Читать книгу Круговая порука. Жизнь и смерть Достоевского (из пяти книг) - Игорь Волгин - Страница 16

Из книги: Родиться в России
Родиться в России. Достоевский: начало начал
Из главы 4
Белая ночь
Русский мат с идеологической подоплёкой

Оглавление

«К нему, – говорит П. В. Анненков о Белинском, – всегда являлись несколько по-праздничному, в лучших нарядах, и моральным неряхой нельзя было перед ним показаться…»

«Лучшим нарядом» Достоевского были «Бедные люди». Праздник, однако, длился недолго.

Три капитальных момента определяют стремительное сближение и последующее расхождение… – ученика и учителя, по старой школьной привычке чуть было не обмолвились мы, но на ходу сообразили, что эти определения здесь не вполне уместны. Итак, три момента («три составных части…» – если уж на то пошло). Во-первых, эстетика. Во-вторых, проблемы общего мировоззренческого толка. И, наконец, меняющаяся литературно-журнальная ситуация.

Всё, что писал Белинский о Достоевском в «Отечественных записках», отмечено превосходной степенью. Даже указания на отдельные недостатки должны были льстить самолюбию: недостатки эти сопрягаются с избытком таланта, ещё не ведающего собственных сил.

Всего около полутора лет Достоевский мог числить себя принадлежащим к ближайшему окружению Белинского. Он вхож не только в духовный мир критика: он принимает посильное участие в его издательских и даже домашних делах. Когда весной 1846 г. жена Белинского вместе с сестрой и годовалым ребёнком отправляется на воды в Гапсаль, Достоевский предваряет их приезд в Ревель письмом к брату, где даются подробнейшие инструкции относительно приискания для Белинских «порядочной няньки». Он умоляет Михаила Михайловича оказать дружественному семейству всяческое содействие и гостеприимство.

Пока Достоевские приискивают няньку для дочери Белинского, сам глава отъехавшего в Ревель семейства путешествует по югу России.

Осенью 1846 г. все, как и положено, сходятся в Петербурге. Но за лето успели произойти события, которые явятся полной неожиданностью как для Белинского, так и для его литературного протеже.

Об этих изменившихся обстоятельствах будет сказано ниже. Пока остановимся на изменившихся оценках.

«…Это такой слабый человек, что даже в литературных мнениях у него пять пятниц на неделе», – жалуется Достоевский брату в ноябре 1846-го. Он словно предчувствует недоброе.

Предчувствия оправдались. В первой же статье Белинского в первом номере обновлённого «Современника» (январь 1847-го) Достоевский помянут в тональности, прежде к нему не применимой. Правда, и тут об авторе «Бедных людей» и «Двойника» сказано несколько сочувственных слов. Однако третья его вещь, «Господин Прохарчин», напечатанная в «Отечественных записках», оценена неприязненно.

Хотя и в ней Белинский усматривает искры таланта, он раздражительно замечает, что искры эти сверкают «в такой густой темноте, что их свет ничего не даёт рассмотреть читателю».

В мае тон ещё более ужесточается. Возникают – что ранее полностью исключалось – откровенно насмешливые нотки.

О «Хозяйке» говорено с таким негодованием («что-то чудовищное», «странная вещь! непонятная вещь!»), какое может быть сравнимо лишь с восторгами, возбуждёнными «Бедными людьми». А в предназначенном исключительно для дружеских глаз послании (П. В. Анненкову) Белинский прилагает к новой повести Достоевского уж вовсе непечатные определения [66].

В 60-е годы Тургенев тактично предположил, что прославление Белинским «свыше меры» «Бедных людей» «служило доказательством уже начинавшегося ослабления его организма». Казалось бы, пришедшее наконец прозрение должно свидетельствовать об окрепшем здоровье.

Увы, увы! Знаменитое – «надулись же мы, друг мой, с Достоевским-гением!» – доносится почти из гроба: жить Белинскому остаётся всего чуть-чуть.

Выходит – не благословил?

Через тридцать примерно лет Достоевский запишет в рабочей тетради: «При огромном таланте можно высказать много чувств (Белинский), но всё-таки не быть критиком».

Он не отказывает Белинскому в таланте. Он не отказывает ему в чувстве. Он ставит под сомнение его профессионализм.

В той же рабочей тетради замечено: «Человек ограниченный (Белинский), который не в состоянии разглядеть в виновном невиноватого, а в ином и праведном виновного. Уж у него, кого признал праведным, – вечно праведен, а злодеем – тот вечно злодей».

Современники отмечают, что в своих симпатиях и антипатиях Белинский, напротив, был непостоянен, как женщина.

Кому же прикажете верить?

Верить приходится всем. Ибо по сути речь идёт об одном. С переменой точки зрения Белинский радикально уничтожал всё, с этой точкой зрения связанное. Он не ведал полутонов. Он не включал в своё новое понимание ни одного из элементов понимания старого. Неумение разглядеть в невиновном виновного и т. д. – не намекает ли это на отсутствие той душевной пластичности, которая только и позволяет оценить явление в разных его ипостасях, обозреть его с разных сторон?

Конечно, Белинский «вне середины». В этом – его сила. Но в этом же – слабость. «И – и» не для Белинского. Диалектический метафизик, он признаёт лишь «или – или». Он верен принципам, в которые свободно уверовал – и ничто не в силах поколебать в нём эту фанатичную убеждённость. Искусство должно споспешествовать исправлению нравов! Нравы, как видим, ухудшились, а искусство всё ещё живо.

«Я меняю убеждения, это правда, – говаривал “первый критик”, – но меняю их, как меняют копейку на рубль!»

Он был нерасчётлив, но искренен.

Да, Белинский был искренен: и тогда, когда превозносил «Бедных людей», и тогда, когда два года спустя признавался, что трепещет при мысли перечитать их. К счастью, он, кажется, так и не успел этого сделать: первое чувство (которое, как свидетельствует опыт, нередко оказывается самым верным) не подверглось ревизии ожесточённого критического рассудка.

Рассудку, впрочем, было отчего ожесточиться. Ибо время с 1846 по 1849 г. оказалось для Достоевского периодом проб (благозвучие требует непременного «и ошибок», но мы, затруднившись расшифровкой термина, пожертвуем им вовсе). Автор «Бедных людей» нимало не убеждён, что, сочинив этот роман, он раз и навсегда решил вопрос о творческом методе. Он находится в постоянном поиске, «сталкивая», казалось бы, взаимоисключающие приёмы письма и отваживаясь на рискованные художественные эксперименты. («В моём положении однообразие – гибель»).

Белинского, только недавно провозгласившего принципы новой реалистической поэтики, не мог не насторожить гипертрофированный психологизм «Двойника». Размытое, двоящееся, «несфокусированное» изображение представлялось ему отходом от этих принципов. Рецидивы поверженного романтизма, обнаруженные в «Хозяйке» (этой негодной попытке «помирить Марлин<ского> с Гофманом, подболтавши немножко Гоголя»), должны были окончательно вывести его из себя.

Особого неудовольствия удостаивается «фантастический колорит». «Фантастическое, – строго замечает критик, покоряя друга-читателя неоспоримостью аргумента – в наше время может иметь место только в домах умалишённых, а не в литературе, и находиться в заведывании врачей, а не поэтов… В искусстве не должно быть ничего тёмного и непонятного…» Не будем, однако, спорить с этой замечательной мыслью: автор не виноват, что он не дожил до лучших времён и не читывал того, что читывали мы…[67]


…Какое, всё же, подспорье для совести и души – счастливое озарение, что Александр Андреевич Чацкий несколько не в себе! Сколь утешительна эта мысль, а главное, сколь необходима она при всех наших недоумениях и печалях! И вот уж велено докторам ежедневно свидетельствовать себя не сознающего басманного жителя и оказывать ему всяческие пособия и попечения. Можно ли не умилиться мягкосердечию высшей власти, избавившей бедного больного от заслуженных им взысканий! И мы облегчённо вздыхаем, уверясь в том, что смущавшие нас парадоксы – всего лишь следствия гибельных для здоровья занятий, частых и непомерных напряжений ума. Но, Боже правый! Зачем ненавистники власти так рабски копируют её же приёмы, и не из того же ль посева возрос этот жалкий ребяческий плагиат? Двусмысленный шепоток предшествует появлению «Выбранных мест», а по выходе их разносится громовое: «Или Вы больны, и Вам надо спешить лечиться, или – не смею досказать моей мысли…» «Конечно, конечно, лечиться!» – радостно подхватываем мы, желая отклонить от неосторожного автора ещё более мрачные подозрения. Конечно, лечиться – в спецучреждениях, в психушках – к вящей пользе тех, кто, как выяснилось, скорбен главой. Ибо помыслить их здоровыми – значит признать безумными самих себя. Лишь бы не догадаться, что наша история – это история болезни: всё дело в неадекватности отдельных лиц!

«Только с ним я сохранил прежние добрые отношения. Он человек благородный», – говорит Достоевский. На дворе осень 1846 г. Но отношения не могут долго оставаться «добрыми», если само добро понимается розно.

Справедлива мысль, что, будучи одним из «виновников» такого явления, как Достоевский, Белинский влиял на будущего автора «Братьев Карамазовых» «вовсе не как критик» (вернее, не только как критик) [68]. Гораздо могущественнее было его воздействие как идеолога и ересиарха.

Если вера Достоевского прошла через «горнило сомнений», можно сказать, что впервые это горнило раздул Белинский.

«…Он тотчас же бросился… обращать меня в свою веру… Я застал его страстным социалистом, и он прямо начал со мной с атеизма». Так говорит автор «Дневника писателя» в 1873 г.

Атеизм становится мировой религией.

За четыре года до знакомства с автором «Бедных людей» Белинский писал В. П. Боткину, что он не может веровать «в мужичка с бородкою, который, сидя на мягком облачке, < – > под себя, окружённый сонмами серафимов и херувимов, и свою силу считает правом, а свои громы и молнии – разумными доказательствами. Мне было отрадно… – заключает Белинский, – плевать ему в его гнусную бороду».

Крепкие выражения употреблялись, как видим, по поводам не только литературным.

В 1842 г., сообщая тому же корреспонденту о внезапной смерти 25летней жены А. А. Краевского (старшей сестры Авдотьи Яковлевны Панаевой), Белинский позволяет себе не меньшее богохульство. «Велик Брама – ему слава и поклонение во веки веков!.. Леденеет от ужаса бедный человек при виде его! Слава ему, слава: он и бьётто нас, не думая о нас, а так – надо ж ему что-то делать. Наши мольбы, нашу благодарность и наши вопли – он слушает их с цыгаркою во рту и только поплёвывает на нас в знак своего внимания к нам».


Сказано также неслабо.


Конечно, отсюда ещё далеко до принципиального неверия: отрицается, скорее, определённый тип религиозности. Но доводы подобного рода запоминаются крепко. Не эта ли сокрушительная аргументация была обрушена на голову Достоевского при вступлении его на поприще?

И не тогда ли незамутнённая «слезинка ребёнка» (вспомним французский рассказ), утрачивая свойственную ей литературность, начала отливаться в грозное философское вопрошение?

«…Я страстно (выделено нами. – И. В.) принял всё учение его», – говорит Достоевский. «Всё учение» означает и «бунт». Богоборческие инвективы Ивана, его этически неопровержимые «contra» – всё это столь выстрадано и страстно, что заставляет задуматься о возможных автобиографических мотивах.


(Да: «…принял всё учение его». Весной 1846 г., сообщая брату литературные новости, Достоевский роняет загадочную обмолвку: «Пропускаю жизнь и моё учение…» В многозначительно подчёркнутом слове желательно бы, конечно, углядеть тайный намёк на успехи Белинского в духовном совращении своего прозелита.


Но с равным основанием нам могут указать и на конкурентов – помянутых выше Минушек и Кларушек… В жизни всё смешалось, почти как в доме Облонских, и кто возьмётся по прошествии стольких лет без риска ошибиться отделить идейных агнцев от безыдейных козлищ?..)


Славно, что мы хотя бы имеем возможность прислушаться к спору.

«– Да знаете ли вы, – взвизгивал он (Белинский. – И. В.) раз вечером (он иногда както взвизгивал, если очень горячился, обращаясь ко мне), – знаете ли вы, что нельзя насчитывать грехи человеку и обременять его долгами и подставными ланитами, когда общество так подло устроено, что человеку невозможно не делать злодейств, когда он экономически приведён к злодейству, и что нелепо и жестоко требовать с человека того, чего уже по законам природы не может он выполнить, если б даже захотел» [69].

Творец сам виноват, что не создал человеку приличных условий: тогда бы и он, человек, смог бы вести себя много пристойнее!

Достоевскому тоже довелось размышлять над коварным вопросом.

«Делая человека ответственным, – напишет он в 1873 г., – христианство тем самым признает и свободу его. Делая же человека зависящим от каждой ошибки в устройстве общественном, учение о среде доводит человека до совершенной безличности, до совершенного освобождения его от всякого нравственного личного долга, от всякой самостоятельности, доводит до мерзейшего рабства, какое только можно вообразить. Ведь этак табаку человеку захочется, а денег нет – так убить другого, чтобы достать табаку».

«Помилуйте: развитому человеку, ощущающему сильнее неразвитого страдания от неудовлетворения своих потребностей, надо денег для удовлетворения их – так почему ему не убить неразвитого, если нельзя иначе денег достать?»[70]

Кажется, Белинский мало преуспел, обращая Достоевского в свою веру (вернее, в своё безверие). Слишком различен был их духовный состав. Зато почти безошибочно можно обозначить общую точку. Это жгучий интерес к проблеме теодицеи (т. е. богооправдания, снятия вины с Творца за существование мирового зла). Ни Белинский, ни Достоевский вовсе не приходят в восторг от несовершенства творения. Но в их кажущемся единомыслии таится нота смертельного разлада.

Строго говоря, аргументация Ивана Карамазова неопровержима с точки зрения формальной логики. Алёшино «Расстрелять!» – красноречивое тому свидетельство. Но у Алёши есть запасной козырь – тот, который одинаково чужд как брату Ивану, так и «предтече» Ивана – Виссариону Белинскому. Белинский полагал, что в творение только ещё предстоит внести искупающий его смысл. По Достоевскому, такие обетования уже даны.

В 1867 г., находясь за границей, он пишет для готовящегося в России литературного сборника статью «Знакомство моё с Белинским». Работа подвигается туго, и в одном из писем можно отыскать намёк на причину авторских мучений: «Только что притронулся писать и сейчас увидел, что возможности нет написать цензурно…»

Статья (немалая по объёму) была всё же написана, отослана и – бесследно исчезла. Она не найдена до сих пор. Однако ряд косвенных указаний позволяет понять, какой именно аспект смущал мемуариста.

66

 Письма Белинского (с несколько смягчённой издателями формулировкой: «Хозяйка» названа здесь «нервической чепухой», хотя в подлиннике употреблено более энергическое выражение) были опубликованы в № 187–188 «С.‑ Петербургских ведомостей» за 1869 г. и вполне могли стать известными находившемуся в то время за границей, но по мере сил следившему за отечественной прессой Достоевскому. Таким образом, спустя двадцать с лишним лет он имел возможность ознакомиться с «внутренними» отзывами «наших», что, конечно, могло лишь усилить его раздражение против изображаемых в «Бесах» «людей 40х годов».

67

 А ведь писано тем же автором в 1840 г.: «Фантастическое есть тоже один из романтических элементов духа, который должен быть развит в человеке, чтоб он был человеком» (Белинский В. Г. Полн. собр. соч. Т. III. С. 506.). Неужели так скоро всё это принесено в жертву новейшим откровениям позитивизма? И «фантастическое» изгоняется потому, что и религия может быть отнесена к этой туманной области духа?

68

 См.: Виноградов И. Диалог Белинского и Достоевского: философская алгебра и социальная арифметика // 3намя. 1986. № 6. С. 230.

69

 Дневник писателя. 1873. Январь. Старые люди.

70

 Там же.

Круговая порука. Жизнь и смерть Достоевского (из пяти книг)

Подняться наверх