как я сказал? – удивлённые чуть навыкате глаза Стукова увлажнились, казалось, он сейчас сам заплачет из-за того, что неверно назвал чей-то город, – Неужели я мог ошибиться?

– Так-то он вообще из посёлка Пришиб и там жил до семи лет, – вмешался Шустов, в бороде запрятались кончики слюны, таяли мелкие бисеринки ругани, – Я его статьи читал. Засранск и есть.

– Я сейчас работаю на центральном Альфаканале и в местной администрации, – презрительно бросил в ответ Каракоз, глаз его задрожал, – планирую перебраться в Москву.

– Ну вот, когда переберёшься, тогда мы с тобой и будем разговаривать, – Харлампий демонстративно отвернулся от него, – что известно по завтра? Говорят, всё смешалось?

– Завтрак раньше на час, – сочувственно протянул Стуков. – Как миленькие потом выйдем на крылечко с манной кашкой на губах. Подадут автобус, местные чиновники хотят на нас посмотреть.

– Нас тогда ещё помоют и поброют, – угрюмо пробурчал Жи, – чтоб в кадре смотрелись прилично.

– А ленточками нас не обвяжут? А флажки не дадут? – Шустов взметнулся над всеми, в голосе звенел металл, кровать с трудом выдерживала его метания, сейчас, ещё один момент, подумал Сторис, и все побегут с ним на баррикады, кровать обрушится под нашей тяжестью, придавит всех, кто освоился под ней, – Предлагаю организованно, хотя и хаотично проспать это мероприятие.

– Ты можешь кинуть бомбу в губернатора, – предложил Людочка, пожелав всего хорошего очередной девочке, – перевязанную ленточкой. Для тебя вариант не самый плохой.

– Он сердится, что завтрак урезали, – расхохотался Каракоз, хватая с покрывала круг колбасы, – он у нас любит покушать!

– Едят, а не кушают, – возмутился Шустов, ему достался лишь сухой кусочек батона, – ты здесь не своим домохозяйкам лапшу впариваешь.

– Кушай, кушай, никого не слушай! – Бессмертный умело рулил собравшимися, не позволял им бросаться друг на друга с кулаками, – Тварьковский! Кому говорю! Колбаски, мерзавец!

– Ах, где бы понюхать картошки на сале, – примирительно пробубнил Жиолковский, пухлые губы его увлажнились, бабы были не прочь уединиться с ним, чтобы искать картошку, но тот касался губами лишь сморщенных веточек вербы, ощущая её суховатую сжатость.

– Я просто оставлю это здесь, – Кулькова сунула в ладонь Жи пару конфет, чтоб тому не было так грустно.

– Зона конфорта нас обложила, – махнул рукой Шустов и опустился на пол, – только и слышу: меня всё устраивает. Что тебя может устраивать, идиот? Нищая страна? Вымирающие деревни? Обдолбанные камрады?

– Гришка? Пора? – кивнул в сторону тумбочки Бессмертный, – воздух трезвеет и становится бесконтрольным, колья и языки заточены, народ жаждет подняться и поддать по полной.

– Если мы сейчас не откроем коньяк, то потом для нас это будет просто очередная бутылка, – Самолётов вздохнул, ему было жаль расставаться с прошлогодней бутылкой, купленной, кажется, в Иркутске, но прошлого тут уже не было. Все по десять раз рассказали о себе всё, что могли, а новое не родилось, не увело их в наступившую эру, оставило мякнуть без градуса.

– Коньячок будем кушать, – презрительно посмотрел в сторону Шустова Каракоз, – А то наслушаемся неудачников, сами потом плакаться к таким же полезем. А мне хочется как-то иначе эту ночь провести.

– Все мы чьи-то внебрачные дети, вместе и смеёмся, и плачем, – произнёс Самолётов, первым пригубив коньяк, – мы не знаем, откуда мы, но знаем, что будем плодить точно таких же, но уже без нашей стати и тяги к товариществу. Короче, жрите, не идут слова!

– Летов, – Бабин уже лез целоваться, коньяк качался, словно гиря от часов, – давай первую с тобой! Моя оборона!

– Скажи что-нибудь умнее, – отмахнулся Сторис, но бутылку взял, отхлебнул тёплое пойло, прошлое булькнуло в горле и растеклось по телу, – что, кто следующий рискнёт?

– Мне мама говорила, не прикасайся к наркоманам. Можно спидом заразиться, а ты вроде верный, – прошептала ему напомаженная деваха. «Алтуфьева», – представилась она жеманно укладывая на спинку кресла руку для поцелуя. Сторис прикоснулся губами к холодной коже, ощущение было такое, будто бы поцеловал одно из кресел в холле. Юлька наверняка погладила бы его башку свободной рукой, подумалось ему, но нежность здесь смяли, ощипали, даже под кроватью для неё не осталось места, там сопел размякший Сухарь.

– Ты откуда? – ему это, в сущности, было неважно, да он мог и по семинарским спискам узнать это. От него по сути и требовалось только передать бутылку. Но слова пытались пробиться к людям, звенели у него в ушах, скользили в бутылочном стекле, эхом отдавались в заглохшем кинотеатре. Быр-быр-быр, я из… быр-быр-быр, мне сегодня… быр-быр-быр.

Коньяк затерялся меж них, и на него уже недоброжелательно поглядывали. Бессмертный пересохшими губами тянулся к бутылке, Людочка облизывался, глядя то ли на коньяк, то ли на Алтуфьеву. Сторис отбросил от себя бутылку, она всего лишь на мгновение оказалась без хозяина.

– Андрейчук и Лейзгек – ну прям как Чук и Гек! – поняв, что коньяк ему скоро не достанется, Шустов стал представлять камрадов из своего семинара.

Они действительно были похожи как братья, кивали по очереди, один зажмуривался, другой отхлёбывал коньяк, один кашлял, видимо вобрав в лёгкие воздуха на двоих, другой вдыхал солёную мякоть лимона.

– Китайские болванчики, – выпучил глаза Каракоз, приняв от них бутылочку. Бледные глаза его стали ещё белее, – вы точно где-то на семинаре появились от одного папаши!

– Все мы тут братаны, – Бессмертный приложился к бутылочке, горечь всех прожитых им семинаров ударила в голову. – Чёрт, кровь свою в вас чувствую. Что, приехали, ублюдки?

– Приехали, приехали, – послушно кивал Тварьковский, которому, на самом деле было всё равно, где получать пендели, в своей зачуханной Тамбовской среднейпаршивости школе, где он был единственной особью мужского пола и эксплуатировался тамошними бабами по полной, или здесь. Главное ведь, что от осознания собственной слабости стихи потом пишутся, порой даже их цитируют на подобных пьянках.

Постепенно общая беседа сломалась, прошлогодний коньяк, объединяющий всех, был выпит. В тёмном углу Людочка завалил бабу, они откровенно сосались, остальные словно и не замечали их, жались к чужим огонькам воспоминаний и обсуждали руководителей.

– А вот Генова…

– Нина Михална! Ох и строгая, никому спуску не даст.

– Поговаривают, она болгарка, – промямлил из-под кровати Сухарь, выбравший в этом году её семинар.

– Ну, Пушкин тоже был с острова Африка, – отозвался Шустов, нагнувшись к Сухарю и дунув ему на нос, – это ему рулить литературой не мешало.

– Это ничего, – рассудительно произнёс Стуков, прихлёбывая пиво, телефон его аккуратно заряжался, не было причин беспокоиться. – На каждую Генову найдётся своя Гичева.

– Ги-ги-ги! – сразу же подхватил чернявый парнишка, меньше Мики, но с такими же запавшими глазами, в которых сразу и не разглядишь что запрятано радость или отчаяние.

– Ага, – улыбнулся Стуков, шуршащие губы его вытянулись в трубочку, – вот и наш Долбанутый голос подал.

– Я не долбанутый, – обиделся паренёк, – я жизнерадостный.

– Глядите на него! – фыркнул Коля, благодаря чему выржал из себя последний глоток пива. Слюна попала и на щеку Сториса, тому осталось лишь самому глотнуть пива, чтобы хоть так очиститься от грязи. – Он жизнерадостный, поняли все? И теперь кто только посмеет только подумать о том, что он Долбанутый, будет гореть в пламени его Жизнерадостного ада. Кто он, Тварьковский?

– Жи-жизнерадостный, – икнул паренёк, но желудок не выдержал выпитого, только что принятый коньяк растёкся по подушке.

– Пра-авильно, – закивал Бессмертный, – эх, хороший был коньяк! Что ж тебя в твоей школе, скотина, бабы пить не научили? Ща бы тут нам мастер-классы показывал, добавушки просил.

Коньяк держался в нём, горел горьким огнём, чёрт, его сейчас вырвет на соседний ряд, вот это будет интересное кино.

– А кто это у нас такой здоровый? Двойную плату за вход будем брать, – в Каракозе проснулся борзописец, он ощупывал всех незнакомых ему участников сбора, глаза его будто дышали тонкими, посеребрёнными ресничками, стремились заползти в душу каждого.

– Кульбако, – пробубнил рослый пухлогубый парень.

– Кули-гули, – сразу же окрестил его Жизнерадостный, вывалив синий язык, сощурив круглые птичьи глаза.

– Я привёз с собой соль. Из нашего озера Эбейты, – развернул узелок Кульбако, – говорят, ей можно тут еду солить.

– У каждого здесь своя соль. Авторская, – зашевелил ноздрями Самолётов, – это как бумага, как слог, как наполненные белизной рифмы. И вроде всё одно, а вдохнули по-разному, и каждый улетел на свою планету. А всё потому, что дышать одинаково мы пока не умеем.

– Кто это Кульбаку не знает? – Шустов что бы ни пил, становился только трезвее, вороний глаз его косился в сторону Каракоза, – это же наш камрад, проверенный, чоткий, был с нами ещё в четырнадцатом году на Гичевском семинаре. Помнишь, Бессмертный, ты голым ещё бегал по пансионату? А ты, Самолётов, Нине Михалне жениться предлагал. Кого тогда не было с нами, пусть не вякает.

– Ты ещё здесь назови такое имя как Иван Кузьмич Мягонький, – Самолётов достал из походной сумки фляжку, приложился к ней, передал Харлампию, – рот разинут и на тебя как на идиота посмотрят.

– Мягонький? А кто такой? – Каракоз закашлялся, дым повалил из него, словно горели все его внутренности, лезли наружу палёные слова. Сигарета пряталась между бородавчатых пальцев, делиться ни с кем он не хотел. «Внутренний мир горит, – подумалось Сторису, – ещё немного, и кроме перегоревших воспоминаний в нас уже ничего не останется».

– Мягонького здесь меньше любят, – пробурчал Жиолковский, горло его дёрнулось, будто кусок картофеля скользнул-таки в пищевод, – критиков у нас и всегда было не скажу чтоб много, а этот год смотрю в семинаре три калеки. Ах где бы понюхать картошки на сале. Боюсь, что скоро нигде.

– Поведай, Жи, – почесал намечающуюся бороду Самолётов, – с чем приехал на этот раз?

– Критика бабуина, – охотно рассказал Жи, бросая суховатые слежавшиеся слова, – его довели до того, что он способен издавать лишь самые примитивные звуки. Если текст нравится ему, он издаёт звук Еее! А если не нравится Иии! Так вот бабуин без занудствований и лишних звукоподражаний критикует несколько текстов современных авторов.

– Как у него терпения хватило, – не поверил Шустов, почёсываясь, вопросы блохами падали на скользкий пол, – мне самого себя читать скучно, не веришь, что такая муть в голову могла прийти. Твоего бабуишку-бабуина выдрессировали прекрасно, он словно бюджетник.

Сколько они будут показывать это сборище? Он сросся с креслом и вспоминал, вспоминал. Похоже, зрителям надоела эта болтовня, и они сами стали переговариваться, шурша случайными скомканными фразами, чесались, словно Шустов, ища словесных блох.

– Голоскоков! Наш Трофим Лукич! Никому его не отдадим! – визжали девочки у двери в туалет.

– Да кому он нужен, – буркнул Бессмертный, – соситесь с ним, оды ему сочиняйте. Да только он никого продвигать не будет, печатать тоже, ленивый он, ему сейчас самого себя держать на плаву сложно. Забухал вот зимой, так жена его выгнала, он у меня пару ночей кантовался, всю бормотуху выдул, две сковороды-непригорайки спалил, посмолил бородёнку реденькую. Настоящий командир к ядрене фене. Просил потом за него похлопотать, будто я Боцман или Бульбулязкин, так пришлось даже к его жене ехать, уверять, что кризис пройден.

– Герыч Станислав Палыч! – это с подоконника, откуда можно было углядеть просыпающийся после зимы парк, скованную чёрным льдом реку и древние двухэтажные дома Гориславля родом из девятнадцатого века.

– А вы знаете, что его брать не хотели? За то, что он к девочкам приставал? Боцман настоял, – Бессмертный находил едкий комментарий к каждому руководителю, – близкий друг, все дела. Тот покаялся вроде, клялся, что больше не будет, что бес в ребре застрял. Только вы Герыча-то любите, но держите двери ваших номеров закрытыми на всякий пожарный.

– Он объявил в фейсбуке, что завершил писать стихи, – вспомнил Каракоз, пытаясь найти запись на телефоне. – Вот же вчера у него читал.

– Ага, он это каждый год говорит, – отмахнулся Стуков, досадливо морщась, – все охают, уговаривают его ещё подумать, а тот только рукой машет, а то говорит, что надо уступать дорогу молодым, так время идёт, а он уступает, уступает да всё никак уступить не может, проказник. Молодые стареют и умирают, а он в ресторане каберне посасывает да ухмыляется.

– Может, кто за вином вниз в ресторан сбегает? – Сухарь стукнулся башкой о ножку кровати, но словно и не заметил этого, лениво почесался, и снова засопел, пряча сознание в тяжёлый, пьяный сон.

– Пора бы, – совещались Самолётов с Бессмертным. – Как будет зваться этот набор? Гориславль, урожай восемнадцатого года.

– Да? Как мы будем себя называть? Корифеи? Полюбасы? Литгорийцы, Гори-гори… – Стуков сбился, губы его по инерции продолжали двигаться.

– Литгузюки, – отчеканил Сторис, голос его вырвался поперёк всех, остальные разбивались о безжалостный звон его фраз. – Мы будем литгузюками – это факт. Об этом уже написано в моём романе.

– Это точно, – поддержала его светленькая девчонка, кажется, из детской группы, – кто не читал – посмотрите. Эта встреча у него уже описана. Некоторые слова – ну точь в точь!

– Что ж выходит, Вика, он провидец? И что мне стипушку дадут в его романе?

– На такие мелочи он там не разменивается, – улыбнулась Вика, почёсывая русые волосы, припоминая сюжет. – Но могу сказать точно, ты не умрёшь, там вообще никто не умрёт.

– Фуу, скукота, – зевнул Людочка, – хочу кровищщи, сдохнуть хочу от большой любви. А что предлагают? Литературные задницы – вот как нас называют. Подобедова, слышала?

Он похлопал девушку по попе, одобрительно хмыкнул, слизнул с подушки оливку, глаза его наглые, звериные стремились спрятаться в узкие разрезы платья. Подобедова сделала вид, что обиделась, легонько хлопнула Людочку по рукам, тот осклабился, показав жёлтые редкие зубы.

– А может, ты не прочь чего и прихватизировать? – настороженно покосился на Сториса Каракоз, – сюжетик, идейку, а то и главку чужую переписать?

– Держи вора! Часто кричат те, кто сам первый готов поживиться, – расхохотался Самолётов, – что, Мишка, сам-то чужие статьи не тырил? Я вам расскажу страшенный секрет, есть у нас один экземпляр – Павел Петрович Вшивцев, так он прихватил кучу неизвестных рукописей из большого Гудносовского наследия. У него был доступ в квартиру Кима Лукича Гудносова, незаурядного нашего прозаика, хотя он потом это и скрывал. А после смерти Кимки новых неопубликованных рукописей в его обители не нашли. Ну, спалил, перед смертью, все мы немного гоголи. Но вдруг через год Вшивцев издаёт новый большой роман, хотя уже минимум десять лет от него не было ни слуху, ни духу. Вон Жи анализ языка делал, не даст соврать.

– Всё равно ничего уже не сделать, – отмахнулся Жиолковский, – я спрашивал у всех, говорят одно и то же: обращайтесь в суд. А кому обращаться: у Гудносова ни жены, ни детей, ни родичей. Да и Кульбако сейчас нам скажет оригинальную рифму к слову «суд». Так дело Вшивцева и заглохло. Любят у нас покричать «Держи вора!» И разбежаться.

– Ворра! Ворра! Ворра! Ворра! – бесился Жизнерадостный, прыгая с кровати на пол.

– Да, милый, – вздыхала Кулькова, – так и нас с тобой обворуют, объегорят, а мы-то над строками этими ночи не спали, ждали, когда доча уснёт, чтоб покорпеть над словом.

Сколько же, сколько слов в каждом из них…

– А если все двести штук писателей сюда придут, номер треснет? – Сторис обнаруживал каждое мгновение в комнате новые черты, новые морщинки, номер съёживался от того, что в него шли и шли, не оглядываясь, мало кто находил нужного человека, но всё равно оставался, падая в толпу, кашляя, подхватывая хрип. Тяжело было вынести вынужденное одиночество, места не было даже для того, чтобы затвориться в себе.

– Мы в последнюю ночь ещё здесь соберёмся, кто раньше не уедет, – обещал Бессмертный, сигарета потеряла запах, вдыхая, он кашлял людьми, впитывая воздух каждого, – вот тогда всех соберём, обкуренных, бухих и обдолбанных, долой стены, тишину и приличия!

– Устроим непотребный бум! – вторил ему Людочка, оглядев номер и поняв, что красивеньких девочек здесь прибавилось. Подобедова получила ключи от номера и растворилась среди прочих, чтобы хоть немного привести себя в порядок и подготовиться к похотливой обезьяне.

– Может, посоветуете какие стимуляторы? Что лучше? – бездомный Акимушка хотел уже побыстрее съехать с катушек, чтоб очнуться в своём законном номере. На него наступали, даже не извиняясь и не здороваясь, наверное кто-то с прошлых семинаров его и подзабыл.

– На меня всё действует одинаково, – неохотно отозвался Бессмертный, вдохнув уже потерявшие запах веточки вербы. – Что соль, что насвай, что колёса. Каких-то новых ощущений я уже давно не испытывал. Может, кто чё новое посоветует? Акимушке-то, братану, мне никогда колёс не жалко.

– Колёса, колёса, – закивал Людочка, ущипнув за попу незнакомую девочку из новых с татухой пламени на обнажённом плече. Тонкая струйка слюны нежно скатывалась с плеча по руке.

– Бибика, – прогудел Жизнерадостный, видимо припомнив сегодняшнюю дорогу из аэропорта.

– Он пьян, уже только подумав о вине, – объяснил Стуков, зашептав Сторису пропахшие коньяком слова, – в прошлый раз мы его напоили, так он потом вообще разговаривать разучился. Смотрит на нас, открывает рот, губы в болячках шевелятся, а вместо звуков бульканье какое-то. Перепугались мы страшно, думали, вдруг в башке у него что повредилось. А в этом году смотрим – живой! И даже разговаривать снова научился.

– Замолчишь тут с вами, – похлопал Жизнерадостного по плечу Шустов, – соскучился я, камрады! Вроде и видимся часто на тусах всяких, вроде и знаю прекрасно, когда каждый срать садится, а всё равно встречаю вас и себя заново открываю, словно и не было меня до вас, пацанёнок сопливый бегал с красным флагом, двух слов не умел связать.

– Поэт – это постоянное гниение организма, – лениво промямлил Кули-гули, слипшиеся комочки соли лежали на покрывале и напоминали о родном озере, – но если умело перекладывать перегной, то из любого из нас может что-то получиться, откуда бы мы ни были.

– Ага, если заморозков не случится, – Самолётов выдохнул тяжёлый табачный запах, – многие тут и рады продолжать гнить, да только уже и нечему. То, что осталось, уже нам не принадлежит.

– Слушайте гениальный стих! Девочки писаются в трусишки! Мальчики нервно курят в сторонке! – орал Шустов, слова глохли в человеческой тесноте, – Кульбако! Ту нашу холостяцкую про бульмени! Зачти.

– А стоит ли? – засомневался Мишка, – говно ведь.

– Думаю, стоит, – рассудительно провозгласил Самолётов, – пусть слушают и представляют то, что их ждёт после возвращения. Когда нас разделяет даже общага, уже и на кухню выходить не хочется, чтоб что-то приготовить.

Кули-гули вынесли на руках в центр номера, поэт не прочь был и читать стихи с рук, да только сил в этих руках уже не было. «Разжирел, скотина», – буркнул Бессмертный, не находя заветной бутылочки и кривясь. Слушать стихи без горячительной поддержки он не мог. Тварьковский метался по всему номеру, опустевшие бутылки виновато созванивались. «Испорченный телефон, – повторял шёпотом Сторис, – бутылки устроили испорченный телефон». Но если ты пуст, к тебе тут вряд ли станут прислушиваться.

Бульон внутри? Какая радость!

Кусаю и – бульон внутри!

Баранья или бычья сладость,

Ко вкусу детства я привык!

Я поздно прихожу с работы

И заливаю кипятком

На пять минут, и ужин – вот он!

С бульончиком внутри притом!

– Могу поспорить, что ешь ты только эти бульмени, – расхохотался Бессмертный, смачно облизнувшись.

– Терпеть не могу, – признался Кульбако, – мне каждый месяц дают по пачке бесплатно. Так все родоки и знакомые криком кричат – жри ты их сам, они ж без мяса! А я морщусь, но варю: еды то никакой в доме нет.

– Жену завести не пробовал? – сощурила накрашенные глазки Алтуфьева, – разнообразил бы свой рацион. Смотря какая попадётся, повезёт, сможешь ещё и добавки попросить.

– Ага, ещё жену кормить, – отмахнулся Кули-гули. – Я всего лишь мелочь русской поэзии. Но в трамвае ты ведь не будешь давать крупные купюры. На жену я ещё не накопил.

– Надо тебе уже колбаску с маслицем рекламировать, – облизнулся Шустов, – потом глядишь, а ты уже сыровяленый хамон, а ещё погодим и трюфелем тебя называть будем.

– У нас фестиваль рожи, а все загрустили, – Людочка отлип от новой девчонки, имя которой скользнуло и пропало среди прочих, – что, никого не издали? Никто за год не запомнился?

– Голубая радуга, – тяжело буркнул Жи, ему платили деньги за то, что для других было просто радостью, – два крупных московских издательства её издают. Когда такое было?

– Как, как? Голубас? – не понял Каракоз, повернувшись к Самолётову, – Не понял ни хрена.

– Вроде было у кого? – пожевал губы Бессмертный, – дождь вспоминал радугу, такая вроде херь.

– Дождь вспоминал меня, точно было, – равнодушно бросил Гришка, – у Ненашева, он в пятом году здесь был.

– В прошлом году издали розовую радугу, – неохотно пробубнил Жиолковский, – видно кому-то зашло.

– ЛГБТ – модная тема, – подмигнул Сторису Шустов, – я бы сам прислал, но не могу писать такое. Противно.

– Я бы написал, – лениво бросил Самолётов, – да я бы всё, что угодно написал, задыши это, зашевелись во мне. Пусть идёт мода куда подальше. Я бы и про нас написал, если бы знал, что мы такое.

– Ты в этот раз довольно спорную вещь прислал, – помялся Стуков, – не знаю, могут прокатить.

– А мы ведь вышли из возраста, когда все нам жопу целовали, – Гришка пустил по кругу новый косячок, – я теперь взялся за то, что не написать не мог. Что вот тут в груди у меня болит, пусть изъедено червями, покрыто плесенью, но ещё болит. И после обсуждения не пройдёт, но я хотя бы перед собой буду честен.

– Что ты хотел сказать, – сощурился Шустов, – они у тебя обязательно спросят, ответишь им ничего я вам говорить не обязан.

– Летов! А ты с чем? – обнаружил его Бабин, пьяные глаза цеплялись за его бороду, скользили по волосам, боялись прямого укоряющего взгляда, – Всё как у людей?

– Мой роман ещё не готов, – неохотно проговорил он, – это что-то постоянное, неуловимое, мне кажется, что он пишется и сейчас уже без меня. В общем доступе у вас только отрывок.

– Ну ка, ну ка, – неизвестно откуда у Шустова оказался ноутбук, покрывало взметнулось, сейчас он сделает палатку из одеял – это будет для них проход в прошлое. – Вот он роман нашего Летова. Чёрт, много букав. Ох ты, какие люди на первых страницах! И ведь боцман знает об этом! А ведь тут у нас и весь Советский Союз на паре листочков! Калмыки, буряты, башкиры…

– В военной тайне у Гайдара была похожая ситуация, только там ребята разных национальностей попали в пионерский лагерь, – Вика, похоже, прочитала его роман, хотя семинар у неё был другой, детский.

– Вот кто доживёт до конца? – подмигнул ему Бессмертный, – Делаем ставки? Кто из нас?

– Так, что уже обсуждаем? – недовольно поморщился Каракоз, – косячок в этот раз прошёл мимо него, и он сердился.

– А чё ещё делать, – пожал плечами Акимушка Яковлев, которому и деваться-то было некуда, Шишигина, округлив глаза, слушала, как Людочка развёл на отношения француженку, номер был на запоре.

– Мир с каждым годом ссыхается, становится меньше, – прикусил косячок Гришка, он вроде и говорил со Сторисом, а вроде и нет, взгляд его скользил, не задерживаясь ни на ком, – дырка, в которую ты, поджав плечи, скукожившись червячком вполз в литературу, теперь не годна даже для того, чтоб дышать. Твой сейчас, как ты думаешь, крутой, масштабный роман уйдёт, истает, если от него пара строчек и уцелеет, то тебе повезло парень.

– Нельзя оставлять книгу открытой – память съешь, – вмешался Жиолковский, закрывая файл с его романом, – и вордовские документы тоже открытыми не оставляйте. Иначе так этот текст и не завершите.

Вдруг краем глаза он заметил знакомый образ. Юлька? Борм… Бормо… Слова корчились на обломках его безобразного от любви дыхания. Косячок к нему не приходил, но воздух здесь дурманил и так, оставляя ощущение чего-то пережитого, десять раз уже написанного и переписанного.

– Наша задача – соединить социальное и экзистенциальное, – вещал Самолётов. Сторис не мог собрать в голове разных персонажей, у него и Шустов мог говорить языком Самолётова, сбиваясь на лохматых, непричёсанных словах.

– Чё? – пучил бесцветные глаза Сухарь, уже не понимая, где реальность, а где прячется его сон.

– Ну то, как ты жрёшь, с тем, как ты думаешь, соединить, – разъяснил Шустов, постучав по башке.

– Аааа, – отмахнулся Сухарь, пуча водянистые глаза, – так бы и говорил. Я-то думал, невесть что.

– Он думает, – хихикнула Василинка, ища поддержки у Сториса, но смех не хотел приходить к нему, таился в горьком коньячном духе. Они побегут за новой бутылкой. Этот тяжёлый комок, оставшийся с прошлого года, надо проглотить, иначе он снова выворотится наружу.

– Слышь, ты за зож? – сковырнула его взгляд Василина Кулькова, – подпишись за правильное питание.

– Походу тебе это не очень помогает, – Сторис подержал анкету, попытался прочесть вопросы и не смог, буквы расплывались, в словах не было здорового смысла. Тряхнул головой, длинные волосы его спутались, на них, похоже, угодила соль из заповедного Кульбаковского озера.

– Как добрался? – здесь все говорили случайными, вовсе не обязательными фразами, и не ждали, что им ответят, он сделал из анкеты бумажный самолётик и пустил его по номеру. Лети-лети, к Юльке прилети. Он подпишется за любой кипеж, дайте только научиться писать.

– Я летал впервые в жизни, – он не мог объяснить, каково это, когда пропадает внезапно ощущение дыхания, оглушает тяжёлая, лишняя кровь, и ты падаешь в тёмную, только что вырытую могилу, убаюканный тёплой, распадающейся на отдельные крохи землёй.

– Понравилось? – осторожно выдохнула пышнотелая Кулькова, – А я вот боюсь летать. Говорят, сосуды, инсультом пугают.

– Это было что-то другое, – ему даже вспоминать было не по себе, – будто сперва сердце оторвалось, скакнуло и застучало уверенней. А ведь понимал уже, что оторванное оно уже не моё, а сил не было даже ладонь прижать к груди.

– Какие страсти, – заохала Василина, округлив глаза, на пухлых щеках её расцвёл пышный васильковый цвет, верно алкоголь тоже был вреден для её сосудов, как и перелёты.

– Ты не бойся, – шевельнулись его губы, – это только твои страхи. Полетели вместе, если хочешь.

– Великая Кулькова, – подсел к ним Шустов, и она ничего не поняла, что пытался сказать Сторис, – одари меня сластями! Какие у тебя книжки? Дианетика? Саентология? Мне «Капитал» Маркса нужен.

– Как дела? – поинтересовалась Василинка, – что, когда мировая революция? Прошлый год говорил, уже идёт!

– Если идёт, то это не значит, что до нас доходит, – Харлампий покопался в собственных звуках, но голос был густ, слова склеились между собой, нельзя было попасть на дно речи. – Как там боцман говорил?

– Постой, – наконец, вмешался Сторис, – кто этот ваш боцман?

– А ты не знаешь? – сощурился Шустов, – Это наш организатор. Видел, в автобусе впереди ехал и на нас поглядывал? Его все тут боцманом кличут. Он главный, потому что на нашем корабле. Он может зарешать, кого взять на борт, на семинар то есть, а кому и отказать. Бывало, наши сердобольные девицы такие оды ему посвящали, мне в жизни такого не сочинить. А их брали, даже стипушку давали пару раз. Руководители не возражали особо.

– Они сейчас тусят по-козырному, – Людочка уже жалел, что дал забытой бабе ключи от комнаты, – и девицы там. Некоторые стипендиаты уже сегодня будут известны. Сплошной бульбулёт.

– Чего? – Мика снял с губ у него вопрос, виноватый вопросительный взгляд замер крупными карими точками.

– Однажды Бульбулязкин пьяным в свой номер забирался, а там то ли ступеньки были высокие, то ли он совсем уже ползком двигался, – Бессмертному самому было интересно вспоминать, слова с лихим задором носились по комнате, – но долбанулся башкой он о крайнюю ступеньку. Больно, наверно, вы попробуйте, и хотел он сматериться, а тут на площадке девахи, ещё совсем мелкие, о цвете что ли, вкусе и звуках поэзии говорят. Он же у нас культурный, мастер-ломастер, вырвалось у него Бульбулёт, а народ и запомнил.

– Наш семинар всегда изобретает собственный язык, – высунул своё сокровище Людочка, рассыпая звуки, капая безголосой слюной, – и Бульбулёт почётное слово нашего словаря.

– Рот закрой, язык спрячь, – учительским тоном приказал ему Самолётов, – семинары начнутся, там и будешь умничать.

– Ты поговоришь на своём языке? – аккуратно предложил Мика, он был такой чистенький, словно и не было в номере тяжёлого духа, прикоснуться к его речи было неудобно, ещё измажешь своими пьяными хрипами.

– Вы меня не поймёте, – отмахнулся Людочка, верно ему тяжело уже было ворочать языком, – надо неделю минимум вместе прожить, чтобы с подвздоха друг друга понять.

– Мне не нужна неделя, – Сторис мял непрочную, распадающуюся на волокна речь, – у меня есть слово «Литгузюки». Берёшь?

– Мы в году горбатом придумали пить чай из коньячных рюмок, а коньяк из пышнотелых чашечек, – и сейчас Людочка был не прочь глотнуть коньяку, да только всё уже было выпито, а отрываться от коллектива за новой бутылкой никто не решался. – И чего только мы не изобретали, а ведь ни хрена не осталось, баб не помню, только смутно угадывается, это был первый мой год здесь. Ты придумал слово? Так не носись с ним, а то точно затаскаешь.

– Но какие-то традиции остались? – он не мог поверить, что можно забыть каждое мгновение здесь. Пока не мог. Уже в кинотеатре он не вспомнил себя, ему показалось, что совершенно чужой человек сидит на скрипучем кресле и смотрит посредственный фильм о себе самом.

– Семь яблок, – выкатил на покрывало одинаковые зелёные шары Людочка, – мне на каждый день здесь.

– Но сегодня восьмой день, – напомнил Сторис, – если ты сейчас одно сожрёшь, на неделю не хватит.

– У меня есть, – он последним вынул сморщенное неприглядное, похожее на старческую усохшую грудь, – это папино яблочко. Он на даче нашей такие выращивает. На последний день, когда уже девки тебя измочалят, вкуса чувствовать не будешь, и водка дальше рота не пройдёт.

– Ой, ой, – Василина потрогала морщинистое яблочко, – Людочку больше не интересуют девочки. Людочка бросил пить. Я вообще не пойму, кого я вижу. Может, это Людвиг Ван, повзрослевший остепенившийся, которого в номере не может ждать никакая Подобедова.

Людочка скривился, потом выбрал одно из одинаковых пышнотелых яблок и откусил, хруст распался на однообразные породистые звучания. Хрум, хрум. Кто-то в зале грыз невидимый бесформенный фрукт, будто бы соревнуясь с Людвигом Ван Пушкиным и хрипя, не поспевая за ним.

– Я постоянно ношу с собой нож, – Харлампий протянул его Людочке, – отрежь кусочек, как в старые добрые!

– Эппл уже изобретён, малыш, – Каракоз расхохотался, но Сторис заметил, как набухли комья над Шустовскими висками, как непроизвольно сжались кулаки, и рваная недобрая усмешка запеклась, запуталась в бороде.

– Смеёмся, чтоб желудки освободить перед обедом, – тут же оказался рядом Гришка, – можно мне чуток вашего эппла?

– Сейчас не понять что, скорее завтрак уже, – Жиолковский хотел снова произнести свою сальную шутку, но Самолётов попридержал его слово. Каждому досталось по кусочку яблока, Сторису – со следами Людочкиных зубов. Наш слог – на самом деле это чей-то след, – бросилось в голову, оторвалось от ветки его речи. Хрррум.

– Иногда открываешь в себе миры, входишь в них и самого себя не узнаёшь, – хрустел Самолётов, – Жи, сейчас я готов прям здесь картошку жарить! Колька, сделай чифир! Эх, керогаз бы сюда!

– Ах, где ббы понюхать картошки на сале…

Алтуфьева сидела в центре номера, словно королева, коренастенький паренёк в измочаленном костюме кружился вокруг, наступая, пританцовывая, бубня чужие приставучие слова.

– Можно к вам подкатить? – пиджак ему был мал, на венах читались вспоротые огрехи молодости, борозды в несостоявшееся иное измерение. Полетели вместе, если хочешь.

– Ну не знаю, – Алтуфьева жеманилась, взгляд её искал взгляда Сториса, да только Юльку она заменить не могла. Также как Юлька тоже не могла, как по волшебству, оказаться здесь. Может, пойти её поискать?

– А вот если двое окажутся вместе в комнате, – Елдаков подмигнул девушке, он уже был готов бросить ей ключ от номера и незаметно смыться.

– Презервативы надо покупать в аптеке, – строго посмотрела на него Алтуфьева, – а то в номер все вы всегда готовы, а насчёт контрацепции…

– Как непоэтично, – вздохнул Елдаков, который знал точно, что там они стоят гораздо дороже, чем в ближайшем супермаркете.

– Зато практично, бро, – бросил, проходя в сортир Шустов. – получишь право на совместную историю.

Он никого не видел, сидел недвижно на сквозняке, в огромном, старой постройки кинотеатре, глаза его были открыты. Людочка учил Жизнерадостного разговаривать, был сдержанным, по нескольку раз повторял надоевшие звуки. Голос вплетается в пропадающее сознание, за него можно цепляться, чтобы вернуться в номер. Добрые шоколадные глаза Людвига Ван таяли под холодным светом, на полноватых губах то появлялась, то пропадала ямочка.

– Ну, ну, произнеси его фамилию! Будем уважительны! – Жи…

– Жи… – покорно пролепетал Жизнерадостный, – жы…

– Жы-шы пиши с буквой Ы! – встрял Бессмертный, язык потянулся сквозь пустые гнёзда зубов, – жжжыы…

– Сейчас я сам её не выговорю, – уныло признался Жиолковский, пробубнив что-то вообще неперевариваемое, комом застрявшее в глотке, – ах где бы бы бы…

Картошка на сале может быть и состоялась бы, может, сил у Жи хватило бы довести фразу до бурлящего на сковородке жира, до томительных, остывающих на губах шкварок, но у двери вспыхнула ссора, воздух скользкий, сырой, крадучись выворачивался из туалета.

– Ты ничего не можешь! Ты ничего сам в жизни не написал! – вымученное искривлённое лицо, мутные болотистые глаза искали поддержки, жёлтые белки страдальчески подрагивали. «Мясников, Мясо», – шепнул Харлампий, нож поворачивался на его влажной ладони.

– Это человек случайный в литературе!

Все собравшиеся смотрели на него с жалостью, сопели, не решаясь выдохнуть свои приветственные слова, от которых проку всё равно уже не было. Кто-то сам едва сдерживался, чтобы не начать поносить всех и вся, кто-то ждал яркого скандальчика в застоявшемся воздухе, кому-то вообще уже было всё равно, лишь бы не приставали и поскорее закончили фестиваль надоевших лиц, от которых потом всю неделю не будет проходу.

– Ты что здесь самый умный? – Каракоз оглядывал всех, понимал, что здесь его верх, вскидывал коротко остриженную голову, даже кадык его победоносно шевелился, мятые комья шеи дёргались, покрытые ржавыми волосками.

– Тебя-то я точно умнее, – оскалился Мясо, сглотнув тяжёлый камень слюны, сжав кулаки.

– Помню, в девятом году кого-то выгнали отсюда, – взгляд устремился за поддержкой к Бессмертному, но тот увёл свою точку зрения на потолок, где притаилась первая весенняя муха, – нарушение общественного порядка, порча имущества, оскорбление должностных лиц. И кто из нас умный?

Все знали, что в девятом году никаким Каракозом здесь и не пахло, но молчали, мешаясь среди лучших друзей и карифанов, ставших в один момент незнакомыми людьми.

– Может, я три года тыкался сюда, – затравленно глядел Мясников, – может, мне в Москве ночевать негде.

– Может, кто-то меры не знает? – Мясо накинулся на него, но не смог оторвать ног от пола. Лишь тело его дрожало, птичий глаз совсем выворотился наружу да кулак скользнул по каракозовской скуле. Но тут все как по команде ожили и набросились на него, смяли, не давая пошевелиться. Мясников вырывался, изворачивался, кулаки его молотили без разбору по литгузюкам, губы кривились, обнажая чёрный провал вместо передних зубов.

– Он бездарность!

– Да, он бездарность, но его печатают, а тебя нет, – похлопал его по плечу Бессмертный, – пойдём, лягешь. Но учти, если дашь мне ещё в морду, то последних зубов лишишься.

– Да я лягу, – позволил себя успокоить Мясо, – но я ещё встану! Говорю всем вам, я поднимусь!

– Конечно, подымешься, – поддержал его Бессмертный, – вот уже завтра как миленький. А то ведь завтрак проспишь. Раньше на час, напоминаю. А ведь покушать все мы любим. Тварьковский! Проводи героя. Мясо на шестом этаже в десятом номере. Запомни, вангую, ещё пригодится. Да захвати в баре чё выпить. Глотка сухая, не пойму, как говорю, как ещё слова во мне шевелятся.

Ему бы не забыть свой номер, не потеряться потом, когда в зале потушат свет и зрители разбредутся, забывая, о ком был фильм, и сколько лет главному герою пришлось ждать, чтобы о нём что-то сняли.

– Рассказываешь про отношения с чьей-то матерью во время того, как тебе читают смертный приговор, – объяснял потом Стуков, – это нормально.

– Мы все в будущем потом будем немножко влюблены друг в друга, будем нехотя признаваться в этом после долгих уговоров, прощать всех потерявшихся, сгинувших в номерах, – Сторис готов был и сейчас признаться в любви ко всем, но Юльки здесь не было, а без неё слова срывались в холодный простуженный смех. Но надо было развеять обстановку, иначе все бы передрались, уверенные в собственной гениальности и бездарности лучших друзей.

– Что у меня есть! – Людочка стрелял глазами, таял их шоколадный цвет. Девчонки мечтали иметь от него детей, Подобедова, наверное, давно прибралась и мирно сопела в его номере.

– Вискарь? – очнулся Сухарь, ужом выползая из-под кровати.

– Дурак! Биографии всех участников! – Людвиг Ван тряс равными смятыми клочьями, напоминавшими обрывки туалетной бумаги, только где-то букв было больше, какие-то листки оказались подмоченными и знакомые имена таяли в бурых пятнах, отдалённо напоминавших кровь.

– Шляпу, шляпу скорей! Будем выбирать жертву, – Бессмертный всполошился, глаза его горели, бумажки отправились в шляпу, Людочка закрыл глаза, перекрестился, потом вытянул скомканный лист, развернул.

«Кто же, о господи», – шептала Кулькова, взгляд её скользил от окна к электричеству.

А ты точно уверен, что знаешь сам, кто ты есть?

– Смагулов! – прочитал Людочка, – он из моего семинара. Рахит-Рашид! Прошу! Алтуфьева, бесподобная, уступи место герою! Свет мой Бекбулатович! Кто ты татар? Башкир?

– А чё делать? – не понимал скуластенький кареглазый пацанчик, на него смотрели литгузюки, пугливые, равнодушные, все выталкивали его в центр, а он упирался, цепляясь взглядом за «старичков», от которых уже большого проку не было, они передали эстафету молодым, а сами только ёрничали, пряча суетливый, но собственный глоток только что родившегося слова.

– Глотни для смелости, – протянул ему фляжку Самолётов, – и начинай вещать, кто ты по жизни.

– А чё я то? – искал поддержки Смагулов да только никто не хотел быть на его месте. У многих уже заплетался язык, кто-то и не хотел сейчас ничего вспоминать, желая эту неделю пробыть в забытьи.

– Ну хорошо, давай я тебе помогу, – снизошёл Стуков, вбирая в себя жёваные, трудноразличимые фразы, – читаю, родился в Уфе в тыща девятьсот девяностом году… А чё не вырос, прям поцык задротный, у меня братан малой вымахал под два метра и ещё растёт.

– Мало каши ел! – презрительно фыркнул Каракоз, – предлагаю связать его и до отвала накормить манкой.

– Где ж ты её найдёшь! – печально облизнулся Жи, – Я бы сам сейчас её пожрал, даже на воде. Вкусно, хоть и не картошка.

– После окончания уфимской школы переехал в Петербург в надежде поступить там в университет. Во дурак! – не сдержался Бессмертный, – Да там своих дураков хватает.

– Что с мамкой тёрки были, – понимающе закивал Самолётов.

– Ну вроде, – ещё больше смутился Рахит-Рашид, – я это… хотел ей показать, что смогу сам.

– Не пройдя по конкурсу на филологический факультет университета, – продолжал читать Бессмертный, – работал техником в одном из петербургских домов. Что это за техник?

– Ну, техничка не напишешь же, – пробубнил Рахит-Рашид, – дом был ничего себе да только швейцарка меня подсидела. Думала, что я на её место претендую. Разве таким объяснишь?

– Ну, я тоже посудомойкой три месяца работал, – Гришка становился мягче, когда вспоминал, морщины на упрямом шероховатом лбу его разглаживались, – по каждой кружке интересно определять, кто пиво пил, сколько выдул, почему вообще зашёл в наш дешман. Я рассказ «Измышления пивной бутылки» как раз в промежутках между слюнявыми кружками написал.

– Я ещё пробовал на журфак поступить, – оправдывался Смагулов, – вы не думайте, что вот так руки опустил. И работу покозырнее найти пытался, меня всюду отфутболивали. Ну а чо? Жить толком негде, прописки нет, никто ответственность не берёт.

– Так, понятно. Потом два года армия, как тебе, брат, не повезло. В последний двухгодичный срок угодил! Ещё поди дидом тебя называли. Что ж в военные не подался, хоть не зря бы служил? Появлялся бы на семинарах в форме, медальками потрясывал, рассказывал, как в Сирии было непросто. Генерал Смагулов, звучит, по-моему! Бабы наши просили бы маршальским жезлом наградить. Ты всем говорил, что твой дедушка полковник, хотя ему дали капитана, и то уже после отставки. Такс, потом после армии то же самое, работал техником, грузчиком, дворником, мусоропроводчиком, уборщиком, кладовщиком, охранником, кульером, пока однажды, после килограмма травы, не понял, что блин, писатель!

– Одной затяжки хватило, – смущённо улыбнулся паренёк, – и я не писатель, а так, пробую.

– Пробовать кокс будешь, – отмахнулся Самолётов, – здесь ты гениальный писатель, запомни. И если будешь считать по-другому, все остальные тебя тоже тем же словом считать будут, если вообще запомнят. Не хочешь быть литературной задницей? Стань литгузюком!

– Рукожопый? Нет. Рукописий, – склёвывая мятые барашки вербы, пробурчал Жи, – глядите, какие люди нас посетили.

Тварьковский вернулся в номер, сидя верхом на Жизнерадостном, а тот ржал, фыркал, тряс головой, на которой сейчас как можно более отчётливы были уши, красные, огромные с волосами. Бутылка была практически опорожнена, лишь на дне тревожилось что-то бурое.

– Игого! – всхрапнул ослик, шевеля ушами, сглатывая хрип, пряча слёзы в человечьих глазах.

Захлопали. Опустошая, ломая звуки, заржали, захлёбываясь, позабыв и о Смагулове, который всем надоел, и о шляпе, в которой пряталось никем не опознанных двести людей. Где верба? Погоняй его! Ему показалось, что захлопали и в кинотеатре, выбивая из сухих пальцев пыль. «Выходите на поклон, – подумал он, – время спектакля закончилось».

– Спать надо! – бухнул Бессмертный, глотнув долгожданной бурды из бутылки, – не встанем завтра, вангую, не встанем! Что, Долбик? Жарко-парко? Точно, друг, наездились на тебе, в боки палок навставляли, пора и баиньки. Губеру завтра мы нужны бодрячком.

– А идёт он, ваш губер, – махнул рукой Шустов, но двинулся к выходу, вероятно, однообразная обстановка сморила и его.

Бессмертный задержал Самолётова, когда все уже расходились, теряясь в поисках единственно верного пути, сталкиваясь снова в коридоре и у лифта и не узнавая друг друга.

– Ты знаешь, в августе Синицкий…

– Что?

– Передоз.

Они помолчали, секунд десять, для приличия. Потом помолчали, потому, что ничего не могли сказать друг другу. Выходило что-то односложное и бессвязное, Бессмертный попытался вспомнить стих Синицкого и не смог, язык заплёлся, звуки оказались похоронены под чёрным тяжёлым языком.

– Бар на крайнем этаже должен быть открыт, – посмотрел на часы Самолётов. – Пойдём, – Стуков потянулся за ним. – Моя фляжка уже пуста.

Сторис ехал с ними в лифте. Он был бы не прочь подняться на самый верх, да только никто о нём уже и не помнил. Только когда двери его этажа виновато раскрылись, Самолётов буркнул на прощание.

– Это не страшно, что друзья уходят. На их месте непременно оказываются другие. Страшно, что я ухожу с ними, растворяюсь в них, сейчас я будто бы здесь, а в то же время ушёл, и часть моей жизни, та, что связана с Синицким, тоже будто бы пропала. Потом заболит, а помочь вспомнить некому.

Его тоже не было. Казалось, не было нигде, ни в зале кинотеатра, ни в лифте, ни в коридоре. И Гришка отбрасывал слова самому себе. Лишь дыхание, почти чужое скользило, небрежно прикасаясь к щекам, а уже его подхватывали сопящие рядом тяжеленные недвижные люди.

Он не мог видеть его чужую фигуру среди прочих, в которых было больше от него реального, потому закрыл глаза и ушёл. Ему пришлось ждать много лет, чтобы посмотреть фильм о себе с Джейсон Виллом в главной роли. Прошлое повторилось в тесном зале, но и оно тоже оказалось тесным, больно было даже шевелить мозгами. Сейчас здесь нет меня. Так вспоминают сны, уходят от настоящего, цепляются за случайную ассоциацию, вытягивают, легонько схватившись, чтоб не оборвать, тонкую нить памяти.

Его не было в кинотеатре, он бродил по вымершему Любасу в ожидании рассвета. Коридор двадцать седьмого этажа ничем не отличался от остальных, из окна глядел низенький город, тянулся к подрагивающей на востоке темноте. Холодела будто бы подсвеченная река. Прощай, Сторис, твои сутки вышли. Совсем скоро наступит завтрак, и он в толпе литгузюков встретит самого себя.


2.

Он не успел на автобус, тяжеленную уродливую гору, заслоняющую небеса, а о нём забыли, кое-как собрав самих себя. Он отчаянно взмахивал руками, будто хотел взлететь, обхватить воскресный звенящий воздух и прилететь на вокзал скорее этих самодовольных, купающихся в премиях литгузюков. Я останусь… останусь здесь навсегда. Морозная пыль оседала на холодных ладонях, зима в рот забивалась постепенно, снежинки изворачивались, кружились перед ним, покруче баб с семинара, на языке таяла сладковатая пыль. Уехали. И Юлька с ними. Сторис? Он пришёл в себя, выпав из забытья, оказавшись в кожаном кресле у лифта.

Ехать оказалось недалеко, дом терпимости, как обозвал Людочка ближайший дом культуры, находился в трёх кварталах, порыжелые, ждущие ремонта колонны подпирали шаткую, разбухшую от тающего снега культуру. Было торжественное открытие. Писатели чинно сидели на бархатных стульчиках, Калерии такого не хватило и он, не дожидаясь её шума, поднялся и сел в проход на пластиковую уродину. Заскрипело кресло, но его уже не было в кинотеатре, он просто не мог там быть. Так быстро не может пройти время, где мой восемнадцатый год? Слова ведущей, запинающиеся, неуверенные путались в нём, вслед за фразами из памяти звучали, словно в насмешку, те же самые слова с экрана.

– Наш Гориславль впервые принимает такое массовое скопление, съезд (она видимо, не могла подобрать нужное слово) молодых писателей. Это для нас большая честь. Мы приготовили для вас разнообразную культурную программу, надеемся, что вы её оцените.

– Ага, оценим. Перегаром изо рта, – толкнул Сториса в спину Сухарь, – Мы им весь Любас заблюём!

– Спонсор семинара – крылышки «Кукарека», – встряла бойкая девчонка в жёлтом костюмчике, напоминающем оперение цыплёнка. Она постоянно махала коротенькими ручками, будто бы хотела взлететь.

– Ох ты! Цыпушка, – ткнул локтем в бок Сторису Людочка, – как ты думаешь, ей нравится, когда её топочет роскошный петушок?

– Ты у нас летячий, – расхохотался Стуков, расклёвывая кедровые орешки, – сегодня здесь, а завтра хрен пойми где. А ей постоянство нужно. Ты думаешь, она с радостью оборачивается курочкой. Да у ней семеро по лавкам да мужья алименты не платят.

Шёпот: «хозяин-то будет? Да нет, опоздает», – ничего не было понятно. И потом «припоздает, но приедет» – вроде то же, но уверенней, определённей. И ещё третий раз, непонятно откуда «задерживается», так и жизнь задержалась в нём, остановилась, растерявшись от смятых в один комок времён. В него кинули конфетную бумажку – Иисус, благослови!

– Хочется сегодня тоже иначе время провести, – шептал Шустов, дыша ему в затылок, щекоча намечающуюся тишину, – губер молодчик, если сюда не приедет, с нами только сдохнуть со скуки можно.

– Долго ещё? – слышалось сзади, голоса сливались сперва здесь, в доме терпимости, потом в его памяти, а потом уже смешивались с трескучими экранными звуками, шуршали смятыми, случайными словами, – Зачем нам всё рассказывают, это же в программке написано.

– Наши сегодняшние ритмы – это возмущённые щёлкания языком, – Харлампий вымучил кривоватенькую улыбку. – Ты так можешь? Я не могу.

Сторис тоже не мог. Его язык подвис, как оперативная система на смартфонах, слова выходили с запозданиями. Хотелось забыться, но слишком много народу возилось, толкалось, возмущалось, словно и не были они в самом начале, когда мир не то что несовершенен, а вообще не готов.

– Нам обещают кукольный театр, за кого они нас держат? – обижался Сухарь, – ещё утренники нам устраивать будут! Пусть всегда будет соль, пусть всегда будет кокс, пусть всегда будет хэш, пусть всегда буду я!

– А чё? Можно позекать, – Людочка придирчиво оглядел информаторшу, но деловой стиль одежды его не привлекал. – Может, там местные будут. Алочки- театралочки. Ещё подцепим кого.

– Тут ещё с местными бы не поцапаться, – осторожно встрял Елдаков, – а то может тут законы какие пацанские.

– Он за свою рожу трясётся! Алтуфьева-то не полюбит его разбитого! – подкалывал Шустов, – не ссы, пока никто нашего карифанства не отменял. Да и Гудалов с нами, у него каждый поцык в карифанах ходит.

В кинотеатре зашумели, кто-то впереди поднялся со своего места, ничего не стало видно. На почётное место прошёл нискорослый дядька, и сразу же торопливо задвигалась ведущая и посторонние звуки стали булькать, проваливаться в глотки, затихать с деликатным дремлющим кашлем.

– Мужик в пиджаке, хо, хо, хо! – не умолкал Людочка, – кто ж его посадит, он памятник себе, беее!

– Это губернатор Гориславля, дай бог ему здоровья, – зашептал Мишка Каракоз, выпучив заспанные глаза, – это он подсуетился, захотел, чтоб его регион был причастен к великому действу. У руководства не было денег, так он сам первым обратился к боцману с предложением помочь.

– Это не он придумал законопроект, что каждый високосный год 29 февраля отдыхаем? – поинтересовался у Каракоза Людочка, но тот сделал вид, что ему жутко интересно слушать мужика в пиджаке, холёного, уверенного в себе, чем-то напоминающего Мишку.

– В молодости я тоже писал рассказы, – признавался губер со сцены. Сторис не мог слушать официальные, присыпанные пеплом прошлого, слова. Можно было встать и уйти, но он знал, что тогда он поднимется и с продавленного кресла в кинотеатре и тоже уйдёт, так и не узнав, чем закончилась его история.

– Пусть понедельник не будет для вас тяжёлым днём, ваше дело молодое, – пожелание рассыпалось на двести разных отголосков, и зал зашевелился, сминая всю лёгкость, которую им пожелали.

– Дело молодое… Тело молодое! – ухмыльнулся Людочка, чмокая Подобедову в щёчку.

Заиграла музыка, сперва торжественная, потом зазвучала смутно знакомая мелодия. Должен был загореться свет, но что-то оборвалось в прекрасно продуманной программе, и литгузюки просто сидели и слушали музыку, кто-то посвистывал, кто-то откровенно зевал.

– Ева, я любила тебя! Что уже и такой песни не знают? – удивлялся Шустов, улавливая знакомые мотивы, – да, плэй лист у них древний. Почему они тянут, понять не могу. Херь какая-то.

Выступил ещё какой-то депутат, но тут слов уже было не разобрать, да и литгузюки распоясались, болтали о своём о женском, о девочках, о путях в большую литературу.

– Трясу ключом от номера, прогоняю бесов, – звенел, ломаясь на букве «р», голос позади, – а они притаились в шкафу и ждут, когда я один останусь. А все разбрелись по номерам, рассвет скоро, дрыхнуть хотят.

– Польша подъехала. Болеслав Рождественский, – зашептал Шустов, – щас бесы полетят, ловить-хватать не успеешь!

– Не Рождественский, а Рожественский! Рожа! – депутат испуганно дрогнул, поспешно дожевал скомканную речь и ретировался со сцены. Бессмертный проводил его аплодисментами, Бабин оглушительно свистнул.

– И что думают бесы, – пробухтел Жиолковский, смахивая ладонями капли пота, – о нашем сборище?

– Критика – это картошка, – расхохотался Рожа, они с Жи обнялись, – а всё остальное – сало. С добрым утром, мои бесенята подкопчённые! Кто тут у нас самый бодрый писатель?

– Утро добрым не бывает, – хмуро улыбнулся Жи, – так хорошо спал и во сне какую-то пухленькую полячку щупал. Будильник зазвонил в самом интересном месте. Не к удаче. Верно опять на кого-то левого писать статью заставят.

– Расскажи, как шмонали погранцы, – обрадовался и Бессмертный, – хоть ящик польской водки привёз?

– У нас так себе водка, – бледное, обтянутое сухой, старческой кожей лицо, светлые, почти белые волосы, красноватые глаза – Рожа оправдывал прозвище. – Я на вас рассчитывал.

Стали давать свет. Не сразу, порциями, расплёскивая холодное электричество по зрительному залу. Новые люди показывались нехотя, они словно были здесь всегда, прятались вчера в шкафу во время фестиваля рожи, а сейчас оскорблённо высились, освещённые пыльными лампами дома терпимости.

– Кто все эти люди? Никого не знаю. И даже Кулькову не сразу распознал, разбухла, обрюзгла, – жаловался Рожа, а Жи отпаивал его коньяком, позаимствованным у Самолётова, – словно вурдулаки меня окружили, пальцы трясутся, глаза светятся. Трусоват был Ваня бедный…

– Пушкин! – новые голоса надвигались на него, ловили, заставляли отложить ещё место в памяти, хотя там не укладывались даже вчерашние обретённые слова, – ты у нас рифмач?

– Часы на рифмах века, – приподнялся Елдаков, поворачивая вываливающуюся из пиджака руку, – кому-то интересно?

– Ну, ну, дай позекать, – оживился Людочка, разглядывая время. – Ну, ну. Бочата знатные. Хош махнёмся.

– Да у тебя ничего нет! – оглушающе взвизгнул Елдаков, – всё на баб идёт!

– Настойка из грецких орехов. Сам делаю, – уверенно процедил Людочка, показав большой палец, – бабы, ни одна не жаловалась. Шурочка Алтуфьева в восторге будет, отвечаю!

– Проотвечался, Алтуфьева в восторге только от самой себя, – Шустов поднялся с места, – пошли уже. Вечно сидеть будем?

– Его утрешняя мечта – Ольфия Голишина, – заговорщически подмигнул Харлампию Елдаков, – вот он ждёт, когда она подымется, чтоб ненавязчиво так увязаться, затянуть разговорчик потуже.

– Татарочка знатная, – Людочка облизнулся даже, – я ей предложил, так, по-дружески, говорит, нельзя им с кем попало, надо чистоту рода беречь. Целку строит, а наверняка у себя в Казани чпохается с каждым вторым.

– А ты первый! – не выдержал Сторис, – вот и гордись этим! Что ты себя на дурочек размениваешь.

Они неохотно двинулись, бросая друг другу пошловатые фразы. Елдаков взобрался на сцену, даже начал что-то читать, да только никто его не слушал. Бессмертный говорил, что в фойе их ждёт кофе брейк, может, так оно и было, но слишком голодным был сам этот мир, Сторис понимал, что одна чашка кофе не убережёт от истощения, лишь наполнит показной не всамделишной бодростью, да сердце потом будет бухать, забившись в гортань.

– Ты же детдомовец, – тёмные, почти чёрные глаза спутника из вновьприбывших, курчавые жёсткие волосы, щетина, перепутанная с бакенбардами, кривоватый, много раз ломаный нос, они двигались парами, как в первом классе, он пытался говорить, вспоминая сухие, односложные биографии участников.

– Аги Рашидович Пушкин в девяносто девятом маленький такой соплячок был, спрашивают, как фамилия, говорю Пушкин. Переспросили, я повторил. Так и записали, ничего придумывать не стали.

– А что ты подавал? ААА! Бродяжьи сказки, – вспомнил Сторис, – ты же и здесь их пишешь?

– Сегодня сюда приду, завтра – отсюда. Что вижу, то пою! А людям нравится! – Аги Рашидович облизнулся даже, будто на губах у него сейчас висели, готовые отвалиться рифмы, – я сегодня вечером на речетативе буду на разогреве стихи читать. Приходите слушать!

– А я Виктор Пушкин и мама говорит, что корни у меня от тех самых Пушкиных, – он многозначительно окинул взглядом литгузюков, приосанился, затем легонько двумя пальцами ухватил пластиковый стаканчик с кофе. – На Аги Рашидовича даже не посмотрел.

– Ничё, когда отмечать приезд будем, все сроднимся, – пообещал Сухарь, – ещё первым брататься полезешь.

– За что я тебя люблю, Ромка, это за то, что ты можешь отмечать встречу за три минуты до расставания, – Самолётов похлопал Сухаря по спине, – держи фляжку, глотни, заслужил.

– Гляди, что покажу, – его подтолкнули в спину, благо в руках не было стаканчика с кофе. Сторис улыбнулся Кульковой, её можно было шутя толкнуть в ответ, но сдвинуть с места гору, наверное, было легче.

– Мамулечка, мамулечка, ты моя красотулечка. Сегодня мне малая сообщение прислала, – Василинка просто ткнула его носом в телефон, где на картиночке разевала беззубый рот черноглазая кроха.

– Смотри-ка уже и в рифму, – выстудил из себя Сторис, – скоро и матушку обгонит.

– Ну уж, – поморщилась самолюбивая Кулькова, – это же просто детский лепет. Я тоже в её возрасте такое сочиняла и ещё лучше даже.

– Сокос! Классный сок! – подошёл к ним Кульбако, – Пробовали? Из деревенких яблочек!

– Ты его, случайно, не рекламируешь? – ядовито бросил Каракоз, – может, у тебя и про колбасу есть стихи, и про соль, и про сахар?

– К Людочке обратись, – Кулькова обнажила здоровые крупные зубы, – он у нас по яблочкам специалист.

– Аскарбинка моя! – мастился Людочка, позабыв уже, что пять минут назад мечтал о другой.

Сашка Аскарбина, узкий длинный нос, нервное, какое-то суетливое лицо, жёлтые круглые глаза действительно напоминали витаминки из детства. Лапша на ушах – это серьги для масс, подумалось ему, а Людочка шелестел лёгкими словечками, густел, наполнялся тёплым кофейным цветом его взгляд. А за колонной со стаканчиком сока пряталась Голишина, Рахит-Рашид Бекбулатович, вчерашний герой, что-то быстро-быстро проговаривал ей на ушко. А вчера казался таким скромняшкой, подумалось ему, желание найти Юльку бросало его от одного к другому, он оставлял фразы, которых не было жалко.

– Парни-то тут айфонистые, – поёжился Елдаков, даже часы, выигранные на Рифмах века, не согревали, – вот как местных баб приглашать? Ещё подумают, что мы нищеброды какие.

– А что Алтуфьева подумает! – подкалывал его Шустов, – Она, принцесса, ждёт не дождётся в своих покоях, а прынц на местную фауну заглядывается, газельку присматривает!

– Лавандос, – подал голос Гришка Гудалов, неприметный, помятый, какой-то опустошённый, – самый шик у нас был бросаться деньгами направо и налево. Смятые, небрежно кинутые бумажки.

– Кому лавандос, а кому и шикардос, – Елдаков и сам был готов прямо сейчас выйти на бульвар и сорить деньгами, да только их у него не было, – ты знаешь телефоны дешёвых девок?

Гудалов кивнул.

– Мы готовы к любви, – расхохотался Шустов, расплескав во все стороны горячий горький кофеёк, – наш Летов уж точно. Глядите, на кого попал его солнечный зайчик незрячего глаза!

Он угадал её по лёгкому колебанию воздуха, по каштановому колечку, выбивавшемуся из-под платка. Юлька и потом сильнее, твёрже, уверенней «Юлька», – Ю… Она обернулась, в упавших оттаявших лучах прятались серо-синие глаза, но взгляд обходил Сториса, цеплялся за колонны, искал, откуда пришло солнце, и не находил. Я скажу ей, что мне нравятся её глаза.

– Тебя не было вчера, – он не придумал фразы умнее, а сказать ей что-то хотелось, – в тринадцатом номере.

– Мы были в четырнадцатом, – небрежные слова не держались в нём, падали под ноги, он не хотел помнить её по случайным словам.

– По складкам твоих губ я распознаю время, – улыбнулся он, – ты в Любас? Пошли вместе.

– По-моему, по губам вообще ничего нельзя угадать. Они такие же, как в средние века. – Юлька не отказывалась идти с ним, не искала Кулькову или ещё кого, но звуки её были до обидного нейтральны, она не поднимала на него глаз, не вспоминала прошлую встречу.

Сторис

Подняться наверх