Читать книгу Его величество и верность до притворства - Игорь Сотников - Страница 4
Глава 2
Продолжающая знакомить читателя с тем, что не вместилось и не могло вместиться в одну первую главу. И так пока не надоест или не забудется.
ОглавлениеАкт I. Либретто (уж больно название интригующее).
Любому сценическому представлению, к которому можно отнести многие жанры различного рода искусств, которые нуждаются в подмостках и костюмированном представлении, предшествует своё небольшое, но уже проходящее в зрительном зале представление. Ну а если это театральное представление или же по задумке короля – балетная постановка, которая выносится на сооружённые для этого важного случая – подмости большого зала Лувра, то это знаковое событие, ни под каким видом и даже своим предсмертным состоянием, конечно, не может быть пропущено ни одним придворным; ведь они своей жизни не смыслили без двора. И вот здесь, в той части зала Лувра, где размещалась вся эта, на время записавшаяся в театральные зрители – придворная и даже иногда состоящая из тайно проникших сюда обывателей публика, (королевский двор на то он и двор, чтобы нести в себе все характерные черты любого двора с его постоялостью, куда может занести любого рода людей), как раз и начиналось своё, предваряющее основное представление.
Ведь не зря же всё-таки придуман дворцовый этикет, который на первых порах, правда, не без стычек, позволял отрегулировать место сидение придворных особ и вельмож, которые, как особы, по большей части забывчивые, всегда стремились усесться поближе к королю, для того чтобы он их видел и тем самым, если что, не забывал их в своих наградных указах, что в свою очередь, позволяло бы им прочищать свою память, насчёт своих верноподданнических чувств к королю. Ну а как только герцоги и герцогини, виконты и виконтессы, маркизы и другая мелкая титулованная знать, не просто занимала, а закрепляла за своим крепким задом свои, согласно установленному этикету места (правда, при таком большом столпотворении, титульным особам, частенько приходилось полагаться на крепость своих локтей), то тогда и начиналось своё, предваряющее театральную постановку, представление, которое по степени напряжения и интригующим взглядам участников этого действа – а в их качестве выступали практически все эти зрители, пожалуй, затмевало то, что представлялось на сцене.
Так в первом ряду, пожалуй, самом скучном из всех (потому что он был у всех на виду), своё, почти что величественное место, занимал глава королевского двора – главный распорядитель двора троюродный брат Людовика ХIII, принц крови Луи де Бурбон, граф Суассонский, наследственный держатель своей должности, губернатор Дофине и Шампани. И он, конечно, вполне заслуживал право на своё отдельное внимание, но все вокруг сидящие, зная слишком задиристый нрав Луи-задиры, если что и имели против него сказать или даже замыслить, то держали это при себе.
А что поделать, когда родственные связи, вот так сразу, без должной подготовки, трудно оспорить интригами и наветами, которые, не смотря на то, что так называются, при том образе жизни который вёл каждый из придворных (после их безотказного воспитания, им было больше скучно, нежели весело жить, отчего они страдали жуткой праздностью с её утренними мигренями), по своей сути несут в себе непреложную правду. Так что каждый из придворных много чего мог друг о дружке порассказать, и только ответное пикирование, и со скабрезными подробностями рассказом уже об их, на грани проделках, воздерживало всех этих правдолюбов от выражений своей приверженности к правде и праведности (в6едь так можно прослыть привередой).
Рядом с главным распорядителем, свои места занимали важные, почти такие же ранговые, что и первое распорядительное лицо двора вельможи – главный раздатчик милостыни Франции, обер-камергер и обер-шталмейстер. Ну а насчёт этих лиц, у каждого из сзади сидящих, было своё за время совместных балов и охот сложившееся мнение, о котором, в виду его пагубности для первых лиц двора содержания, старались только перешептываться и то лишь только среди доверенных между собой и главное, метивших на эти места придворных лиц.
И если уж совсем не предвзято взять и обратить свой внимательный взор на остальные придворные, жаждущие послужить государству, уже обладающие титулами лица (так что, уже полдела сделано и их не нужно с нуля возвышать до дворянства), то всего лишь отсутствие высоких должностей отвечающих их запросам, не даёт им возможности развернуться в деле служения королю, что, в конце концов, и разочаровывает их и приводит к застою в мыслях. Что как раз и служит той главной причиной которая и перенаправляет их деятельные натуры на всякую праздность и разврат, с помощью которых они и пытаются забыть оскорбительное для них недоверие королевских лиц.
Конечно, при дворе, где всё держится на кровных связях и интригах, не обходится без насмешников, которые и стали такими язвами лишь потому, что их за это кормят. Так эти комедианты слова, явно находясь в услужении у высших сановников не желающих расставаться со своими первыми местами и боящихся честной, основанной на благородстве и добродетели конкуренции, беззастенчиво лгут в своих, даже не смешных пасквилях.
Так некто Брюскамбиль, комедиант «Бургундского отеля» и «вития» труппы, и того пошёл дальше и со своей стороны признавался в том, что рисует для приходящей на спектакли народной аудитории, нелицеприятный портрет «этих хамелеонов, этих нос-поветру-держащих, этих лизоблюдов», какими являются придворные.
– Они лучше сдохнут, – заявлял этот злопыхатель Брюскамбиль, – чем чем-нибудь займутся, – говорил он, – они день и ночь «подобно журавлям, стоят на одной ноге» в прихожей Его Величества или же, поскольку «от такой позы на ногах прибавится куда больше мозолей, чем каролюсов в кошельке», так и укладываются на буфет, будучи не в силах преодолеть усталость.
Что, до степени нетерпения невозможно слушать и поверить в то, что какой-то там комедиант осмелился на такие дерзости. Да, наверняка, у него были высокопоставленные покровители, которым было очень выгодно показать королю двор в таком нелицеприятном свете. Да и разве можно в такое поверить? Да ни за что. И единственное, что можно сказать, так это то, что этот Брюскамбиль, не только большой брюзга, но и большой фантазёр.
Это же надо такое придумать, чтобы придворный, а среди них может быть и барон, чего уж говорить о герцогах, взял и без каких-либо на то перепойных оснований, взял и лёг спать на буфет. Вот если бы он забрался в него или вернее, куда-нибудь в хлев, то это куда ещё не шло – в это ещё можно было бы поверить. А так, единственное, что можно сказать, так это то, что первые лица двора, слишком уж крепко уцепились и держатся за свои первые места, раз ради своего положения при дворе, готовы на всё и даже на такие клеветнические наветы на сам двор.
Думают, что только они достойны, а остальные, всего лишь на одно способны, как только вести интриги, без остановки болтать ни о чём, раскланиваться налево-направо и во всём подражать им. Что есть одна сплошная интрига и зависть, которая не даёт спокойно сидеть на своих, чуть попроще, чем у принцев, многоместных диванчиках, придворную знать.
– А где король? – поглядывая поверх веера в сторону сцены, перво-наперво, после того как уже достало смотреть на все эти напудренные и напомаженные лица придворных, среди которых свежего и интересного (интригующего, не в счёт) и не увидеть, озабочивают своих верных до своего титула и ума супругов, также верные своим титулам, герцогини и маркизы, а также менее приметные и малосимпатичные женские лица.
Ну а тот же, величественный и уважающий только себя и на людях – только короля, герцог де Гиз, у которого имеются свои кровные престолонаследственные счёты со всяким королём из этой королевской ветви Бурбонов, занявшей трон в результате своих коварных по отношению к ним Гизам действий, насупившись, как это он всегда рефлекторно поступает, слыша провокационнейший для него вопрос о короле, многозначительно вслух отвечает:
– Мне тоже интересно, где же всё-таки на самом деле король. – Про себя же герцог де Гиз, не столь неоднозначен и он, несомненно знает, где в данный момент находится настоящий король, в котором он признаёт только себя.
– Да и что это за король, который, как какой-нибудь комедиант, разыгрывает перед нами спектакли. – Сжав, что есть силы трость, как и следовало от себя ожидать, после упоминания короля, и связанных с этим титулом надежд, герцог де Гиз начал жёстко развивать свою нервозность. – Король должен вести войны или в моменты своего отдыха рубить головы придворным, где каждый второй – интриган, а каждый первый – заговорщик. – Герцог де Гиз, исподлобья бросив свой взгляд на ряды сидящих вокруг него вельмож, ещё раз убедился, что от этих вельмож, возвеличивающих себя за долгое сидение на одном месте орденами, одетых в великолепные, пошитыми драгоценными камнями платья и выставляющих напоказ слишком напористо направленные вверх носы, можно любого заговора ожидать.
– А чего он своими танцами, которые и не танцы, а так лишь одно кривляние, и представлением себя добился? – Герцог де Гиз осуждающе покачал головой, чем вызвал надежду у своих наследственных родственников, уже решивших, что он сошёл с ума и, пожалуй, ещё чуть-чуть и он сойдёт на тот свет. – Того, что у него полный зал заговорщиков и главный из них заговорщик это я. – А вот эта его мысль даже прояснила лицо герцога и он, от осознания того, что он даже в своих мыслях самый первый заговорщик и претендент на трон, не смог удержаться и краешком губ улыбнулся. «Да он точно уже сбрендил, раз как сумасшедший, сам про себя смеётся», – радость предстоящего дележа наследства, уже затуманила головы, таких к нему внимательных наследственных родственников.
Сам же герцог де Гиз, вернувшись в свою суровую реальность, вдруг замечает брошенный на него косой взгляд тоже герцога, но не Гиза, а значит полугерцога – Генриха Анжуйского. Ну а если ты Генрих Анжуйский, да ещё и герцог, то уже по одному этому званию ты заслуживаешь презрительного ответного взгляда де Гиза, и как следствие всей этой предвзятости ко всем Генрихам де Гиза, далеко ведущей его задумчивой ненависти.
– Чего уставился мошенник и плут? – своим ответным поклоном, отдав должное учтивости, де Гиз уже про себя, отдал должное своей ненависти этому Генриху, которого будь его воля, то давно бы уже не было. Ну а раз желание входит в противоречие с волей или придворными правилами, где без позволения короля или же заговора, непозволительно лишать жизни своего собрата – придворного, то для того чтобы окончательно не потерять аппетит при виде ненавистной рожи Генриха, де Гизу требовалась хоть какая-нибудь на счёт него интрига.
«До чего подлец и негодяй этот Генрих. И ни в какую не хочет пьянствовать со мной, а затем играть в карты. Хотя пить за мой счёт, он, конечно, не отказывается, а вот играть в дурака (то есть на деньги), ни под каким трезвым и даже, что удивительно, пьяным видом, хоть под столом, хоть под лавкой, не желает. Не надо говорит, делать из меня дурака. Я и так знаю, кто, в конечном счёте, окажется в дураках. А что он имел в виду, заявляя это? – только сейчас раздумывая, понял де Гиз, что этот Генрих, не так прост, как кажется.
– Ах ты, сволочь! – герцог де Гиз даже покраснел, наткнувшись на нелицеприятный для себя вывод, который несли все эти намёкливые предположения Генриха Анжуйского. – Меня считать дураком и простофилей. Нет уж. Я просто так это не оставлю. – Де Гиз в смятении своих чувств, даже слегка психанул и, не сдержавшись, неожиданно для себя пристукнул своей тростью себе по ноге.
Ну а такой подвох со стороны своей руки или может быть ноги… Наверное, всё же ноги, ведь она уже на уровне привычки, при появлении несущей что-то за собой тени, всегда выдвигается вперёд для подножки (теперь вот и ему поставила). Так вот, такая подлость со стороны себя же, не в пример подлости других вельмож, от которых другого и не ожидаешь, больно бьёт, отчего герцог де Гиз даже на один момент теряет выражение своей непроницательной непринуждённости и срывается на эмоции. Что уже не может укрыться и остаться незамеченным от официальной фаворитки и любовницы герцога де Гиза мадам де Ажур, в чью обязанность как раз и входило быть внимательной к герцогу и оказывать ему различные знаки внимания.
Ведь по негласному внутреннему дворцовому правилу, каждый уважающий себя, что есть сопутствующий фактор, влиятельный вельможа, исходя из своей влиятельности, несмотря на свои желания, нежелания и предпочтения, если он хочет и дальше оставаться влиятельной вельможей, должен следовать этим установленным природой власти правилам, и иметь любовницу, либо фаворитку или же то и другое.
Ведь если у тебя нет этого атрибута твоей влиятельности, то такое положение дел может вызвать не только подозрения в наличии слабости у вельможи, у которого никаких слабостей не должно быть, но и интриги, с целью нащупать все его возможные слабости. И кто знает, к чему всё это может привести, и уж лучше сейчас при себе иметь хоть номинальную любовницу, нежели потом не иметь возможности её иметь.
Что (наличие таких связей), между прочим не вменялось в вину любому влиятельному лицу, которым был и герцог де Гиз, а поощрялось на самом близком уровне, его, как правило, много моложе супругой и в данном случае герцогиней де Гиз. Которая в свою очередь для поддержания статус-кво своего влиятельного супруга, старалась использовать уже своё влияние и не отставать от герцога. От чего или лучше сказать, благодаря чему – стараниям благоверных молодых супружниц престарелых вельмож, в большую моду и вошли мужские, на испанский манер, шляпы. Эти, так называемые шляпы «hors d’escalade», прозванным насмешниками «шляпами для рогоносцев» или «шляпами для дураков»: высокими, с заостренной тульей, с широченными полями, «затенёнными» колоссальных размеров плюмажем, были очень удобны и служили франту, который не снимал их ни днем, ни ночью, одновременно и зонтиком, и головным убором.
Что же касается мадам де Ажур, то она как никто другой умела читать по лицам, что в данном эмоциональном случае с герцогом, было не сложно сделать, что как раз и напугало мадам де Ажур, увидевшую такую неприкрытую, напоказ страсть в покрывшихся слезами глазах герцога де Гиза. Что и говорить, а стоящее во взгляде герцога нетерпение, до степени вспотевания лба разволновало мадам де Ажур. Ведь она не по слухам знала, до чего может довести безудержное рвение уже не слишком молодых герцогов, которые забывшись (что при их возрасте неудивительно), в своём буйстве страсти, забывают о благоразумии, что и заканчивается для них, но только не для их наследников, плачевно. Так что имели место случаи, когда наследники титулов и имений входили в свой сговор с фаворитками и убедительно, с хорошими отступными, требовали от них большей внимательности к престарелым герцогам.
К тому же любое чрезмерное усердие, забывших о благоразумии престарелых вельмож, не считая того, что могло свести их в могилу, также могло внести свои существенные коррективы в костюм и причёску мадам де Ажур, а уж это совершенно недопустимо. Правда, мадам Ажур, будучи натурой легкомысленной, немного успокоилась, как только представила себе, как у герцога де Гиза, в результате своего усердия с головы соскользнул парик и налез ему на глаза. Отчего он, решив, что настал конец света, наступило затмение или того больше – божественное откровение, ещё больше возбудился и начал громко неиствовать: «О боже праведный, ты, затмив мои глаза, тем самым, наконец-то, открыл их на мои прегрешения».
Но безумный взгляд герцога де Гиза не оставляет ни малейших шансов мадам де Ажур на дальнейшее ожидание начала представления в кресле, и она, знавшая все тайные места и альковы во дворце, находясь под довлеющим взглядом герцога, от безвыходности своего положения, готова уже согласиться оставить своё место. Но тут к ней приходит понимание того, что сегодня не совсем обычный день во дворце и что, сегодня, в день репетиции балета, когда во дворце набилось придворных больше, чем обычно, то, пожалуй, все места для поцелуев уже заняты. Ну а раз так, то если герцог такой уж нетерпеливый, то пусть сам и покажет свою расторопность в поиске подходящего для уединения места. И мадам де Ажур, демонстративно надув свои губки, отворачивается от герцога де Гиза и, оставив для него боковой взгляд, начинает ждать, когда герцог соблаговолит.
Герцог же, чьё онемения лица тем временем начало понемногу сходить на своё непроницательное нет, несмотря на отходчивость своей ноги, начинает понимать, что его переизбыток чувств, как уже не раз случалось, вызвал в нём природное нетерпение его естества, и теперь требовательно настаивало на своём немедленном выходе из него. В случае же, если не отказа, то отсрочки, то оно – его беспринципное естество, несмотря на лица и другие последствия, пойдёт дальше и звучно замочит репутацию герцога. А уж такого, уже сам герцог стерпеть не мог.
И герцог де Гиз, зная неумолимость этих своих позывов, которые всё будут требовать и требовать от него выхода, пока он всё равно, в конце концов не сдастся, с суровостью в лице и горьким сознанием того, что он, не смотря на постепенное затухание жизни в своём теле, так и находится во власти своей природы, которую ему так и не удалось подчинить себе, внимательно посмотрел на свои белые колготы. Ну а вид белизны колгот, в свою очередь заставил ещё больше засуровить его взгляд, от такой своей приверженности и строгому следованию всем, даже самым ничтожным пискам моды (а ведь любой намёк на мышь – тот же писк, которых так боятся дамы, очень весело выводит их из себя и из одежды; чем герцог, умело и пользовался), вылившейся в такую заметную неосмотрительность. И герцог, придя к тяжёлому для себя решению, что в следующий раз он оденет менее модные – синие колготы, вздохнул и принялся подниматься для того чтобы выйти освежиться.
И вот герцог встаёт, что уже не может не вызвать заинтересовать внимательных ко всему придворных господ, и к огромному удивлению и даже волнению, конечно, больше заинтересованных и переживающих за здоровье герцога лиц, начинает, похрамывая на правую ногу, двигаться в сторону выхода со своего место сидения. Ну а любой выход или тот же проход мимо тебя влиятельной вельможи, это всегда событие, тем более, если с вельможей произошли такие хромающие изменения, которых до его прихода сюда в зал, никем и замечены не были. А это уже интрига и для внимательной публики даёт свой повод для глубоких размышлений. Ну а придворная публика, как ни одна другая, умеет, исходя из самых мелких данностей и полуподробностей, составлять логические цепочки и, соединяя в единую цепь последовательность событий, тем самым делать для себя далеко идущие выводы.
И такие приметливые ко всему придворные, сразу же вспомнили, что герцог при прибытии сюда, совершенно не проявлял приверженности к хромоте, а это значит, что герцог де Гиз, определённо решил выкинуть какой-то хитроумный фокус, с этой своей, скорее всего мнимой хромотой. Но зачем герцогу де Гизу нужно было выкидывать такие ловкие фокусы, так никто ответить не смог и пока не догадался. Хотя самые подозрительные и по большей части непроницаемые лица, с натянутыми на глаза париками, в этом его шаге проникновенно увидели символический намёк на хромоту устоев королевской власти и шаткость трона.
– Герцог определённо намекает на то, что король как никогда слаб. – Одного кивка в сторону герцога, достаточно для того чтобы узреть тайные помыслы одного из главных приверженцев герцога, графа де Ситуасьона.
– Ну а как же Кончини? – постукивая указательным пальцем по своему колену, выражает сильную обеспокоенность, товарищ графа по столу и по дивану – барон де Арманьяк.
– Это вопрос не простой и надо подумать. – Поправляя шарф на шее, граф слишком удушающе смело указывает барону на свои ожидания насчёт будущего Кончини. И трудно сказать, до чего бы могли дальше додуматься (куда уж дальше) все эти и другие мнительные придворные, если бы им вдруг не припомнился предваряющий этот герцогский проход, взаимный обмен взглядами между герцогом де Гизом и мадам де Ажур.
И хотя приверженцы конспирологической версии (однозначно в душе, да и так заговорщики), ни в какую не желали соглашаться ни с какой другой версией, кроме своей заговорщицкой, где была указана другая подоплёка появления хромоты у герцога, всё же, как бы они не хмурились, болезненные удары их спутниц им локтями в бок, («Смотри подлец! Даже герцоги способны на деликатность обхождения», – очень уж требовательны к своим спутникам, такие охочие и не только до драгоценностей, придворные дамы) разволновавшихся от уже своих видений и представлений этих пикантных подоплёк, склонили-таки этих суровых вельмож к той версии, на которой настаивали их спутницы.
А находящиеся уже в пылу и трепете, от своих на грани неприличия представлений, герцогини и маркизы, и даже баронессы, умея заглядывать дальше, сопоставив слишком уж непристойные взгляды герцога и смелые ответные виды мадам де Ажур, которая все знают на что она способна, теперь-то, наконец-то, увидели всю неприкрытую правду жизни, со своей несдержанностью естества де Гиза. В котором его природа, забыв все правила церемониала, в юношеском порыве, взяла и восстала против сдерживающих её в рамках благопристойности титулов и регалий герцога. Где даже зрелый возраст герцога ничего не смог поделать и так сказать, подвёл герцога на хромоту. Что для части одержимых любовью придворных, уже совершенно невыносимо видеть, и они начинают ёрзать на своих стульях, пытаясь хоть как-то обратить на себя внимание, хотя бы заволновавшихся баронесс.
Между тем Генрих Анжуйский, испытывая по отношению к герцогу де Гизу сходные с ним чувства (так что у них было много чего общего), в которых он, как и все придворные, придерживался одной главной линии – сдерживаться и до поры до времени не переступать через себя (вот когда можно будет переступить через труп поверженного врага, то они сами себя переступят), с сомнительным удовольствием и с задумчивым взглядом поглядывал на сидящего в первых рядах господина де Люиня. И, конечно, Генрих, в другой раз и не посмотрел бы на этого, не ясно, что за важная птица господина, но сегодня его зад, оказавшись на совершенно неотёсанном стуле, выказывал свою крепкую придирчивость к этому стулу, который такой-сякой, а не гладко ровный, уже не раз позволял себе грубости по отношению к задней части Генриха.
Ну а такие противоречия, невольно, а заставляют задаться вопросом, а с какой это стати, этот, ещё надо узнать, что за дворянин, господин де Люинь, наравне с принцами и принцессами, не понятно из-за каких-таких заслуг («Что ещё за птица высокого полёта?», – правда, ответ на этот свой вопрос, Генрих, будучи в курсе того, что господин де Люинь является смотрителем вольера птичника короля, подспудно знал), пользуется стулом с мягкой обивкой. А ведь это вызов всему придворному укладу жизни, где для короля и королевы, согласно их величию, предназначались кресла с высокими спинками, для принцесс и принцев – стулья попроще, ну и для остальных, лавки и диванчики.
Но Генрих, только от делать нечего или когда он только находится в хмуром настроении, такой придирала, что как раз в этот самый момент и совпало. Впрочем, всё это возникшее напряжение у Генриха длилось недолго, а всего лишь до тех пор, пока этот Люинь сидел на стуле. Что опять же длилось недолго и Люинь, видимо присевший на этот стул для того чтобы сделать зрительный осмотр сцены приготовленной для балета, где он принимает самое деятельное участие, как только осмотрелся, покинул это своё место, отправившись за кулисы. Что немного остудило пыл придворных лиц, теперь с ещё большим вниманием смотревшим на этот освободившийся стул, на котором все и каждый по отдельности наблюдатели считали – должен был сидеть именно он.
Что же касается Генриха, то его не радостное настроение, тем временем ничуть не улучшилось, даже из-за появившейся возможности занять это мягкое место. А всё потому, что он в последнее время, сам того, за бесконечным кутежом и развратом не заметил, как вступил в пору полного безденежья, которая непременно наступает, если вы, исходя из своих стойких приоритетов, решили жить, как бог на то и куда положит, и не вступать в пору своего взросления, где при этом вступать в право наследования, никто из ближайших родственников не спешит вас обрадовать. Ну а бог, как оказывается, тот ещё скупец, и даже не добавляет везучести в игре в карты, и раз Генрих такой своенравный герцог, то решает подвергнуть его испытанию кредиторами, от которых ему уже никакого покоя нет.
«И где мне найти дурака, чтобы одолжить денег? – гуляя взглядом по важным и по большей части скупым лицам вельмож, которым и дела никакого нет до других, размышлял Генрих Анжуйский, поглаживая огромный брильянт (единственное, что осталось незаложенным) на своём указательном пальце правой руки. – И ведь даже этот де Гиз, и то оказался настолько туп, что, не поняв моё намёкливое предложение сыграть в карты, тем самым не остался в дураках. – Генрих в своей задумчивости даже позволил себе небрежную бестактность, своим затуманенным от скорбных мыслей, а не как можно было подумать и подумали – обволочённым пеленой вожделенческих не сознаний взглядом, задержаться на было уже собравшейся следовать за герцогом де Гизом мадам де Ажур.
Ну а взгляд Генриха, в свете блеска его огромного брильянта, кого хочешь заворожит и собьёт со здравой мысли. Чего уж говорить о мадам де Ажур, чьи глаза, только при одном намёке на близость к брильянтам, вспыхивали ярким светом и затмевали всякую её благоразумность.
«Да и Генрих куда моложе и привлекательней, чем этот старый боров де Гиз», – мадам де Ажур, в один момент низвергла с пьедестала своего поклонения – герцога де Гиза, водрузив на него новый объект своего поклонения – Генриха Анжуйского. И хотя она ещё буквально одно мгновение назад, даже не могла себе помыслить о чём-либо таком своенравном, то теперь она уже не могла себе помыслить того, что могло быть как-то иначе.
«Терпеть не могу и не буду», – решительно пристукнув каблучком туфли по полу, мадам де Ажур ясно дала себе понять, что она больше не потерпит всех этих герцогский благоговений и даже, чего уж там, позволений. С чем она, плюс с повышенным биением в сердце, с видом смущения, но не настолько, чтобы не дать понять Генриху, что он её волнует, бросает свой полный ответности взгляд. Но к её полной неожиданности, этот коварный на взгляды Генрих, вместо того чтобы томиться в ожидании её ответного взгляда, как ни в чём не бывало отвернулся и ведёт беседу со своим наперсником – маркизом Досада.
А вот эта близость к Генриху этого всем известнейшего своей манией величия – стать как минимум герцогом, и ещё больше известного своими безнравственными, на грани дрожи в чреслах рассказами о потаённой, за альковами придворной жизни, обладателя хищной улыбки и неуёмной фантазии, замечающего за всеми то, что они только в мыслях подумали, маркиза Досада, не могла не встревожить мадам де Ажур. Ведь этот маркиз, одним только своим зловещим присутствием вгонял в дрожь придворных и что греха таить, даже герцогов, страшащихся быть упомянутыми и посаженными, пока только на перо маркиза. Ну а что поделать, раз на маркиза, где залезешь, то там и слезешь, правда, уже не туда, куда хотелось бы.
– Ну и что ты такой довольный? – задался вопросом Генрих, удивлённый таким проявлением неделикатности своего партнёра по распутствам – маркиза Досада, который совершенно не учитывает в своём улыбчивом настроении, как раз даже ничего подобного не помышляющего – его настроения.
– А чего мне не быть таковым. Ведь меня обошла стороной участь быть Генрихом и тем паче герцогом. Вот и приходиться довольствоваться… – маркиз, заметив обращённый на него внимательный взгляд мадам де Ажур, сбился со своего словесного пути и, плотоядно облизнувшись ей в ответ, тем самым ввёл мадам де Ажур в новый мысленный ступор. Где она при таком широком выборе уже и не знала на ком остановить свой окончательный выбор. Ведь в каждом предлагаемом варианте были свои всем известные преимущества и недостатки – к деньгам прилагался возраст, к молодости и красоте, пустота карманов и …А вот что прилагалось, к сующему куда не следует длинному носу маркиза Досада, для мадам де Ажур, до степени досады, пока было не ясно. А это в своём роде интригует и до дрожи в теле, завораживает мысли.
«Может быть, как раз эта зловещая неизвестность, которую несёт в себе весь мерзкий вид маркиза Досада и есть то, что, заставляя трепетать сердца, и влечёт к нему искательниц авантюр и приключений», – сделав один гипотетический шаг в сторону маркиза, мадам де Ажур, даже улыбнулась маркизу, который в свою очередь, как и Генрих, уже и не смотрит на мадам, а развернувшись к Генриху, ставит точку в своей недосказанности.
– Собою. – С особенным выговором, заканчивает предложение маркиз Досада, всегда старающийся оставлять последнее слово и не только фигурально, за собой.
– Ну и к чему это ты говоришь? – не имея желания балагурить, спросил его Генрих.
– Может быть, к чему, а может быть и ни к чему такому. – Ожидаемо, уклончиво ответил маркиз.
– Ну, давай, говори. – Вцепившись своими отточенными ногтями рук в колено маркизу, ожидаемо, с нетерпеливой жестокостью, ответил ему Генрих. Что вызывает у маркиза ответную словоохотливую прямоту.
– А ты знаешь, что в нашем придворянстве (маркиз был большим модником на слова и всегда держал ухо по ветру, чтобы первым услышав, затем употребить какое-нибудь новомодное словечко) имеет наибольшую ценность? – всё же маркиз слишком строптив, раз он, несмотря на призывы Генриха к благоразумию, ещё задаётся вопросами. Что, между тем, ослабляет хватку Генриха и он, интуитивно почувствовав, что этот вопрос, чтобы хотя бы не прогадать, требует должного осмысления, перевёл свой взгляд с носа маркиза на брильянт в своём перстне. И, конечно, первое, что в ответ пришло на ум Генриху, был его наследственный перстень с брильянтом, который для него имел огромную ценность и значение, но что-то подсказывало Генриху, что вопрос маркиза, не так однозначен, и ответ на него, нужно искать в другой плоскости взаимоотношений. Что заставляет Генриха перевести свой взгляд, уже на другие, рядом с ним сидящие плоскогрудые и гористые в животах, плоскости.
– Титул. – После небольшого размышления, сделал предположение Генрих.
– Бери выше. – А вот этим своим дерзновенным, не то что заявлением, а намёком на некоторые королевские лица, маркиз Досада, определённо провоцирует Генриха на коленко-щипательный ответ.
– Ты это что, паразит, задумал. – Сжав, что есть силы, чуть повыше коленки, ногу маркиза, Генрих, выворачивая тому кожу и, обрывая с корнями волосы на ноге, принялся злобно шипеть ему на ухо. – И на что ты меня, подлец, решил подбить. – И, видимо, покрасневшим от боли маркизом, понимается, до чего Генрих к нему снисходителен, раз он, пока что только словесно упоминает битьё, и поэтому маркиз Досада не бьётся в истерике и, сдерживая свои слюни и заставляющие шмыгать носом набегающие в него сопли, дабы больше не нервировать Генриха, даёт ему должный ответ.
– Тщеславие. Вот та вещь, которая при дворе, имеет наибольшую ценность. – От боли и волнения, прогнусавил маркиз. И хотя его ответ довольно пространственно звучит, всё же, не имея под собою прямых намёков, он тем самым не даёт новых поводов Генриху для его щипательных провокаций, в которых он, почему-то, предосудительно заподозрил, ничего такого не замышляющего, маркиза. Но маркиз быстро отходчив и стоило только Генриху отцепиться, как маркиз, не собираясь давать сдачи (он вообще не знаком со словом отдавать), убегая жаловаться на Генриха или замыслив недоброе – плюнуть Генриху в кружку вина, когда он отвернётся (такие вещи интересны в экспромте и всегда приходят спонтанно), уже всё забыл и даёт свой детализированный ответ.
– Тут недавно, отец иезуит Коттон, в разговоре со мной, выражал обеспокоенность насчёт своего нерадивого племянника, который и желал бы взяться за ум и за шпагу, но из-за природной деликатности, не позволяющей ему без орденской перевязи предстать при дворе, он так сказать, пребывает в грусти приводящей его к неразумному времяпровождению. – Сказал маркиз Досада.
– А я думал, что членства в учреждённом королевой совете «Маленькой чернильницы», достаточно, для того чтобы добиться принятия любых решений. – Посмотрев в сторону, занявшей своё коронное место Марии Медичи, Генрих уклончиво задался вопросом.
– Ну, в данном вопросе последнее слово всегда за королём. – Заметил маркиз Досада.
– Но они же этого и добивались, чего им ещё надо. – Генрих не сдержался и позволил себе острые намёки в сторону короля. Правда, Генрих быстро спохватывается и сразу же внимательно смотрит на маркиза, для того чтобы поймать того на его возможном подлом замышлении на счёт им сказанного. Но маркиз быстро сообразил, что при таких слишком вольно трактующихся словах Генриха, ни при каких злодейских видах и действиях Генриха, нельзя выказывать заинтересованность, а вот показать свою отвлечённую глухоту – в самый раз. С чем маркиз увлечённо уставился, на не находящую себе места мадам де Ажур, которая можно сказать, уже разрывалась между этими своими, слишком уж увлечёнными поклонниками.
И, конечно, когда маркиз Досада вновь обратил свой взор на мадам де Ажур, то она, как требовательная к себе придворная дама, не смогла не возмутиться такой слишком много себе позволительной вольности маркиза Досада, которому и повода не давалось, чтобы так долго смотреть, и мадам де Ажур, громко заявив: «Но до чего же это невыносимо», – встаёт со своего места и, бросив на маркиза свой не выносящий бездействия взгляд, направилась к выходу из зала.
Маркиз же тем временем, выждав время, когда подозрительность Генриха, успокоившись, затаится, повернулся к нему и продолжил разговор.
– Отец иезуит Коттон, дальше посокрушался над нынешней молодёжью, у которой можно сказать, всё есть, а вот такой самой малости, как орденского признания нет. А будь это признание, то и он бы со своей стороны не поскупился, уже для своего собственного признания заслуг того, кто помог бы ему в этом деликатном деле. – Сказав, маркиз Досада уставился на Генриха, в ожидании, чего он решит надумать. И Генрих надумал – удивиться.
– Удивляешь ты меня. И как это ты всё так быстро успеваешь делать – скоро войти в доверие и так же скоро из него выйти? – прищурив глаз, с усмешкой задался вопросом Генрих.
– Кто-то же должен быть мостиком между людьми. Ну а дальше всё зависит от их устойчивости хождения по этому мостику. – Теперь уже маркиз хитро улыбнулся в ответ.
– Ладно, давай ближе к делу. – Придвинувшись к маркизу, тихо проговорил этот, своеобразно интерпретирующий свои же слова, Генрих. – Что требуется для того чтобы оказать помощь отцу иезуиту Коттону? – спросил Генрих.
– Вызвать заинтересовать секретаря, обратить внимание канцлера и самая малость – освободить место в ордене. – Ещё тише, так, чтобы ни одно слово не вышло за пределы ушей Генриха, проговорил маркиз.
– Хм. – Задумался Генрих. – А ты ему сказал, что это дело не только затратное, но и сопровождается немалыми рисками для репутации? – сурово посмотрев на маркиза, сказал Генрих.
– Я позволил себе предугадать ваш вопрос и выразить полное согласие с ним. – Сказал маркиз, вытащив из камзола кошель, туго набитый чем-то таким, что однозначно сбивает с истинного пути любого близкого к банкротству вельможу. Что заставляет Генриха на время забыться, поглядывая на этот, много чего несущего в себе кошель. Ну а кошель, эта такая, любящая своей оценки вещь, что непременно должна быть, с помощью парочки бросательных движений, взвешена на руке, а иначе он теряет всю свою ценность.
И, конечно, Генрих, как большой ценитель кошелей и их содержимого, такого допустить не мог и не смел, и он быстро, пока это не привлекло лишнего внимания у сидящих вокруг придворных (у придворных был особенный нюх на золотые монеты, которые в основном и прятались за стенками этих кошелей) перехватывает кошель из рук маркиза. Правда, на этот раз, Генрих, по весьма веской причине – присутствия вокруг них большого количества публики, которая обязательно захочет сглазить его и ни чей больше кошель, решает, его не подкидывать на руке, а быстро засунув за пазуху, таким образом, через свой сердечный ритм, измерить суммарность кошеля.
– Что ж. Почему бы и не помочь, если об этом так уважительно просят. – Сказал Генрих, на чьём лице даже проскользнула улыбка. – Ну и как думаешь, согласие канцлера маркиза де Шатонёф дорого нам обойдётся? – уже сурово спросил Генрих маркиза.
– Ведь вы же знаете, что не всё измеряется деньгами, и ваша поддержка и вовремя сказанный дельный совет на Совете, разве не есть достойная награда даже для канцлера. – Сказал маркиз, несказанно удивив Генриха своей бескорыстностью и, заставив его даже испытать потребность проявить дружеское участие к маркизу, похлопав его камзолу, для того чтобы выбить из него пыль. Где он, к своему ещё большему удивлению, обнаруживает, что маркиз, как оказывается, только на словах бессребреник, когда как на самом деле, в потайных местах его камзола, как он сам говорит, по его забывчивости обнаруживается ещё один, не менее, а даже более тугой кошель.
Ну а Генрих, конечно же, не может себе позволить, чтобы маркиз нёс на себе такой груз ответственности (ведь любой тугой кошель, это, прежде всего, ответственность за себя, а не как все, заблуждаясь, думают – возможности), и он в один момент, каблуком своих ботфорт жёсточайше придавливает возможные попытки маркиза потворствовать своему неблагоразумию, и пока маркиз, находясь в придавленном болевом ступоре отвлекся, быстро перекладывает из его камзола в свой этот найденный кошель.
– Можешь не беспокоиться. Я о нём позабочусь. – Похлопав себя по камзолу, убеждающее сказал Генрих.
– Не сомневаюсь. – Как-то уж дёргано ответил маркиз Досада, что даже можно было подумать, что он как раз очень сильно сомневается в Генрихе и возможно, что даже выражает сильное беспокойство за его судьбу. Но Генрих, почувствовав себя великолепно, уже не обращает внимания на все эти мелочи, когда перед его глазами стоят все эти, нет, не ответственности, а почему-то возможности, которые несут в себе эти тугие кошели. Ну и Генрих, под воздействием близости кошеля, даже на одно мгновение задумался о своём безответственном поведении по отношению к содержимому одного из кошелей, и пока ещё в мыслях, пожелав пустить пыль в глаза графине де Плезир, которая из-за своего кокетливого поведения и что уж греха таить, сверх мерной привлекательности, давно уже не выходила у него из ума.
Ну а если кто-то или что-то долго не выходит из твоего ума, грозя со временем там поселиться на всю жизнь, то это чревато умопомешательством. Ведь когда в управление той же головой, вмешивается кто-то ещё, то это всегда сбивает с пути и значит, для того чтобы оставаться себе на уме и быть здоровым, нужно непременно освободить свой ум от этой постоянной занятости, в которой замешана эта, очень занятная графиня де Плезир. Так что, все эти, только с первого взгляда кажущиеся безответственными предложения Генриха, на самом деле, несут в себе много здравого смысла.
Правда, наряду, теперь уже понятно, что здравых мыслей Генриха, у него возникло несколько сумасбродных мыслей, где он купит лучшую карету на выход (он не будет, как это делают некоторые весьма неразумные герцоги, покупая пятнадцать карет разом, для того чтобы, выбрав самую быструю, оставив её, остальные потом распродать) и предложит графине воспользоваться его каретой для прогулок. И вот когда она, выразив согласие (в этом Генрих не сомневался), отправится в карете на прогулку, то он, переодев в разбойников своих верных людей, устроит засаду, а вслед и нападение на неё.
Ну, а как только наступит кульминационный момент – разбойники захотят воспользоваться своей добычей, то он… Генрих, увлёкшись в своей фантазии, слишком много дал воли рукам главному похитителю графини – самому себе (О Генрихе говорят, что он двуличен. Но он считает это за наветы завистников, которым претит его такая разносторонность). Ну а себя, когда так притягательна и близка цель – графиня де Плезир, куда как сложнее контролировать и остановить, нежели всех этих разбойников стоящих и глазеющих на действия главного разбойника – переодетого Генриха. И, судя по обращённому на главного разбойника трепетному и внимательному взгляду графини, которая и не слишком-то и сопротивляется, то она уже узнала в главном её похитителе – самого Генриха.
Что, между тем в двойне усложняет задачу для Генриха, который, в общем-то, должен был выступить на сцену в качестве спасителя графини, которая, как сейчас выясняется, уже и не ждёт спасения, а выразительно и просто возмутительно для Генриха-спасителя, смотрит в глаза другому – Генриху-разбойнику. И что, спрашивается, в этом случае делать Генриху-спасителю. Не бить же в самом деле самого себя. Да и если рассудить, не впопыхах и здраво, то, пожалуй, у Генриха-разбойника, у которого и людей побольше, и сами они пострашней выглядят в этих разбойничьих нарядах, шансов будет побольше, нежели у Генриха-спасителя. И кто ещё знает этого Генриха-разбойника, не слишком ли он там вжился в роль и не захочет ли дать отпор Генриху-освободителю. Да и к тому же себя бить, скучно и неинтересно, и тогда значит, для того чтобы неповадно было застывать в объятиях Генриха-разбойника, придётся отвесить хороших тумаков этой, забывшей кто ей дал прокатиться карету графине.
Да и к тому же такие обстоятельства дел – с Генрихом-разбойником, не может не учесть уже Генрих Анжуйский, дорожащий не только брильянтами, но и дорогими мехами, где его шкура была самым ценным экземпляром.
«Да и пожалуй быть злодеем куда менее затратно! – убедил себя Генрих, освободитель самого себя от ничего хорошего, а одни только затраты несущих благородных поступков. – А графиня, раз она так любит нежиться и не вырываться из объятий первого встречного разбойника, то при её доходе, меньше, чем мой кучер получает, пусть теперь в наёмной карете ездит или вообще, пешком гуляет. – Генрих мстительно, но с лёгким сожалением графини, посмотрел на её симпатичную шею, которая даже ещё не знала, в какой она опасности находилась под жестоким взглядом и в объятиях Генриха-разбойника. – Есть кто и побогаче, и подостойней. – Приняв решение игнорировать любительницу разбойников – графиню, Генрих перевёл свой взор на герцогиню ля Манж, главное достоинство которой было богатство её покойного герцога мужа, а также преклонный возраст, который становится достоинством в одном только случае – когда сильно преклоняешься перед златом».
Правда жуткий вид герцогини ля Манж, искусственно приобретенный ею после стольких лет супружества за герцогом, требует не только смелости, но стойкости у смотрящего. А его, ничего не поделаешь, начинает головокружить и подташнивать после долгих смотрин на герцогиню. Ну и Генрих, чувствуя у себя на груди греющие его сердце кошели, решив, что он ещё не в таком бедственном положении, собирается так уж и быть, напоследок бросить свой прощальный взгляд на графиню де Плезир. Ну а та, до чего же натура чувствительная, берёт и своим неожиданным для него поворотом головы, подлавливает обращённый на неё взгляд Генриха. И, конечно, Генрих, как натура, в высшей степени учтивая и всегда, в любом положении замечающая симпатичных дам, не может через поклон не выразить перед ней своё преклонение и восхищение. На что следует лёгкий кивок графини, отчего Генрих приходит в новое мысленное волнение.
– Теперь я обязан в перерыве к ней подойти и проявить озабоченность её прохладным ко мне отношением. – Генрих даже удивился, как ловко графиня де Плезир, в один брошенный на него взгляд, сумела завладеть его мыслями и временем.
Но, тем не менее, Генрих, несмотря на все эти завлекательные виды графини, всё же терпеть не может любую неблагодарность, и он ещё раз укорив себя за такую доверчивость к графине, уже твёрдо (стараясь не смотреть на неё) решил, что ей не видать, не только новой кареты, но и если она в ближайшее время не одумается, то ей больше не увидеть его в привлекательном для неё виде, для чего он, уж расстарается сегодня в трактире у папаши Пуссона. Ну а виды всех этих его вечерних мщений ветреной графине де Плезир, несколько успокоила большого выдумщика и балагура Генриха и он, вернув себе самообладание, посмотрел на прикорнувшего от ожидания его ответа маркиза.
– Хорошо, я всё понял. – Сказал Генрих маркизу, быстро сообразив, чего тот от него ждёт.
– Тогда остаётся самая мелочь. Найти желающего освободить своё место в ордене. – Тихо сказал маркиз.
– Мне, кажется, что как раз с этим возникнут небольшие сложности. Ведь сами желающие, так сказать, не проявляют желания выйти из состава ордена, и сам выход из него, всегда столь для них неожиданно происходит, что они даже не успевают осознать, что произошло. – Сказал Генрих, принявшись разглядывать подходящие кандидатуры для своего выбора.
– Да. Если бы король не ограничил состав ордена в сто дворян, то и сложностей больших не возникло. – Осуждающе покачал головой маркиз.
– А забываться при всех, я бы не советовал. – Заметив это покачивающее осуждение маркиза, Генрих не мог не указать маркизу куда ведут все эти заметные и не только для него, покачивания головой, которые, как раз и провоцируют топор палача, а не как обратно думают заговорщики, что их провоцируют, заявляя, что их не так мыслящие головы, под стать топору.
– А без различного рода сложностей и приличной оплаты бы не было. – Быстро уразумел маркиз, дав новый ответ.
– Ты лучше, мне скажи, на кого нам из кавалеров ордена обратить своё внимание? – посмотрев на маркиза Досада, спросил его Генрих.
– Как насчёт графа сен Жуи? – спросил маркиз.
– А что с ним не так? – сильно заволновался насчёт здоровья графа Генрих.
– Возраст. – Поставил точный диагноз маркиз Досада. Но Генрих, имея полные основания сомневаться, как в маркизе, чьи познания в медицине ограничивались лишь кровопусканием, так и в самом графе сен Жуи, чья зловредность была общеизвестна (он готов сдохнуть, чтобы не сдохнуть и обратно, лишь бы досадить своим наследникам) и, пожалуй, нужно быть очень осторожным оптимистом насчёт него. И только попробуй заикнуться о его здоровье, то этот мнительный граф, тут же воспримет это как явный намёк на неприкрытое ожидание его смерти и будет, несмотря ни на что, ещё сильнее хвататься за соломинку.
– А сколько ему? – спросил маркиза Генрих.
– Трудно сказать, но может даже и все пятьдесят. – Маркиз своими познаниями таких больших цифр, определённо напугал Генриха, чьи познания, всего лишь ограничивались повседневными тратами, которые редко переваливали за цифру «не помню». И, конечно, Генрих понимает творческую натуру маркиза, для которого фантазия есть второе я, но всё же надо и меру знать, и слишком уж не завираться.
– Ну, если ты и не приврал, то мне, кажется, что столько не живут. – С недоверием к маркизу, сказал Генрих.
– А я о чём говорю. – Пожав плечами, согласился маркиз, правда с кем, так и осталось не ясно.
– Нет. От графа с его здоровьем можно ожидать любой подлости. Да и ждать столько, времени у нас нет. – Сделал разумное замечание Генрих.
– Тогда может быть виконт Трофим? – задался вопросом маркиз.
– Ну и чего от него можно ожидать? – спросил Генрих.
– В том-то и дело, что при его образе жизни, от него чего угодно можно ожидать. И он, как человек чести, всегда оправдывает себя и всё то, что от него не только можно, но и даже не ожидалось ожидать, он всегда, оправдывая самые худшие опасения, берёт и предъявляет. – Ответил маркиз.
– Это обнадёживает. – Улыбнувшись, заявляет Генрих.
– Тогда останавливаемся на нём? – спросил маркиз Досада.
– Я думаю, что он всё равно не остановиться, так что, если не мы, то кто же. – Усмехнулся Генрих. – Да, кстати, покажи мне нашего виконта. Где он? – бросив ищущий взгляд в зал, спросил маркиза Генрих.
– Да вон тот несносный в синем камзоле офицер, который, бравируя придворным мнением, имеет наглость на глазах барона де Коньяк пускать шуточки его баронессе де Коньяк. – Кивнув по направлению левой стены зала, где свои места занимала эта троица, сказал маркиз Досада.
– Так вот это кто? – удивлённо, с долей восхищения сказал Генрих, с завистью посмотрев на виконта Трофима, с его выдающейся невозмутимостью, с которой он, не смотря на осуждающие взгляды придворных, тревожные шушуканья благопристойных дам и их злобные постукивания веерами по кончикам своих носов, что говорит о крайней степени их раздражения, продолжал громче и веселее, чем требует этикет, веселить баронессу.
– Виконт. – Попыталась остановить шутливость виконта баронесса де Коньяк и, засмущавшись, не зная куда девать руки, легонько ударила виконта по его рукам, которые слишком уж задумчиво рядом с ней лежат и явно что-то замышляют (а это значит, их нужно предостеречь от необдуманных действий). – Я от ваших шуток уже и не знаю куда деваться. – С дрожью в голосе опустив глаза, проговорила баронесса, подвергая сообразительность виконта на умственные испытания. – Я уже почти в краску впала. – Сказала баронесса, прикрывшись веером.
– С этого момента вы можете быть со мною на ты. – Сказал виконт Трофим, своим немигающим взглядом продавливая в баронессе нужные для себя решения.
– О боже, виконт. Это уже слишком даже для вас. Вы просто, ситуаен. – Сказала баронесса и чтобы сбить виконта с его пылкого пути, ещё раз ударила его веером по носу. И хотя для виконта Трофима любая близость к баронессе, потому что она баронесса, а не барон, по нраву, всё же ему не совсем понятны все эти её словесные выверты, которые и не поймёшь, куда ведут. Хотя её намёк на то, что она не знает куда деваться, наводит на благостную для него мысль, что она смирилась с неизбежным и только ждёт подходящего момента, чтобы куда-нибудь с ним деваться. А вот эта отвечающая помыслам виконта мысль, заставляет его благожелательно посмотреть на баронессу, и с меньшей, до степени ненависти благожелательностью взглянуть на сидящего по другую сторону от баронессы, её, давно уже глухого к желаниям баронессы барона де Коньяк.
«Вот же какой хитрец. – Рассудил виконт Трофим, глядя на барона. – Закрыл глаза, как будто бы спит, а сам между тем подслушивает и мотает всё на свой, уже белый от старости ус. – Виконт до того озлился на эту старую лису – барона, что даже еле сдержался от того, чтобы своей шпагой сбить с него парик. – А я теперь из принципа, соблазню баронессу, чтобы тебе неповадно было не спать и всё подслушивать. – Придя к этому своему мстительному решению, виконт Трофим, вернулся к баронессе и принялся соображать, куда бы с ней, пока барон спит, можно было деваться».
Ну а так как виконт Трофим был не просто виконт, а виконт с претензиями на оригинальность, то и его предложения всегда были столь же необычны. К тому же виконт Трофим всегда находился на острие всех модных тенденций, так сказать, являлся тем, кто определяет саму придворную моду и значит, он не имел никакого морального и какого другого, которое придёт на ум права, быть банальным. И он, чтобы не прослыть презираемым в его кругах «деревенщиной», всегда должен был проявлять изысканность во всём. А это значит, что его предложения к баронессе должны были источать свежесть идей и звучать настолько комбинационно и витиевато, что сама баронесса, одновременно понимая, о чём идёт речь, в тоже время ничего не могла толком понять, о чём он говорит и главное, почему она пришла к подобному своему заключению. И если уж виконт Трофим что-то предлагал, то баронесса не только бы не знала куда деваться (пойти в шкаф), но уже только от одного его предложения, была бы загнана, для начала хотя бы в какой-нибудь умственный и главное – безнравственный тупик (а не как «деревенщина» подумала – угол).
И виконт, воспользовавшись небольшим отвлечением баронессы, быстро достал из кармана зёрнышки аниса и незаметно для неё отправил их в рот. После чего виконт Трофим делает загадочное лицо и таинственно шепчет баронессе:
– Баронесса. – Тихая таинственность, прозвучавшая в первом слове-обращении виконта и последовавшая за ним интригующая пауза, заставляет баронессу навострить ушки и максимально близко приблизиться к виконту. – Знаете, что я вам скажу. – А последовавший после этих загадочных слов виконта его ароматный анисовый выдох (новый писк моды – свежесть дыхания, которым придворные франты, сбивали с толку и прямого пути дам) прямо в нос баронессе, заставил её в изумлении ахнуть от таких его, аж, дух захватывает, что за аргументаций. Ведь на баронессу, не то чтобы никогда (в этом она никогда не признается), а просто ей, до забывчивости слишком давно, так близко в лицо не дышали. Что заставляет её нервничать и больше чем требует этикет, волноваться. И находясь в таком смятении, баронесса, потеряв дар речи, теперь и не знала, как реагировать на этот дезориентирующий подход виконта, которому только этого и надо было.
Пока же виконт с баронессой, таким образом не могли надышаться друг другом, барон Коньяк, тем временем внешне демонстрируя все признаки своего сонного удовольствия – сладкость лица, лёгкое похрапывание и покачивание головой, в тоже время, как и подозревал виконт, тоже не мог надышаться своей ненавистью к виконту, за которым он наблюдал сквозь свой прищуренный глаз. При этом, пока всё не раскрылось и виконт в ответ на выдвинутые бароном претензии на не достойное поведение виконта по отношению к нему, не смог парировал, заявив, что барон сам своим сладким сном, ясно, что с такими же сновидениями, провоцировал его на поступки, надо всё это предварить объяснить и главное, утверждающе заметить, что барон де Коньяк в своих сонных действиях не своевольничал по отношению к дворцовому этикету.
А просто он по мере обретения своего степенного возраста, через него смог добиться некоторой придворной снисходительности к своему образу поведения, где ему время от времени, пока не смотрит король, позволялось подремать, к чему он немедленно приступал, как только занимал своё место. Что, несомненно нравилось его молодой баронессе, которая бесконечно была ему благодарна за такой недостаток внимания к ней, чем она и пользовалась, пускаясь в различные любовные приключения. К тому же барон был не такой уж и скряга, и он был не прочь разделить с баронессой все те подношения, на которые не скупились добивающиеся благосклонности баронессы, увлечённые любовью вельможи.
Вот только этот виконт Трофим, при первом взгляде на него барона де Коньяк, которому второго взгляда не нужно было, чтобы уже знать на что способен претендент на благосклонность баронессы, сразу же вызвал большие подозрения на его не просто мелочность, а пустоту и пыль в карманах. Ну а когда виконт Трофим принялся до коликов в животе шутить, отчего барон, будучи, как и думал виконт, начеку, чуть себя не выдал от смеха, шмыгнув носом, то барон окончательно понял, что тот может лишь накормить, только одними обещаниями или на крайний случай этими коликами. Что, естественно, не может устроить барона, чей аппетит, не смотря на его почтенный возраст, проявляет свою от него независимость и всегда в полную силу готов себя проявить за столом. И барон, просыпаясь, решительно пресекает этот, ни к чему для него хорошего не ведущему разговор.
Ну а раз так, то виконт Трофим знает не только одних баронесс, ему даже и герцогини оказывали честь своим поклоном, и виконт, сославшись на крайнюю необходимость выйти, к неудовольствию баронессы, откланялся и покинул зал. Что (эта частота выходов), между тем начинает замечаться и волновать заговорщицки настроенные умы придворных, увидевших в этих выходах свою последовательную цепь событий, которая пока они здесь сидят, может привести, кто знает, к какому повороту или даже к перевороту. После которого, им уже не усидеть вот так просто на месте и придётся крутиться. И кто знает, за кого их посчитают, после, даже и неважно, удачного или наоборот провального переворота. И уже стоя на коленях на плахе, времени объясняться не будет, почему ты не взял позывам своего героического духа и не присоединился к заговорщикам, а придавленный взглядом супруги, продолжал смиренно восседать на стуле.
Чего не скажешь о Генрихе Анжуйском, который проследив за виконтом, перевёл свой взгляд на маркиза Досада и, хитро подмигнув ему, сказал:
– Как в своё историческое время говорил другой Катон: «Carthago delenda est». – Что вызывает у маркиза одно лишь бессмысленное недоумение. И Генрих, заметив по непонимающему лицу маркиза, что он не убедил его этой фразой и так уж и быть, решает дать ему перевод и только пусть попробует маркиз после перевода не убедиться.
– Карфаген должен быть разрушен. Ты понял меня? – Генрих мог бы и не спрашивать, когда его требовательный взгляд, говорит сам за себя. И хотя маркиз находился на перепутье мыслей, которые никогда не заглядывали так далеко, он всё-таки решил, что требования Генриха к отцу иезуиту Коттону, вполне уместны и если он зажмёт этот замок Карфаген, то ему в нём точно не жить. И маркиз, придя к такому решению, согласно кивнув Генриху, тем спас себя от участи Карфагена. Генрих же, не нуждаясь в попутчиках, оставляет маркиза, и к окончательному умственному столпотворению придворных вельмож, которые уже совершено запутались и не понимали, что там за пределами зала происходит, неспешным шагом выходит из зала.