Читать книгу Белокурый. Засветло вернуться домой - Илона Якимова - Страница 3
Засветло вернуться домой
ОглавлениеИдет ветер к югу, и переходит к северу,
кружится, кружится на ходу своем, и возвращается ветер на круги свои.
Екклесиаст
Шотландия, Спорные земли, апрель 1546
Дверь в овчарню поддалась ножу почти беззвучно, когда заполночь Белокурый нашел, где передохнуть. Сил оставалось немногим больше, чем на то, чтоб закрыть глаза и упасть в небытие пусть на время – о, эта странная способность Патрика Хепберна спать в самое неподходящее время в самом неподходящем месте! Но эль во фляге давно закончился, фляга осталась валяться на Найнстен Риг, а не ел он уже больше суток. Проснулся перед рассветом, когда в стойлах зашевелились овцы, перевернулся на другой бок, обдумывая, что делать – и едва не заорал от боли при этом великом усилии. Он лежал, зарывшись в сено, ощущал, как немеет от раны левая рука, чуял запахи собственной крови, нечистой овечьей шерсти и навоза, но, выспавшись, чувствовал себя определенно, подлинно, несомненно живым. Вот именно так – в крови, грязи, неотвратимой смертельной опасности – и должна проходить жизнь Патрика Хепберна, а не возле женской юбки в опостылевшей вольте. У него сейчас немного шансов ускользнуть от Битона с его церковным судом, но он был зол и счастлив, так надоело за три с лишним года бессмысленное придворное существование: две столицы, все эти дворцы, пьянки, бонды, заговоры, амурные истории, распутные фрейлины, эта ваша вольта и эта ваша королева… Эта ваша королева в особенности сильно надоела Белокурому. Он устал от Марии де Гиз: от ее молчания и благочестия, от ее двуличия в любви к нему, даже от ее тела. Вовремя ушел, что верно, то верно… понять бы еще, как отсюда выбраться. И очень беспокоила рука – если не обработать, она неминуемо загноится, и тогда…
Но тут дверь отворилась, овцы принялись блеять, и в ослепительно ударившем в глаза световом прямоугольнике проема возник силуэт женской фигуры.
Молочница с подойником.
Патрик перестал дышать.
Но та постояла на пороге с минуту и двинулась к нему, в самый темный угол, будто знала, кого и где искать. Он не шевелился, только следил за ней, не мигая, как матерый подранок из волчьей ямы, кем, собственно, и являлся. Он уже знал, что замечен. И женщина находилась от него дальше, чем можно было дотянуться ножом, не вставая.
– Я знаю тебя, – сказала она. – Ты – Белокурый.
Плохо дело. Она употребила прозвище, значит, в самом деле поняла, кто он. Вот же злая судьба – быть обезглавленным из-за какой-то вилланки. Нужно сделать только один бросок, на это у него еще хватит сил, и задушить, но если он промахнется, все пропало – раненый, ослабевший, он может с ней не справиться, и тогда она заорет. Но фермерша не двигалась и не звала на помощь мужчин.
– Лежи тихо, я помогу тебе, – внезапно сказала она. – Я перевяжу тебя и дам еды, но в сумерках ты уйдешь. До ночи не выходи, ребята Максвелла стоят на соседнем холме, тебя всюду ищут.
И ушла. Босуэлл чутко прислушивался, не раздадутся ли снаружи крики и лязг оружия. Но все было спокойно, через четверть часа она вернулась с каким-то тряпьем, корзиной и кувшином воды. Худое, изможденное, бледное лицо, но в юности она, вероятно, была хорошенькой. Присела рядом, ножом распорола рукав дублета, тяжелый от напитавшей его крови, сняла сорочку, стала отмачивать засохшую корку на ране. Протянула флягу с горячим элем, и граф с благодарностью вцепился зубами в горлышко – манера у нее, как у лекарки, была не из легких. Сделал несколько жадных глотков, оторвал здоровой рукой кусок лепешки, спросил сквозь набитый рот:
– Почему ты меня прячешь? Кто ты?
Она повернулась, взглянула ему в глаза, луч света из прорехи в крыше упал прямо на них двоих. Патрик мог бы поклясться, что уже встречал этот взгляд раньше.
– Ты спас меня от Джоба Маршалла и его парней, но ты уничтожил мою семью. Поэтому я помогу тебе сейчас, но выдам, если ты не уйдешь с рассветом.
И вдруг он понял – и вспомнил то искаженное мукой и унижением лицо истерзанной девочки, брата которой, Полурылка Армстронга, много лет назад убил он сам, а другого, Вилла Подморгни, зарубил Болтон – и спросил:
– Скажи, почему Берк Маршалл пошел ко мне в капитаны?
Этот вопрос не давал ему покоя в юности, но теперь он был уверен, что знает ответ. Женщина работала молча, и в чертах ее не отразилось никаких чувств при этом вопросе, потом сказала:
– Джоб сватался ко мне, я его не хотела. Потому Берк и ушел. А потом мои братья не вовремя поссорились с тобой…
– Я дважды предлагал им мировую, – возразил Босуэлл.
– Знаю, – сказала она все так же, без эмоций. – Но они были такие.
Повисла пауза, в которой каждый думал о своем. Босуэлл, к примеру, о том, что фортуна – поразительная тварь, и никогда не знаешь, когда она, согласно Арбитру Петронию, наконец повернется к тебе спиной. И спросил, чтобы отвлечься от боли, которую женщина причиняла, промывая рану дешевым вином:
– Что ты хочешь от меня в благодарность?
Она молчала, но потом повторила всё то же:
– Больше не попадайся мне на глаза. Я вернула долг, а дальше между нами только их кровь…
На английской стороне Спорных земель был у Босуэлла испытанный приют – Незерби-Холл. С Большаком Томом Грэмом их связывали отношения самые сердечные. Дважды свора Босуэлла уводила весь его скот, на третий раз, когда Том с ищейками пустился по следу, отступая, они подожгли его поля – урожай ячменя озарил ночь своим сиянием, собаки выскакивали из огня, скуля и воя. Но в Томасе было столько же храбрости, сколько толщины, и он все равно бросился отбивать свое стадо. Но напоролся на засаду графа, был взят в плен и полтора месяца провел в Хермитейдже в гостях, пьянствуя с любезным хозяином. После чего был отпущен за выкупом под честное слово, причем Босуэлл из личной симпатии к Большаку вернул тех из его коров, которых еще не успела сожрать свора Хермитейджа. Надо отдать должное Тому, он выплатил долг. Не весь, конечно, но существенную часть.
Принимая Босуэлла, Большак Грэм нарушал пункт семнадцатый Статуса английской границы – о беглецах с шотландской стороны, но Томас был из «конченого люда», к нему не совались даже английские Хранители.
– Ты?! Ты – самый везучий шотландский подонок из всех, кого я знаю, Босуэлл! – проорал Томас Грэм, собственной персоной воздвигаясь на крыльце бастлхауса, всеми своими двумястами пятьюдесятью с лишком фунтами величия. – Эй, парни, гляньте, кто к нам с визитом! Девчонки, кто желает согреть постель Белокурому графу?!
– Какие девки, Томас?! – взвыл, валясь с седла на руки младших Грэмов, Босуэлл. – Какие, мать твою, девки? Виски, пожрать, и лекаря, коли сыщется у тебя какой коновал! Я еле живой!
Он был слаб, как кошка, и бледен, как смерть, и только глаза особенно ярко выделялись на исхудалом лице.
– Ладно, так и запишем: Белокурый не захотел первым делом бабу, – озадаченно отозвался Грэм. – Видать, тебе и впрямь худо, дружище…
В Незерби он отлеживался две недели, пока не зажило плечо, не восстановилась кровопотеря и рука снова не начала действовать, как прежде. Возраст, как сказал бы Болтон. Это возраст, мой мальчик, это в семнадцать на тебе все рубцевалось, как на собаке. Правда, Томас Грэм, повинуясь прежнему доброму мнению о Босуэлле, все равно поставлял ему сиделок исключительно из числа наиболее хорошеньких и разбитных. Так, на всякий случай. Радость жизни почти всегда помогает мужчине выздороветь.
В Незерби Патрика нашел Хэмиш МакГиллан и те четверо, что уцелели из лучшей двадцатки Хермитейджа, вышедшей с ним из Хейлса. Тома Тетиву выбили из седла выстрелом за полмили до ворот Караульни и, еще живого, разрубили на куски палашами, когда поняли, что это не Босуэлл.
Англия, Вестморленд, Неворс-Касл, апрель 1546
Барон Дакр, хозяин Неворс-Касла и английский хранитель Западной марки, встретил графа с большим радушием:
– Куда вы запропали, мой дорогой? Я думал увидеть вас еще с полмесяца назад!
– Соотечественники продырявили мне шкуру в четырех местах, – с улыбкой отвечал Босуэлл, – пришлось отлеживаться, перед тем, как предстать перед вами в пристойном виде, милорд.
– Что за варварская страна! Но теперь-то вы, Босуэлл, на землях нашего просвещенного короля, вам больше ничто не грозит.
– Университеты Шотландии не младше английских, – так же светски отвечал граф, – но методы преследования изменников, полагаю, не отличаются от местных, милорд Дакр. Надеюсь, вам никогда не придется узнать ваших соотечественников с той же стороны, с какой я знаю моих.
Какого дьявола, думал Уильям Дакр, бежать из своих мерзких слякотных холмов в облезлом вереске сюда, в гостеприимную Англию, если ты не готов признать преимущества английского образа жизни. Ну, они еще и в Лондоне навалят мне этого дерьма немалую кучу, желчно думал Босуэлл, хватит приличную мазанку построить за городской стеной, ежели король не пригласит жить во дворце. И как в английскую голову не входит такая простая мысль – что он бежал не от шотландцев, а от церковного суда кардинала Битона? А, главное, кто, ничтоже сумняшеся, кичится тут перед ним душевной чуткостью англичан? Племенной говнюк Дакр, который устроил слив сортира в темницы замка, дабы пленники могли ежесекундно обонять его величие! Да у последнего из Армстронгов не хватило бы на такое чувства юмора. Специфический английский способ шутить… Уильям Дакр, которому перевалило за пятьдесят, седой, обрюзгший телом и лицом, но не утративший острого ума и решительности в бою – он сидел у сассенахов на Западной марке искони, что ты с ним ни делай. Короткая его отставка и замена на Камберленда удовлетворения Генриху Тюдору не принесли, и на пост пришлось вернуть того, кто понимал, о чем речь, кто был плоть от плоти приграничных болот. Уильям Дакр – он видел восемнадцатилетнего Белокурого, исполненного лучших намерений, приносящего первую присягу Хранителя Марки на Дне перемирия, он же видел теперь его, тридцатичетырехлетнего, разуверившегося и циничного изгнанника под обвинением как гражданского, так и церковного суда. Жизнь идет, но есть люди, как камни – перекатываясь, они всегда возвращаются на свое место.
– Что ж, граф, вы в Лондон, ко двору? – спросил Дакр, после того, как гость пару дней отдохнул с дороги.
– Когда истощу ваше гостеприимство, друг мой, – улыбнулся Босуэлл.
Джордж Уишарт был сожжен в Сент-Эндрюсе в марте того же года – за ересь, однако он в самом деле убил кардинала Битона. Об этом Патрику рассказал как-то приятным майским утром хозяин дома, разбирая срочную почту с Севера. Расправа над кальвинистом подогрела чувства известного слоя нобилей, вдобавок слишком многих задевала спесь Битона, в последние годы возросшая невероятно. Добро бы только спесь… но он смещал людей с нагретых мест и лишал источника пропитания одним мановением руки. Да и, кроме того, многие были ему должны – в прямом смысле, а что может быть лучше, чем закрыть долг смертью заимодавца? Группа заговорщиков во главе с Норманом Лесли, мастером Ротсом, проникла в замок Сент-Эндрюс под видом каменщиков через брешь в стене… и они беспрепятственно взошли в покои кардинала, шум случился только возле самых дверей его спальни. По счастью, Маргарет Огилви была в городе – только это ее и спасло. Последней репликой Битона, уже опустившего руку на рукоять палаша у постели, было:
– Я – священник, вы не посмеете убить меня!
Кардинал Дэвид Битон, архиепископ Сент-Эндрюсский, верховный примас Шотландии, так и умер с ощущением того, что этого быть не может. Самое отвратительное, впрочем, было впереди. Шайка убийц оставалась в замке, когда весть разнеслась по городу и поднялось волнение на улицах. Тело кардинала, обнаженное и обезображенное, было выброшено на крышу холла, того, что выходит стеною к улице, «дабы все видели жир, который боров нажрал на бедах Шотландии», когда же труп начал пованивать, его спустили в темницу-бутылку в Морской башне и засыпали солью. Войска регента плотно оцепили замок, хотя и не могли перекрыть полностью доступ к нему со стороны моря. Джон Нокс, яростный священник-расстрига с бешеными темными глазами и языком дракона, прибыл в Сент-Эндрюс и присоединился к Лесли, из-под пера его выходили мерзейшие описания последних минут кардинала, который якобы горько оплакивал свои грехи и каялся в смерти Уишарта, а также пасквили на Марию де Гиз и регента. Кроме тела кардинала, огромного количества государственных и тайных бумаг, казны покойного, в руках Нормана Лесли оказался также сын и наследник графа Аррана – мальчик все еще жил при кардинале, когда совершилось злодеяние. Королева-мать была в ужасе как от святотатства, так и от смерти своего вернейшего старинного союзника, регент пребывал в оцепенении – от злости и беспокойства за сына.
Париж был потрясен, Рим негодовал, в Римской курии давно не случалось такого бурления чувств. Умней всех поступил король Франциск – не тратя времени на переживания, он тут же конфисковал деньги Битона, хранившиеся в парижских банках. Граф Ротс, понимая, что за художества сынка спросят с него, спешно бежал на континент под крыло к Кристиану Датскому.
– Туда ему и дорога, – равнодушно отвечал граф, имея в виду не столько Ротса, сколько именно Битона. – Но у горцев все-таки – ни вкуса, ни воспитания. Глумиться над телом противника недостойно нашего века. Хотя лично я по Дэвиду Битону плакать не стану.
– Так-то оно так. Да ведь вас называют в числе тех, кто подготовил это мерзкое преступление.
– Добрая слава под камушком не лежит, – хмыкнул граф. – Желал бы знать я, до какой поры все преступления, совершенные в Шотландии, будут приписываться непременно мне?
– Битона нет, стало быть, нет и угрозы… вы, Патрик, теперь вернетесь к себе?
– Вернусь… не сразу. Сперва должны снять обвинения церковного суда – хотя бы, а с гражданским я разберусь.
На замену Битону временно поставили Джона Гамильтона, приора Пейсли, епископа Данкельда – час от часу не легче. Церковный суд не отзовет дела, пока епископ не будет утвержден официально, как верховный примас Шотландии, а ответа из Рима, бывало, ждали годами. Да хоть бы и утвердили… Данкельд давно уже держал руку регента, а к Босуэллу не испытывал ни малейшего расположения. Зато пост канцлера королевства по смерти Битона получил Бойцовый Петух Севера – Джордж Гордон Хантли.
– Что же вы намерены делать, Босуэлл?
– Подождать и посмотреть, милорд Дакр.
Он не хотел признаться даже себе самому, что впереди у него, возможно, годы ожидания. Опять годы ожидания и безвестности, но хуже того – бездеятельности. В Неворс наладился почтовый канал с родины, и Брихин подтвердил его опасения: Хантли по-прежнему на него в обиде, а Гамильтон Данкельд прямо высказывался в том духе, что дела, начатые покойным Битоном, следовало бы решить, не нарушая волю кардинала. Королева-мать молчала. Она всегда молчала, когда дело касалось Босуэлла, и не передать, как это бесило Патрика Хепберна. Возможно, именно потому он и написал те статьи. Во-первых, ему была нужна почва, куда пристать, ежели Англия на сей раз придется не по вкусу. Во-вторых, ему, как никогда, были нужны деньги. И, наконец, он все еще лорд-адмирал Шотландии и хозяин половины Приграничья, а с этим трудно не посчитаться.
Статьи, которыми Патрик, граф Босуэлл, великий адмирал Шотландии, обещает свою помощь словом и делом/ иными словами, сотню людей на сотню людей, или человека на человека, или как угодно будет Его величеству королю Франции распорядиться на этот случай.
Итак, если Его величество король Франции желает соглашения с графом Босуэллом, помощи, вернейшей службы и всяческого содействия, данные пункты следует рассмотреть.
Во-первых, поскольку Ее величество королева Шотландии, королева-мать, его бывшая госпожа, исходя из имеющихся к настоящему времени обстоятельств и во избежание опасностей, могущих настигнуть ее, а также порочащих ее слухов, обещала достоверно, письменно, своею рукой, дважды в различное время, взять указанного графа в мужья – итак, этот брак с сего времени ему разрешен, и день для него пусть будет назначен, и посредством ее собственноручного письма о том пусть будет всем широко объявлено;
во-вторых, также следует дать указанному графу графство Файф во владение, покуда он жив, в воздаяние за его службу, которая была и которая будет, с установлением прав его документом, о чем должно быть объявлено;
в-третьих, тем же способом передать указанному графу графство и лордство Галлоуэй во владение, покуда он жив;
в-четвертых, также передать указанному графу графство Оркнейское во владение, покуда он жив, для выплат с него, за исключением одной тысячи марок, которую надлежит уплатить указанному графу тотчас лично на его нужды;
и также выделить указанному графу в знак его заслуг четыре тысячи крон, и распорядиться послу, находящемуся в настоящий момент во Франции, передать мистеру Майклу Бэлфуру, слуге указанного графа, две тысячи крон, и немедленно вслед за этим отправить его назад.
Указанный граф желал бы, чтобы эти статьи были представлены Его величеству королю Франции лично. И для утверждения настоящих статей, и для обсуждения всего, им обещанного, может прибыть во Францию в любой день после даты этого письма, готовый к услугам королевствам Франции или Шотландии, когда это будет угодно назначить Его величеству королю Франции, чтобы лично ответить на все, что будет сказано против него, ибо никогда до сего дня не совершил он ничего, наносящего урон королевству Шотландии,
и во исполнение сего, и в подтверждение обещаний, своей рукой он подписывает настоящие статьи, в первый день мая, в год от Рождества Христова тысяча пятьсот сорок шестой.
Граф Босуэлл,
адмирал
Убежден, Валуа никогда не видел ничего наглей. Совершенно определенно эти статьи будут королем отвергнуты. Белокурый ухмыльнулся, отворяя песочницу, любуясь узенькой струйкой, заливающей свежий текст, его отличительное H, перечеркнутое витиеватой Е. Зато никто, в том числе, королева, не сможет сказать, что он не пытался примириться с нею – на условиях, особенно неприемлемых… превосходный акт маленькой, но довольно приятной войны – граф Босуэлл против королевского дома Стюартов. И, откинув сияющую голову на спинку кресла, он расхохотался, как смеется счастливый человек – первый раз за время ухода из Хейлса – а после перечитал последнее, жалея, что не с кем разделить изящество этого оскорбления короне: ибо никогда до сего дня не совершил он ничего, наносящего урон королевству Шотландии.
– Майк, – кликнул одного из своих пятерых, – возьми на дорогу у Хэмиша, и вперед. Пора бы им о себе напомнить…
Он не уточнил, кому, однако волна от брошенного камня поднялась, качнулась, понеслась, а после достигла и главной цели.
Шотландия, Стерлинг, Стерлингский замок, июнь 1546
Ибо никогда до сего дня не совершил он ничего, наносящего урон королевству Шотландии… Копия статей Босуэлла пришла в Стерлинг вместе с письмами короля Франциска в бумагах для посла де ла Бросса. Королева-мать перечитывала параграфы, не веря глазам своим, и жаркая кровь оскорбления и гнева заливала ее щеки, и холодом охватывало буквально на каждой фразе: а также порочащих ее слухов… мелкий пот в ложбинке спины под сорочкой. Никогда бы не поверила, что простая копия его письма может так взволновать, возмутить, испугать… стало быть, он и не намерен униженно просить прощения? Напротив, Патрик Хепберн, граф Босуэлл, желает личной войны с той, кого когда-то так пламенно обожал, если была хоть капля правды в его уверениях, и для этой войны, к сожалению, есть у него безотказное оружие. Видно, сам дьявол тогда водил рукой Мари, окуная перо в чернильницу. Если он обнародует обещание выйти за него замуж, скандал поднимется ужасающий, регент клыками уцепится за эту возможность навсегда скинуть ее на сторону… почему ж Патрик не показал само письмо? Королева не знала. Этот страх сводил ее с ума, одновременно подогревая ярость Гизов, бурлящую в крови. Порой особенно невыносимо быть женщиной в этом мире мужчин, и королева за неимением автора статей обратилась к его родственнику и в недавнем прошлом другу:
– Хантли, что это?!
Джордж Гордон с уходом Босуэлла потерял столь ценную боевую единицу, что готов был простить ему даже подзабывшийся за последними событиями скандал с Анабеллой.
– Полагаю, небольшой жест внимания от мужчины, вас до сих пор любящего, – хмыкнул канцлер королевства. И поправился, увидав темный взор госпожи. – Что, впрочем, не отменяет его наглости, конечно.
Англия, Лондон, Уайтхолл, август 1546
Англия, милая Англия, да видал я в гробу твои поля, пастбища и леса, чащи твои и стогны. Рассеянно обозревал Патрик Хепберн открывающиеся ему в пути пейзажи сельской глуши, каковую с куда большим удовольствием посетил бы во главе рейда.
Благодаря паспорту, присланному от Хартфорда, пятеро шотландцев добрались до столицы довольно быстро, почти без происшествий. В те же числа, в начале августа, Генрих Тюдор подписал и паспорта для шотландских послов, но Босуэлл разминулся с ними в пути. Он так долго откладывал свой въезд в столицу, прозябая на севере, бесславно болтаясь на Неворсе, потому что хорошо представлял, какая встреча ждет его в Уайтхолле. Не зря же Белокурый водил за нос своих английских нанимателей вот уж пятнадцать лет кряду – приближалась расплата.
И он не ошибся.
Расползшаяся туша на троне в глубине зала, под балдахином – каким чертом королю Англии удавалось не только сесть в седло, но лично руководить осадой Булони, выдерживая дневные перегоны, которые не всем молодым по силу? Генриха Тюдора можно и нужно было ненавидеть, но следовало и уважать, как соперника серьезного, достойного по силе, опасного. Теперь опасного вдвойне, ибо он уже тяжко болен, а боль всегда наносит удар, ни с чем не считаясь. Патрик Хепберн выглядел спокойным и равнодушным, как никогда, неторопливо пересекая большой холл дворца под перекрестными взглядами придворных, таким уверенным в себе, таким сильным, мощным – в расцвете зрелой красоты. Но не этого властелина проймешь красотой.
– Свататься приехал? – ядовито спросил король.
Начало, видит Бог, не из лучших. Уж в Лондоне-то давно было известно через Дакра, что Босуэлл не праздно путешествовал – бежал.
– Если то будет угодно Вашему величеству.
– И замок отдашь?
Поди солги Генриху Тюдору. Великолепная память, черная желчь и хищный ум – все, что необходимо хорошему политику. Однако следовало разыграть свою карту до конца:
– Согласно условиям брачного договора, Ваше величество.
Короткая усмешка показалась и погасла на узких губах Генриха. И это лицо, думал Босуэлл, когда-то было прекраснейшим среди всех принцев христианского мира. Годы безжалостны, но пороки еще безжалостней. Генрих тем временем добродушно поманил к себе старинного знакомца, когда же тот подошел, склонил голову, тяжелая лапа в момент легла на загривок Босуэлла, воистину лапа уэльского дракона, обремененная перстнями – они вонзились в кожу едва ли не до крови… и рука Тюдора нагнула ниже, к себе, выю шотландца:
– Ну, вот теперь и послужишь, – вполголоса, усмехнувшись, молвил король.
«За каждое пенни, красавец». Воистину, тогда Генрих взял с него за всё – уплаченное, обещанное, забранное на рейде. И он снова служил – но более словом, чем делом, он снова выворачивался наизнанку для лжи, для выживания, для азарта продаваться, не отдаваясь ничем своим. Он снова вел игру, за которую мог бы поплатиться всерьез, не будь Генрих Тюдор так заинтересован в мятежных лордах Шотландии при своем дворе, в особенности теперь, когда на будущий год готовился рейд огромнейший, крупный, кровавый, раз навсегда должный прекратить сопротивление шотландцев. Комнаты во дворце – какое там? Пенсион – с чего вдруг? Одни обещания, и ни пенни вперед отныне – король Генрих превосходно изучил старинного союзника, и не просто держал того на коротком поводке, но на строгом ошейнике, подергивая периодически за ремень, чтоб подзадохнулся и укротился, кобель. Третий граф Босуэлл был снова в долгах – настолько глубоко, как никогда раньше, ибо кружение при дворе, выжидание добычи, падали, требовало расходов, и немалых – на внешний вид, на выезд, на содержание слуг. Леннокс, муж племянницы Тюдора, пустышка Леннокс, которого он играючи, легко обошел в Стерлинге, теперь глумился над ним, говоря, что желает служить королю не иначе, как в паре в графом Босуэллом – с Босуэллом, нищим, как церковная мышь, вконец обносившимся. Тряпки и мишура – никогда они не значили так много и не стоили так дорого, как в ту осень, когда он вынужден был тратить на них последнее, и снова просить, и снова почтительно склоняться. Патрик Хепберн полностью отвык склоняться пред кем бы то ни было, но фантомной болью ощущал на загривке хватку старого дьявола Гарри.
– Вот что, – велел король, – уж ты не ври мне, что ваши пираты вставали на Лейтский рейд без твоего ведома.
Босуэлл невозмутимо молчал, ожидая продолжения фразы.
– Так пусть и далее не оставляют усилий – мне надобно, чтоб было за что зацепиться в нарушении мира с Нижними землями.
Карл Габсбург был союзником своего бывшего дядюшки, но Тюдор никогда не забывал подложить ему свинью при удобном случае – вот как теперь, в воздаяние за вялость императора при объявлении войны Шотландии.
– Все, что в моих силах, – отвечал Белокурый.
«Лейтская блудница» выгружалась теперь в английском Бервике, охотясь на голландцев и французов в Канале. Приход с этой стороны весьма поддержал Белокурого в первый год в Лондоне.
Майкл Бэлфур вернулся из Франции ни с чем.
Зато Парламент в Эдинбурге вынес на рассмотрение обвинение бывшего графа Босуэлла в государственной измене.
Тауэр, Лондон, Англия
Англия, Лондон, осень 1546
В стенах города он жить не смог.
Лондон был грязен – так утверждал не только брезгливый Патрик Хепберн, но в этом сходились также и европейские путешественники. В Ладгейте, к примеру, Флит был завален нечистотами до такой степени, что и течение реки порой прекращалось. Также Лондон был шумен – граф удивлялся, как возросло многоголосие улиц с тридцатых годов, когда он впервые оказался в английской столице, удивлялся до той поры, пока не взял в толк, что в прежние времена жил при короле в Хэмптон-Корте или в Уайтхолле, не в грачовнике Сити. Колокола, уличные торговцы, глашатаи, воры, проститутки, бродяги, певцы баллад, фокусники… Утро начиналось с «в чем у вас нужда, купите у меня?!» под самыми окнами и Хэмиш МакГиллан привычно выливал на голову подошедшему содержимое ночного горшка. Затем принимались вопить молочницы и разносчики свежего хлеба, копченой рыбы и сыра, и в эту сумятицу звуков вплетался первый грохот тележных колес, стук копыт. Потом улица наполнялась гомоном подмастерьев и разнорабочего люда и не смолкала до вечернего звона в церквах. Когда же раздавались они, колокола Сент-Мэри-ле-Боу, а затем вступали звонари на Сент-Мартин, Сент-Лоренс, Сент-Брайд – трактиры пустели, подмастерья и ученики заканчивали работу, гасли свечи, городские ворота Лондона запирались на засов.
Снимая комнаты в частном доме или на постоялом дворе, Босуэлл принужден был терпеть соседство с теми классами общества, которые вызывали в нем мало симпатии, особенно ввиду их английской природы – и он мерял покои от стены к стене шагами, как волк, заточенный в клетку, когда не бывал занят при дворе. Лишенный возможности быть деятельным, а также – своей библиотеки, граф ощущал спазмы ума не меньшие, чем ощущал бы боль в онемевшей руке, и становился мрачен и груб с кинсменами. Испорченный в Венеции желудок теперь диктовал умеренность в питье, стало быть, забыться этим способом возможности не представлялось, и к вечеру он был равно трезв и зол, и вечер угасал под аккомпанемент дурнейшей музыки во дворе дома и какой-нибудь «Жалобы девицы на тоску по другу постельному Или не хочу и не буду больше спать я одна» – и после во тьме, до часа ночного сторожа, шныряли только грабители, расхитители добра, гулящие девки. Под этот гвалт он смежал веки за пологом постели – грубое белье с чужим запахом – и лежал неподвижно долгие часы без сна.
Словом, Лондон был уже не тот, что во времена его юности.
Возможно, дело было в том, что и юность его давно прошла.
Сент-Джайлс-в-полях, тихий приход, ровно на полпути от Сити и Тауэра до Вестминстера… так и не получивший приглашения жить при дворе, граф Босуэлл снял здесь дом с небольшим садом, предусмотрительно выбрав возможность приходить к себе и покидать жилище, оставаясь незамеченным соседями – ближайшие особняки были и расположены в отдалении, и скрыты зеленью. Два этажа, более чем достаточные для шестерых, если бы только к нему под крыло тут же не начали стекаться все, ущемленные регентом, королевой-матерью, преследованиями протестантов за веру… с глубокой самоиронией Патрик Хепберн внезапно обнаружил себя любимцем и светочем недовольных – роль, сколь прельстительная, столь и опасная, не говоря уже о расходах. Сент-Джайлс стал его третьим и последним приютом за все годы английского изгнания. Какое-то время он прожил вблизи Вестминстерского аббатства, зрелище мертвых английских королей весьма радовало глаз, но этой утехи хватило ненадолго. Одно дело, когда навещаешь Лондон тайком от кузена Джейми, чтобы развлечься, продаться и досадить, отомстить хотя бы намерением, и совсем другое, когда тебе уже тридцать пять, ты снова потерял все, что имел, и только бешеное жизнелюбие и железная воля держат в твоем внутреннем взоре некий, весьма неясный образ будущего.
Какого будущего, когда оно случится с ним? Он не знал.
Тяжело пережить только первую зиму, первую весну в изгнании – время волочится, будто тело Гектора за колесницей Ахилла. В отличие от Венеции, в Лондоне не было горячего, страстного нетерпения вернуться и возместить всем и всё, теперь он знал, что придется ждать долго, и был готов к тому – по крайней мере, рассудком. Он дума, много думал, ибо времени хватало среди всех дрязг двора Тюдора, среди всей потребной для выживания изворотливости. Он должен был понять, куда двигаться дальше, с какой страной и какой короной отныне связать судьбу. В горьком потоке дней отщепенца вначале есть мгновение, в котором отмирает часть души неверующей. Неверующей в то, что ты снова выброшен на берег жизни, разбит кораблекрушением, по своей воле или по воле фортуны, но вот – лежишь, не в силах пошевелиться, встать и идти. И какой святой, кроме грешного флорентийца, поднял бы его с места теперь? Но рукопись осталась подарком у Брихина, и тосканские слова жили только в памяти, в ней одной. Пожалуй, мессер Макиавелли снова был бы им недоволен за скверно выученный урок. Слишком много ошибок, слишком много человеческого в отношении и к врагам, и к друзьям.
Он много думал и пришел к странному выводу – сам характер его противен идее преуспеяния при дворе. Но на середине четвертого десятка лет менять норов если не глупо, то невозможно, как невозможно переменить соотношение гуморов-жидкостей в своем теле, которое нрав и определяет. Для этого пришлось бы отказаться от тех страстей, что составляли и радость, и проклятие его существования – любовь к опасности, умение доверяться Фортуне, тяга к женскому телу, доходящая до безрассудства. Отказаться от части себя, чтобы стать – кем? И какую цель имеют все его действия при дворе Генриха Тюдора, кроме как выжидать? Ему ведь теперь и торговать-то в полном смысле нечем, кроме… кроме возможности своей славой, своей властью над душами поднять мятеж на Спорных землях и открыть границу в том месте, где с четырнадцатого века она прочно замкнута на ключ Караульни. Он вовремя унес ноги, если говорить о собственной безопасности, но игра еще не развернута по-настоящему – теперь, когда во Франции есть не только интерес к Старинному альянсу, но и принц, которого можно помолвить с девчонкой Стюарт. Генрих Тюдор сейчас усилит давление, сколько сможет, сколько хватит гонора у разлагающегося заживо короля, о чем, впрочем, запрещено вслух упоминать при дворе. Смерть – персона нон-грата для Генриха, он всю жизнь слишком боялся малейшего ее приближения, чтоб под конец жизни признать, что это, наконец, произойдет – и с ним тоже. Потом на престол взойдет Эдуард, потом… а потом Патрик Хепберн найдет какой-нибудь случай, способ вернуться на родину – и сведет счеты, теперь уже окончательно.
Полночный крик сторожа резко и заунывно вошел в его мысли, нарушая их стройный ход:
Проверь свой засов,
Очаг и свечу,
И спи до утра.
– Томас… – окликнул он и осекся, вспомнив, что Том остался вместо него лежать в Лиддесдейле. – Хэмиш, швырни чем-нибудь в этого сукина сына сторожа, спать мешает…
У него появилась опасная привычка звать мертвецов.
Патрик Хепберн лежал в постели – сна ни в одном глазу.
Странное чувство, он лежал в постели один.
Фортуна при дворе была расплывчата и странна. Владыка Англии и впрямь подолгу общался с ним, частно, близко, доверительно, в паре с Ленноксом или отдельно от него, но чести такого общения Босуэлл предпочел бы любую повинность полегче. Король вцеплялся в него, как собака в крысу, по разным поводам и под разными предлогами, и тряс, тряс, с одной только страстью – вытрясти правдивый рассказ о положении дел в Приграничье, о том, кто за кого стоит и кто за кого выступит при случае, о том, что до недавнего времени происходило при дворе, и до какой степени погружены в это дело французы, о том, каковы планы Аррана на альянс с Кристианом Датским и ожидается ли оттуда подмога. К концу дня в Уйатхолле Белокурый ощущал подлинно птичью мозоль на языке, помогающую мусолить и проталкивать в желудок – или исторгать из него – зерна красноречия. Никогда еще он не был так обаятельно лжив, как теперь, когда не имел за душой ни пенни, ни даже сотни рейдеров. Но самый большой интерес короля, конечно, составляли замки Босуэлла – и, разумеется, никто всерьез не предлагал ему руку ни одной из принцесс ни за единый из них. Патрик Хепберн улыбался, клялся в преданности, приносил присягу: все только на словах, не подписав ни единой бумаги, как делал и всегда, но хребтом чуял, что долго так продолжаться не будет.
– Прижмут они нас, ваша милость, – опрометчиво высказался Хэмиш МакГиллан, выражая общие опасения.
– Сам-то понял, что сказал вот сейчас? – спросил его Босуэлл.
– Виноват, ваша милость…
Публичное сомнение в его изворотливости он воспринимал, как прочие мужчины – сомнение в постельной доблести, чем-то равно оскорбительным и немыслимым. И предвкушение опасности, которое так любил, горячило кровь, добавляло блеска глазам. Он ощущал себя девицей на выданье, которую осаждают из-за приданого, только приданым был Хермитейдж.
Его страсть, его любовь, его предназначение – Долина. Семнадцать лет его жизни, отданные холмам… их торговали у него так страстно, как никогда ранее, но покамест удавалось уйти от соглашения. Да он скорей бы лишился правой руки, чем такого ключа – и к предательству, и к возвращению. Всей шкурой приграничного волка, каждым волоском ее ощущал Патрик Хепберн одно: никогда и ни за что не уступить Караульню. Он лгал, он обещал что угодно – все, что желали слышать, он предлагал выйти вместе с войсками Хартфорда с английской стороны – под гарантии неприкосновенности своих гарнизонов – с тем, чтоб открыть ворота уже на месте, но не соглашался на главное: отдать сейчас, поставить подпись на бумаге, признать над собой чье-либо иное главенство, кроме фортуны. Если отдаст – станет ненужен и незначим сразу для двух сторон. Но знал опальный король холмов и другое, чуял предвидением: едва лишь отдаст свое логово – где укрыться ему от волн времени, от возраста и смерти, настигающих неумолимо, верней любых властелинов?
Крайняя цена его жизни в целом, последний приют души.
Осенью, едва лишь получил первые письма Брихина, а следом за тем – и матери, Патрик Хепберн отправился в Тауэр, отдать единственный визит, который следовало сделать в Лондоне. Там, в башне Бичем, где обычно держали пленников хоть и родовитых, но тех, кто не мог рассчитывать на выкуп либо помилование, почти пять лет оставался Хранитель Западной марки Шотландии лорд Джон Максвелл, взятый в разгроме на Солуэй-Мосс, служащий почетным заложником – в дополнение к той верности, что имели англичане от старшего его сына, и в обеспечение лояльности всей фамилии Максвелл. Муж лучезарной Агнесс Стюарт и отчим Белокурого.
Имея разрешение Паджета на посещение – англичане всерьез подумывали, не сможет ли Босуэлл с его раздвоенным языком искусителя и лжеца склонить Максвелла на сотрудничество – Хепберн был допущен к старику без препятствий, более того, их выпустили погулять во внутренний двор – вдоль дома коменданта, до Белой башни, до часовни Святого Петра-в-оковах, где нашли свой последний приют две королевы Генриха Тюдора… хотя, думал Белокурый, рассматривая отчима, едва ли у кого повернется язык назвать Джона Максвелла стариком. Ему перевалило за шестьдесят, верно, и он был явно и существенно нездоров, но крепость духа главы Максвеллов Запада была такова, что пасынок не осмелился предложить ему руку на прогулке – несмотря на то, что тот ступал тяжело после целого лета взаперти.
Лорд Джон принял письмо от жены, прочел… в лице его не дрогнула ни черточка, но Патрик поклялся бы, что тот понимает: едва ли они увидятся с Агнесс скоро, если увидятся вообще. Силу чувства, привязывавшего отчима к матери, Патрик стал понимать только теперь, уже пережив свою собственную боль потери. Стояла тихая, теплая осень, место во дворе Тауэра, где обычно возводилась плаха, мирно устилали пожелтевшие листья кленов. Ни шевеления в воздухе, ни ветерка.
– Будешь писать домой, – негромко молвил Джон Максвелл, глядя на ворон, кружащих над Белой башней, – передай ей мое благословение… и любовь.
Женщина, проведшая рядом с ним тридцать два года, не родившая ему детей, не принесшая земель. О сыновьях не сказал ни слова. Все сношения с Робертом и Джоном-младшим осуществлялись только через официальные письма Максвелла, отправляемые от его имени Тайным советом короля, причем, половина тех писем, с убеждением служить Генриху Тюдору, подложны. Ни слова не сказал – почему? То ли знал, что увещевания не помогут – для уже купленного Роберта, то ли был уверен, что и так все ясно – для Джона, который правдами и неправдами держал крепости до последнего. Трив, Карлаверок, Лохмабен – когда падут они, падет и вся Западная Марка целиком. Этого момента с трепетом ждали по обеим сторонам Границы…
Лорд Джон, остановясь, закашлялся так, словно в груди у него что-то рвалось, сам поймал руку Босуэлла для опоры. Заключение окончательно подкосило и без того не слишком крепкое в последние годы здоровье Максвелла. Босуэлл никогда не был с ним в близких, сердечных отношениях, но и зла от отчима не встречал.
– Я могу что-нибудь для вас сделать, лорд Джон?
Тот, прищурившись, глядел мимо пасынка, потом, помолчав, вдруг сказал вовсе не то, что ожидалось:
– Можешь. Никогда не отдавай им Хермитейдж, Патрик. Я не могу приказать тебе, но если ты видел от меня хоть сколько-нибудь добра во всю жизнь – не отдавай Хермитейдж сассенахам.
Босуэлл коротко улыбнулся:
– На этот счет можете быть спокойны, лорд Джон. Несмотря на любые клятвы и обещания, несмотря на любые слухи, что пойдут обо мне… это и не входило в мои планы.
– Никогда мне не нравилась подобная изворотливость, но тут именно тот случай, когда только ей и место. Время сейчас такое, что прямодушие не в чести.
Старший сын Максвелла открыто держал руку англичан. Младший – служил интересам семьи.
– Время всегда одинаковое, лорд Джон. Дело в дорогах, которые мы выбираем.
Они обменялись взглядом. Потом на бледных губах лорда Джона также мелькнула улыбка:
– Ты дьявол… и всегда был таким. Ты чертовски похож на своего деда сейчас, хоть я и мало знал его. А еще… пришли мне хорошего кларета и годного лекаря. Судьбы моей они не поправят, но скрасят дни до встречи с Всевышним… возможно.
Джон Максвелл умер поздней осенью 1546 года в Тауэре, так и не согласившись на условия присяги королю Генриху. Патрик Хепберн отослал матери в Эдинбург его обручальное кольцо и нательный крест. Карлаверок, Трив и Лохмабен были сданы англичанам старшим сыном покойного прежде, чем весть о кончине достигла его вдовы.
Цвет разлуки – черный, и чувство – горечь, едкая, словно дым жаровен на улицах Лондона. Только плащ он носил, украшенный фамильным гербом, заколотый брошью – та самая голова лошади, да дедова цепь по-прежнему поблескивала на груди. Как бы ни был беден третий граф Босуэлл в изгнании, не узнать его было невозможно для тех, кто хоть раз имел счастье столкнуться с ним во дни придворной фортуны. Однако Адам Оттербурн, бывший провост Эдинбурга, прошел мимо него в коридоре Уайтхолла, не приветствовав даже легким поклоном, и остановился, только когда Босуэлл сам взял его за локоть – хваткой жесткой и безусловной:
– Уделите мне немного внимания, господин посол… Или труды на благо королевы столь поглотили вас, что и знакомое лицо кажется неизвестным?
Адам Оттербурн и Дэвид Панитер, послы Ее величества королевы Шотландской, вот только покинули обеденную залу, где с Тайным советом короля Генриха откушали не только обед, но полной ложкой – взаимных обвинений обеих сторон, претензий по нарушенному Гринвичскому миру, упреков во лжи и нечистоплотности… словом, настроение у Оттербурна было скверным и явление Босуэлла картину мира не приукрасило вовсе. Оттербурн высвободил рукав, но граф не двинулся с места:
– Отчего бы нам не побеседовать, Оттербурн? Я не враг вам.
Посол изучал лицо Босуэлла несколько мгновений, а после молвил:
– Вполне возможно. Но у меня и нет врагов, граф, в вашем понимании слова. Враги Шотландии – вот кто ненавистен мне, и вы нынче из их числа.
– Это ложь. Я никогда не вредил своей королеве и не стану. В отличие от нее самой…
– Увольте, ваша милость, меня от обсуждения ваших размолвок с власть имущими и скажите прямо, зачем вам понадобился я?
– Затем, что только я могу быть вам полезен – именно теперь и именно здесь, хоть вы и не предполагаете, насколько.
Возможно и так, размышлял Оттербурн, но кто скажет наверняка? От Патрика Хепберна, составившего себе за годы известную репутацию, лучше держаться подальше, пока не ясно, какую цену он запросит за помощь. Босуэлл слишком давно продавал свое слово и свою значимость, чтоб старый, мудрый правовед Оттербурн приобрел их хоть на полпенни вперед. Да еще этот его дерзкий запрос Франциску – король, разумеется, на него не ответил, однако Мария де Гиз впадала в гнев всякий раз, когда ей напоминали.
– Сожалею, граф, но Ее величество королева-мать прямо запретила мне сношения с вами до той поры, пока архиепископ Сент-Эндрюсский не примет решения по вашему делу окончательно…
– Но ведь примас – епископ Данкельда, если не ошибаюсь – так до сей поры и не утвержден?
– Значит, – отвечал Оттербурн, кивнув, – именно до той поры.
– Запретила… – хмыкнул граф, – вам, понятно, положим… но не секретарю регента же? Панитер, – молвил Босуэлл, выслав молчавшему преподобному взгляд воистину змеиный, – подите сюда.
Повисла короткая пауза, но затем секретарь графа Аррана, перекрестясь, все же шагнул ему навстречу – почти против собственной воли и не обратив внимания на неудовольствие Оттербурна. Вдвоем они отошли в проем окна, покуда Адам Оттербурн мрачно расхаживал по двору в ожидании. Безмолвно глядел каноник на Чародейского графа, который заговорил без предисловий, веско, достаточно скоро, чтоб успеть обозначить всё, но вполне небрежно, чтоб беседу их со стороны сочли случайной встречей старых знакомых:
– Скажите регенту вот что: я готов быть его правой рукой, здесь, при дворе Тюдора, ибо королева, как вы видели, отступилась от меня. Но мне нужны гарантии, что мои земли будут сохранены за мной, а не переданы Бранксхольму, как я уже слыхал о Долине… в противном случае, если регенту дороже мнение епископа Данкельда, нежели здравый смысл, я ведь могу поддаться отчаянию… ну, вы понимаете – вопреки порывам сердца, верного родине, как никогда.
Без гроша, без единого человека в седле – одним только именем своим, но как угрожал!
– И мой добрый совет вам, Панитер, которого тут не даст никто – из одного страха, что донесут королю Генриху: тяните время, – завершил граф. – А там, глядишь, святой Андрей окажет Шотландии благодеяние, которое нам и не снилось…
– Ни говорите регенту ни слова, – хмуро предостерег Оттербурн своего коллегу, вышедшего на двор, – и еще меньше – де Сельву, французам ни к чему даже догадываться о том, в какую трясину может нас втянуть этот красавец. Еще прежде, чем ваше письмо достигнет канцелярии Аррана, он вновь поменяет сторону.
Иронией судьбы именно та реплика посла сохранила Белокурому репутацию убежденного лорда королевы, потому что Панитер действительно ничего не сказал.
Другие времена, другие нравы.
Те полгода при дворе Генриха он вспоминал потом, как дни худшего затмения своего. Пустые, долгие зимние месяцы, тяжелые, как кандалы на щиколотках осужденного. Ничего нет правильней, чем осуждать за измену – изгнанием, в первую очередь – измену себе самому. Ибо он много раз изменил собственному сердцу в погоне за призраком высшей власти, и в этом смысле наказан по прегрешениям. Неминуемое присутствие на придворных праздниках, повинность развлекать короля, большой зал Хэмптон-Корта, согретый зевом камина, жаровнями и дыханием доброй сотни людей – от острого запаха толпы мутило, а звуки удручали, вводили в глухое раздражение, тем паче, он знал, что это за звуки. За спиной смеялись – с подачи шута Леннокса – и, уловив обрывок разговора, он выше вздергивал подбородок, жестче залегала складка у губ. Патрик Хепберн утратил прежнюю веселость, легендарное обаяние, но был величествен и в обносках – холодной, надменной, зрелой красой. Любовник королевы Шотландской – шептались у него за спиной – госпожа Брендон, некогда отвергнутая им с таким презрением вдовая герцогиня Саффолк, поглядывала на него с усмешкой на тонких губах стервы. Несостоявшиеся супруги, они обменивались взглядами издалека, и колкости, он знал, сыпались ему вслед, как некогда летели вздохи женского восхищения. Летели – и улетели бесследно, вместе со днями беспечной юности.
Тридцать пять лет, без денег и без власти, без семьи и без всяких надежд – ничто не переживалось так остро, как чувство бесправия. В Венеции было совсем иное: там, покочевав сперва по европейским дворам, он оказался в среде еще больших отщепенцев, чем он сам, куртизанок, поэтов, художников, и был среди них, хотя и без денег, на положении привилегированном, но здесь… При дворе недоумевали, зачем Генриху этот нищий шотландец, славный лишь только былыми постельными подвигами.
– Замок, – сухо обронил сэр Энтони Дэнни на прямой вопрос, – пусть отдаст замок.
То, за что держался он крепче всего, как за жизнь саму.
Единственный человек, кто мог протянуть ему руку, да и то, не из сердечного расположения вполне, а по той приязни, что связывает многолетних деловых партнеров, сейчас был загнан вглубь шотландского Приграничья, и наезды его в Лондон были редки.
– Потерпите, друг мой, – молвил граф Хартфорд при встрече, и в глазах его мелькнула не то ирония, не то сочувствие, – проявите больше лояльности, больше преданности.
Больше лояльности? Куда уж, к дьяволу, больше, если он приставлен со всем почтением наблюдать за гниением английской монархии?
Ибо король умирал, и это знали все, кроме самого короля. Об этом шептались за спиной так же, как о нищете и тщеславии Босуэлла, но, конечно, куда с большей осторожностью.
Король еще играл в карты со своими гвардейцами, еще был зван на крестины их детей, еще читал в спальне, нацепив очки, трактаты духовного содержания – из чистой любознательности, а вовсе не приготовляясь, но в умах людей участь его была решена, и мало кто зарыдал бы о нем искренно, кроме двоих детей, боготворивших его и боявшихся в равной степени. Для старшей дочери время любви давно прошло, несгибаемая воля Тюдоров – вот что ненавидел в ней отец прежде всего. Босуэлл встречал ее при дворе – призванную своей ровесницей и подругой королевой Екатериной Парр – леди Марию Тюдор, которую вновь внесли в завещание короля, как престолонаследницу, второй в очереди за братом. Невысокая, хрупкая, болезненная, рыжеволосая, как все Тюдоры, с превосходными манерами и неожиданно низким для такой маленькой женщины, подлинно мужским голосом – что приводило в недоумение всех, говоривших с нею впервые. Леди Мария считала шотландца воплощением порока и при встречах поначалу едва отвечала на поклон, однако когда выяснилось, что граф Босуэлл превосходно говорит по-французски, прилично знает латынь и цитирует книгу Екклесиаста с любого стиха, она понемногу сменила холодность на любезность.
Милая дама, размышлял он, разглядывая собеседницу, несомненно привлекательная умом и силой духа, но при близком взгляде на леди Марию даже его талант к женщинам ощущался угасшим. Не приведи Господь быть женатым на ней, да еще ценой Хермитейджа – пусть бы и позволили. И Босуэлл сделал то, что предпринимал всегда в подобных случаях – начал дружить с дочерью короля. Она же помнила тот его взгляд поначалу – оценивающий, взгляд мужчины – и это не могло втайне не льстить ей. Он был человеком ее отца и брата, человеком Сеймуров, но поговорить с Патриком Хепберном было приятно.
– Вы лучше славы, которая идет о вас, – сказала она ему однажды.
Белокурый улыбнулся в ответ:
– Госпожа моя, неимущему и бесправному легко быть добродетельным! Вы не похвалили бы меня во дни моей действительной славы.
Черные дни, дни забвения. Забвения тем более жалящего, что публичного – каждый божий день. Всему свое время, и время всякой вещи под небом: время рождаться, и время умирать…
Но лучше уж дни забвения, чем то, как король Генрих и в болезни своей помнил о нем отчетливо и черно, как о цели и средстве. Перед самым Рождеством Паджет донес ему пожелание короля узреть подписанные графом присяжные статьи, в том числе, о передаче крепостей со всеми гарнизонами… и Босуэлл волком метался по спальне в своей Сент-Джайлской норе. Та белая ярость, что накрывала его в Хейлсе при мысли о том, что нужно подчиниться кардиналу и королеве, была ничто в сравнении с горькой желчью, отравляющей кровь теперь. Из Эдинбурга не было вестей, но не было их и из Брихина тоже, и означало это, что придется не просто выбирать, кому отдать верность своего меча, но отдать тут же, и никакое «потерпите, мой друг» Хартфорда его более не спасет. Он не мог и не хотел верить в то, что придется сделать, а после все же собрался и отправился в Гринвич, где двор проводил праздники. Зрелище Генриха Тюдора на троне, а потом – и за парадным ужином, как ни странно, вдохновило его. Ничего, думал он, почтительно глядя в лицо королю, словно в волшебное, пророчествующее зеркало фей, ничего, этот скоро сдохнет, главное – ничего не подписывать новому.
И он, в самом деле, увидал Англию в гробу, когда великий король Генрих наконец торжественно отправился в Виндзор – на черном катафалке, и гроб соскользнул и треснул от удара о землю, и собаки лакали гнилую кровь с мостовой, как и было предсказано.
Англия, Лондон, февраль 1547
Это было странное чувство – та краткая тишина, что воцарилась над миром. Ушел человек, потрясший основы католической религии, английский король, в последний раз поднявший штандарт войны за французское наследство, кануло в Лету чудовище судьбы, фигура столь значительная, что даже тень от нее мантией всемогущества укрывала хрупкого мальчика на троне. Король Генрих завещанием поставил при сыне Тайный совет из шестнадцати лордов, с тем, чтобы никто не имел решающего мнения и возможности властвовать единолично, но уже на другой день по смерти короля воля покойного была нарушена, и главенство взял Эдуард Сеймур. И лишь люди самые ближние к нему, к Совету, знали, сколь эфемерна мнимая мощь Англии – насколько истощена казна войной, ведущейся на два фронта…
Голые ветви пустых яблонь в саду, фырканье кобылы в конюшне во дворе, растопленный торфом очаг в комнатах второго этажа. После тюремного заключения, перенесенного в юности, хозяина дома не слишком смущал этот запах. Скромная трапеза на столе, местный эль, копченая разварная свинина в соусе из верджуса. Говорили уже с час времени – о вещах высоких, важных… Адам Оттербурн яростно захватил жесткую седую бороду, потянул вниз, это помогло ему выразиться если не без гнева, то пристойно:
– Такое впечатление, что старый боров жив! Я только и слышу, что о наших несчастьях!
Собеседник его, вытянув ноги к огню, по старой привычке укрыв лицо в тени от высокой спинки кресла, смотрел на него со странной смесью иронии и злорадства:
– От Совета? – отозвался граф Босуэлл. – От Хартфорда, хотите вы сказать?
Шотландский посол все-таки снизошел до того, чтоб навестить шотландского же изгнанника в Сент-Джайлсе.
– От герцога Сомерсета, да.
Они помолчали.
– Есть небольшая вероятность, – наконец высказался Хепберн, – что он прислушается к голосу Церкви. Гардинер прямо против дальнейшей войны с нами, предлагая оставить этот подвиг мальчику Эдуарду, когда подрастет. Но мое мнение таково, что Сеймур не остановится.
– Отчего же?
– Ну… столько средств растрачено на принуждение к браку, что, кажется, стоит плеснуть еще чуть-чуть крови – и мы согласимся. А если он отступит сейчас, то потеряет и выгоды всех предшествующих разрушений, свершенных его рукой.
– Да. Он уже сказал нам, что мир не будет подписан, пока он не включает брак королевы.
– Вот. Так что ждите новых бедствий не позже лета…
– Крайне скверно! Еще и с тем, что пиратство, – Оттербурн поднял проницательный взгляд на собеседника, – все продолжается, ваша милость. С чего бы то, когда вас в причастности уже не заподозришь, а на бумаге у нас с Нижними землями мир? Де Сельв третьего дня так и спросил меня – не боимся ли мы новой войны с Фландрией? Что же мне отвечать де Сельву?
Граф пожал плечами, по лицу его трудно было понять, о чем он размышляет:
– Адресуйте его ко мне. Или говорите прямо, что войны с Фландрией мы не опасаемся.
Должность лорда-адмирала Шотландии номинально пустовала, однако ясно было, что Босуэлл способен руководить своими пиратами и из английского Бервика, только захоти он вернуться сердцем к отвергнувшей его королеве-матери. Морские экспедиции везунчика Бартона создавали чиновникам Адмиралтейства немало проблем.
– Что с Сент-Эндрюсом? – спросил тем временем Босуэлл. – Удалось вызволить тело покойного кардинала Битона? Или живого наследника регента?
– Нет… все еще нет. Его светлость регент писал в Рим об отпущении грехов сидельцам, так он намерен бескровно освободить сына. И осада всё продолжается. Джон Нокс поливает грязью королеву-мать, сидя в заточении вместе с Норманом Лесли…
– Никогда не любил людей, искренне убежденных… все это скверно, Оттербурн, не находите? Эти парни в Сент-Эндрюсе – нож в нашей спине, ибо если они откроют с моря доступ в замок сассенахам…
И если я открою им Долину, думал он тем временем.
– Какое счастье, ваша милость, видеть в вас человека столь разумного вдали от суетного и тщеславного двора.
Босуэлл хмыкнул:
– Здешний двор не менее суетен и тщеславен, как вы могли уже заметить, мастер Оттербурн. Но я бы с охотой променял здешний на тот, кабы в этом была для меня хоть какая-то выгода.
Выгода! Это уже было близко и понятно эдинбургскому провосту, и он отозвался мгновенно:
– Но ведь вы близки к Сеймуру, ваша милость, могли бы замолвить ему пару слов. За смягчение условий договора и помощь в установлении мира…
Но прошло три месяца с того момента, как он обещал Панитеру посильное содействие, и столько внезапно переменилось, что…
– А вот теперь я вам скажу, мой дорогой Оттербурн… нет! – улыбаясь, отвечал граф. – Теперь уже – нет. Вам следовало принять меня в свои объятия чуть раньше.
От наглости этой усмешки Оттербурн прямо оторопел:
– Позвольте, зачем же вы тогда допустили нашу встречу, граф?
– Во-первых, интересен был ваш взгляд на вещи, почтенный посол. Во-вторых… хотел, знаете ли, услышать родную речь лишний раз. Не так уж много у изгнанника радостей на чужбине.
И глаза Босуэлла люто блеснули:
– Купите меня. Она знает цену.
– Она-то, возможно, и… однако назовите, граф.
– Но это же очевидно! – тот пожал плечами. – Я писал Франциску еще в прошлом году и, если угодно, могу переслать собственноручную копию в Стерлинг, но, полагаю, там уже ознакомлены.
– А-а, ваши французские статьи…
– Именно.
То было не примирение с королевой, нет, это была война.
– Королева-мать, не говоря уже о регенте и Совете, никогда с этим не согласится.
– Право, дорогой мой Оттербурн, – Босуэлл лениво улыбнулся, – сей момент вас должно интересовать только, с чем готов согласиться я…
Но соглашаться пришлось скоро, и вовсе не с тем, с чем хотелось бы. Далеко не все устремления короля Генриха умерли с ним самим, и Эдуард Сеймур хорошо понимал, что дожать Босуэлла до полной покорности следует именно теперь, когда Ральфу Садлеру выданы уже первые суммы на грядущее вторжение в Шотландию. Согласится граф – и часть этих сумм можно будет пустить на иные цели, нежели осада Караульни Лиддесдейла, к примеру. «Близки к Сеймуру» – в той части, что он мог свободно беседовать с протектором королевства, лишь на письме отделываясь «ваш покорнейший слуга и преданный друг» – да, но не более того. Дело есть дело, а подлинно дружеских чувств Эдуард Сеймур не испытывал ни к кому, даже к собственному брату. И он приступил к Хепберну все с тем же вопросом, что и прежде: когда? Когда, наконец, шотландец определится, с какой страной воистину связать свою судьбу – скоро год, как Босуэлл в Лондоне, и глупо не замечать возможностей, которые щедро предлагает ему судьба. Сомерсет-хаус, весь в строительных лесах, возводился с такой скоростью – и с таким роскошеством – как будто протектор предчувствовал свой жребий и стремился утвердиться в веках хотя бы через камень и стены. Они беседовали, стоя в первом этаже дома, куда герцог явился с ревизией законченных работ, уклоняясь от мастеровых, снующих туда-сюда с ведрами побелки и краски, от столяров, навешивающих петли на двери.
– Теперь вы наш, Босуэлл, вот и оставайтесь нашим. Ценности истинной веры вам не чужды, король – я уже говорил с ним – даст вам земли в Вестморленде.
– И жену? – внешне серьезно уточнил Белокурый.
– Вдовая герцогиня Саффолк вам не годится?
– Мне больше подошла бы одна из сестер короля, – отвечал с иронией, – но вы ведь не отдадите.
– Верите ли? Я бы отдал, но теперь замужество сестер короля рассматривает Совет, едва ли он согласится. Берите герцогиню, она в ваших летах и недурна собой, не говоря уже о приданом.
– Добро. Договоримся покамест только на земли, без жены. Я не готов сейчас распорядиться своим именем – когда будущее мое довольно неопределенно.
В глазах Сомесета отчетливо мелькнула насмешка – что ж, он до сей поры надеется на брак с де Гиз? Вот пустое тщеславие!
– Но что вы хотите взамен, мой дорогой протектор?
– Сдайте замки, принесите присягу Эдуарду. Вы ничего не теряете, уже сейчас на ваших землях хозяйничают люди двурушника Аррана. К лету, а то и через год вся южная Шотландия до Файфа будет под моей рукой, под именем короля. Дав присягу теперь, вы выиграете вдвойне – вернув свое и приобретя новое. Подумайте об этом.
Босуэлл вернулся в Сент-Джайлс, полный черных сомнений.
Ночь без сна. И вторая – тоже.
На родине он до сей поры вне закона.
Гражданский суд – бог с ним, когда он его боялся? Любое обвинение гражданского суда снимается тремя сотнями аркебузиров вокруг Парламента и прямым вопросом регенту, не пора ли заканчивать комедию. Но суд церковный… пока примас Шотландии не утвержден Святым престолом, некому опровергнуть нелепый навет, но ведь Джон Гамильтон и не станет его опровергать. Означает это, что на своей земле, среди своих людей Патрик Хепберн будет в опасности день и ночь, ибо благословен от Господа любой, убивший его.
Или вести жизнь отщепенца, укрываемого только своими – ибо Брихин прав, Реформация в Шотландии не настолько сильна, чтоб стать прямой политикой церкви и государства.
Третья ночь без сна.
Это у него-то, когда-то засыпавшего мгновенно и на голых камнях.
Англия, Лондон, весна 1547 года
Крупный козырь был у Эдуарда Сеймура, и он умело пускал его в ход на переговорах с шотландцами – сидельцы Сент-Эндрюса. Брат виконта Лайла, адмирал Северных морей Эндрю Дадли вот-вот должен был отправиться с подмогой в замок – и с присяжными статьями, в которых упорный Норман Лесли обещался во всем подчиняться герцогу Сомерсету. Накануне отправки Дадли на север герцог Сомерсет вызвал Босуэлла к себе.
– Вот, – и выложил на стол проект статей для лордов Сент-Эндрюса, – начните с малого, Патрик. Хотя помню я времена, когда вы не были столь щепетильны… Подпишите мне это.
Сдача замка англичанам. Неподчинение воле королевы-матери и регента до последнего. Способствование английскому браку Марии Стюарт. Присяга королю Эдуарду. Передача сына графа Аррана в руки англичан. Недурно, недурно… однако для того, чтоб Норман Лесли, которому, в прямом смысле, отступать было некуда, согласился со всем этим письменно, требовались гарантии, а именно – имена прочих лордов, и лордов могучих, под этими статьями. Это и прочел Патрик Хепберн в блеклых глазах герцога Сомерсета, устремленных прямо на него.
– Пожалуй, – сказал Чародейский граф, чувствуя, как подгорает под ним земля, – статьи разумные. Но что я с этого буду иметь, милорд протектор? Я, которого вы кормите пока что одними обещаниями – даже теперь, когда вам не нужно отчитываться в каждом пенни перед старым Гарри?
Полугода не прошло, как Генрих Тюдор канул в Лету, но среди былых его придворных почтения к тени короля не наблюдалось вовсе.
Сомерсет поперхнулся:
– Патрик, имейте совесть! Призыв нелепый, я понимаю, но все же… нет, это вы, Босуэлл, кормите нас обещаниями – уже приблизительно двадцать лет!
Тот сердечно улыбнулся:
– Так разве я не был лоялен к вам все эти двадцать лет? И такую малость вы желаете теперь в подтверждение моей преданности? Я подпишу. Но пусть первым подпишет Лесли, это в его интересах – завоевать ваше доверие, милорд протектор. А на словах можете обещать ему мое ручательство – честью – за полную и безоговорочную поддержку. Впишите в статьи мое имя!
Они все предусмотрели, но Бог был не на стороне Англии – весной умер Франциск Валуа, последовав в ад за своим соперником старым Гарри, а тот, кто его сменил на французском престоле, Генрих Второй, был не только весьма благорасположен к фамилии де Гиз, но теперь имел наследника, которого желал помолвить с маленькой королевой Шотландии… Корни Старинного союза зазеленели новыми побегами, за Шотландию Генрих Валуа готов был померяться силами со старинным же врагом. И предпринял для того действия скорые и решительные. К середине июля итальянский дьявол Леон Строцци запрудил Северное море вокруг Сент-Эндрюса десятками галер, забросал горячими ядрами с кораблей. До последнего момента англичане не знали ни куда послан Строцци, ни с какой целью, и вот… замок взят, сын регента возвращен трепетному отцу, а лорды-убийцы, включая пламенного Джона Нокса – закованы в кандалы, загружены на суда, увезены во Францию – кто для выкупа, кто, помельче, на каторгу. Но хуже всего было то, что в руках французов оказалась вся изменническая переписка Нормана Лесли с англичанами, и там всплыло и засмердело такое… включая письменное обещание короля Эдуарда женить Босуэлла, «возлюбленного кузена», на вдовой герцогине Саффолк. Патрик выдохнул и поблагодарил Бога и Брихина, который накрепко вдолбил ему привычку не ставить подпись под теми документами, от которых впоследствии нельзя отпереться. Да, там нет его подписи. Но это пахло очередным обвинением его, отсутствующего на родине, и очередным отчуждением земель. Быть может, прав Сомерсет, и проще сдать крепости англичанам – хоть на время – лишь бы земли его не достались регенту? Но внезапно список двухсот лордов с упоминанием во главе именно Патрика Хепберна, графа Босуэлла, произвел довольно странное впечатление на Генриха Валуа, скорей, лестное для шотландца.
– Однако! – сказал король коннетаблю Монморанси. – Удивительна прыть этого молодчика. Сидит без гроша в Лондоне, а эхо его голоса доносится через пол-острова. Может, и впрямь, лучше было купить его? Сколько он теперь стоит?
Они зашли с той стороны и в тот час, когда Чародейский граф уже и не ждал французской милости. Граф Босуэлл порядком повеселился, когда понял, что отныне – негласно, разумеется – обязан представлять французские интересы при английском дворе.
Сомерсет был не просто в гневе, но в ярости. Шотландцы, черти, взяли обратно штурмом Лангхольм, прежде занятый англичанами, французские агенты Генриха Валуа через шотландцев же мутили воду в Ирландии, а теперь еще и это… Адаму Оттербурну предоставлена последняя аудиенция у короля Эдуарда, а потом предложено собирать вещи. Новая война висела над горизонтом, как предвестие летней грозы в воздухе. В Лондоне было душно, пыльно, смрадно. И раздражение милорда протектора, помимо прогнанного Оттербурна, неминуемо вылилось на того, кто оказался под рукой – на старинного и увертливого знакомца, слишком важного по своему положению в грядущей игре, чтобы им пренебречь. Три замка – три! – и все в Приграничье. Ведь даже на статьях Сент-Эндрюса сукин сын сорвался с крючка.
– Хватит ходить вокруг да около, Патрик, – прямо предупредил его Сомерсет, – я ценю ваше двуличие, как часть вашего обаяния, но надо же и меру знать! Я выйду через границу не позже сентября. Желаете ли вы, друг мой, чтоб стены Хейлса были разнесены вдребезги ядрами моих пушек? Подумайте… но не слишком долго.
Гроза пролилась над полями Сент-Джайлса и прошла в сторону, на север, к родным краям. Граф Босуэлл, человек без власти, денег и кинсменов, метался по спальне от стены к стене, иногда замирая в кресле у камина – нутро сводило, как от физической боли, а еще он, пугающе и непривычно для ближних, молчал. Это был тот край, с которого – если соскользнешь – обратно карабкаться всю оставшуюся жизнь. Он уже однажды сдал Хейлс, было, но теперь-то – уже не своим, а именно скотам-сассенахам.
Хэмиш МакГиллан наблюдал, предусмотрительно из угла, не попадаясь под руку, за метаниями лэрда, Молот привычно загромождал собою дверной проем, Майк Бэлфур сидел на полу, возле камина. Перо сохло на столе, брошенное на лист бумаги, ожидая единой строки, Н, перечеркнутое Е – монограммы, которую знали все, даже и те из челяди, кто не умел читать вовсе. Все глаза были устремлены на Босуэлла. Они были сейчас единым целым, без разницы, что он – господин, как бывали единым целым с ним в рейде. Они и сейчас были в рейде, горстка шотландцев в глубоком тылу сассенахов, и в глубоком поражении – по итогу того, что требовалось сделать. Они, эти трое, не осуждали – ждали единого слова Босуэлла, чтобы отправить гонца. И гонец уже готов, Джон Прингл начищает галлоуэя внизу, на конюшне, под благоухающей в окно старой липой во дворе.
Ждали одного слова, понимая, что оно прозвучит неизбежно, неотрывно глядели на господина. Это сводило с ума его еще больше, если б могло – эти три пары глаз, словно тем самым на него смотрели все, все его люди, кого он сейчас отдавал под власть Сомерсета. Потому что Патрик Хепберн иллюзий не питал и прекрасно понимал, что отдает не на процветание. Наконец заговорил, не глядя на них, не оборачиваясь, сидя лицом к камину, скорчившись в кресле.
– Хейлс? – левый угол рта у него подергивался. – Сдайте Хейлс, пусть подавятся. Но того, кто откроет им ворота Хермитейджа, я сам отправлю в ад заживо! За Хермитейдж стоять насмерть!
Оклики на дворе, топот копыт, слова на бумаге, уносящиеся на север. Могильная плита его отца в Хаддингтонском монастыре расколется от гнева, раны Адама Хепберна откроются и начнут кровоточить. Дом, где он родился, спальня, где был зачат, холл, которым проходил – в серебристом атласе венчального костюма, неся на руке своей еле ощутимое прикосновение новобрачной… Его радость, его библиотека – Грей де Вилтон, да гори душа его в аду, устроит там конюшню. Но лучше так, чем жизни десятков людей, положенные в обороне, и десятков и десятков – детей, женщин и стариков, умерших от голода, когда англичане сожгут его поля. Лучше так. И отец понял бы его.
Пожалуй, это был тот час, когда он впервые спросил себя – кто он и что здесь делает? Когда душу его захлестнула волна такой черной ненависти к себе самому, что граф Босуэлл с неделю не показывался на людях.
В полях над Сент-Джайлсом косо взблеснула узкая, далекая молния, спустя несколько мгновений в ставни ударил гром – и первые, редкие капли новой грозы.
Замок Стерлинг, Стерлинг, Шотландия
Шотландия, Стерлинг, Стерлингский замок, лето 1547
Ветер с нагорья нес дождевые тучи, накрывал скалу с головой. В ставнях выло, гремело, стонало. Приемную королевы-матери освещал зев камина, белый единорог над ним купался в волнах теплого воздуха. Королева-мать была одна – насколько это возможно при фрейлинах, разместившихся за своими делами в углу покоев, переговаривавшихся вполголоса. Королева-мать тосковала.
Казалось бы, сердцу время молчать в этой сумятице дел, хлопот, неурядиц, слишком явно приближающейся войны с англичанами. Набор рекрутов, табуны лошадей, распределяемые на сборе конницы по Границе. Роберт Максвелл, вернувшийся из английского плена – с него взяли пеню на восстановление Лохмабена, отбитого у англичан, с Гленкэрна взыскали существенный залог за лояльность. Регент издал приказ о восьмичасовой боеготовности приграничных гарнизонов к началу августа. Слезный запрос через Канал, во Францию, к Генриху Валуа – покамест ее лично запрос, не запрос Совета: денег, чтобы содержать войско в десять тысяч на протяжении шести месяцев, пикинеров, артиллерии с припасами и фортификаторов, понимающих в осаде крепостей… Осада Лангхольма и его покорение. Парламент одобрил новый налог – в тридцать пять тысяч фунтов – на приближающуюся войну. Эдинбург и Данбар спешно укреплены, флот готов защищать побережье. Ко второй декаде августа в Эдинбург призваны вожди Севера, к концу месяца в расположение частей должен прибыть клир, а там – едва англичане выйдут из Ньюкасла – восемь гонцов полетят в восемь частей королевства, с вестью и горящими крестами, с тем, чтоб все, могущие держать оружие, собрались возле Эдинбурга. Будет битва, не менее великая числом, чем при Флоддене, но теперь Шотландия устоит. Не может не устоять.
И о чем сей момент думала она, королева… она, женщина?
О человеке, которого скоро год не было под ее рукою – не говоря уже, что в постели. О человеке, который врос в сердце куда глубже, чем она могла бы вообразить – и теперь, когда был вдали, не тьма души его вспоминалась королеве, а тепло дружеского участия и поддержки. Она молчала, когда Босуэлла осудили и изгнали, ибо то было справедливо – ведь и сам не пожелал покориться. Но кто безмолвно, бесчувственно справится с болью, когда часть тела твоего отсекают, отдают на корм собакам – Мари де Гиз в самом деле ощущала разлуку именно так. Ей телесно, физически не хватало рядом с собой Патрика Хепберна. Им нельзя делить постель и жизнь, верно. Но видеть его каждый день… говорить с ним, слышать голос, любоваться его красотой, возмущаться дерзости, улыбаться шуткам. Обсуждать все, что случилось за день, и все, к чему клонится дело в Шотландии – и в Европе вообще. Говорить, Господи, с кем ей теперь говорить, кроме него – так умело слушавшего, так тонко понимавшего каждую интонацию, каждое слово? Пусть продажен, пусть двуличен, пусть вовсе не любит, и был движим только похотью и тщеславием… Господь ему судья. Но пусть бы даже эта иллюзия дружбы, чем открытая рана боли, ярости, тоски, словно у волчицы, у которой егеря зарезали мужа? И какая глубокая горечь в том, что они так и не договорились – когда могли? Она в самом деле верила теперь, что могли договориться на соучастие, на поддержку.
Они не увидятся скоро.
Возможно, они вообще не увидятся вновь.
Чудовищно дерзкое его, насмешливое письмо Франциску. Так похоже на Патрика – блефовать даже на пороге обвинения в измене, под угрозой казни. Ибо вернись он теперь самовольно, как вернулся после смерти короля Джеймса, его бы ждал суд и заключение. Она своей волей правительницы не смогла бы предотвратить церковной расправы над ним, даже если бы и хотела… но хотела ли в самом деле? Или ей нужно благодарить Небеса, что самое великое ее искушение, самый черный грех теперь там, откуда нет им возврата – если только обстоятельства всей жизни их обоих, Мари де Гиз и Патрика Хепберна, не переменятся внезапно и полностью?
Королева стояла на скамеечке перед комнатным алтарем в малой приемной, опершись головой на руки… словно молясь. На самом деле слезы сами собой текли по ее лицу, как всякий раз, когда она вспоминала имя, облик, звучание голоса, тепло касания, былую нежность меж ними – пусть мимолетную, как сон пустой. Они уже не увидятся, не могут, не имеют права. Господь милосердный, пусть бы он сам выказал хоть видимость покорности, хоть малую часть преданности короне! Невыносимо быть в разлуке, невыносимо ничего не знать, и сознавать, что так будет всегда – особенно невыносимо.
Она и желала, и страшилась вести о нем.
И весть пришла.
Торопливо Мари утерла глаза, едва лишь грум распахнул двери приемной перед невысоким, очень живым в движениях человеком – тот просматривал бумаги, пришедшие с утренней почтой, прямо на ходу, нетерпеливо передавая прочтенное семенившему за ним слуге.
– Хейлс сдан! – молвил еще до поклона, поднимая глаза на королеву, Анри Клетэн, сеньор Дуазель, новый посол короля Франции в Шотландии. – Прошу прощения за дурную весть, Ваше величество. Люди Грея де Вилтона ночью заняли замок.
Новые времена в Шотландии требовали новых средств, и Анри Клетэн, сеньор Дуазель, Вильпаризи и Сен-Эньян, полномочный представитель Генриха Валуа, был именно из таких. Выходец из купеческих верхов Парижа, недоаристократ на полдороге до титула, послужной список он имел весьма приличный – от обвинения у убийстве до места грума личных комнат Его величества короля. Собственно, никто толком не знал, что такое сеньория в Дуазеле, а Вильпаризи и Сен-Эньян и вовсе принадлежали его отцу, а не ему самому. Однако к тридцати пяти годам он успел войти в милость государя, послужить в действующей армии, принять участие в боях под Булонью, знал четыре языка, обладал мягкими манерами и вкрадчивой речью, какие никогда не заподозришь у мужчины с военным, а не придворным прошлым. Скорее лис, нежели волк, скорее кот, нежели лис – Анри Клетэн тащил за собой такой драконий хвост репутации, что прибытие его в Шотландию взволновало даже имперского посла в Лондоне де Сельва – тот был убежден, что француз отправлен в Эдинбург исключительно затем, чтобы чинить неприятности Габсбургам. Так оно, по сути, и было, но в частности Клетэн был зорким оком и верной рукой короля Генриха там, где де ла Бросс с Менажем погрязли в пучине лганья и кровной вражды сварливых лордов Шотландии.
– Это осиное гнездо! – удрученно признался де ла Бросс своему преемнику. – Не завидую вам, Анри… кроме того, что здесь дико холодно и сыро, так они же еще врут друг другу все время и, что ни час, хватаются за клинки!
– Справлюсь, даст Бог, не впервой! – отвечал Анри Клетэн с лучезарной улыбкой. – Мой нижайший поклон королю, де ла Бросс!
Очень средний рост, широкие плечи, теплые карие глаза, манера прищуриваться, как у парижского мальчишки, тянущегося срезать ваш кошелек. И да, он справлялся.
То было время, когда дипломаты отковывались не в кабинетах, но в пылу настоящих сражений на поле боя.
Королева приняла весть спокойно, насколько это позволял вихрь чувств в ее душе. Приемную уже заполняли лица знакомые, привычные: Хантли, Сазерленд, недавно женившийся на овдовевшей сестре графа Аргайла, лорд Ситон… но смотрела она только на Анри Клетэна, жестом позволяя подняться с колен, протягивая руку для поцелуя. Дуазель, летуче исполнив ритуал, спросил без обиняков:
– Этот человек может повредить нам, он опасен?
Не успев застать Босуэлла в Стерлинге, Клетэн был о нем порядком наслышан, и слухи эти не позволяли сбрасывать со счетов мятежного лорда-адмирала. Лондонский коллега де Ноайль писал Дуазелю, что виделся с Босуэллом на предмет купли, что они достигли договоренности, что пресловутый граф даже обещал свою помощь – хотя неясно, в чем она могла бы состоять, и что выглядит шотландец весьма потрепанным, ибо при дворе нового короля получает пока что также одни обещания, как и при короле старом. Но что тогда означало это деяние Босуэлла, и деяние вероломное?
– Он может быть опасен, – медленно проговорила королева, Патрик Хепберн стоял, как живой, перед внутренним взором, но теперь не только жгучее пламя тоски переполняло ее, но вскипала и ярость – к врагу упорному, не останавливающемуся ни перед чем. Вот, значит, как… теперь, в час бедствий, он снова предает, как предавал ранее. Смешное сердце, почему ты всегда надеешься на лучшее, надеешься, что ошиблась в своих чувствах, но не в самом мужчине? – Да, он может быть опасен, мсье Дуазель, ибо замок этот – из ключевых постов в Приграничье.
– Возможно, Ноайль мало дал ему, – предположил Дуазель. – И что теперь? Можем ли мы перекупить его обратно?
– Надо бы попытаться, но вряд ли удастся выжить оттуда англичан до нашей победы на поле боя.
Она говорила про победу – ибо не могла говорить иначе. Мсье Дуазель кинул на Мари де Гиз весьма внимательный взор. Анри Клетэн занял пустующее место возле королевы – мужчины, с кем можно поговорить, и почти безотчетно она рассуждала при нем вслух о вещах величайшей важности, как если бы оставалась наедине с собой в убежище верхней спальни. Тенета родного языка обволакивали королеву, усыпляя ее тревоги. А этот умел не только говорить, но и слушать – почти как тот. Почти. Лучше не думать об этом. Думать об этом нельзя.
– И что вы будете делать?
– А это решит регентский совет, а не я, мсье Дуазель, – отвечала соратнику королева, глядя мимо него. – Я пробовала укротить графа Босуэлла… однако не преуспела.
Лорд регентского совета Джордж Гордон Хантли, между тем, наблюдая за беседой королевы и посла, рассматривал последнего с тем видом, словно Дуазель был в самом деле лягушкой, предложенной ему к трапезе. Затем кисло спросил двоюродного брата вполголоса:
– Он только мне не нравится или он и тебе не нравится, Рой?
Кемпбелл оскалился – лениво, оборотень был сыт и доволен собой, и общим устройством семейных дел, и покоем в своих владениях. Он недавно замирил вражду с МакЛинами у себя на Островах, обручив дочь с наследником Гектора Мор МакЛина, женившись сам на его дочери Кэтрин. Девочка попалась забавная, и это его порядком развлекало среди трудов и дней.
– Не он тебе не нравится, а… Дуазель этот ничего, паренек годный. Не нравится тебе, а также и мне, то, что в Шотландии вдруг стало много французов. Мы ведь тут вообще не любим чужаков, Хантли. Но кабы не французы, тут стало бы слишком много сассенахов, уж будь уверен. Не нравится тебе еще больше, Джордж, то, что он, этот мсье Дуазель, сует свой пронырливый нос в наши дела… И не только сует, но и понимает, о чем идет речь. Стеснительно, согласен. А еще тебе не нравится, Джордж, что королева-мать с ним особенно доверительна, ибо он ей соотечественник, и потому ты чувствуешь себя обманутым. Так, слегка – но все-таки обойденным.
– Приятно с тобой беседовать, Рой, – молвил с отвращением Хантли, – даже я не могу так глубоко нырнуть в темные воды собственной души, как твое волчье рыло…
– А еще, Джордж, ты боишься, что мы смотрим вторую сцену той же самой комедии о неприступности вдовьей добродетели, и ты предпочел бы видеть рядом с этой леди Босуэлла, который тут, в сущности, был уместен, ибо он – наш… но не господина Дуазеля, потому что последний служит целям своим, а еще королю Франции, тогда как рейдер не служил никому, кроме самого себя… и в этом смысле был нам понятен. А вот куда клонит Дуазель…
Но тут беседа их пресеклась, ибо стало понятно, куда он клонит. Анри Клетэн смотрел прямо на горцев и прозвучал тот самый вопрос об их третьем, отсутствующем:
– Граф Хантли, он может быть нам опасен?
– Кто? – уточнил Джордж Гордон с самым любезным лицом.
– Да этот ваш… Босуэлл?
Шотландия, Эдинбург, Холируд, лето 1547
Тонкое сукно цвета золы и пепла, вышивка черным шелком. Ни одной огненной пряди из-под чепца. Скорей уж добродетельная протестантская леди, чем брошенная жена опального колдуна. Рональд Хей окинул даму одобрительным взором, но воздержался от слов, только поцеловал руку, подержал холодные пальцы, согревая в своих ладонях, чуть дольше, чем было позволительно по правилам хорошего тона:
– И ничего не бойтесь. Дети в Крайтоне, замок неприступен, а больше им нечем вам угрожать.
– Да, но они требуют, чтобы я вошла одна.
– И это не беда. С вами будет лорд Генри Синклер.
Агнесс, леди Морэм, кривовато улыбнулась, ей на миг изменила выдержка:
– Господь с вами, лорд Рональд, я видела кузена последний раз лет десять тому назад, в Эдинбурге, еще при живом короле… с какой стати ему брать меня под защиту? И сейчас вам одному, вам, никогда ничего не боявшемуся, я могу сказать… мне страшно.
В глазах Рональда Хея, прозрачных, как желтые глаза совы, отразилось довольно странное чувство, как если бы его ранили эти слова, потом он повторил:
– Ничего не бойтесь. Мне жаль, что я не могу войти с вами, но здесь со мной двести человек, и всё это люди Босуэлла. Мы разберем по камушку здание Парламента, если понадобится, моя госпожа. И они там, внутри, это знают…
Внутри знали не только это.
– Она явилась не одна.
– Еще бы… это же Хей Хаулетт, бывший капитан ее бывшего мужа.
– Мы можем что-нибудь сделать с ним?
– Если желаете беспощадной резни – извольте. Я бы не трогал. Да и зачем нам его жена – хоть в монастырь ее отправьте, хоть в Толбут, он не поменяет ее на замок обратно, не тот человек Белокурый. И надо же было ему припасти нам такую подлость за четверть часа до войны!
– Что же вы тогда предлагаете?
– Пусть леди поклянется в верности королеве под большим залогом, пусть откажется от него. Там поглядим. Если нарушит клятву – падет один из лордов королевы, сам Синклер, что нам только на руку, деньги уйдут в казну, а у нас будет повод отобрать у Хепбернов еще и Крайтон… под предлогом обеспечения безопасности на границе.
Мастер Эрскин и епископ Данкельда – увы, все еще не архиепископ Сент-Эндрюсский. Джордж Дуглас Питтендрейк и граф Ангус самолично. Графы Хантли и Аргайл. Лорды Ливингстон, Ситон, Огилви, Грей. Ее величество королева-мать и его светлость регент королевства, граф Арран. Полон зал Парламента жадных до ее унижения, до ее одиночества и позора – Агнесс Синклер, леди Морэм, бывшая графиня Босуэлл, неторопливо плыла, ведомая двоюродным братом, к месту, где обычно стоят ответчики, дающие показания – и присягу на Библии. Лорд Генри Синклер хмурился и молчал всю дорогу, он был крайне недоволен тем, что имя его впутано в эту грязную историю, но кровь не водица, и отречься от кузины, не потеряв во мнении королевы-матери, он никак не мог.
Слова присяги, слова верности королеве Шотландии, слова, подтверждающие ее намерение говорить правду, как пред лицом Господа. Голос епископа Данкельда звучит отчужденно и сухо, это голос судии, но не пастыря чад заблудших. Перечисление секретарем регента всех вин ее мужа, всех грехов и мерзостей, и в последних строках – вероломная сдача Хейлса англичанам. Публичное обвинение Патрика Хепберна, бывшего графа Босуэлла, в государственной измене короне и королеве, с отрешением его от всех прав и земель, всех доходов и достояния – и публичное же его осуждение также единогласно. Всё… отныне всё, что есть у нее, Агнесс Синклер – манор Морэма, леса вокруг, с мельницей, арендаторами и прочим, данные ей по письму расставания. Она выслушала молча, не умоляла, не ударилась в слезы, не взывала о снисхождении к королеве.
Королева!
Вот она, восседает на помосте под балдахином, новая Иезавель, заклейменная Ноксом, блудница, лживая тварь, чей соблазн стоил Агнесс Синклер разрушения брака и падения в нищету ее детей. Ибо не помани она Патрика Хепберна возможностью, у того хватило бы здравого смысла воздержаться, как хватало в прежние годы. Ослепленная вспыхнувшей внутри болью, Агнесс сама почти верила в это. Ибо зло и в сей женщине также, не в одной только похоти мужчины, зло всегда имеет две стороны.
Мерный голос секретаря суда вернул ее от дум к действительности:
– Под страхом штрафа в тысячу фунтов, леди Морэм, запрещено вам писать, обмениваться гонцами, иным образом оказывать помощь и содействие признанному виновным в государственной измене указанному Патрику Хепберну, бывшему графу Босуэллу. Вам ясно?
– Вполне.
– И помните, что любые сношения с этим человеком суть великая угроза вашей бессмертной душе, грех, который едва ли будет прощен лишь молитвой и покаянием, что в глазах Господа, что пред лицом людей.
И это говорилось здесь, открыто, в ее присутствии, той, что спала с ее мужем – при живой жене – три года подряд, а ныне находилась, безмолвна и холодна, словно статуя непорочной Девы, во главе регентского совета… и какой целомудренной, скромной вдовой выглядела сейчас! Сношения?! Лютая кровь Хепбернов вскипела по венам Агнесс, урожденной Синклер, бывшей графини Босуэлл.
– Можете идти, леди, и славьте милосердие королевы, нашей госпожи.
В полной тишине поклонилась она помосту. Реверанс леди Морэм был из самых изящных, которые видел высокий суд пэров, но после, когда ропот лордов в зале умолк, Агнесс вздернула подбородок выше, маленькая женщина в сером, с величественной осанкой героинь древности, одна против всех:
– Благодарю вас, – и обронила, так отчетливо влагая в уши слушателей каждое слово, словно то были капли худшего яда, уже поворачиваясь, чтобы уйти. – Но, право, не стоит хлопот налагать штраф, милорды. Пусть королева, если ей угодно, берет моего мужа – я им насладилась сполна.
Лорд Генри Синклер отдернул руку, протянутую было кузине.
Шлейф серого платья медленно шуршал по плитам пола, удаляясь, пока Мари де Гиз не смела перевести дыхание, и кровь отлила от ее лица.
В глазах леди Морэм стояли слезы.
Шотландия, Ист-Лотиан, Хейлс, лето 1547
На Западной башне Хейлса ветер раздувал штандарт Греев Вилтона.
В Западной башне лорд Рональд Хей имел неприятнейшую беседу с носителем этого штандарта. Хей и вообще терпеть не мог сассенахов, уступая пальму первенства в этой ненависти, глубинной и лютой, разве что Уолтеру Скотту, однако конкретно этот представитель враждебной нации не нравился ему особенно. Уильям Грей, тринадцатый барон Грей де Вилтон, высокий рост, широкие плечи, окладистая черная борода – он был огромен, как огромно было Пантагрюэлево чрево его, обтянутое разрезным колетом, и не столь богато вышитый бархат дублета, сколь тщеславие его выпячивалось в те прорези. Жрет, понимаешь ли, каплунов Босуэлла, запивает их рейнским Босуэлла и не стесняется порыгивать. На лице Рональда Хея, восседающего в кресле напротив господина барона, блуждала легкая улыбка, настолько ему несвойственная, что человеку, хорошо его знавшему, при виде ее тотчас сделалось бы холодно. Полчаса примерно Хей, прибывший в замок забрать некоторые личные вещи Босуэлла из мест, одному ему ведомых, выслушивал убеждения Грея, переходящие в требования, дать присягу королю Эдуарду Тюдору. Лорду Рональду порядком наскучило такое время препровождение:
– Я, кажется, доступно пояснил вам, милорд Вилтон, отчего и зачем я здесь, и, быть может, могу уже более не занимать вашего безусловно драгоценного времени этой приятной, но со всех сторон бесполезной беседой?
Очень странно в покоях, где бывал сотни сотен раз, выпивал с хозяином, с другом, проводил часы за сердечным разговором, видеть человека настолько чуждого – времени, духу места, своим воспоминаниям, всему. Но де Вилтон никак не мог взять в толк очевидного – если присягнул Босуэлл, то что мешает так поступить и его капитану:
– Вы же человек Босуэлла.
– Я – человек Босуэлла, но я не его виллан, не теннант, не кинсмен по крови. Я не давал ему клятвы подчинения. И у меня может быть мнение, отличное мнения Патрика Хепберна, по интересующему вас вопросу.
– Что ж, тогда придется взять вас под арест теперь же, лорд Хей, – предложил Грей де Вилтон. – Могу с почетом запереть вас здесь, в Западной башне, или спустить в ту яму, где граф держал беднягу Уишарта.
Усы его и часть бороды лоснились от каплуньего жира, он утер рот салфеткой, выжидательно помолчал. Громовой голос, иерихонская труба… должно быть, доволен, что угрозы его разносятся еще на два этажа ниже, до самых кухонь.
– Можете, конечно, – согласился Хей. – А толку? Помимо того, что это будет нарушение слова, данного Босуэллу самим герцогом Сомерсетом – о моей безопасности… тут, в Хейлсе и около, сейчас взрослых мужчин – человек полтораста, и никто из них не обрадуется, если я окажусь за решеткой, будьте уверены. Решетку вынесут, ваш гарнизон порежут, хотя и полягут сами.
– Но далеко вам все равно не уйти.
– Вы хотите сказать, – с иронией уточнил Хей, – что если я ушел отсюда из-под ребят Максвелла с гвардией кардинала Битона на хвосте, то не уйду от вас? От вас, занявшего замок неделю назад, и еще не знающего ни всех дыр, ни нор его? Полноте!
Безупречный английский выпускника Сент-Эндрюса. Беседуя со строптивым рейдером, Грей де Вилтон ощущал некоторый дискомфорт от несовпадения слов, которые звучали, с манерой, в которой они звучали. Рональд Хей говорил оскорбительнейшие по смыслу вещи настолько изящно, что Грею было не за что зацепиться. Но и допустить очага сопротивления на ближней своей границе англичанин никак не мог. Все, что он знал о Хее – что поблизости у него есть логово, где он скрывается, когда припечет.
– Да вас выкурят черным порохом из вашей развалины!
– Возможно! – оскалился Хей. – Но для того вам придется хотя бы ее найти… спросите у местных, что такое искать Совиную лощину, ежели она не намерена вам показаться! Желаю удачи, де Вилтон!
Кожаный мешок с бумагами и семейными реликвиями холодил тело под дублетом даже сквозь сорочку. Патрик, конечно, хорош – сперва пустить сюда сассенахов, даже еще таких тупых, а после просить вывезти самое важное: молитвенник бабки с поминовением по отцу и двоюродным дедам, погибшим на Флоддене, крест, снятый им с тела покойной леди Бортсвик, личные письма. Кожа к коже, и скоро это время, прошедшее, согреется на нем и начнет дышать… но надо было спасти еще и день сегодняшний.
– Йан! – окликнул он, проходя двором до конюшен, старого слугу. – Хочешь со мной – собирайся немедленно!
МакГиллан правил скин-ду на куске ремня, занятие, обычно говорившее о его раздумьях, и раздумьях невеселых.
– Это ж не может быть надолго, милорд, – возразил горец. – Его милость вернется – он всегда возвращается – и все пойдет по-старому.
– Его милость вернется, конечно, но до той поры немало душ может отлететь в небеса. Поезжай со мной, бери дочь и внуков.
– Так Джок-то в Йестере вместе с младшим, куда ж я без Джока их поведу?
– Дело твое, я все сказал! Если надумаешь, ищи меня в Совиной лощине или в самом деле уходи в Йестер… Алан, поди сюда!
Второго сына Мэг МакГиллан, предосудительно светловолосого и сероглазого, по понятной причине все называли Алан из Долины. Ему почти сравнялось шесть, ловкий, смышленый, шустрый… едва мальчик подошел к стремени лорда Рональда, как тот, наклонившись, сгреб его в охапку, как котенка, бросил перед собой в седло – Алан с восторгом ощутил под собой могучую шею огромного боевого коня.
– Поедешь со мной.
Дед открыл было рот возразить, но передумал – неисповедимы пути Господни.
Хей поднял на дыбы гнедого, в последний раз окинул хищным взором двор замка и исчез – только его и видели.
Ворота на Тайн, замок Хейлс, Шотландия
Поля за рекой были сжаты.
Но кормились от того зерна сассенахи – не люди Хейлса. Людям Хепберна нынче доставалась мякина с примесью зерновой пыли и только, все остальное шло в амбары, под замок, на корм гарнизону захватчиков. Людям Хепберна искренне верилось, что при хозяине было по-иному, и глух, упорно они отторгали чужие лица, чужую речь, чужие порядки. Тем более, то были порядки военных лет – еду и женщин сассенахи брали, как на завоеванной земле. Несмотря на то, что Сомерсет пообещал Босуэллу сохранность его родового гнезда, лорд Грей о таких мелочах беспокоился не слишком. А то, как несколько раз приступали с Джибу Ноблсу с требованием указать тайники прежнего хозяина, говорило само за себя. Старый брауни был в полном отчаянии, когда узнал, что Рональд Хей спешно отбыл из замка – видимо, предчувствовал свою дальнейшую судьбу… На первых порах его прикрыл мастер Роберт Бэлфур, управляющий, сдавший казначею Грея все бумаги по хозяйству замка. Но непокорство бродило в подвалах замка, среди самых малых людей, поваров, шорников, конюхов, птичниц, служанок, бродило и пекло, как лихорадка под кожей больного потницей – чтобы вылиться наружу при удобном случае, благо, новый владелец замка подавал к этому немало поводов. Вот и в тот день, собирая людей для похода к Бервику, к войску протектора, лорд Грей де Вилтон, войдя в конюшни, ткнул рукой воздух в направлении серебристо-серого жеребца:
– Этого!
Северный Ветер, склонивший голову в ясли, едва повел ухом – он ведь не слыхал средь говоривших единственно любимого голоса.
– Этот – конь его милости, – растерянно отозвался один из молодых грумов и тут же получил от господина барона в зубы:
– Мне-то что за дело – этот или другой?! Седлай!
Что-то они последний страх потеряли, при каждом удобном и неудобном случае ссылаясь на «его милость», который сидит в Лондоне без единого пенни в кошеле, полностью на подачках протектора Сомерсета, а дальнейшая судьба его – де Вилтон знал о том достоверно – будет решена только после грядущей битвы с шотландцами.
Старший над графской конюшней Однорукий Том смотрел на это с большой иронией, упрятанной глубоко в складки морщин возле глаз. Он стоял, опираясь на стену стойла спиной, лицо его, мятое, словно печеная картофелина, не выражало никакого неприязненного чувства вообще.
– Седлай! – вдруг сказал он груму спокойно.
Рукавом сорочки утирал парень раскровавленное лицо:
– Но, мастер Томас…
– Седлай, ничего – вот увидишь.
Вся жизнь в Хейлсе прошла перед его глазами в этот миг. Отсюда он уходил на Флодденское поле с графом Адамом, сюда, еле живой от лихорадки в гниющей руке, привез изрубленное тело господина, отсюда когда-то отправился в Сент-Эндрюс учить графа Патрика держаться в седле. Здесь и умереть хотел мирно, среди детей и внуков, а вон что вышло – знать, не судьба. Однорукому было уже к семидесяти, но он до сей поры управлялся с лошадьми, как не всякому молодому под силу. И мало кого ненавидел он столь люто, как сассенахов.
– Дай-ка сам проверю подпругу для его милости лорда Грея…
И – затянуть всего на одно отверстие в ремне меньше, чем это можно для такой зверюги, как Ветер.
– Извольте, все в лучшем виде…
С недоумением принял на себя жеребец нового человека и вынес его из-под сводов конюшни во двор, но дальше все пошло как по маслу. Этот болван сразу пустил в ход шпоры. Шпоры! Когда сам граф позволял себе такое считанные разы… От оскорбления и боли Северный Ветер взвился на дыбы. Де Вилтон, мужчина плотный и грузный, раза в полтора тяжелей того, к кому привык жеребец, не обладал сноровкой прежнего седока и его чувством равновесия, но какое-то время еще держался на коне, пока, при следующем резком рывке подпруга не лопнула, седло сорвалось – и спесивый англичанин рухнул в грязь, закрываясь руками от нацеленных в его голову копыт осатаневшего зверя… на глазах у всех обитателей Хейлса, у всех солдат своего гарнизона.
Поднялся крик. Кто-то бросился поднимать командующего, достоинство и роскошный костюм которого пострадали больше, чем он сам, кто-то кинулся к жеребцу. Дурачье, они ожидаемо ловили его у главных ворот, но Ветру была известна и другая дорога – опрокинув троих солдат Грея, конь повернул к воротам на воду, те оказались распахнуты. Гром подков по булыжнику, прыжок вниз с крутого берега, и он уже в реке. Быстрое течение Тайна ударило его в бок, захлестнув по шею, конь зажмурился, прижал уши… но одолел и воду, и обрыв, выбрался на другой берег, и вот уносится прочь – туда, в поля, в сжатые поля, более никому не подвластный.
– Знаешь, что особенно хорошо во всем этом, мастер Бэлфур? – спросил Томас у побелевшего лицом управляющего, выскочившего во двор на шум. – На том свете раны не болят!
И похлопал себя по пустому рукаву дублета.
К Однорукому уже бежали несколько сассенахских солдат.
Старик не шелохнулся.
Англия, Лондон, лето 1547
Сданный Хейлс он ощущал как отсеченную руку.
Несмотря на то, что мера была необходимая – как при заражении крови – никто ведь не сказал, что не будет болеть. И болело, ныло, кровило – сквозь сон или наяву, когда некстати приходилось вспоминать, и Патрик Хепберн старательно гнал от себя соображения на эту тему. Герцог Сомерсет, не поднимая головы от бумаг на письменном столе, поздравил его с верным выбором дороги:
– Как видите, это не так уж сложно, мой дорогой друг. Глядишь, вы и прочие свои владения передадите нам за равную компенсацию английскими землями, разумеется – это было бы крайне разумно.
– К чему такая поспешность? Этак, дорогой лорд-протектор, вы вовсе меня без рук оставите, – легкий тон придворного, небрежная шутка человека, знающего толк в приятной беседе.
– Ничего, – отвечал герцог, занятый хлопотами по сборам войск, – отрастим вам новые, Босуэлл. Дайте мне только с вашими соотечественниками разобраться.
Но соотечественники напомнили о себе ранее войны. Брихин писал – было объявлено в Эдинбурге, в Хаддингтоне, в Джедбурге, словом, там, где ранее располагались его земли, о лишении прав Патрика Хепберна на оные, о лишении титулов и должностей, о низложении его из пэров королевства Шотландия. Всё, обратного пути домой больше нет, во всяком случае – пути скорого.
– Да у вас призвание, граф – быть обвиненным в государственной измене, – съязвил вернувшийся с ревизии английского Приграничья Ральф Садлер.
– Быть оправданным, – уточнил Белокурый.
Пчела умирает, раз укусив, потерявшая жало. Так и нынешняя бравада его напоминала тот, последний укус пчелы. Сам верил ли в то, что говорил? В то, что вернется домой, что будет оправдан? Пять лет, вот чего ему это стоило. Пять долгих, невыносимых по вязкости лет в Лондоне, в Англии, в которые он принуждён был почти ничего не делать и только говорить о тщете бытия – с Томом Сеймуром. Воистину, немногим то время его жизни отличалось от одиночного заключения в тюрьме Эдинбургской скалы.
Томас Сеймур, вскоре ставший и лордом-адмиралом Англии, и бароном Садли, обнаружился на родине сразу после кончины старого короля. Говорили, что и в посольство Сеймур был отправлен Генрихом как раз за тем, чтоб у Екатерины Парр не возникло соблазна променять жениха коронованного на жениха желанного. «Я почти было решилась выйти за вас», – писала ему осмотрительная красавица, вменившая себе в обязанность брак с Тюдором на благо Англии, но чуть было не лишившаяся, как две ее предшественницы, головы в этом союзе. Над Томом Сеймуром годы были вовсе не властны, несмотря на то, что находился он ближе к сорока в летах, чем к тридцати. Жадный до власти и удовольствий, завистливый к фортуне брата, лихорадочно соображающий, как бы половчей использовать племянника-короля… за тем он и ошивался при дворе, со смехом излагая Босуэллу, в которого – по старой памяти – вцепился, как водяной клещ в брюхо щуки, свои блистательные планы на жизнь:
– Я и спросил его – ну, парнишке должно польстить, что я, взрослый мужчина, спрашиваю его, короля, мнения в столь важном вопросе – на ком бы мне было прилично жениться, чтоб подняться как связями, так и в деньгах, и родством?
– Задача не из простых, Томас, – рассеянно отозвался Босуэлл, развлекающий себя наблюдением за публикой в большом зале Хэмптон-Корта. То, что влагал в его уши барон Садли, на слух больше всего напоминало рокот надувшегося от важности голубя на току – перед тем, как удальцу свернут шею.
– Ну! Знаешь, что он сказал мне? – Томас захохотал в голос, яркие белые зубы сверкнули на длинном загорелом лице, обрамленном холеной бородой. – На Анне, говорит, Клевской! На немецкой лошади покойного короля!
Тут, представив их в паре, улыбнулся и граф.
– Однако! И как ты выкрутился?
– Никак! – Томас пожал плечами. – Постарался переменить тему. Откровенно говоря, я думал, он предложит мне леди Марию.
Старшая сестра короля и престолонаследница Мария Тюдор замужем за дядей самого короля – такой коллизии герцог Сомерсет не допустил бы ни в каком случае.
– Даже если бы он и предложил, Том, тебе ли не знать, что замужеством дочерей короля распоряжается Совет… а твой брат никогда на это не согласится.
– А-а-а, ты говоришь потому только, что завидно, что сам не преуспел! Да, Нед так и ответил, что я – глупец, у него это завсегда звучит вместо братского приветствия, а также – что нам следует быть довольными и тем положением, что имеем, и не стремиться к большему.
– Рискну вызвать твое неудовольствие, Том, однако соглашусь с протектором. Куда и залезть-то выше сравнимо с тем, как вы уже устроились?
– Не мы! А он, – Томас Сеймур взглянул на собеседника с очень неприятным выражением в лице. – Он устроился, Патрик, он, этакая тварь – и не желает пустить меня погреться под одеяльце. Замок Садли и адмиралтейство – вот всё, что он кинул мне, как вчерашний порридж – нищему у дороги!
– Всё? – поразился Босуэлл. – Ты в уме ли, Том? Это вот ты называешь – всё?!
– Конечно! – отвечал тот с искренним удивлением. – А ты сравни с тем, что имеет он! С герцогством, с Сомерсет-хаусом, с верховной властью в Совете и в войске! С тем, что сам король до совершеннолетия у него в руках, с тем, что он и сам – голос и воля короля, и вертит, мальчишкой, как хочет! Я умею и могу ничуть не меньше, чем он, так ведь не хочет мой драгоценный братец дать мне ни единого случая отличиться по-настоящему! И неужели ты думаешь, я с ним не сквитаюсь?
Отличиться по-настоящему. Патрик Хепберн рассматривал стоящего перед ним барона Садли, как в первый раз – красавец писаный, темные глаза, ладная фигура, бесшабашность и даже некоторая хамоватость в манерах… от мужчин может и удар в челюсть прилететь, но дамы почему-то принимают такие ухватки за настоящую мужественность. Да уж, этот отличится – мало не покажется.
– Эх, Том, – сказал он почти что с сочувствием, – вот вроде бы у вас и Библию на родной язык перевели, а ты все одно ее не читал.
– Зачем это? – поразился тот.
– Да есть там такая поучительная история, про Каина и его брата Авеля… скучно закончилась она для младшего, если что.
– Так если я младший – еще не значит, что слабейший, – вновь ослепительно улыбнулся барон Садли. – Понял?
– Вполне, – отвечал Босуэлл и снова оборотился от собеседника к придворной публике.
В конце концов, если барон Садли желает неприятностей, он их себе найдет – независимо от его, Патрика Хепберна, личного мнения. Беседа заглохла сама собой, Сеймур продолжал рассказывать что-то, но Хепберн смотрел сейчас на череду новых лиц, представлявшихся королю Эдуарду, недавно прибывших ко двору. Рыжий хрупкий мальчик в богатой робе на троне… эта пышность, и золотая вышивка, и бриллианты, и бархат, и шелка, и балдахин над креслом – все это казалось слишком тяжелым, слишком объемным, даже на взгляд, для паренька десяти лет. Огромная тяжесть – быть сыном и наследником Генриха Тюдора. Глядя на все это, вспоминал Босуэлл свое собственное первое представление королю, в Эдинбурге, в другой жизни, больше двадцати лет тому назад, и вдруг словно обжегся взглядом, едва не вздрогнул… на миг померещилось, что это он преклоняет сейчас колено перед английским королем, он сам, совсем юный… только вот коленопреклоненных юношей было двое! Понятное дело, Хепберну никогда не доводилось видеть себя со стороны, но невероятно знакомыми показались и эти светлые головы, и грация движений, и пропорциональные, гибкие тела юнцов.
Это было мороком, но ровно до того мига, как почуял правильный ответ.
– Кто это там? – спросил у пробегавшего мимо пажа.
Мальчишка поклонился:
– Это братья Хоуп, Адам и Патрик, из Грейриверсайда, мой лорд. Мой лорд желает говорить с ними?
– Нет, пока не нужно, беги…
– Ого! – проследив его взгляд, сказал Томас Сеймур, лорд-адмирал Англии, шотландскому лорду-адмиралу. – А я-то все думал, кого мне так напоминают эти чертовы близнецы…
– И старший, понятное дело…?
– Адам. Не могла же она назвать наследника в честь тебя. Я, признаться, подозревал что-то подобное, мерзавец ты этакий, когда она сделалась тяжела – потому что сам был не прочь ей посодействовать. Но ты меня опередил.
– Только по причине старого знакомства, Том.
– У меня было не меньше прав старого знакомства!
– Ну, – коротко улыбнулся Босуэлл, – возможно, она надеялась, что однажды меня в самом деле повесят. Сходство же с тобою, соседом, уж слишком бросалось бы в глаза.
Пятнадцать лет, не больше, и в точности похожи на него, каким он сам впервые прибыл ко двору Джеймса Стюарта. Он улыбался помимо воли. Прощальный подарок судьбы в том, чего не вернешь – в ушедшей молодости. Спросил, не отрывая взгляда от мальчишек:
– И что их мать? Нынче столь же привержена добродетели, как в прежние времена?
– Повидаться не получится. Мэри-Энн сгорела вскоре после родов в потнице, их воспитал старик-отец, он, по иронии судьбы, пережил ее на пятнадцать лет… а вроде бы должен был помереть со дня на день. Он на мальчишек надышаться не мог. И даже не думай близко к ним подходить, Босуэлл – они же точные твои копии…
– Кому какое дело? Их отец давно на том свете, не говоря уже про мать…
Те пять лет, что Босуэлл провел в Англии, близнецы Хоуп постоянно ошивались возле Чародейского графа. В обществе кое-кто находил неприличным их возмутительное сходство с шотландцем, но, поскольку близкой родни у Хоупов не было, а король Генрих позаботился о том, чтобы при дворе не осталось людей, помнивших визит Белокурого в Лондон пятнадцать лет назад, сплетен не было тоже.
Тауэр, Лондон, Англия
Англия, Челси, июнь 1547
Челси Плейс, жемчужина на берегу Темзы – старый особняк перестроен королем Генрихом как подарок для шестой жены, завещан как вдовья часть – фасад с четырьмя башенками, выходящий на широкий луг, ивы над самой водой, причал для королевской барки. Барон Садли избрал старинного приятеля в качестве подходящего компаньона для того, чтоб обихаживать вдовушку, вместо Анны Клевской он совершенно определенно вознамерился подновить старую любовь, которая, как известно, не ржавеет… Босуэлл, видит Бог, предпочел бы иную компанию, но лучше уж Том Сеймур, чем брат его, который вторым шагом лояльности станет выжимать согласие на сдачу Хермитейджа. Пусть протектор увлечется тяготами государственных дел, пока Патрик Хепберн опять изображает куртуазного кавалера – чертова и крайне утомительная личина.
Старая любовь Тома Сеймура ожидала гостей в холле, среди своих слуг, женщин, девчонок, вечно при ней обретавшихся – из родни и не только, женское царство, в котором наиболее уверенно чувствовала себя вдова Генриха Тюдора, которую все, несмотря на три замужества, называли девичьим именем – Екатерина Парр. Высокая для женщины, статная, с превосходной фигурой, не испорченной деторождением, достаточно молода для четвертого брака и очень богата, а также очень уважаема в обществе – и самим юным королем, и его Советом, уважаема настолько, что при ней оставлена падчерица, леди Елизавета Тюдор, для надзора и воспитания.
Том Сеймур улыбался, зубоскалил, трещал, распускал хвост перед хозяйкой дома, как только может распускать его мужчина, уверенный в том, что нравится, что желанен. Босуэлл, которого королева принимала довольно прохладно, обычно ограничивался приличным комплиментом всем дамам разом – чтоб не утруждаться, после занимал место поодаль от главных героев, возле какой-нибудь леди, достаточно пожилой, чтоб репутация ее не пострадала от этого соседства, и скучал, наблюдая. А посмотреть было на что.
Отношения мужчины и женщины намного более увлекательны для понимания, когда ты – ни одна из участвующих сторон, но тогда они и полны трагизма, которого не замечают участники. Всё тщета, и это – любовь, как они ее называют – всего более. Вот ты видишь ее зарождение, вот развлекаешься красками расцвета, но уже и знаешь, чем все завершится – разрушением рано или поздно, и только этим двоим дано обманываться. Нет, не двоим – ей одной. Ибо целомудрие королевы Екатерины представляло не мишень для стрел Амура, но кровоточащую рану. Она влюблена, думал Босуэлл, как кошка, хуже того, как зрелая женщина, ни разу не делившая постель с дееспособным мужчиной. Тридцать пять лет, три замужества со стариками, ни одной беременности, пестование чужих детей, совершенства ума, не всякой иной доступные, и вот – Том, погибель ее души, нестерпимый соблазн, тягостная страсть. Зная Сеймура, Патрик не мог не думать о королеве без жалости. У нее глаза ведь разом больные и хмельные, когда Садли смотрит на нее, когда к ней прикасается – и тут ничем не поможешь. Легкий аромат увядания, который распространяла ее строгая красота, дурманил саму Екатерину, подгонял ее насладиться лучшим, единственным, что могла предложить судьба – она падет быстро, Тому даже уговаривать не придется. Они были хорошо знакомы и до той поры, когда она стала женой Тюдора и королевой. Но знает ли она, что интересы барона Садли простираются дальше одной женщины в этом доме?
Серая мышка Джен Грей, рыжая лисичка Бесс Тюдор – две девочки, созревание которых наверняка волнующе действует на такого парня, как Том, никогда не считавшегося ни с чем, кроме своих желаний, даже с инстинктом самосохранения, даже с грубейшим здравым смыслом. А еще целый розовый куст прочих, менее знатных, чем престолонаследницы, девиц – падчерицы королевы из Невиллов и родственницы по первому браку с Боро. И еще те, кого родители направили служить и обучаться в этот благородный дом, словом, есть, чем поживиться охотнику. Так, вероятно, думала и сама королева Парр, с неудовольствием принимая шотландца вместе с Садли, когда вдруг обнаружила, что графа Босуэлла в ее дом влекут не девичьи прелести, но знания. У вдовой королевы была роскошнейшая библиотека книг на шести языках, включая и редкие манускрипты. Пока Том Сеймур любезничал с королевой, прогуливаясь по лугу вдоль Темзы, Патрик Хепберн прилипал к печатным и рукописным листам, забывая о поданном гостю наилучшем хересе и вообще обо всем на свете. Он чувствовал себя, как когда-то в Венеции, когда приобрел доступ в фехтовальный зал – так теперь слаще растягивания связок и напряжения мышц ощущал он работу ума, вынужденного вспоминать греческий, итальянский, редкие обороты латыни. Воистину глоток воздуха в этом душном, чумном городе. Не столь важно было даже, что он читал, как то, что была возможность это делать – иметь при себе и сотую часть таких сокровищ ему сейчас не по средствам.
– Право, – молвила удивленная королева, обнаружив эту его странность, – никогда бы не подумала, граф… О вас говорят столько разного!
– Но никогда не упоминают любовь к чтению, проходясь вместо того по любви к женскому полу? Возраст, моя госпожа, учит ценить то, что принадлежит тебе неотъемлемо.
– И что же это, граф?
– Только то, что в моей голове. Женщина, – он улыбнулся, – всегда снаружи, если это не образ. Но образ я уже ношу с собой, я видел достаточно женщин, и я любил, и большего не ищу.
«Я любил» он сказал так, что королева мгновением ощутила неловкость, как если бы заглянула за дверь, всем прочим закрытую. Едва ли, показалось ей почему-то, говорит он о Марии де Гиз, хотя именно этот слух везде тащился за ним по пятам… Но щель в броне и сомкнулась тотчас. Граф Босуэлл, мужчина красивый, но холодный и рассудительный, снова предстал в прежнем обличье:
– Даю слово, не меня вам следует опасаться в части целомудрия ваших воспитанниц. Пустите меня к вам… читать, леди.
Ему повезло в благоволении королевы настолько, что какие-то из своих книг Екатерина Парр стала доверять ему увезти в Сент-Джайлс – возможно, потому что влюбленным теперь не нужна была публика. Свадьба вдовы Генриха Тюдора и лорда-адмирала Англии состоялась еще на третьей декаде мая, тайком.
Англия, Лондон, август 1547
Каждое утро, еще до того, как сойдет туман в полях – в седле не менее двух часов, настоящий мужчина обходится без завтрака, смиряя плоть до обеда, тем более удачно, что господину графу доступен сейчас только самый простой стол. Обтереться от пота и переменить белье, вернувшись в Сент-Джайлс, пинта-другая темного эля – непременно темного, нет, не светлого – умывание подогретой водой и бритье. Некому проверять гладкость кожи щеки, ласкаясь, но неопрятность – первая примета слабости духа, а внешность лорда – отблеск лика Божьего в человеке, как говаривал Брихин в далекой юности. Не менее часа – мечевой бой с кем-либо из своих шотландцев, палаш и дага, да не утратит хватку рука. Снова перемена белья, обед. Высылка Молота вниз, в палисадник, для разгона кредиторов, галдящих возле конюшни и угрожающих арестовать имущество – ужасно утомительное в Лондоне купечество. Несколько писем, привычно любезных, местами льстивых, о новых займах – чтоб закрыть часть особенно горячих долгов… покусывая кончик пера, Патрик Хепберн сидел, уставившись пустым взглядом в стену и пытался понять – или перестать понимать – кто он и что делает здесь… голоса близнецов Хоуп внизу, убеждающих Бэлфура, что их-то граф непременно примет. У Адама новый охотничий сокол, приехал хвастаться… выезд с парнями в поле, посмотреть, как новинка бьет уток. Длинное, впечатлившее Патрика Хоупа, рассуждение о тонкостях соколиной охоты – надо же, какие подробности держит память, даже если не пользуется ими каждый божий день. Хэмиш, отосланный в Сити за деньгами, вернулся ни с чем. Черный костюм, забрызганный на охоте в полях, отдан прачке, но понемногу теряет вид. Граф Леннокс, как передавали, опять настаивает на том, чтоб услужать королю Эдуарду вместе, непременно вместе с графом Босуэллом. И только обещания манны небесной от лорда-протектора, ничего более – несмотря на то, что родовое гнездо теперь в руках сассенахов. Патрик Хепберн, сменив позу, но не оживив взгляда, смотрит в стену, выбеленную, словно саван, и вдохновенно говорит по-гэльски, однако речи эти не из тех, что приняты в приличном обществе, и даже последний козопас Аргайла покраснел бы, их услыхав. Сумерки спускаются на Сент-Джайлс, и вся компания этого вечера для прекраснейшего графа Босуэлла, первого красавца двора Марии де Гиз – смердящая сальная свеча и книга на латыни.
Овидий, «Tristiа»:
Слушай меня и верь умудренному опытом другу:
Тихо живи, в стороне от именитых держись.
Тихо живи, избегай, как можешь, знатных и сильных…
Но что делать, когда леденящий, животный ужас охватывает с ног до головы при мысли: он более не окажется верхом на коне – в холмах Приграничья, на своей стороне? Тоска по родине обретает странные формы, бессилие сводит с ума. Дверь комнаты скрипнула – на пороге стоял полуночный гость, господин барон Садли. На лице его блуждала ухмылка.
– Чему обязан? – медленно спросил Босуэлл после паузы.
– Как неласково встречаешь ты старых друзей, – отвечал Том Сеймур, садясь. – Вели подать, что ли, закуски с дороги.
– Едва ли тебе глянется, Том, то, чем я ужинаю. Что стряслось?
– Ничего. Выехал проветриться, кровь гуляет.
– Так тешь ее с молодой женой, не думал, что ты так скоро соскучишься.
Томас остро взглянул на приятеля, но не нашел в лице шотландца никакого предосудительного намека.
– Кэт – баба горячая, это верно, – согласился он. – Эй, кто там! Вина, эля, воды из Темзы, в конце-то концов, лоботрясы!
На правах мужа и господина Томас Сеймур, барон Садли, воцарился в Челси Плейс. Женившись, он первым делом сознался в этом нарушении этикета своему племяннику-королю – даром, что ли, одаривал мальчика карманными деньгами через королевского же слугу Фоулера. Король был рад – любимая мачеха и любящий родственник соединили сердца. Зато в бешенство впал другой любящий родственник, герцог Сомерсет, устроил брату разнос, но более сделать-то уже ничего не мог. В регентском совете заговорили о том, что следовало бы взять леди Елизавету из Челси ради ее безопасности и сохранения добронравия. Леди Мария Тюдор, бывшая ранее в большой дружбе с королевой Екатериной, сразу пригласила сестру жить к себе, пребывая в шоке от скоропалительности свадьбы мачехи, когда тело отца ее, короля Генриха, образно говоря, еще не успело толком остыть.
– Так, понимаешь, и написала жене, – криво усмехнувшись, подтвердил Садли, – «не успело остыть». Зато сгнить-то успело безусловно, еще при жизни!
Порядки в Челси Плейс поменялись. Теперь во главе дома стоял мужчина в расцвете лет, решительный, взбалмошный, громогласный, распираемый собственной гордыней и порожденными ею планами восхождения к власти и славе… но не Том Сеймур приобрел влияние, женившись на Екатерине Парр, а королева Парр это свое влияние и уважение в обществе утрачивала на глазах, сделавшись из вдовы Тюдора всего лишь баронессой Садли. И Сеймур догадывался об этом, и не мог не злиться на нее, и начинал подозревать, что купил негодный товар – взял то, что близко лежало, когда не позволяли взять то, что хотелось… но все еще был на людях и за закрытыми дверьми весьма обходителен с женой, и трех месяцев не прошло с их свадьбы.
– А эта, – сказал он Хепберну, слушавшему холодно, молча и вовсе без сочувствия, – рыжая чертовочка-то… она до сей поры носит траур по папеньке, представь себе? По тому самому упырю, кто ее мамке голову отрубил!
Леди Елизавета Тюдор, дочь оболганной Анны Болейн, его, Босуэлла, старинной неприятельницы. «А не выдать ли вас замуж, прелесть моя?» – полжизни как один день пустой, что же ты делаешь, Господи, с чадами своими слепыми? Леди Елизавета Тюдор, темные серые глаза, медноволосая умненькая головка, тринадцать с небольшим лет, узенькое угловатое тело подростка, едва намеченные выпуклости груди под тканью корсажа, легкие и прекрасные длиннопалые кисти рук.
– Сколь раз ей было сказано снять, надеть, что поприличней – как об стенку горох, уговаривать надоело. Ну, мы и подкараулили ее давеча с саду вместе с Кэт. Порезал я на ней то черное платье в ленты, прямо на живой, вот этим самым ножом. Бесс умоляла ее не трогать… – в лице Садли было очень странное выражение сейчас. – А Кэт держала девчонку за руки, чтоб не вырвалась, и хохотала, как сумасшедшая.
Отчетливый запах насилия в воздухе. Босуэлл и сам давно не был беленьким по этой части, но, видит Бог, были вещи, до которых он не допускал себя никогда. Поговорить с королевой? Похоже, что уже поздно – настолько диким и несвойственным прежней Екатерине было ее поведение в этой сцене, он бы поклялся, что выдумка все рассказанное Томом, когда б не сам Том рассказал. Увлечена, влюблена, погибла… или уже понесла от Сеймура? Это объяснило бы ее истерический припадок по отношению к молоденькой падчерице.
А этот, бог, король и господин Челси Плейс, сидел, развалясь в кресле, напротив него и наконец обронил то, ради чего и прибыл, что истинно горел сообщить, потому что новость была того рода, что прожжет не самую крепкую голову:
– Но это все цветочки, Патрик. Не это главное. Видишь ли, у меня есть ключи.
– Что?
– Ключи, говорю, – глаза у Сеймура были словно у пьяного, но Босуэлл довольно знал людей, чтоб опознать тут не хмель, но похоть. Чудовищную, ничем не ограничивающуюся, кружащую голову настолько, но и завтрашний день, и жизнь сама – не стоят ни полупенни. Похоть до непорочного тела, настоянная на похоти до власти. – Кэт отдала мне ключи от всех комнат в доме. Да и попробовала бы не дать – я ж теперь ей хозяин! Вообще от всех покоев, понимаешь?
– Том, ты чокнутый! – только и вымолвил Босуэлл.
Со всем своим богатым и разнообразным жизненным опытом Белокурый сей момент чувствовал себя крайне паршиво. Еще верней сказать, от всей этой истории его тянуло блевать. Он понял, о чем идет речь.
И ключ от спальни леди Елизаветы Тюдор – тоже.
Шотландия, Ист-Лотиан, сентябрь 1547
Поля за рекой были сжаты, по жнивью где-то гулял Северный Ветер, который так и не вернулся в стойло, и этот знак люди Хепберна воспринимали именно так, как и прозвучал он – предзнаменованием не из лучших. Крепче затягивали пояса, смотрели исподлобья на новых хозяев. После казни Однорукого стало понятно, к чему все клонится.
– Я не останусь здесь, – сказал старый МакГиллан. – Где это видано, чтоб в Хейлсе, у Хепбернов, хозяйничали сассенахи?
И он сплюнул на землю в знак презрения. Давеча он да конюх Арчи отбивали у пьяного вилтоновского солдата молоденькую прачку Роуз. Отбили, да что толку. Мэгги полечила, конечно, девочку после, ее саму пока побаиваются трогать, как внучку старой ведьмы МакГиллан, да надолго ли это счастье.
– С тех пор, как его милость ушел через границу, все идет вкривь да вкось. Не стало нам удачи…
Мастер Бэлфур, управляющий замком, тяжело вздохнул. Возразить нечего – кроме того, что надо было старому Йану уходить вместе с лордом Рональдом, да не стал растирать соль на ранах. Под Хейлс дважды подступали войска регента, однако ни одна попытка штурма не выгорела без артиллерии. Считанные дни оставались до войны. Сассенахи просачивались сквозь границу, как крысы в амбар в отсутствие кошки, куда ни глянь – вот их поганые рыльца. Выйти из замка и не встретить креста Святого Георгия уже невозможно. Но именно теперь Йан МакГиллан вбил себе в голову уходить.
– И что станешь делать?
– Мы пойдем в город, там есть еще моей покойницы родня. А то в монастырь Нанро, переждать.
– Оставайся, Йан. Если взят Хейлс, будет взят и город.
Управляющий замка всерьез уравнивал оба этих события, не разумея, как может устоять Хаддингтон, если Хейлс пал.
– Хейлс был сдан, – сварливо отозвался горец, – но не взят!
Он жил долго и помнил слишком многое, в том числе, первого графа, деда нынешнего, и потому на перемены в замке отзывался с наибольшей горечью среди всех его обитателей. Грабеж, разорение и насилие – вот что принесли с собой сассенахи, и мыслимо ли было ожидать от них чего-то другого? И еще большая горечь поднималась в нем, когда понимал, что упустил время.
– Так и город будет сдан так же… такова жизнь в наших краях, сам знаешь. Ты вот что, иди-ка в Йестер. Там Джок, и Хеи пока не под сассенахами. А то сразу в Совиную лощину к лорду Рональду, он-то точно не станет этим тварям в ножки кланяться. Возьми лошадь, Йан, верхом пригодней.
– Так-то оно так, – Йан похлопал по плечу старого товарища, – да не всегда верно, Роберт. Лошадь привлечет внимание, а кому нужны нищие на дороге? Я возьму Рори, он умеет работать палашом, я сам учил его.
– Ну, дело твое…
Сменные вещи в узелок, овсяные лепешки, эль. Уносили только то, что на себе, уходили скоро, перед рассветом, в тумане, поднявшемся от осеннего Тайна, словно оберегавшем их, вспять по течению, туда, на запад, потом чуть южнее, одному Йану известными тропами. Рори, старшему внуку горца, шел двенадцатый год, он был копией Джока – те же рыжие вихры и веснушки, но глаза в точности как у Мэгги. Йан поглядывал на него с любовью: отличный парень, настоящий боец. Ближе в полудню устроили привал, потом свернули на Йестер, на Совиную лощину. Йану приходилось бывать там только с Босуэллом и верхами, но он надеялся найти дорогу. Но взял слишком на юг и понял это, только когда услыхал тяжелые шаги навстречу по тропе, паршивую английскую речь… То, что они оказались здесь, было со всех сторон неверным. Ошибка настигает старого волка единожды, но становится последней. Трое сассенахов сперва замерли на месте, потом устремились к ним, завидев оружие только у старика и парнишки.
Вероятней всего, им потребовалась женщина – хоть он и велел дочери одеться так, чтоб не привлечь внимания. Йан МакГиллан остановился, закрыл дочь и внука широкой спиной. Несогбенные плечи и в шестьдесят лет, руки узловатые, как корни дерева, в них еще хватит силы отправить в преисподнюю всех, кто посягнет на близких, косматые седые брови, огонек лютой ненависти к врагу в темных глазах… одним движением, не тратя времени на бессмысленные переговоры, обнажил палаш.
– Рори, – молвил, не обернувшись. – Ты в ответе за твою мать. Помни, ты – МакГиллан, сынок. Бегите!
Мегги пришлось рвануть сына за плечо, чтоб подросток согласился оставить деда на верную смерть и бежать с нею, но из оврага слева им навстречу уже выползало еще двое – и на дублетах у них был пришит чертов крест Святого Георгия. Рори МакГиллан Хей стряхнул с себя руки матери и взялся за палаш. Джеддарт пошел наперерез палашу с неумолимой скоростью…
Мэг закричала.
Шотландия, Ист-Лотиан, Хаддингтон, сентябрь 1547
Женщина умирала мучительно, голова ее была рассечена ударом палаша. Иногда тень сознания пробуждалась в ней, и жалобно она начинала звать кого-то на незнакомом Джен языке… возлюбленного, мужа, ребенка? В Хаддингтон ее доставили люди неуловимого Хаулетта из Совиной лощины, он сам имел короткий разговор с хозяином, как со старым знакомцем, а после, помрачнев, отбыл, звеня шпорами и на ходу перелаиваясь с кинсменами лорда Йестера.
– Идите отдохнуть, мистрис Джен, вы едва на ногах стоите, так проку ни в чем не будет.
– А она?
– А она уже принадлежит Господу, дитя мое, да оно и к лучшему, если верно то, что рассказал милорд Хаулетт. Дайте-ка мне вон тот флакон, да, что слева у вас под рукой…
Белое молоко забвения, оно уносит боли, но приближает смерть, если предложить его пациенту чуть больше, чем надлежит для сна. Мэтр Ренье составлял снадобья не хуже, чем ее прежняя госпожа. Странный ей достался хозяин, временами думала Джен Джорди Дуглас, волчица в бегах, выученица ведьмы Хоппар. Щедро отмеренная доза капля за каплей вливалась в рот, зубы пришлось разжимать силой, а после страждущая затихла.
Мэтр Ренье взял ее за руку, ловя последнее биение крови в теле. Поднял глаза на Джен:
– Вы все еще здесь? Ступайте.
И, молясь, остался один, и свеча на краю стола догорала, освещая ту половину лица женщины, что была бела и прекрасна, погружая во мрак комнату и душу, отправляющуюся в последний путь.
Бежав от своей родни и от своего врага, Дженет Джорди Дуглас оказалась на окраине Хаддингтона в минуту слабости – после долгих попыток найти работу, пойти в услужение, после того, как подошли к концу деньги Изабель Хоппар, остаток которых она в полном отчаянии предложила – с собой вместе, в любом смысле – нормандскому врачу за то, чтобы он исцелил горячку у Джейми. Ее навыков и трав не хватало, чтоб сбить жар, терзающий мальчика уже четвертые сутки. Больше всего она боялась, что суровый француз, чей нрав был широко известен в округе, прогонит ее прочь, заподозрив у ребенка потницу. Тогда бы они умерли вдвоем где-нибудь в канаве, потому что одно название этой заразы обращало в бегство любого. Однако мэтр Ренье, взглянув на нее, как на умалишенную, довольно грубо выразился на родном языке в ответ на предложение, сунул обратно ей в руки кошель с горсткой монет, снял с ее груди ребенка и вошел с ним в дом – словно ни одна потница не могла в принципе покуситься на твердокаменного уроженца Нормандии. А следом за ним, торопливо благодаря, в дом вошла и она, чтобы остаться тут – незаметней всех незаметных теней, сиделка, служанка, посудомойка, составляющая новые снадобья женщина-смерть. Ибо в дом мэтра Ренье приходили также и с этим.
Хозяин не задал ни вопроса, откуда она пришла и где научилась – когда подсказывала местные названия трав или их сочетания. Он ни разу не оборвал ее на слове совета, если она осмеливалась, хотя и выслушивал с усмешкой на губах. Казалось, она забавляла его – не как женщина, но как курьезное проявление воли Творца, спущенное на землю в женском обличье. И ни разу не посягнул на то самое обличье, ибо жил монахом – и в плане распорядка дня, и в смысле отсутствия в доме женской руки. Это показалось бы Джен странным, если бы не вызывало такого чувства облегчения и благодарности в ней самой. Будь в доме хозяйка, ей не задержаться бы здесь и пяти минут – с ее-то сомнительной репутацией и бастардом; будь хозяин в этом плане похож на нормальных мужчин, ей… не задержаться бы здесь вообще. А так – что могло быть лучше? Безвестность, тьма, тишина, травы, свет масляной лампы на столе в ее каморке, сын, спящий на сундуке в углу комнатки, наконец-то растущий возле нее, не на руках кормилиц… Тишина, тьма, безвестность, и только одно, что не могла она исцелить в себе самой вот уже два года, ибо тот случай открыл в душе не только мрак смерти, но подлинный мрак ада.
Обычно Дженет Дуглас спасалась работой до упада или молитвой до бесчувствия, когда душа ее почти отлетала в небеса. Но иногда какое-то происшествие, незначительное само по себе, вдруг оказывало на нее действие почти фатальное. Наверное, дело в том, что человек, привезший умирающую женщину, показался ей чем-то знаком, она могла его где-то видеть. Но где? Оставив мэтра Ренье с умирающей, Джен спустилась к себе, захватив нож, ступку, пестик и мешочек с травой – стебли болиголова… их надо было очистить перед тем, как растереть. Но дело не задалось, возможно, и от усталости, хотя она справилась почти с половиной пучка. Разрезала ладонь и не заметила, мыслями улетев туда, куда всегда отбрасывала ее собственная кровь, собственное увечье. Она проваливалась в эту сцену снова и снова, всякий раз, стоило лишь ей задуматься о себе самой, не о рутине сиюминутного, не о сыне, не о вечной необходимости скрываться. Средь бела дня было еще терпимо, хуже, когда глухая полночь возвращала ей прошлое – два года назад минувшую ночь с Белокурым.
Ледяная тьма настоящего безумия, ожог от прикосновения – с первого поцелуя, когда она вздрогнула, словно от боли, под его руками. Воистину чудовищное чутье зверя в нем – равно на страх, страдание и наслаждение. И он не ошибся: при виде раскаленной кочерги, поднесенной к женской сути ее – рассказала всё, всё, и то, что напрямую знала от Питтендрейка, и то, о чем догадывалась сама, рассказала всё, кроме одного, о чем он, по счастью, и не спрашивал – своего полного имени, ибо вот то была бы настоящая смерть. Патрик Хепберн определенно не оставил бы в живых дочь Пегого Пса Дугласа, несмотря на обещание не убивать.
Господи, думала она потом многие дни подряд, зачем он лег с нею вообще, если не хотел ее для себя – обычно, как любой нормальный мужчина? Ответ – для унижения – был слишком разрушителен, хотя и правдив, но не сразу смогла поверить она в то, что и лаской можно так глубоко унизить, так сокрушительно растоптать. Лучше бы прямым способом изнасиловал, искалечил – тогда бы силы сопротивления и ненависти исцелили со временем ее душу, сейчас же Джен вдвойне ненавидела его за то, что не дал возможности истинно ненавидеть. Нет, она была для него лишь средством, она была нужна униженной, истерзанной, но живой, дабы могла лично свидетельствовать – своим телом, в которое так и не вошел, побрезговав – поношение чести фамилии Дуглас. Словно под заклятьем, память возвращала еще и еще, вплоть до ощущения его губ и рук, до исходившего от него запаха фиалкового корня, тот первый миг, когда он приблизился уже для забавы – и, связанная, не имея возможности ускользнуть, она отклонилась.
– Упрямая девка… настоящая Дуглас! – шепнул с усмешкой и силой развернул к себе ее голову, чтобы поцеловать.
Слова Глэмиса – тот тоже называл ее упрямой – удивительно, как этот, другой, подбирал те же слова, и она привычно сжималась перед ударом. И, вздрогнув от поцелуя, она взмолилась – холодные глаза палача, но с искорками веселья, совсем близко:
– Ради Бога, сделайте это быстро, милорд… я ведь всё сказала вам, всё!
– Быстро? – он, казалось, удивился. – Но я никуда не тороплюсь, Дженет… да и вам уже торопиться некуда.
Это был приговор.
Джен закрыла глаза, ей показалось, он усмехнулся.
Руки, губы, снова рука на груди. Ледяное отчаяние и боль – вот что пробуждали эти прикосновения. Она пыталась заставить себя хотя бы не вздрагивать, иначе вдруг он, оскорбившись, станет жесток как-нибудь по-иному? Он ведь обещал всего лишь не убивать – и только. Неоткуда ждать помощи, нужно перетерпеть и выжить.
– Глэмис – животное, испортить понапрасну такую женщину. Что он сделал с вами, Джен?
Она молчала, молчал и враг ее, а после произнес – тоном, от которого пошли мурашки по телу:
– Или… чего он не делал с вами?
Синие, узкие глаза гадюки, широкая кошачья переносица, выгоревшая летом грива, забранная ото лба назад… ангельская красота зверя, от которой душа жертвы рвалась надвое. Джен пришлось посмотреть на него, хотя она предпочла бы не делать этого. Из распахнутого ворота сорочки на грудь Босуэлла выскользнул странный крест, без верхней части перекладины, похожий на букву «t», все у этого человека не как у прочих добрых христиан… Да, она будет молиться, ибо иных защитников у нее сейчас нет. Возможно, ей хватит сил перенести все то, о чем болтали сплетницы – о причудах Чародейского графа, каких не встретишь с другим мужчиной. Губы ее чуть дрогнули в самой простой латыни, затверженной с младенчества – с верой, хотя и без разумения…
И вот тогда он, наконец, понял. Он прочел в ней годы несчастий и пыток в постели, под стонущим самцом, пока женщина молчит, терпит, молится, ждет, когда все закончится… и снова лечит себя самое. Годы и годы не то, чтобы без малейшего удовлетворения, но с недоумением, какое тут вообще возможно удовлетворение, если только не через отсутствие сильной боли. Долго смотрел он на свою жертву, ощущая, как каждое новое прикосновение вместо тепла рождает дрожь отвращения в ее теле. Однажды, очень давно, он уже видел такое сам, и кое-что рассказала рыжая венецианская кошка. Наверное, тогда и пришла ему в голову та идея – дать ей образ рая между мужчиной и женщиной, но у самого порога отторгнуть.
– Так вот в чем дело, – сказал медленно, – вы достались мне девицей, Джен, хотя и не подозреваете об этом… и вы еще хотели воевать со мной? Извольте, я принимаю бой.
С этими словами наклонился и снова поцеловал – так же медленно, как говорил, но на этот раз соблазняюще, тепло, ласково. Лучше бы ударил, право слово. Слезы выступили у нее на ресницах, это было невыносимо – и вот тогда он действительно ударил. И когда она задохнулась от боли, поцеловал снова. Про него говорили: он любит, когда его просят, и когда женщина получает удовольствие – тоже. А еще, теперь она знала, ему доставляло наслаждение подчинять, ломать мало-помалу, шаг за шагом. Ее же обступали призраки. Голос Глэмиса, руки Глэмиса, губы его и даже запах… В почку, будет много крови и – сберечь платье. Долгий взгляд Белокурого на нее в Далките – я запомню вас, Джен. Предсмертный крик женщины и запах горелой человеческой плоти. Тело ее отца, разрубленное надвое – вернуться к началу. Боль, которую он намеренно, расчетливо ей причинял, тут же снимая лаской, возводя на пик мучительного возбуждения. Образы входили один в другой, угнетая ее сознание. Когда же открывала глаза, то видела склонившимся над нею – с насмешливым интересом – красивейший из всех обликов сатаны, сияющий. И следом – недосягаемая близость полного наслаждения, которым он манил в небеса, но каждый раз жестоко отказывал. Мысль о том, что в итоге он еще заставит умолять, наполняла ее отчаянием.
– Вы дьявол, милорд…
– Звание серьезное, – согласился без улыбки. – Не уверен. Но попробую оправдать. Вы отлично держитесь, Джен, меня просили о милости и на меньшем. Продолжим?
Он отступал ровно тогда, когда ее измученное тело готово было обрести крылья. То была не обычная пытка, но куда хуже пытки. Еще ни один мужчина не касался ее с такими чуткостью и нежностью, ей страшно было представить, как это бывает, когда Босуэлл берет женщину с любовью, не для издевки. Такую глубину погружения, такую откровенность она не в силах была бы пережить – и вот за это, за то, что он внезапно разбудил ее доселе мертвое тело, страстно ненавидела Патрика Хепберна Дженет Джорди Дуглас.
– Нет смысла убегать, малышка, я все равно настигну тебя…
Опять слова Глэмиса, и неизбежность быть пойманной, но этот имел в виду совсем, совсем иное, худшее, ибо можно противостоять боли, можно сопротивляться приносящему ее, и ненавидеть за боль, и это нормально, привычно, понятно… С ним было почти как с Глэмисом, но хуже, чем с Глэмисом, ибо он-то отлично знал цену своим прикосновениям. В какой-то момент она решила, что он – безумец, и она вот сейчас умрет под его руками, и никогда Джен не подумала бы, что из ее тела можно извлечь такие тайны – из тела, оказывается, так же предназначенного для радости соития, как любое другое. И в том была подлинная бездна греха, и больше спасения души она желала утоления от мужчины, бывшего причиной всех бед ее жизни.
– Ну же, попросите, Джен… я подумаю.
Низ живота сводило от боли. И неумолимые руки, и предательски нежный рот вновь и вновь вихрем ощущений подводили ее к обрыву и оставляли на самом краю. И она падала в разожженный им черный огонь. И пытка продолжалась столь долго, что Дженет потеряла счет времени – ночь давно должна была кончиться, однако длилась и длилась. А потом тело все же предало ее, и случилось нечто немыслимое, ужасное. Горячая волна накрыла с головой, растворяя боль и унижение, и она, растерянная, истерзанная, ошеломленная, умоляла – она, дочь Джорди Дугласа! – чтоб он наконец овладел ею.
А он смеялся.
Это был счастливый смех охотника, взявшего наконец свое…
Дженет проснулась в поту, с неистово колотящимся сердцем, между ног болело, как если бы Demon Lover только что покинул ее – проснулась одна, и выдохнула с облегчением.
Сон, только кошмарный сон, который повторяется всякий раз, если она устала или больна. На сундуке, подложив ладошку под щеку, сопел маленький Джейми. В масляной лампаде перед образом Святой девы вздрагивал огонек, истощаясь. Зрачок сужался на трепетании пламени, мелкие призраки отступали.
Но ощущение, что дьявол рядом, не уходило никак.
Он же и в самом деле был рядом – всего лишь по ту сторону границы.
Границы, сдвинутой в предместья Хаддингтона чудовищной битвой при Пинки-Кле.
Королева объявила траур – ибо «Черная суббота» умертвила ее страну.
Граф Арран, вышедший навстречу англичанам с самым большим войском со времен Флоддена, был благословлен клиром, и вдохновлен молитвами королевы, и Господом призван защитить отечество. С ним были лорды Приграничья, люди Нагорья и жители Островов. Пехотой левого фланга командовал опытнейший полевой воин Арчибальд Дуглас, грозный граф Ангус. В сияющих доспехах, прекрасный и устрашающий, воплощенный Марс, гарцевал перед строем солдат канцлер королевства Джордж Гордон, граф Хантли, призывая полки в бессмертие – во славу Шотландии и королевы. Войска встали по левому берегу Эска, правым флангом упершись в залив Ферт-о-Форт, где под знаменами Аргайла собралось не менее четырех тысяч горцев Островов, конницей командовал лорд Хоум… Сомерсет подтянул флот и призвал в свои ряды наемников с континента, однако англичане явно уступают шотландцам в численности, и вдобавок бьются не на своей земле. Выигрышное положение, ранняя осведомленность, отличная подготовленность, согласие в войске – у графа Аррана в тот день были все возможности войти в историю спасителем королевства, отцом отечества. Однако, по причине, неизвестной Ее величеству, наутро в день битвы граф Арран решил поменять диспозицию и двинул неповоротливое тело армии за реку… это стало началом конца – одна-единственная ошибка, которая стоила Шотландии всего, всего, на что надеялись с весны, для чего собирали силы, закаляли воинский дух. Сыновья почти всех знатных родов, наследники, мальчики, начинавшие службу при дворе пажами Марии де Гиз еще в пору ее брака с королем Джеймсом, в те безоблачные, счастливые годы, остались лежать на поле боя: молодые Флеминг, Огилви, Ливингстон, Сомервилл… кровь и слезы, и жестокая боль, среди которых следовало жить, действовать, сопротивляться. Анри Клетэн уже отплыл через Канал – в Париж, для спешного совета с Генрихом Валуа, в том числе – об отставке регента, ибо чаша терпения Трех сословий переполнилась.
Королева-мать вновь надела глубокий траур, молилась, отдавала распоряжения о спешном отъезде Марии Стюарт на север страны. Войска герцога Сомерсета не дошли всего шести миль до Стерлинга. Граф Босуэлл прибыл в ставку командующего ровно на другой день после разгрома соотечественников. Уже вороны кружились над полем Пинки, собирая привычную дань с мертвецов – из двадцати с лишним тысяч шотландского ополчения легла здесь примерно половина, и две тысячи взято в плен, англичане же заплатили за выигрыш разве что пятью сотнями.
Шотландия, Пинки-Кле, сентябрь 1547
Собственно, ему было велено явиться в Бервик не поздней конца августа, но по пути, который он и так затягивал сверх всякой меры, в Дарэме, Босуэлл слег с желудочной коликой, и тем самым судьба оказалась к нему благосклонна – оставаться среди сассенахов в момент битвы он не смог бы никоим образом, несмотря на любые обещания верности Эдуарду.
– Как вы вовремя, Босуэлл, – холодно приветствовал его лорд-протектор. – Идите-ка, займите беседой родственника, пока нам не пришлось его вязать, чтоб образумить немножко…
Джордж Гордон Хантли и впрямь пребывал слегка не в себе, хотя и не в таком бешенстве, как в вечер проигранной битвы.
– Ты?! – сказал он кузену и выплюнул те же слова Сомерсета. – Отлично, ты вовремя! Полюбуйся-ка, красавец ты наш, на это дерьмо, сотворенное и твоими руками также!
Ярость и боль разъедали душу Хантли не хуже, чем ест железо лютая кислота. Сейчас он был готов обвинить в провале кого угодно – и того, кто был на стороне врага, даже прямо не прилагая руку к участию.
Босуэлл смотрел на него с той странной смесью чувств, в которой не желал признаться и себе самому. Видать, это и впрямь старость, когда сердце начинает некстати мягчать, давать слабину. Два года они не видались с кузеном, и последнее, чего бы ему хотелось, даже вне мысли, что Джордж мог бы помочь его возвращению – это собачиться с ним, причем именно сейчас. Бедовая голова Хантли перевязана, бровь рассечена, правая рука действует явно хуже левой, и он прихрамывает.
– Ты всегда приходишь на падаль, черт тебя дери, чтоб не замараться, Босуэлл, как же ты умеешь всегда вовремя вильнуть и остаться чистеньким!
– Джордж…
– Что «Джордж», твою мать?! – Хантли пнул собственный шлем, валявшийся здесь же, на полу полевого шатра, не считаясь со стоимостью парадного доспеха, затем взвыл и ухватился за складной стул, с похвальной для раненого меткостью устремив его в родственника. – Почему там не было тебя? Почему ты здесь, Патрик?! Какого дьявола тебя не было там – где так тебя не хватало?!
В голосе его, кроме злобы, блеснула нота бессилия и тоски. Босуэлл, увернувшись от мебели, шагнул к горцу и, пользуясь разницей в росте, сгреб того в охапку:
– Мне тоже вас не хватало, черти. Еще скажи, что я там, где я есть сейчас, по своей вине.
– А то по нашей! – отвечал раздраженно Хантли, сбитый с темы и с толку этим простосердечным нахальством. – Да отпусти ты меня, Белокурый… дышать нечем!
Несколько раз попытавшись вырваться или хотя бы боднуть кузена свободной головой, он вскоре оставил эту идею, и Босуэлл разжал объятия:
– Сядь. Выпей и расскажи, как было дело. А я послушаю. И потолкуем.
Хепберн кивнул пажу Сомерсета, стоявшему наготове. На низкий стол словно сама собою выстелилась льняная скатерть, возникли оловянные кубки, темно поблескивающая стеклом бутыль вина. Завтра он непременно сляжет с этой поганой, знакомой болью ниже солнечного сплетения, но сейчас пить с Джорджем – воистину во благо Шотландии, да и в поминовение также. Гордон хлестал полчарки в один глоток – это мешало ему разговаривать, но мешало и вопить, что, безусловно, приносило пользу связности беседы:
– Звезды, Патрик, не иначе… я не знаю, что и сказать тебе. Или сам Господь против нас! Как? Как можно было, имея на руках все карты, так бездарно слить партию?! Как можно было одним мановением руки положить столько голов?! Как можно было…
– Мы это умеем, если помнишь. Однажды, на Флоддене, уже случалось.
Хантли передернуло:
– Мастак ты добавить приятных красок удачному дню! Но сейчас-то – как?! Эта была наша лучшая армия после той, что стояла на Флоддене, Патрик! Нас было трое в командовании, и Хоум, и все мы, поверь уж, не дураки… ты можешь ненавидеть Ангуса сколько тебе угодно, но в поле равных ему – поискать. А Аргайл! Но все пошло вкривь и вкось с самого начала, хотя я и думать не мог, что оно так обернется. Хоум, самонадеянный идиот, увел свои полторы тысячи легкой кавалерии…
Так, значит, дело опять в том, что лорды не договорились. Старая причина, о которой Джордж не обмолвится никогда, ведь там часть и его вины, как канцлера королевства.
– Как будто у нас есть еще и тяжелая!
– Заткнись! – но про себя Хантли отметил, что Босуэлл все же сказал «у нас». – Увел почти всех, чтоб вызвать равные силы Сомерсета и решить все одним боем, без лишней крови. Ну, и закатал его в трясину Грей де Вилтон без всякого благородства, еще прежде, чем Хоум успел вякнуть что-то про вызов – у него ж тяжелые конные аркебузиры, итальянцы под командой Гамбоа! И эти чертовы немцы Сомерсета еще! Вот же ж твою мать…
Джорджи замычал, не в силах подобрать выражений, а потом нашел среди редких гэльских такое, которого Босуэлл не слыхал от него во всю жизнь. И грохнул по столу оловянным кубком, куда паж тут же щедро плеснул новую порцию зелья.
– Правда, потом, в бою, Грей еще получил от нас пику глубоко в глотку! – сладко добавил Хантли с кривой ухмылкой. – За то старине Аргайлу низкий поклон!
Педро Гамбоа был наемник высшей квалификации, верно, но и главные командующие сассенахов в тот день были не слабей: сам герцог Сомерсет, с большим опытом боев во Франции, Джон Дадли, ныне граф Уорвик, и барон Грей де Вилтон, маршал Англии… и все это – против бедняги Аррана. Патрик почти сочувствовал регенту, понимая, каково пришлось Джеймсу Гамильтону, бледневшему от единого пушечного выстрела на поле боя, при встрече с ними – с ними, кому хаос и ужас битвы уже много лет были фанфарами Фортуны.
– Ну, а ты сам-то? – практично спросил кузена Белокурый. – Ты сам на что рассчитывал, красуясь страусиными перьями перед строем войск сассенахов, когда предлагал Сеймуру уже свой вызов, личный? Это-то чем умней?
Джорджи глянул на него, как на ненормального:
– Так я ж – один, Босуэлл! Я ж – не две единственных тысячи нашей кавалерии, твою мать! Ну, и свали даже он меня… да нет, не свалил бы, что ты! Но струсил, вызова не поднял, ссс-скотина!
Не струсил, думал Белокурый, страх как таковой Эдуарду Сеймуру давно неизвестен, но соображения здравого смысла он нарушает редко. В протекторе Англии нет упоения рисковать и нет живого воображения, это верно, да и зачем начинать ритуальную сшибку с Бойцовым Петухом Севера, расфранченным сверх всякой меры, если можно скоренько накрыть его огнем мортир с кораблей… зря, что ли, у берегов Шотландии стоит английский флот? Угасающий свет рыцарства в темных глазах бедняги Хантли, закопченного, отчаявшегося, утратившего весь свой пыл, блеск, яркую радость жить:
– Но мы стояли крепко – по обеим сторонам трясина, не обойдешь. А потом Арран зачем-то скомандовал форсировать реку. Ангус, весь черный от злобы, поминал регента по матери так, как не от всякого козопаса услышишь, уперся сперва, но потом все-таки двинулся на переправу… а там их уже ждали! А лучше бы бунтовал! Вот тут – один-единственный раз лучше бы встал на месте, старый черт! Его пикинеры захлебнулись в крови на копьях сассенахов, и тогда он пошел назад…
– На тебя?!
– Да! – было видно, какую жгучую боль причиняет Джорджу воспоминание также и о собственной ошибке, стоившей столько жизней. – А мои его не признали…
Дальше можно не пояснять. Прежде, чем в сумятице разобрались, кто где, люди Хантли выбили какое-то количество своей пехоты. Шотландцы, смешавшись, оказались под огнем, льющимся с трех сторон сразу – с высотной, окопавшейся батареи Сомерсета, с кораблей на заливе, от аркебузиров и тяжелых лучников – в лоб. И тут на них в бой пошел Латрелл со своими свежими тремя сотнями… К этому моменту главнокомандующий, регент граф Арран был уже в седле – по направлению к Эдинбургу, Стерлингу и дальше на Север. Отдельные части разрозненной армии продолжали сопротивление, но окончательный разгром был делом нескольких часов. Шотландцев резали и валили в мутные от крови воды Эска… Джордж пил и рыдал кузену в плечо, пил, размазывал кулаком по лицу злые слезы и рыдал снова:
– Самый черный день в моей жизни! В пороховом дыму горцы Аргайла решили, что пришел Судный день, и рев пушек Сомерсета их доконал. Парни побросали оружие и бросились назад, через своих. Как он орал! Боже, как он орал! Я думал, его хватит удар – там же, на поле возле Пинки… побагровел, знаешь, и жила вздулась на черепе от крика, вот-вот лопнет…
– И не обратился в волка? – улыбнулся Босуэлл. – А ведь было самое время!
– Да провались ты к дьяволу со своими шуточками! – обозлился Джордж.
– Прости, старина, продолжай.
– Но в плен его не взяли, это верно, вырвался каким-то чудом наш Бурый. Я не видал, потерял из виду, когда сшибли меня с коня…
Беседуя с Джорджем, Патрик понемногу вытягивал из пленного канцлера те подробности и обстоятельства, которые говорили о большем, нежели сам разгром при Пинки – о положении дел в королевстве в целом, об отсутствии внутреннего согласия. Не было на Эске МакЛеодов Льюиса, хотя они поклялись в верности Аргайлу, клан Раналд не явился на поле боя, и Локиэл, вождь Кэмеронов, не пришел. Хуже того, Раналд и Кэмероны
тем временем зажгли восстание против самого Хантли и Фрейзеров Ловата! Да и на поле рейдеры Хоума явно колебались, не отступить ли… эх, сколько работы в Шотландии, сколько дел, к которым горит его рука, но он лишен возможности ее приложить! В седло бы, Хермитейдж, лейтенантство, казну Адмиралтейства обратно… но как?! Темна вода во облацех. Власти, Господи, власти – и я переверну этот мир, ибо кто, кроме меня, к этому рожден, назначен и приспособлен? Образ того, чем он мог бы владеть, будоражил остывшие чувства, будил воображение не хуже, чем свежая кровь тревожит обоняние борзой.
Они долго молчали, потом Босуэлл сказал – после того, как пофамильно перебрали погибших:
– Н-да… ничего не имею против брака, но сватаются сассенахи так себе…
– Я сказал то же самое, – хмуро согласился притихший Джордж.
Они говорили на языке юности, по-гэльски – стража не понимала ни слова.
Хантли почесал в затылке, задел повязку на голове, поморщился… рявкнул на пажа, возвращая себе остатки прежнего гордонского нрава и гонора, выпил залпом еще чарку. Босуэлл не притронулся к своей, ощущая кислоту на подступах к горлу… не раньше вечера ему уже будет не продохнуть от боли. Любое вино к дьяволу, только виски, и только изредка. Болеть он ненавидел, да еще этой позорной немощью, более приличествующей старику или женщине.
Они молчали.
Снаружи шатра раздавалась английская речь, впивавшаяся в уши обоим, словно дротик в бок кабану.
– Что ж, теперь домой? – взглянув на кузена, не без яда спросил Хантли. – Благо, Хейлс, теперь на твоей стороне?
– Сам знаешь, Джордж, как выйдет, я себе не хозяин.
И он оказался прав: не более десяти миль до Хейлса, однако Сомерсет уже распоряжался этой землей, как своей, не допустив туда прежнего хозяина:
– Нет, нет, это вам уже ни к чему, оно теперь наше. Выбрали сторону, Босуэлл, вот и оставайтесь верны ей. И докажите эту преданность в дальнейшем.
– Какой же верности вам надобно еще, если мое родовое гнездо у вас в руках, лорд-протектор?
– Так ведь не оно одно было и есть у вас в руках, дорогой мой, – отвечал Сомерсет. – Не слишком-то я верю в вашу прямоту, Патрик, не дай Господь, еще вильнете – ввиду любимых стен, на родной стороне… отправляйтесь-ка в Лондон, а как я вернусь – там и поговорим.
Какое дивное положение вещей – когда обе стороны, и шотландцы, и англичане, уже не верят ему вполне, опасаясь предательства. И справедливо, граф Босуэлл давно уже служит только себе самому, потому что короли приходят и уходят, но холмы пребудут вовек, холмы, которых он лишен… почти, как свободы и жизни самой.
Шотландия, Ист-Лотиан, Хейлс, сентябрь 1547
– Заряжай… пали! Целься прямо в герб! – раздавалось от бригады канониров за рвом.
Новый залп, тучи пыли, взрытая земля во дворе, драгоценные стекла, выбитые из окон на Западной башне, в бывших покоях господ. Мир рушился вокруг управляющего Хейлса, старого, толстого Роберта Бэлфура, и старшего конюха Джорджа Хепберна, занявшего эту должность после кончины Однорукого Тома. Английский гарнизон Хейлса в отсутствие Грея де Вилтона выдерживал осаду подошедших к замку войск регента. Правду сказать, сам регент как отбыл после Пинки в Сент-Эндрюс, так только его и видели, однако лорды Совета еще делали попытки отбить то, что не смогли бы, впрочем, удержать, если бы герцог Сомерсет отвлекся от главной цели и обратил на них пристальное внимание. Войска регента давеча подошли с артиллерией, и древние стены замка уже полсуток выдерживали нешуточный натиск. Роберт Бэлфур полагал, что англичане не простоят долго – гарнизон нес большие потери, да вдобавок, чем ты укрепишь ворота против раскаленных ядер, летящих со стороны противника? Рыжий Джордж смотрел на управляющего в изрядном смятении. Что бы там ни было с новыми английскими владетелями замка, а настоящей властью в отсутствие графа Босуэлла в замке обладали лишь двое – Бэлфур как человек действия и Ноблс как хранитель тайников и бумаг.
– Мастер Роберт, что делать-то станем? Туточки сассенахи, там – милорд регент… свои всё ж таки. Может, открыть ворота? Может, по сассенахам-то резануть?
Бэлфур смотрел ввысь, в облака, текущие с запада вдоль русла Тайна, и за стену – откуда раздавался гром орудий, прерываемый только паузами на то, чтоб зарядить мортиру или раскалить в огне ядро. Несмотря на прямую угрозу он сидел на ступенях часовни Хейлса, отказываясь войти под кров, ибо умереть, как он сказал, приятней под вольным небом, коли такова воля Божья, чем быть заваленным камнями, даже если то камни Божьего дома.
– Там, Джордж, стоит сам лорд Глэмис, племянник великого графа Ангуса. И вот я тебе скажу, Джордж, что такие свои – они во сто крат лютей любых сассенахов. Пришел бы даже лорд Максвелл, как в тот раз, при графе еще – я бы даже ему отворил ворота. А вот его милость Глэмис – аккурат тот благодетель, кому мы обязаны добро бы двумя десятками невинных душенек, пущенных в небеса, когда он до Мьюира в том году прогулялся.
– Так то был он?!
– Он, конечно. Да люди сэра Питтендрейка. Ну, что, Джордж, отворим ворота?
– Господь с тобой, мастер Роберт!
– То-то и оно, – мастер Бэлфур, прокашливаясь от известняковой пыли, оглядывал наружную стену, ворота, которые англичане удерживали подпорами из последних сил, от нового пушечного удара с края бастиона посыпалась красная крупа разбитого камня. – Эх, хорошо стоят! Не при нас строили, в давние времена…
Бэлфуры были в Хейлсе примерно столько, сколько и Хепберны – добрых сто пятьдесят лет. Бэлфуры видели столько, сколько не всегда замечали Хепберны со своих орлиных высот парения к карьере и власти. И сегодня Роберт Бэлфур, хорошо понимая, что сопротивление войскам регента может стоить жизни ему лично, что на нем и прервется род управляющих – ибо его Майк где-то в Англии с графом – делал то, что делал всегда, как дышал, а именно – заботился о своих:
– Спешно собирай детей и женщин, возьми у Джейми ключи от кладовых, пусть берут всего понемногу, чтоб могли унести, и уходят на воду… по берегу, или кто сможет – переправляются через Тайн на бродах. С той стороны нас не ждут.
– Ждут, мастер Роберт. Ворота на воду, что возле кухонь, осаждены.
– Но ведь не те, которые в Восточной башне, Джордж? Те, которыми уходил их милость последний раз? О них знают только местные. Так поторопись же… а коли и те закрыты, я покажу, как из Западной башни выйти под холм, там есть секретный ход. Ну, живей, живей, я сказал!
Сидел на последнем осеннем солнышке старый, грузный, седой мастер Роберт Бэлфур, щурясь, глядел вслед Джорджу-конюху, бегом метнувшемуся в амбар да вдоль флигеля прислуги… и над ним, раз за разом, осыпалась крошка камней великого замка Хейлс.
Прежде, чем последняя треть обитателей твердыни Хепбернов успела уйти через Восточный ход, прозвучал последний залп канониров Глэмиса – и самый мощный.
Знаменитые кованые ворота Хейлса были снесены с петель.
Замок Хейлс, Ист-Лотиан, Шотландия
Узкие зеленые глаза, рыжие кудри из-под боннета, кольцами налипшие на потный лоб, тонкое лицо повзрослевшего Амура – в пороховой копоти… в рубиново-красном дублете, в колете серебряной кожи, золотой лев, вышитый на плаще – лорд Глэмис вступал в завоеванное логово своего врага и намерен был праздновать победу. Собственно говоря, взятие Хейлса не служило иной цели, кроме минутного утоления кровной вражды – ибо удержать замок так, чтоб он не попал в руки англичан снова, Глэмис бы не смог. Но, Боже святый, какое наслаждение испытывал он, веля своим канонирам разбить герб Хепбернов над воротами! Теперь – уничтожить здесь всё, до чего дотянется рука, в этом логове беглого чародея, уничтожить так, чтоб на пепелище трава не росла семь лет, дать ему провозвестье могилы, в которой будет он погребен – и имя его, и слава его, и весь род – погребен заочно, но, даст Бог, дотянемся и до живого сердца. Покамест – пронзить незримое сердце, которое здесь. Стихия разрушения – Джон Лайон жил ею, как птица живет вольным воздухом, но из всей добычи птиц предпочитал добычу стервятников, падаль.
Острым взором, не сходя с седла, Лайон оглядел двор замка, махнул перчаткой в сторону полутора десятка англичан, к этому моменту остававшихся в живых:
– Петли на стену, а этих – в петли!
Сассенахи сдались ввиду численного преимущества и под условием сохранения чести и жизни, но кого когда это останавливало! Крики проклятий, хрипы, извечный танец висельников…
– Амбары настежь, зерно грузить на подводы! Коней, что получше, гнать с собой, прочих колоть. Овец в отары!
Теперь уже – ржание, крики и хрип галлоуэев. Он держал себя здесь, как вор, ибо надо успеть до того, как весть о падении Хейлса достигнет ставки Сомерсета, и герцог отправит рейдерскую партию возвращать свое добро.
– Да, и ворота… тащи с них решетку, парни, возьмем с собой, пригодится. Порадуем великого графа Ангуса. Что тут еще есть, а? Богато жили, сучата! Церковную утварь! И пелены с алтаря – они хорошей работы…
Малая горстка не успевших уйти из замка в ужасе жалась к ступеням часовни. Ничего, очередь дойдет и до людей тоже, пока же на траву, скользкую от конской и человеческой крови, в грязь, в сентябрьскую слякоть вывалили десятки книг – настоящая сокровищница, собранная за годы не одним третьим графом Босуэллом. Томов печатных и манускриптов тут было на целое состояние, и еще личные бумаги, родословные, письма… лорд Глэмис ощерился, свесившись с седла, концом палаша брезгливо разворошил сверху, поддел несколько страниц:
– Житие Святого Катберта… Святого Андрея! Подумать только, у этакого дьявола – домашняя коллекция святых! Огня! Разведем костерок – чтоб вспомнил светлую душу моей матери, подонок!
– Ваша милость, – робко молвил кто-то, – может, прибрать… хоть для сэра Питтендрейка?
– Сэр Питтендрейк обойдется! Я из-под этого черта ни листа не возьму и тебе не советую. Огня, я сказал! И туда вот еще, в ту башню, где голубятня – огня и черного пороху!
Английский, итальянский, французский… корчились в пламени страницы, горел целый мир. Листы рукописей и крылья голубей взмывали вверх, уносимые ветром – ничего не осталось от прежней жизни Хейлса. Женщины рыдали, мужчины стояли с мертвыми лицами, сассенахи на стенах давно молчали, как положено настоящим мертвецам. И ему бы тоже промолчать, спастись в своем укрытии, да сил не было смотреть, и сердце разрывалось на части:
– Ваша милость, ваша милость! Как же это можно?!
Джибберт Ноблс, вышмыгнув из норы в башне Горлэя, задыхаясь от ужаса при виде святотатственного огня, остановился посреди двора, среди пепла… и взгляд улыбающегося Джона Лайона пришелся ему грудь наподобие джеддарта:
– А ты, говорят, казначей прежнего хозяина?
Пытали долго и тщательно, но тайников Ноблса так и не нашли.
Роберту Бэлфуру Глэмис лично отрубил голову.
Англия, Лондон, осень 1547
С окаменевшим лицом читал Патрик Хепберн письмо с севера, строчки плясали перед глазами, взор застилала белая пелена. Еще мгновенье – и его опять сорвет в ту тьму, откуда он всегда возвращается по локоть в крови… скомкал письмо, швырнул в камин, как если бы это могло что-то изменить, поправить, кого-либо вернуть.
«Болтон, извещенный о штурме, подошел уже к разгрому, ибо ему пришлось пробиваться как через чужих, так и через своих – теперь, когда южные рубежи почти целиком заняты сассенахами, и стали едва ли не графством Англии, – писал епископ Брихин, – Болтону осталось только хоронить мертвецов. Частично удалось спасти содержимое библиотеки – не более четверти, и немного людей – тех, кто успел уйти до штурма, но двор, хозяйство, личные покои Западной башни сожжены и даже в малом изуродованы так, как не каждому сассенаху под силу. Чудом не разнесло на куски башню Горлэя, от того только, что осенняя сырость помешала пороху разгореться. Прежнего Хейлса больше нет. Жалоба, принесенная нами королеве и регенту, так и осталась жалобой, ибо род более не в чести».
Если бы герцог Сомерсет нарочно желал допустить разорение Хейлса и тем самым окончательно привлечь графа Босуэлла на службу королю Эдуарду, ему бы и тогда не удалось сделать это столь точно. Герцог пообещал Хепберну разговор в Лондоне по возвращении из Шотландии, но на месте допрашиваемого и обвиняемого оказался он сам, Эдуард Сеймур, когда Босуэлл вторгся к нему в кабинет… Он был черен, как уголь, прогоревший насквозь, в глубине которого кровавится багровый огонь негасимой ярости. Он был страшен – передернуло слегка даже не испытывавшего страха на поле боя Сомерсета. Впрочем, Сомерсету и не доводилось видеть Босуэлла в поле, в седле, в бою.
– Дайте мне людей, протектор! Дайте людей, слышите вы?! Я выйду на свою сторону границы – с другой стороны…
Эдуард Сеймур перевел дух. Шквал, обращенный не к нему лично, мог быть использован на благо племянника-короля и Англии в целом – вначале-то, с первого взгляда, вид у Патрика Хепберна был такой, что лорд-протектор инстинктивно стал нашаривал рукоять кинжала на поясе, не чувствуя безопасности даже у себя дома, среди слуг и пажей. Как удачно сложилось, что он тогда не пустил Босуэлла устраивать свои дела на завоеванной англичанами территории! И вот теперь Патрик Хепберн пришел сам и готов душу свою предложить за то, чтоб нанести урон бывшей повелительнице.
– Вот же они, дорогой друг!
Слова и точные, и безжалостные вверху листа, и путь избран отныне: «вассальная присяга милорда Босуэлла Эдуарду VI и соглашение между ними…»
И он прочел то, что ниже – статьи, которые окончательно отрезали его от дома, теперь не только покинутого, но и оскверненного:
Указанный граф Босуэлл должен отказаться от власти над собой шотландской короны, и как не иметь сношений с кем-либо там в правительстве, так и не раскрывать намерений Его величества короля кому-либо в Шотландии, поддерживающему партию Правителя Шотландии, но оказывать всякую помощь и содействие всем лейтенантам, управителям, капитанам, которых Его величество король Англии пошлет туда, в Шотландию, для обретения доброго союза обоих королевств, прославления его имени и устранения беспорядков.
Также указанный граф Босуэлл должен содействовать Его величеству, и его лейтенанту или первому капитану, своими силами в количестве 88 конных, дабы огнем и мечом вторгнуться в Шотландию, или иным другим способом следовать за военными силами Правителя Шотландии, и досаждать ему постоянно, так и в той мере, как того потребует Его величество или Его величества лейтенант.
Также указанный граф до тридцатого дня ноября месяца 1547 года должен передать в руки Его величества замок свой Хермитейдж.
– Я уже передал вам в руки, Сомерсет, один свой замок… – заметил он мимоходом, с блеснувшим в голосе горячим гневом, – и чем это завершилось? Благодарю покорно! За своей собственностью впредь я стану следить сам, раз вы не в состоянии уберечь доверенное! Дайте мне людей и денег, Нед, а прочее пусть горит огнем…
По тому, как, забывшись, оговорился, назвав милорда герцога прежним фамильярным именем, только и было видно, насколько не в себе сейчас Босуэлл, всегда выдержанный сверх меры даже и в ярости.
Также Его величество станет помогать указанному графу и поддерживать его против властей Шотландии, и должен защищать его замок Хермитейдж теми силами, которые будут потребны. И если замок будет утрачен – отбить его снова; и после 1548 года, будет ли он отбит или захвачен, должен будет отвоевать его для указанного графа вновь, или дать за него компенсацию в виде достаточного числа иных земель Англии, к удовольствию его светлости.
Босуэлл поднял глаза на Сомерсета:
– Земли в Вестморленде в равном объеме, – быстро отвечал тот, еще прежде прозвучавшего вопроса. – Его величество не возражает.
– Я слышу об этом год… бумагу о владении мне на подпись, ваша светлость, прошу покорно!
И Его величество должен выплатить или обеспечить выплату указанному графу на устройство указанных дел пенсион в размере тысячи крон в год.
И одно короткое мгновение, равное удару угнетенного скорбью сердца.
– Перо! – молвил Босуэлл, не взглянув в сторону пажа, протянув руку.
Все еще манеры короля холмов, однако падший король отрекался от полной власти. Н, перечеркнутая E, внизу листа. Печатка с гербом, с оперенным шлемом.
– Ну, теперь-то всё? – спросил он у Сомерсета. – Так где мои люди, протектор, все эти восемьдесят восемь человек? Где мои деньги?
– А Хермитейдж?
Король холмов ощерился в ухмылке:
– Спасибо, нет!
Когда он повернулся в дверях, чтобы выйти прочь, от парения плаща, от всей высокой треугольной фигуры его пахнуло пронзительным холодом.
Все раскрылось, когда Екатерина Парр, будучи, по слухам, уже беременной, застала их вместе – мужа, барона Садли, и падчерицу, юную Бесс Тюдор – в объятиях друг друга. Был то первый раз или нет, достоверно никто не знал. Том Сеймур сидел в покоях Босуэлла в Сент-Джайлсе – кабинет и спальня разом – пил дешевое вино и темный эль вперемежку и жаловался на жизнь.
– Она ж сама, сучка, на меня налипла… видал бы ты, как глазки строила! Горяченькая, вся в мать. И вдруг Кэт моя входит – ей бабы ближние нашептали, видать. Бог ты мой, что тут было, в этом курятнике! Ну, Кэт девчонке, понятное дело, ни в чем не поверила, написала Дэнни, отослала в Честнат…
Превратности жизни на чужбине и в услужении, думал Босуэлл, дома он бы не стал бороться с искушением вышвырнуть Тома в окошко даже при условии, что то был бы его последний собеседник во всю жизнь – ибо Патрика Хепберна все больше мутило от откровений старого приятеля. У Босуэлла обнаружилась – и он искренне считал то за примету старости, слабости души – странная способность сочувствовать женщинам в этом мире мужчин, особенно женщинам юным, не способным и в малом защитить себя. Если ранее, случалось, он шел на зов милосердия больше от воспитания, чем от чувства, то теперь…
– Томас, эта, как ты выразился, девчонка – сестра короля и наследница престола. Ты – человек, женатый на ее мачехе. Том, тебе это ничего не говорит, а?
– Босуэлл, – отвечал ему Садли чистосердечно, – добро бы от Гардинера, но от тебя проповедь – самое оно. Сам, что ли, ни разу гладкой целочке сорочку не марал? Ну, так не завидуй!
Босуэлл помолчал, спросил только:
– Том?
Но спросил так, что Сеймур сразу понял – сболтнул лишнего.
Лицо Садли тотчас сделалось непроницаемым:
– Я тебе ничего не говорил. Не было ничего. И никто ничего такого не докажет, понял? Кэт в тягости, вот ей и мерещится, что не след. А девчонку отослали прочь – оно и лучшему, концы в воду. Мне, кроме нее, есть, чем заняться – Дорсет готов дать недурные деньги за то, чтоб помолвить свою старшую дочь с королем.
Томас Сеймур, седина в бороду, нелепейшие воздушные замки на самом грязном фундаменте. Можно делать ставки, когда они обрушатся на его голову, осколками снося ее с плеч. Ничто не меняется с течением лет, ровным счетом ничто. Босуэлл был искренне рад, когда Сомерсет избавил его от компании брата, отпустив на север – взглянуть на земли, которые должны были стоить ему Хермитейджа.
Англия, Нортумберленд, ноябрь 1547
Пустые стены пустого дома – манор милях в десяти от Морпетского замка. Особняк красного кирпича, построенный недурно, но явно еще при первом Тюдоре. Пол местами просел, надобно переложить, резьба стенных панелей требует чистки, промасливания, натирки до блеска… Осматривающий комнаты Хэм МакГиллан, как кот, скользил за спиной стоящего в дверях Босуэлла, глядящего на пустошь, открывающуюся за оградой, тонущую в подступающем сумраке. Морпет… согласно семейной хронике, сгоревшей в Хейлсе, именно отсюда пришли в Шотландию де Хиббурны, сюда же фортуна вернула его самого… зачем? Глухой осенний день, когда и вовсе не рассветает в полной мере, особенно в этом суровом краю – Нортумберленд. Земли, которые он исходил в рейдах, как свои собственные, грозили и стать его собственными теперь. Вот это, значит, ему предлагают за Караульню?
– Ваша милость, лэрд, – доложил наконец Хэмиш, – комнаты бы просушить, белья вовсе нет, может, до замка уже – ночевать?
– Да в каком замке нас ждут-то теперь? Просушивай, – устало отвечал граф. – Крыша над головой есть – и ладно, когда нам было-то нужно большее.
Ночь они провели вчетвером у камина – Молот, МакГиллан, Бернс и их господин, спавший на лавке под старым пледом, наутро парни разогнали немногих английских слуг в деревню да в город в поисках самой необходимой мебели и утвари для житья. Простая еда вместе с кухаркой появилась после полудня, женщина с опаской посматривала на диковатого вида мужчин, говорящих на своем языке, но те обращали на нее мало внимания, вдобавок, дом стал уже заполняться и местной прислугой. Среди простых людей поговаривали, что сам хозяин также с Севера, но из других краев, что шотландец, что нрав у него гневливый, хотя отходчивый, что принял службу королю Эдуарду недавно, небогат, но честен с низшими и справедлив.
– А ведь красавец! – сказала кухарке Роуз мельничиха, привезшая муку, зашедшая посплетничать про нового жильца в старом доме.
– А толку! – пожала плечами та, успевшая присмотреться. – В летах уже, а один, как перст – ни жены, ни детей…
– Вдовец, быть может?
– Того мне не ведомо. А коли и вдовец – чего ж не женится? Дом есть, двор есть, и титул…
– А говорят эти пришлые промеж собой похоже, почти по-нашему.
– Так они ж не с гор, мне их парень младший сказал, они с границы, только с той стороны.
Та сторона границы лежала еще северней, за Алнуиком, где он, совсем юный, когда-то впервые продавался ныне уже покойному жениху покойной Анны Болейн. Сюда с огнем и мечом – оттуда – доходили его рейдеры, среди окружающих теперь Босуэлла людей вполне могли быть жертвы его налетов. И это было очень странное чувство – как если бы волка заточили в стаю собак, но не сказали им, что он – волк, и вот твари эти, чуя неладное, начинают принюхиваться, чтобы вцепиться в горло. В Морпете он, умевший засыпать на голых камнях, снова встретил свою бессонницу, заполненную именами, голосами, лицами уже ушедших людей. Это так было похоже на тюрьму, что он едва не сбежал из Морпета обратно в Лондон, в объятия осточертевшего ему барона Садли, если бы не нагрянувшие с визитом близнецы Хоуп, привезшие с собой полдома его слуг – и крайне возвеселившиеся, узнав, что и в Морпет к Босуэллу тоже начали стекаться приграничные беженцы, те, кто уходил из Шотландии после столкновения с законом и порядком, без разницы, английским ли, шотландским.
Архиепископа Сент-Эндрюсского все еще не утвердили, некому было снять с него церковное обвинение. Восемьдесят восемь конных – откуда это нелепое число? – посадит в седло граф Босуэлл, но не ранее, чем король раскошелится на тысячу крон. Ибо нет ничего верней старого правила: кто не платит – тому не служат.
«Нет смысла снова ждать Глэмиса в Приграничье, – писал Брихин, – ибо он ушел к себе на север, и недоступен сейчас для твоей мести». Что ж, не сейчас. Но этот день придет. И каждый, кто носит фамилию Дуглас, получит от него по заслугам.
«Многие хотят француженку, – писал Брихин, – сравнительно с Арраном. Она ведет себя достойней любого мужчины». Что ж, это он знал – что Мари де Гиз стоит любого мужчины там, где дело идет о силе воли. «Говорят, Дуазель пробыл у Валуа три дня подряд, обсуждая условия отставки регента».
Но следующую фразу в письме Джона Хепберна он осмыслил далеко не сразу, когда же понял… удар этот был внезапен и так жесток, что перед ним померкло даже пламя сожженного Хейлса. Он был всю жизнь слишком уверен, что фортуна благосклонна к нему, и привык считать, что волшебный плащ короля холмов окутывает и близких его, ограждая от превратностей пути, от скорбей юдоли земной, от бренности плоти… и так оно до поры и было, он приносил удачу всем своим, но теперь! Теперь он ощутил себя второй раз убитым, сраженным подло, грязно, наповал. Хорошо же, что свою собственную смерть он не успеет осознать вот так же, в подробностях… красивый, ровный почерк Брихина, их фамильный герб на восковой печати, украшенный вдобавок епископской митрой. Как странно рассудок цепляется за незначительные подробности, когда не хочет верить правде!
Когда в холл, вернувшиеся с охотничьей выездки на болота, ввалились довольные братья Хоуп, хозяин дома стоял, опершись о каминную доску, и смотрел прямо перед собой, мимо листка в руке, и рука эта дрожала. Рука, которая не дрожала почти никогда, комкала письмо.
– Дурные новости, милорд?
Адам был куда чутче Патрика, что неизменно веселило Босуэлла, но только не сегодня. Сегодня проще всего было бы ответить правду: парни, умерла ваша тетка – но даже теперь он сумел удержаться от первого порыва.
– Моя сестра скончалась, лорд Хоуп…
Переминаясь с ноги на ногу, сыновья стояли перед ним с минуту, но он их не видел. Младший из близнецов, наконец, потянул брата за рукав, пошептался, они выразили соболезнование, откланялись. Граф едва заметил их уход и то, что они вообще уехали из Морпета на другой день. Он думал о Дженет Хоум Гамильтон, ныне покойной, только о ней одной.
Расставаясь, он ведь оставил ее на милость Большого Джона – а что понимал он? что мог подозревать? как обойтись с ней в итоге? Глупцом зятя не назвал бы никто. Вся жизнь, каждая их встреча с Джен проносилась у Патрика перед глазами, и в каждой находил он то, что могло бы стать смертельным для ее брака, для жизни самой, и, видит Бог, он не мог бы назвать себя непричастным и невиновным. Как же безрассудно он обходился тогда – старший брат, мужчина – с ее доверчивостью, с ее горячностью к жизни, которой не должен был поощрять, не должен был пользоваться! Те роды ее прошли благополучно, но следующие уже не пощадили ни красоты, ни молодости, ни жизни. Она и не желала часто рожать, а теперь двое родов, одни вслед за другими… «Или он может оказаться жесток со мной, станет насиловать и бить» – он уперся лбом в ставни окна, скуля гэльские ругательства, прокусывая губу до крови, чтобы не орать в голос, когда так уместно вспомнилось… она ведь выходила замуж за Джона от того только, что ожидала от него иного отношения, но кто расценит, как принуждение, то, что муж хочет свою жену, когда ее дело – покорно исполнять долг? Что увидел тогда в их прощании Большой Джон и что он узнал после, решив расквитаться с Джен таким способом? – этот вопрос Патрик Хепберн задавал себе бесчисленное множество раз и не имел ответа. Какое идеальное убийство, даже не придется идти на исповедь! Всего лишь – взять ее, когда она не хочет, ибо так заповедал Господь – плодиться и размножаться. Женщина уязвима, и более всего уязвима в родах, теперь-то он это знал слишком хорошо. Что там было? Была ли при ней годная повитуха? А лекарь? Нашли ли мэтра Ренье? Почему сложилось не так, как всегда – Джен, смеясь, говорила, что рожает, как кошка, что приходской священник ею недоволен, ибо в муках обязана производить чад… Кровь, пропитавшая насквозь сорочку и постель Марион, «Патрик, я не хочу умирать!», лукавое лицо Дженет, улыбка, прядь волос, выпавшая на лоб из-под французского чепца, «мальчишку назову в твою честь, если позволит муж»… все это мешалось в его памяти, замещалось одно другим, рвало душу в клочья, назойливо стояло перед глазами и жгло – слезами, которые просились наружу, но он стыдился и слуг, и себя самого. Обе смерти переживал заново, одну за другой – первую, в которой виновен был прямо, как он считал, и вторую, к которой причастен косвенно, тем, что пренебрег опасностью, не уберег. Две женщины, которых любил, две, которые были ближе всего его сердцу – и одна и та же участь. И это чудовищное бессилие, которое он теперь ощущал, было хуже всего, что знал в жизни Патрик Хепберн, граф Босуэлл. Или вместо удачи отныне приносит он всем своим только смерть? От этой мысли холодела спина, как если бы сам дьявол, ухмыляясь, целясь, смотрел ему в затылок сейчас… Когда Джен замолчала, он списал отсутствие вестей на превратности долгого пути – времена стояли суровые. Четыре письма ушли втуне, но, в конце концов, ей, им обоим, могли запретить писать ему – регент или королева, безразлично. Дженет, малышка Дженет, он помнил, как началась ее жизнь, и знал теперь час, когда она завершилась. Брихин писал, дитя родилось мертвым. Но писал он также и то, что вскоре после похорон старшая дочь Клидсдейла Мэгги была сговорена за сына и наследника Джорджа Дугласа Питтендрейка… собственно, это и был ему прямой ответ от Большого Джона – молчаливый, но зять всегда был немногословен. Однако ясней, что видел он и понял за эти годы, сказать невозможно.
Джен помнилась ему, как живая, в ту их последнюю встречу – смеющаяся, с темными глазами, полными ласки, азарта жить. Он почти ощущал тепло ее тела в своих объятиях – несколько мгновений, прежде, чем пережил мысль, что больше они не увидятся никогда. Легче верблюду пройти сквозь ушко игольное, чем королю холмов достигнуть врат Царства небесного. Рай для женщин, только за то, что они рожают – и та фраза его снова оказалась пророческой. За грудиной болело, и ломило виски, он чувствовал себя так, словно живот ему распорол кабан – он видел такую смерть, и она мучительна, и так, наверное, умирает женщина в родах. С севера наползала тьма скорого дождя, дом и двор стремительно погружались во мрак. В миг в ставнях завыло, ударили с градом первые капли. Патрик Хепберн из полупустого, необжитого толком, темного холла, освещенного только жаром догоравшего камина, окликнул МакГиллана и велел подать виски.
– Наутро ему будет прескверно, – сказал МакГиллан Молоту, собирая в кухне поднос с едой.
Тот только пожал плечами:
– У его милости крепкая голова.
– Но не нутро…
Оба не слыхали, чтобы его милость молился, зато слышали, как он богохульствовал – полночи, черно, смрадно, площадными словами кроя Всевышнего.
Пришел в себя спустя трое суток, сел в седло и вернулся в Лондон.
Шотландия, Стерлинг, Стерлингский замок, ноябрь 1547
Анри Клетэна слегка покачивало на твердой земле – и от усталости, и от того, что мсье Дуазель примерно на протяжении месяца покидал палубу корабля только лишь для совещаний с сильными мира сего. Когда он, наконец, добрался до Стерлинга, больше всего ему хотелось горячего вина и в постель, причем, сразу на двое суток, но француз поморщился, встряхнулся, переменил промокшее в осенней дороге платье и, сообразив на себе приятное выражение лица, двинулся к королеве-матери. Легкая походка, живой взгляд карих глаз, улыбка парижского карманника… не так уж много солнца в жизни Марии де Гиз в последние дни, так отчего бы не поддержать королеву хотя бы солнечным нравом своим? Она расцветала, когда слышала чистый выговор его речи – здесь, среди шотландцев, привыкших жевать французские слова, как вчерашний холодный порридж. А поддержать королеву требовалось, ибо дела Шотландии были куда как плохи. Проще говоря, Шотландия стояла на коленях, поверженная латной перчаткой герцога Сомерсета.
Лорд-протектор на сей раз весьма умело воспользовался временем, которое было в запасе до холодов, и результатами битвы у Пинки-Кле. Помня прежний опыт, он даже не пытался штурмовать Эдинбургский замок, но разместил войска в Эймуте, вернул в английские руки замки Хейлс и Хоум, восстановил гарнизон Роксбурга, три сотни его солдат доставлены морем на остров Инчколм, закрыть залив Ферт-о-Форт, дабы никто не прошел к Эдинбургу незамеченным. В Западной Марке английские войска размещены в Кастлмилке и Дамфрисе. Данди разрушен, Файф разорен, Киркубрайт обескровлен, весь Ист-Лотиан по сути – теперь английское графство. Сомерсет воплощал в жизнь свою старую идею, когда-то не одобренную Советом короля Генриха – взять Шотландию не единым рейдом, но охватить сетью фортов, так, как римляне некогда подчиняли себе Британские острова. В эти дни раскол пошел и между лордами Шотландии: те из них, чьи сыновья полегли у Пинки, в ярости и гневе требовали возмездия захватчикам и смещения регента, призывая поддержку французов, те же, чьи земли были уже под пятой англичан, запрашивали у правительства разрешения хоть для виду назваться «согласными», чтоб не пострадать еще больше. Тьма накрывала умы, и чувства человеческие, и родственные связи, и дружественные. Маршал Англии, барон Грей де Вилтон шел во главе английских войск с восточного направления к северу, и даже прожженный Уолтер Скотт Бранксхольм-Бокле, осажденный в своей берлоге, писал к королеве с горечью возраста и опыта: «я умоляю Ваше величество заставить правителя и лордов выступить совместно». Заставить? – думал Дуазель, проворно пересекая цветные залы Стерлинга, затаившегося на угрюмой скале – это шотландцев-то? Которые за века не научились признавать над собой ничью власть, не исключая и власти Церкви – и история с убийством Битона подтверждает это вполне? И чтобы эти черти договорились промеж собой о совместном сопротивлении англичанам? Хорошо хоть, королеве-матери удалось убедить Аррана перевезти маленькую Марию из Стерлинга в Дамбартон – не исключено, что де Гиз вновь сыграла на старой надежде регента женить на королеве своего наследника. Граф Арран тем временем, в панике, что невеста его сына достанется врагам, отбыл в Ист-Лотиан, отбивать занятые англичанами крепости, но получалось у него скверно. Вскоре противником были заняты еще и Браути, Ферри, Хаддингтон… Что ж, думал Дуазель возле самых дверей личных покоев королевы, закладывая складку плаща на плече перед тем, как младший из Монкрифов объявит его приход, возможно, хоть новые вести слегка скрасят черные дни близкой зимы для женщины, замершей сейчас на молитвенной скамье у комнатного алтаря – в трауре, с раздумьях, с сухими глазами уже отплакавшей своё Ниобеи.
То был момент, когда она совершенно пала духом. Все, что ни происходило в стране, было словно направлено Господом против нее лично – в дополнение к уже постигшим королеву бедам, и Мари де Гиз сражалась с роком из последних сил. Ей, как и всегда, было некогда плакать, требовалось действовать. А скорбеть и молиться – уже потом. Она не припоминала ни одного биения сердца в последний год, которое не было бы продиктовано чувством долга. Сбор войск, новые налоги в Парламенте, распределение средств среди лордов, спешная подготовка крепостей к вторжению врага. Удивительно, но ощущала она себя среди всех этих мужских хлопот совершенно естественно, тем более, что это не давало ей и минуты подвергнуться слабостям чисто женским – страху перед будущим и тоске по ушедшему, по тем дням и людям, коих уже не вернешь. Более всего сокрушалась она о своей женственности именно тогда – в дни перед Пинки – ведь именно ей, по силе духа, не слизняку Джеймсу Гамильтону, раз за разом ввергавшего Шотландию в пучину позора, следовало быть в седле, в доспехе, во главе войск… зато перед Тремя сословиями, уже после поражения, королева-мать говорила сама. В черном скромном платье, в черном чепце вдовы, она была скорбящая мать не только по своим детям… речь ее зажгла умы и сердца, как и то, каким жестом сняла она с себя вдовье жемчужное ожерелье, кладя его на стол:
– Я готова носить одно лишь обручальное кольцо покойного мужа моего, вашего государя, если на сопротивление врагу негде больше взять средств, кроме коронных драгоценностей Шотландии!
Воззвание к Генриху Валуа с предложением стать протектором королевства Шотландия ввиду брака между французским дофином и Марией Стюарт было принято при общем ликовании. Анри Клетэн, верный друг и помощник, торопливо поцеловал госпоже руку и отбыл в Париж, сама Мария де Гиз вернулась из Парламента в Стерлинг. О да, речь перед Тремя сословиями была полна вдохновения, но только леди Ситон и леди Флеминг видели, как рыдала она в своей спальне – от отчаяния, от страха, от одиночества, от того, что и последнее дитя придется оторвать от сердца, чтобы спасти. Вместе с одной маленькой Марией в Дамбартон и во Францию отправлялись еще четыре – дочери этих двух дам, а также лорда Ливингстона и лорда Битона. Сама же королева-мать была настолько разбита чередой несчастий, свалившихся на Шотландию в последние годы – те годы, что она была женой короля Джеймса – что робкая мысль уехать на родину вместе с дочерью посещала ее все чаще и чаще… Вот и теперь, стоя на коленях перед образом Богородицы, но глядя не на образ, но вглубь себя, королева мучительно размышляла о том же самом – бежать к уюту и покою своей прежней жизни, как вызвало в ней всё женское, или принять бой, пусть даже погибнуть, как требовало мужское? Кровь Гизов стучала в висках так, что темнело в глазах.
Дверь отворилась, королева поднялась с колен.
И еще прежде того, как грум произнес имя, она уже знала, кто это. Господь милосерд, он не оставил ее друзьями, стало быть – принять бой, облечь в кирасу непреклонности самую душу свою.
– Что ж, Его величество согласен, – молвил посол с порога, как всегда, прежде поклона спеша принести королеве-матери весть, – он принимает условия регента.
– Но теперь, друг мой, надо, чтоб регент не переменил условий! – с горечью отозвалась королева-мать.
Анри Клетэн поцеловал руку своей госпоже:
– Простите великодушно, я грязен, как черт, только с дороги, но почел долгом своим явиться сразу, чтоб хоть отчасти утешить ваше беспокойство, мадам. Бумаги мой секретарь доставит вечером.
– Вы, Дуазель, вечно выглядите, как завсегдатай придворных праздников Фонтенбло, – улыбнулась Мари де Гиз, – и еще имеете дерзость пенять на свой внешний вид! Покажитесь же при дворе хоть раз в должном, с вашей точки зрения, образе – право, я хочу на это посмотреть!
– Как будет угодно Вашему величеству, – темные глаза Клетэна смеялись, – вот только изгоним из Шотландии англичан, чтоб я смог хотя бы несколько ночей подряд провести дома, а не в пути! О, тогда, клянусь, вы увидите меня настоящим!
Леди Флеминг, на минуту задержавшись в дверях покоев королевы, вероятно, желала что-то сказать, но молча проследовала в парадную спальню, Анри Клетэн, поднимаясь с колен, поймал на себе ее долгий взор, но сам был занят сейчас королевой, не фрейлиной. Бледное лицо, тени под глазами, сухая складка губ. Улыбка проблескивает, как луч солнца в холодной воде северного моря – мелькнул и нет его. При короле Франциске они не встречались, но очаровательную живость герцогини Лонгвиль когда-то воспевали в сонетах придворные рифмоплеты – о да, она была легендой французского двора, и легендой прекрасной. А здесь… годы несчастий, сражений, бурь. Как она одинока, думал Дуазель, рассматривая Мари де Гиз – не впрямую, ибо так на королеву не смотрят люди, понимающие должное обхождение, но серией легких взглядов, направленных как бы вскользь, не могущих оскорбить. Одинока особенно теперь, когда при ней остались разве немногие верные. Граф Хантли в плену, граф Сазерленд в Нагорье, изредка появляющийся граф Аргайл – камень, на котором можно строить дом, но ты никогда не узнаешь, что у него внутри, кроме вот тех самых чудовищных белых собак, да и те – снаружи. Ситон… Ситон серьезно болен, да и здоровый-то вечно – ни себе, ни людям. Эрскин и Ливингстон, оба потерявшие сыновей при Пинки, отбывают во Францию охранителями маленькой королевы. Флеминги отправляются также, и королева лишится еще и любимой придворной дамы. Двор опустеет шотландцами, но наполнится французами – сьер Д’Эссе уже собирает войска для экспедиционного корпуса, направляющегося в Шотландию ближе к лету, но король еще не вполне решил, необходима ли французская армия в Шотландии. Однако прежде, чем тут высадятся французы, следует решить многое, дабы подготовить почву.
– Итак, что мы должны вашему государю, мсье Дуазель?
– Крепости Данбара и Дамбартона – в залог, это первое. Обручение королевы и дофина, – перечислял тот, – титул протектора королевства, с тем, чтобы все дела были переданы в его руки.
Так, мелькнуло в голове Марии, стало быть, для нее здесь места больше не станет, разве что тихая жизнь, мирная старость в Лонгвиле или у матери в Шательро. Мари де Гиз, коронованная королева Шотландии, королева-мать, возвратится к тому, с чего начиналась ее жизнь – келья в монастыре Понт-э-Мезон… зачем же, зачем дядя Антуан некогда извлек ее оттуда? Для бед жизни земной, для сонма горчайших разочарований. Старая карлица, проковыляв через комнату, ткнулась в колени королевы большой головой, зарылась лицом в бархат юбки, та погладила ее по спине, как погладила бы собачонку. Снова спросила посла:
– Но кого его Величество желает поставить во главе правительства?
– Регент будет смещен, но в любом случае, следует дожидаться совершеннолетия королевы. Конкретного лица Его величество пока не называл.
– Что в итоге он согласен дать регенту? И решили ли вы вопрос о богатой невесте для его сына, с тем, чтоб Арран наконец оставил бредовую идею женить своего отпрыска на моей дочери и согласился на французский альянс?
– Речь идет о дочери герцога Монпансье.
– Партия недурная, если сойдутся в приданом, Джеймс Гамильтон славится своей жадностью.
– Король обещал сам уладить этот вопрос. В нашу задачу входит убедить регента согласиться – в очередной раз – с тем фактом, что его бездарное правление не способствует дальнейшему нахождению у власти.
– Не способствует, мсье Дуазель, и, видит Бог, я первая соглашусь с вами, однако у графа Аррана есть одно существенное преимущество перед всеми, кого мог бы предложить в правители ваш государь… он – шотландец королевской крови. Второй такой же, равный ему, сейчас женат на племяннице покойного Генриха Тюдора и еще менее регента пригоден к подобному месту.
Это верно. Де Ноайль, французский посол в Лондоне, регулярно присылал известия о новых фантазиях графа Леннокса, по-прежнему претендующего на верховную власть в Шотландии – хотя бы во время малолетства королевы. Фантазии эти были безумными, а исполнение их – очень хлопотным по последствиям для страны, в которой Леннокс собирался главенствовать. Сейчас же граф Леннокс был одним из командующих английских войск, разоряющих Западную Марку.
– Да, мадам, выбор у нас невелик, но кто-то же должен осуществлять протекторат французского короля здесь, в Шотландии.
– Француза они не потерпят, – молвила королева-мать, даже не указывая, кого имеет в виду, нобилей только или Три сословия Парламента целиком.
– Да, мадам, – опять согласился Анри Клетэн. – Но если то будет француженка?
– Не знаю, готова ли я остаться здесь на долгий срок, – призналась королева. – Умы людей столь изменчивы, и до такой степени перешли в подозрение, что от самых близких я вижу одно только отчуждение. Будь я мужчиной, они бы подняли меня на плечах, но оттого только, что я слабая женщина…
– Будь вы мужчиной, – прямо отвечал Дуазель, – каждый из шотландцев оспаривал бы ваше главенство, пока не скинули бы, навалясь толпой, как у них в обычае вести себя что с королями, что с князьями церкви. Нынче тот час, когда именно слабая женщина не вызовет подозрений. Тем паче… вы отнюдь не слабы, мадам!
Мария подняла на него глаза, посол улыбался. Под слоем галантности в Анри Клетэне скрывалась здоровая натура парижанина – горлопана, бойца, опытного воина, авантюриста – того, кто не отступит перед любым капризом судьбы. Встать, когда тебя свалили в грязь, дать сдачи, обтереться, двигаться дальше. Подобной устойчивости не сыщешь порой у людей более благородной крови.
Королева устыдилась минутной слабости.
Англия, Лондон, Сент-Джайлс, ноябрь 1547
То были годы, когда Господь уподобил его Иову – так казалось тогда. Ибо череда потерь тянулась нескончаемо, особенно оскорбительно от того, что Патрик Хепберн ничего не мог приобрести, но только выпускал из рук. Разорение и потеря Хейлса, пусть даже он снова попал под англичан после осады Хаддингтона и мог быть возвращен – при условии полной покорности Босуэлла герцогу Сомерсету, конечно. Безденежье, равное нищете, потому что тысяча крон короля Эдуарда оставалась только цифрой на бумаге присяжных статей. Собственная продажа во дни отчаяния, и так задешево – сравнимо с чувством собственного достоинства. Смерть сестры, которую он куда переживал дольше, чем могло показаться заново прилипшим к нему в Лондоне близнецам Хоуп. Известие о том, что хранителем Долины назначен старый друг Вне-Закона, что на Караульне ставят артиллерийскую батарею – как на случай прихода англичан, так и для предупреждения возвращения законного хозяина. Бессилие, бесправие, бездействие – троица чувств, которые выклевывали его подчистую день за днем, как ту вечно отрастающую печень Прометея, и, просыпаясь каждое утро, он снова и снова возвращался на круги своя… Крайтон еще оставался во владении Хепбернов, хотя в замке находился новый комендант и гарнизон регента – во избежание бунта. Но, когда получил известие, что после долгой тяжбы дело о вдовьей части между Робертом Максвеллом, пятым лордом, и его мачехой, леди Агнесс Максвелл, решено в пользу первого и в ущерб второй, Босуэлл почти не был удивлен. «Бездна бездну призывает голосом водопадов Твоих; все воды Твои и волны Твои прошли надо мною». Вступиться за мать некому, пока он в изгнании, дядья, все трое, не были для леди Агнесс кровной родней. Если каждым новым ударом судьба призывала его к покорности, то сперва добилась только ожесточения и омертвения всего живого. Но он молился, Патрик Хепберн снова начал молиться. Слова, которые едва помнил, сами слетали с губ, как падали они с губ мальчишки возле гроба прадеда – кем он был когда-то, далеко в прежней жизни, еще в чистоте души. Когда бы знать тогда, через что придется пройти, и во что обратиться, полностью осквернясь… И как? Шаг за шагом, незаметно уступая дьяволу частицу сердца в мелочах, в одном-единственном уклонении от чести, долга, милосердия, потом – в следующем, и в следующем, и снова… Молился он на латыни, но прямо с Богом разговаривал по-гэльски, как во дни юности, во дни наибольшего, черного горя, когда сходил с ума в узилище волею короля, когда умерла Марион.
Дни и ночи сливались в сумерки, которым не было конца и края.
Но потом начало светать.
Шотландия, Мидлотиан, весна 1548
Стрельчатые арки проемов, словно скрещенные стебли ирисов, побелка потолка меж чудовищных ребер свода. Церковь Святой Девы Марии в Хаддингтоне была едва ли не самой большой приходской церковью Мидлотиана – почти собор, лишь чуть-чуть не добирающий длиной до эдинбургского Сент-Джайлса.
– Ваше величество уверены, что это годная идея? – голос мсье Дуазеля был полон глубокого скептицизма. Право, когда он в начале зимы размышлял об одиночестве королевы-матери, о хрупкости и женственности, о необходимости поддержать, ему и в голову не приходило тогда, на что эта нежная дама способна. А ведь состоял он при шотландском дворе уже больше года, мог бы и догадаться…
– Даже если и нет, – хладнокровно отвечала Мари де Гиз, прихватывая подол юбки, чтоб удобней протиснуться в узкий ход, – каким иным, по-вашему, способом, господин посол, я могу воодушевить людей, если не личным примером?
Когда в середине января Грей де Вилтон занял Хаддингтон и послал Ричарда Палмера рыть вокруг города траншеи и строить укрепления, никто и не предполагал, что попытки шотландцев вернуть город затянутся столь надолго и будут до такой степени бесплодны. Потери – и только, Вилтон же, напротив, мог позволить себе выйти из города с рейдерской партией и взять штурмом Далкит, словно поблизости, в Масселбурге, и вовсе не было войск регента с самим Арраном во главе. Позор и унижение – вот что терпела королева-мать день ото дня, и душу ее сжигала ярость Гизов, не могущая найти себе утоления в сражении, а потому воплощающаяся в битве духа.
Королева-мать, качнув фартингейлом, стала подниматься по винтовой лестнице на колокольню церкви. Не первый раз приезжала она сюда – во францисканское аббатство Хаддингтона, в Нанро, и в церковь Девы Марии – осматривать осаду и укрепления Хаддингтона с высоты, и за время этих поездок не менее полутора десятка ее слуг погибло или пострадало под обстрелом англичан. Но королеву это не останавливало, хотя она искренне оплакивала каждую смерть. Ей нужно было видеть неутихающее сражение за Хаддингтон, раз она не могла сама выйти на поле боя.
Хмурясь и покусывая ус, Дуазель последовал за женщиной на колокольню.
Дела их были плохи, и от того, что королева-мать с охотой выставляла себя мишенью для английских канониров, поправиться не обещали. Англичанами были воздвигнуты крепости в Эймуте, Роксбурге, Хоуме, на Инчколме и в Браути, чуть позже – в Лаудере, Данглассе, Инчкейте. Действия войск Сомерсета простирались вплоть до Ламингтона в Клидсдейле, Салтона в Ист-Лотиане, Данди в графстве Ангус. Четырьмя днями позже захвата Далкита люди Грея де Вилтона вновь вышли в рейд – на сей раз в Масселбург, сожгли городок и рыбацкие деревни на побережье, увели с собой скот, пустили пал на поля, вырубили сады. Выжженная земля – вот что оставляли за собой войска герцога Сомерсета, у себя на родине прозванного «Добрым». В конце мая Эдуард Сеймур прямо писал коменданту Хаддингтона Джеймсу Уилфорду о том, что «церковь Девы Марии должна быть разрушена, и прилегающая к ней местность – разорена полностью». И где же они, слова его воззвания к шотландцам по зиме: «поскольку мы волею Бога живем на одном острове, и нет народов, столь схожих по правилам жизни, нравам, обычаям, укладу, то следует быть нам, как братьям, на острове Великой Британии… разве это возможно – одному королевству иметь разных правителей? Ибо цель наша – не завоевать Шотландию, но соединить браком два королевства на едином острове в одно – в любви, согласии, мире и милосердии». Не меч я принес вам, но мир, однако мир вновь оборачивался мечом для упорно не желающих мира.
Но к чему бы ни взывал добрый герцог, в июне долгожданные французы наконец высадились в Лейте – сто двадцать судов, шестнадцать галер, бригантина и три тяжелых корабля. Командиру экспедиционного корпуса Д'Эссе от государя было велено принимать приказы Марии де Гиз «как мои собственные» – протектор королевства Шотландия Генрих Валуа вступил в игру.
Англия, Лондон, лето 1548
Письма летели из конца в конец света, пересекая болота, поля, реки и даже сам Канал. Генрих Валуа писал к Марии де Гиз, писал к ней же коннетабль Монморанси, писал к матери и сестре юный герцог Франсуа де Лонгвиль – о том, что если б не возраст и не ответственность перед своим людьми, непременно прибыл бы в Шотландию лично защитить обеих дам собственным мечом и копьем. Строчки расплывались в глазах, Мари де Гиз плакала в спальне, слезы неостановимо лились сами собой… привет из прошлого, боль матери, утратившей ребенка, сыну тринадцать, а она знает его лицо только по миниатюрам, которые каждый год присылает Антуанетта де Гиз, бабка храброго лонгвильского герцога, вырастившая того, как свое младшее дитя. Молитва, четки, распятие, образ Богородицы, и королева-мать садится за письменный стол, готовя собственноручный ответ.
Летели письма из конца в конец страны и даже через границу – к врагу. Досточтимый правитель королевства Шотландия, граф Арран, бесплодно стоящий осадой под Хаддингтоном, писал в Англию, намекая, что может еще раз переменить сторону, если ожидаемая французская помощь не придет. Но вот незадача – сын его находится в заложниках у Генриха Валуа, в ожидании богатой невесты и в пажах при дворе! Писал де Ноайль из Лондона в Стерлинг к Дуазелю и Д'Эссе, сообщая последние слухи при дворе короля Эдуарда – о том, что Сомерсет, слишком занятый Грубым сватовством, накренился, но выровнялся, но Джон Дадли, граф Уорвик, и Паджет, первый секретарь, едва ли оставят попытки под него подкопаться.
И летели письма с севера Шотландии, из-под пера хладнокровного брихинского епископа – на юг, в Лондон, в Сент-Джайлс, в руки его племянника, пребывающего равно в тоске, в бессилии своего бесправия, в ярости, более естественной для дикого зверя, заточенного в клетку, нежели для изгнанника, покорного судьбе. Чем дольше находился он в стане врага, которого презирал в глубине души, даже подчиняясь, чем более ощущал, как ток настоящей жизни – боя, схватки, сражения – проходит там, вдали от него, тем горячей ненавидел он причину своего изгнания, женщину, которая уязвила сердце, отвергла руку, лишила чести. Но не мог и не восхищаться ею. Мари была хороша даже под пером лишенного романтичности в слоге Джона Хепберна Брихина.
«Далее мы наблюдали вот что. Французы прошли мимо Данбара в виду английских дозорных и высадились в Лейте. По словам очевидцев, было их что-то восьми тысяч, в том числе, наемники – немцы, швейцарцы и датчане, но по прибытии насчитали меньше, у страха, равно как у надежды, глаза велики. Командующий Д'Эссе помчался к королеве-матери в Стерлинг, оставив всю работу по выгрузке флорентийцам Строцци – богу галер Леону и брату его Пьетро, полевому командиру большого опыта. Преподнеся дары и припав к руке королевы, мсье Д'Эссе так же легко выступил было на Хаддингтон, но де Вилтона не очаруешь парижским шармом, тот отошел от Масселбурга и укрылся в городе, за стены, оставив в наивном французе стойкое убеждение, что „испугался“, о чем Д'Эссе спешно и доложил де Гиз. Можешь представить себе ярость нашей кроткой госпожи! Та ведь отправляла его на осаду, не на прогулку… о дни, в которые никто не хотел воевать, но только славословить свою доблесть! В конечном итоге французская вдова поднимала войска в бой сама. Доносят, что она в сопровождении только лишь своих дам, яко царица амазонок, направилась в Эдинбург, пройдя все дома нобилей на Королевской миле пешком, говоря с нашими на родном языке, который акцент делает еще милее в ее устах, удивляясь, что, верно, эти люди зашли под кров никак не уклониться от битвы, но только лишь передохнуть, ибо природная доблесть шотландцев прославлена в веках. Со своими соотечественниками де Гиз говорила по-французски и в тоне совершенно ином. Делайте, с презрением молвила она, что угодно, и поступайте, как вам угодно – мне все равно. Два разных этих способа дали в сумме действие именно то, которого следовало достичь – обе нации кинулись на осаду Хаддингтона с равным воодушевлением. Ты был прав, эта леди – боец в юбке. И, пожалуй, она куда лучший король, чем был ее муж…»
Заслужить похвалу Брихина дорогого стоило. Босуэлл улыбнулся и продолжил читать. Несмотря на то, что имел мало желания сочувствовать бывшей любовнице, он не мог не отметить: Мари приходится несладко, но держится она отменно. Впрочем, эти чувства быстро смывала жгучая горечь разочарования – ему следовало бы быть там, самому руководить осадой, защищать родные края, если бы та самая достойная леди соблаговолила вернуть его домой, сняв обвинения. Но нет, придется возвращаться не через мир между ними, а через кровь и войну. Придется вынудить ее принять графа Босуэлла, если королева не желает по собственной воле согласиться с тем, что он нужен ей.
Пентесилея. амазонка-воительница. Ее видели всюду – и на Хай-стрит в Эдинбурге, и в Холируде, и даже в лагерях французских войск, любезной, в ровном настроении, в скромном облачении вдовы, в дорожном костюме, ибо теперь она путешествовала большей частью верхом. Данбар был отдан в руки французов, Мильорино Убальдини начал восстанавливать и перестраивать его немедленно. Французы укрепляли Лейт, Милхейвен, Инчгарви, замки Блекнесс и Стерлинг, пока сооружались новые крепости в Инвереске, Инчкейте, Лаффнессе. Форт против английского форта и крепость против каждой крепости, занятой людьми Сомерсета. Из числа слуг собственного дома Мари де Гиз собрала всех, кто может держать оружие, направила на осаду Хаддингтона. Вместе со словами напутствия в лагерь осаждающих от нее поставляли хлеб, вино, ячмень, мясо.
И мало кого, как ее, поминали в те дни в церквях Мидлотиана словами благодарения.
Англия, Лондон, сентябрь 1548
Барон Садли овдовел. Бедняжка Екатерина Парр родила слабую девочку, окрещенную Марией, и в начале осени скончалась в горячке, упрекая мужа в том, что он отравил ей жизнь своим беспутным поведением. Барон Садли был искренне опечален – речи больной, омраченной рассудком женщины сильно повредили ему во мнении общества в целом и короля-племянника лично, а ведь он сердечно любил покойную и даже разбил сад в своем имении исключительно для ее услады. Впрочем, оказавшись единственным наследником жены в части земель и средств, Томас Сеймур слегка приумерил скорбь.
Что до леди Елизаветы Тюдор, то она также была больна, ходили неясные слухи о какой-то повитухе, якобы вызванной в дом Дэнни в Честнат, к молодой светловолосой девушке в маске… слухи эти столь яро возмутили достойную дочь старого Гарри, что во гневе Тюдоров – точно рассчитанном и изящно выраженном – четырнадцатилетняя леди Елизавета писала лично протектору Сомерсету и всему Тайному совету своего брата, настаивая на медицинском освидетельствовании и публичном опровержении слухов, порочащих ее честь и достоинство. Эдуард Сеймур не ответил ни нет, ни да, ибо ситуация была со всех сторон щекотливая. Жизнерадостный вдовец, его брат, тем временем предлагал леди Елизавете свой дом в Лондоне, ежели она соберется навестить столицу, и выспрашивал у казначея юной дамы о расположении ее доходных земель, раздавая советы, как было бы удобно их поменять на иные, ближайшие к его собственным угодьям. Утруждая себя хлопотами по устройству следующего витка придворной карьеры, Том Сеймур ныл, двурушничал, лгал, зубоскалил – и повисал на ушах Босуэллу с той тщательностью, как умеют только люди, занятые исключительно собственной персоной. День, проведенный вне общества Тома Сеймура, граф почитал в ту пору величайшей удачей. Впрочем, лучше и такой собеседник, чем вовсе никакого, иначе Патрик Хепберн оставался наедине с собственными мыслями, тяжбами, долгами, бесплодными сожалениями и лисьими укусами совести – внезапно совести, да – и этот хор греческой трагедии, возникающий в голове все более назойливо и некстати, отнюдь не веселил его и нрава не улучшал. Де Ноайль, пообещав французских денег, платил от случая к случаю, и рассчитывать на милость Генриха Валуа теперь, когда король ввязался в шотландскую авантюру, сильно не приходилось. Герцог Сомерсет, лишив его Хейлса, дав взамен нору в Морпете, также был занят северным вопросом – и никакой тысячи крон от короля Эдуарда все еще видно не было, как не видно было и людей под штандарт Босуэлла хотя бы для самого скромного рейда. И только Джон Бартон, благослови Бог старого пьяницу, исправно выходил в море, громя голландцев в Канале. Император Карл сперва обращался с призывом к Аррану – умерить пиратство – затем, не достигнув успеха, к протектору Сомерсету, как к человеку, фактически завоевавшему Ист-Лотиан, затем – даже к Генриху Валуа, раз он провозглашен протектором Шотландии… Но «Блуднице Лейта» нипочем были любые короли, и в итоге император спас свое добро только тем, что стал отправлять с голландскими купцами конвой военных судов. Джон Бартон приуныл, ибо чутье у старого селки было отменное, и встал на рейде английского Бервика со всеми тремя судами, включая «Славу Мидлотиана» и «Бродягу Севера», дабы избежать преждевременного и напрасного, как он пояснил, повреждения драгоценного имущества его милости. Его милость долго и вдохновенно выражался по-гэльски в ответ на эту весть, ибо кошель графа Босуэлла пустовал уже давно.
Агнесс, леди Морэм, промолчала в ответ на его внезапное письмо. Зато Джон Хепберн Брихин гонцов слал исправно, они находили дорогу в Сент-Джайлс, несмотря на любые превратности пути и погоды.
«В битве за Хаддингтон, – писал дорогой младший дядя, – англичане потеряли несколько сотен мертвыми, также взято изрядное число пленных. Королева-мать лично прибыла в наш лагерь для бесед с солдатами и поздравлений. „Поскольку, – сказала она, – мое государство держится на вас и вашей службе, только правильно, что и похвала, и награда исходят от меня лично“. Но первый приступ осады опять не дал ничего, кроме сиюминутного воодушевления, мы имеем дело не только с умным врагом, но и с союзником, который не станет утруждать себя без выгоды. Французы не намерены брать город, пока не будет подписан новый шотландско-французский договор. На первой неделе июля де Гиз покинула Эдинбург и верхом отправилась в Хердманстон. В аббатстве Нанро был созван Парламент для одобрения нового мира между нами и Валуа. Три сословия согласились на брак, протекторат, передачу крепостей французам в залог, отплытие маленькой королевы за Канал. Королева-мать выглядит усталой, поблекшей, измученной, как женщина, живущая лишь постом и молитвой, однако в равной степени – одухотворенной. Из Нанро она отправилась вновь в лагерь наших и французских войск, пробыла там несколько дней, а вечером в понедельник поднялась на колокольню церкви Девы Марии в Хаддингтоне, как делала уже не раз. Около десятка ее слуг было тогда убито при взрыве от обстрела из пушек, однако де Гиз не выказала ни страха, ни отчаяния при этом зрелище, только скорбь. После мессы по погибшим королева отбыла в Дамбартон – сделать последние приготовления к отплытию дочери во Францию. Графу Аррану пожалован титул герцога Шательро – лишь бы он ратифицировал брак между Марией Стюарт и дофином Франциском, и это свершится в течение нескольких дней. Все дела положено было передать в руки Генриха Валуа».
– Кончено, – сказал Патрик Хепберн, прочтя об этом, отправив письмо в камин, – вот сучка, она все-таки легла под французов…
Босуэлл почти всегда говорил о Марии в третьем лице, если случалось упомянуть в личной беседе.
– Она ж и сама француженка, чего же ты ждал еще? – хохотнул барон Садли, привычно просиживающий свои новые штаны в старом кресле Босуэлла. – Что она будет вечно вздыхать в разлуке с твоими причиндалами? И почему тебя так бесит Генрих Валуа? Нас – понятно, но тебя?
– Потому что он делает мою работу – ту, к которой я недурно приспособлен.
– То есть, нагибает вдовую королеву Шотландии, хочешь ты сказать? – улыбнулся Том Сеймур, но Хепберн не одарил его даже взглядом, не отрываясь от созерцания ливня за окном. Ему казалось сейчас, что там, вместе с водой, утекает и время жизни, бездарно растрачиваемое в ожидании. Так оно и было.
– Томас-простак… даже шутки твои не изящней бреда пьяного виллана. Если бы он лез под юбку моей Мари, я бы только порадовался за парня – видал бы ты его итальянскую жену! Так нет же, он лезет под юбку моей стране с таким проворством, что дух захватывает. Что бы обо мне не говорили, я – последний человек, желающий видеть Шотландию вотчиной лягушатников.
И сассенахов тоже, подумал он, но промолчал. Приятельство с Томом Сеймуром еще не значило безопасности в беседе с Томом Сеймуром.
– Твой брат нажимает напрасно. Королева – женщина, за Шотландией нужно ухаживать, а не насиловать. Так он добьется только того, что союз с французами станет вдвое крепче, чем был.
– Так скажи ему.
«Зачем?» – подумал Белокурый и отвечал:
– Скажи ему сам, Томас. Протектор Сомерсет – далеко не то же, что граф Хартфорд некогда. В последнее время твой брат слышит только себя.
– Тогда за каким дьяволом ты отсылаешь меня к нему для разговора? – проворчал барон Садли.
Босуэлл не ответил и продолжал, глядя в окно поверх головы собеседника:
– Шотландию не взять войной. Сколько бы крови ни было пролито, сколько бы человечьего мяса ни было скормлено червям, мы все равно поднимемся снова, на любом кладбище, на любом пустыре – как вереск, как чертополох. И всякий, кто думает иное, – Босуэлл помолчал, но Садли точно услыхал в этом молчании «герцог Сомерсет», – несчастный глупец. Он тратит жизни англичан и шотландцев впустую. Точней, мостя дорогу к брачному ложу маленькой королевы и французского дофина. А в эти дни, под Хаддингтоном, он собственноручно застелил им постель…
Надменное лицо правильных черт, суровая складка губ, лютые глаза рыси. Занятно, думал Том Сеймур, какое злобное животное может вырасти из смазливого мальчишки всего лишь за двадцать лет.
Он жил в Англии один – так странно, как и пообещал покойной сестре. Печальные, пророческие слова. Думал ли Патрик Хепберн в самом деле о ком-то из своих ушедших тогда – неизвестно, но Розмари Уотсон, вдова купца-авантюриста, его тогдашняя метресса с улицы Свечников, что за собором Святого Павла, боялась его не меньше, чем обожала – никогда еще женщине не приходилось заниматься любовью со столь глубоко молчащим человеком. Она чувствовала себя механической игрушкой, куклой в его руках, и его зрелая, холодная красота, всегда черный костюм, быстрая, мерцающая усмешка были для нее не меньшей причиной еженедельного покаяния, чем спазмы похоти на грубой льняной простыне. Когда любовница вдвое моложе тебя самого, для мужчины это хотя и повод для гордости, но и напоминание о близком финале – не худшее, чем воскресная проповедь канцлера епископа Гардинера. Босуэлл по долгу человека светского больше, чем по убеждению, выслушивал теперь столь изрядные количества религиозного исступленного бреда, как никогда ранее. Да, он жил один, весьма скромно, несмотря на людей и средства, по присяжным статьям предоставленных кузену мальчиком Эдуардом – ибо те и другие были, подобно условной его верности, предоставлены на словах. Из тридцати человек его дома две трети составляли англичане, и им он слишком явно предпочитал своих ближних шотландцев и появляющихся тут порой перебежчиков со Спорных земель – и местные слуги любили его мало, примерно как девочка Розмари. Из гостей часто навещали Босуэлла барон Садли да братья Хоуп, с последними он беседовал и проводил время охотно, и был даже слишком любезен – для публики, непосвященной в его историю, отчего произошли о северном графе слухи весьма двусмысленные. Патрик Хоуп, наиболее дерзкий из близнецов, рискнул спросить Босуэлла о том напрямую, чем немало повеселил последнего, но и в этом случае Хепберн воздержался от оглашения подлинной причины своего расположения к молодым людям. По-настоящему жил он тогда только письмами Джона Брихина, только известьями с границы, только просчетом шансов на возврат.
Заключение Хаддингтонского мира подействовало на протектора Сомерсета живительнейшим образом – он вдруг вспомнил про обещанную Босуэллу тысячу крон. Теперь, когда первый восторг от прибытия французской подмоги прошел, когда союзники ожидаемо начали задирать друг друга, когда горожане Эдинбурга стали уставать от квартирующих у них гвардейцев Д'Эссе – настолько, что дело дошло и до убийства французского солдата… самое время настало разорвать в клочья мнимую тишину Приграничья, уставленного английскими гарнизонами. И кто для этого потребен лучше, чем местный уроженец, исходивший те края вдоль и поперек? Об этом герцог и спросил уроженца, призвав его для совета, бывшего достаточно дружеским, чтобы не напоминать, что один из собеседников платит другому скверно и нерегулярно.
– Послушайте-ка, Босуэлл… вот вам удачный момент проявить себя, послужить нашему государю. Хаддингтон до сей поры в осаде, и за мужество и опыт барона Вилтона я ручаюсь, как за себя, однако я был бы не против, если б сила нападающих преуменьшилась. Скажите мне, возможно ли оттянуть войска Аррана беспорядками в Спорных землях, к примеру? Жаль, в настоящее время на границе мир, ибо главари местных шаек сочли для себя уместным соединиться против нас.
Армстронги, думал меж тем Босуэлл, вы же взяли Мангертона задешево, он присягнул Тюдорам еще два года назад? Но если это случай оказаться на своей стороне Лиддела – почему нет? А уж он найдет, как повернуть его к своей выгоде.
– Мир на границе вечным не бывает, – молвил он и прибавил. – Допустим, я мог бы поднять Грэмов…
Как умело подавал он ту же интонацию теперь, интонацию, к которой Сомерсет, говоря откровенно, привык за долгие годы знакомства, как тягловый вол – к похлопыванию рукоятью кнута по хребту. Сколько мне это будет стоить? – уже и не нужно было произносить вслух. Связаться с Большаком Грэмом – дело нескольких дней. Перебежчики из «конченых» Незерби внезапно упали в ноги барону Дакру с жалобой на лорда Роберта Максвелла, хранителя шотландской Западной марки, который собирает силы вместе с французами с явным намерением вторгнуться в Спорные земли. Восемьдесят восемь человек в седло? Ограничимся сотней, небрежно отвечал Босуэлл графу Уорвику на прямой вопрос и ведь действительно вышел в рейд. Страдали те, кто стоял поперек все эти годы – Дугласы, Керры, Хоумы. Гонцы прыскали между Вестморлендом, откуда Босуэлл заходил в Шотландию, и Бранксхольмом постоянно, порой едва сходя с седла, чтоб оправиться и хлебнуть эля. Они увиделись с Уолтером Скоттом уже на Спорных землях, в доме Большака Грэма, под золотое слово Хепберна с обещанием безопасности легендарному шотландскому рейдеру.
– Уот, старина, ты меня знаешь – и если станешь грызть молодого Фернихёрста или старого Ангуса, кликни меня, я подойду с сассенахской стороны без промедления.
Уолтер рассматривал его, склонив голову к плечу, ощерив узкую пасть:
– Ты ведешь себя так, Лиддесдейл, словно под тобой земля горит, и нет ничего святого… – сказал умудренный опытом старый волк, и был не так уж не прав.
Рыжина подпалин сошла с висков Бранксхольма-Бокле, уступив место платиновой седине. Оскал открывал больше десен, чем клыков.
– Я старею, Уот, я хочу вернуться домой.
С такой откровенностью, пожалуй, он не озвучивал это ни себе самому, ни на исповеди, как теперь – старому товарищу по джеддарту и клинку.
– Странный способ торить себе дорогу обратно.
– Самый верный, Уот. Становиться нужным, а если не выйдет, но и вовсе невыносимым.
«Или вы избавите меня от Босуэлла», – сказал в те поры лорд Хоум королеве, – «или мы избавимся от него сами». Королева молчала – ибо против нее граф Босуэлл не предпринял более ничего со дня тех французских статей. Присмирел, стал опытней? Она не знала, что и думать, и во всем подозревала подвох. Видит Бог, следовало бы изгнать его на континент, тогда бы определенно было меньше шуму. Но избавиться от рейдов Босуэлла лорду Хоуму удалось не прежде, чем Белокурому нашлась с шотландской стороны внезапная подмога.
Англия, Лондон, Сент-Джайлс, ноябрь 1548
Джорджа Гордона Хантли протектор Сомерсет до сей поры держал в почетном заточении, желая обрести с шотландским канцлером бонд – попросту говоря, купить с потрохами, чему тот противился с наглостью, необычайной для пленника. Гордон торговался с Сомерсетом, как умеют торговаться лишь горцы – нудно, тошно, вязко, не уступая ни пяди в своем твердолобом упрямстве. Больше года продолжалось их единоборство с протектором, который даже готов был отпустить Бойцового Петуха за сбором выкупа на родину – но только под обещание вернуться, от чего Хантли решительно уклонялся, или под условием тайной присяги королю Эдуарду, над чем горец уж и прямо потешался в разговоре с кузеном. Они повидались, когда по осени Хантли привезли ко двору на новую беседу с Тайным советом короля, или, верней сказать, с тремя наиболее сильными, которые умело раскачивали кресло правителя под герцогом Сомерсетом – Дадли, Райотсли, Паджетом. Кортеж с пленным шотландским канцлером ненадолго остановился в Сент-Джайлсе по дороге в Вестминстер, ибо оба кузена пустили в ход всё, чем в данный момент владели, один – силу убеждения, второй – выпивку и немного денег конвоирам. Да и что такого, если два полунищих северянина с полчаса поговорят на своем жаргоне во втором этаже скромного особняка, оцепленного со всех сторон, откуда невозможно и мыши проскочить незамеченной?
Джордж отяжелел от оседлой жизни фунтов, должно быть, на десять, если не на двадцать, чему несказанно злился. На Босуэлла он смотрел едва ли не с завистью – кузен предстал со всем блеске зрелости и выглядел сейчас куда внушительней, чем невзрачный перебежчик, явившийся к Бойцовому Петуху сразу после Пинки. Высокий, мощного сложения, сухой в теле, полный грозной и резкой силы, Патрик Хепберн внешне мало переменился за годы, если не заглядывать в глаза и не обращать внимания на заметную седину. Власть и деньги – обретая их обратно, хоть в малом, хоть ненадолго, Босуэлл воскресал духом и плотью. Безвестность, бессилие и бесправие – да он заново загонит их в глотку своим врагам! Они говорили уже порядком, конвой Хантли хотел отправиться в путь до сумерек, Босуэлл дважды отсылал Хэмиша вниз – улещивать капитана сассенахов. Гэльский… благословение юности – и легкой памяти, которая сохранила его, дар невозвратного прошлого.
– Передают, под Джедбургом была свара, когда оттуда пытались выбить испанских наемников Сомерсета… а эль здесь у тебя годный! – Хантли, причмокнув, опустошил кружку наполовину, утер салфеткой рот.
– Эль у меня всегда лучше вина, кроме тех случаев, когда я при дворе, – коротко усмехнулся Босуэлл. – И дальше что?
– Дальше то, что королева развела наших лучников и французов, чтоб никого более не убили. Как они собираются штурмовать Хаддингтон при таком раскладе, ума не приложу. Я всегда был за то, чтоб взять с лягушатников деньгами и пушками, но не людьми. Людей своих поставим, а не справятся – в потаж пошинкуем или так сожрем…
– Еще пара-тройка таких осад, – практично отвечал Босуэлл, – и жрать уже станет некого, Джорджи. Бабы с такой скоростью не рожают, как вы крошите парней на корм воронью… Бог мой, чем класть людей в атаке, наскакивая бесплодно на один форт за другим, прервите сообщение между гарнизонами, лишите этих скотов провианта. Что, так трудно додуматься?! Когда у сассенахов закончится в желудках все, кроме травы, когда начнется мор внутри стен – они выйдут сами.
– Не слишком изящная мысль, но заключительная посылка звучит приятно.
– Я – рейдер, и мыслю, как рейдер, Джорджи, – огрызнулся в ответ кузен. – Конечно, вызывать на рыцарский бой один на один перед воротами крепости куда как благородней, но что-то никто из англичан не повадлив на такие вызовы, или не доводилось проверять? Ты сетовал, что вам никак не достичь успеха – так вот же он!
В той легкости, с которой Босуэлл, как прежде, решал задачи, одновременно требующие силы, ловкости и чутья, было что-то неодолимо привлекательное. Хантли соскучился по опальному кузену не только от того, что сходки лордов королевы где-нибудь за частным столом утратили без Босуэлла изрядную часть азарта и остроты.
– А ты бы вернулся? – сорвалось с уст Гордона скорей предложением, чем вопросом.
– А как я могу вернуться без вероятности оказаться снова в подвале Эдинбургского замка, но уже не за шашни с англичанами, а с сатаной?
Джордж улыбнулся:
– Любой, кто знает тебя так, как я – не поверит.
– Любой, – согласился Босуэлл, – но не регент и не церковный суд. И не королева, которой я не нужен, – это прозвучало с большей горечью, чем хотелось бы графу, – и которая отлично пользуется своим молчанием, чтоб дело шло своим чередом, а я оставался здесь, в Лондоне. Труды и дни мои, потраченные на эту женщину, минули даром…
– Регент, – отвечал Джордж, меняя тему, – по слухам, сильно утратил свои позиции. Мне передавали, новый французский посол тотчас после Пинки шмыгнул за Канал беседовать с Валуа, и говорить они станут не во славу регента. А теперь, когда ему дали еще и герцогство…
– И чем нам это поможет? Арран бил себя в грудь все эти годы, что иному регенту, покуда королева не войдет в возраст, в Шотландии не бывать.
– Так-то оно так. Но, Патрик, Три сословия приняли прямое обращение к Генриху Валуа – о деньгах, о военной подмоге, о передаче в залог Дамбартона и Данбара. Хаддингтонский мир заключен, и брак устроен, маленькая королева отплыла с галерами Строцци и полным штатом наших дворян. Правда, Флеминг, говорят, помер, едва ступив на твердую землю за Каналом…
– Как же скверно! И то, что помер старина Малкольм – я предпочел бы, чтоб он гнил подольше на радость кузине, и то, что пришли французы – и мы теперь у себя дома не хозяева.
– Мы и раньше были у себя дома не хозяева, только вместо французов нас жрали сассенахи. По мне, кабы выкинуть вон всех чужаков – тогда в Шотландии и станет дышать посвободнее.
– Да и сами мы хозяева – так себе, – отвечал Босуэлл, и по лицу его стало видно, что именно вспомнил. – Скажи мне, Джордж, кто допустил поставить Глэмиса во главе войск, идущих на Тайн, на Хейлс? У кого я должен прополоскать дагу в кишках, когда вернусь – и, видит Бог, сделаю это неоднократно?
Теперь «когда вернусь» прозвучало довольно отчетливо.
– Я этого не знаю, – отвечал Хантли чистосердечно, – видел только, как Дуазель, французский посол, донес в Стерлинг весть о сдаче Хейлса, а решение о штурме могло быть принято и после Пинки. А после Пинки, сам понимаешь…
– Понимаю, – Босуэлл стоял спиной к кузену, и тот не видел его лица.
– Но Ангус был на поле боя, едва ли это его рук дело. А вот в Танталлоне за главного оставался Питтендрейк…
– Питтендрейк! – эхом отозвался Босуэлл так, что от легкости тона у Хантли почему-то мурашки скользнули по спине. Было что-то противоестественное в ледяном звучании голоса. – Это годная новость, Джорджи. В обмен за откровенность могу предсказать тебе, что Сомерсет не выпустит тебя из Англии живым – до тех пор, пока ты не оставишь подпись под присягой, пусть даже тайной, мальчишке Эдуарду.
– Предсказание неласковое, кузен. Но, боюсь, у меня нет выбора в этом случае. Коли так, ехать мне в Абердин только на катафалке.
– Выбор всегда есть, кузен. Бежать не пробовал?
Теперь Босуэлл смотрел прямо на Хантли, и в глазах его мелькал тот огонек, который мигом напомнил Джорджу Гордону давнишнюю историю о побеге короля Джеймса из Фолкленда. Сам он при том не присутствовал, однако наслышан был немало. Да, если Чародейский граф вот этак берется смотреть на людей, да еще не делает тайны из своего умения воодушевлять, не кажется странным и обвинение его в колдовстве.
– Это отсюда-то? – переспросил Хантли, только чтобы сбить морок. – Да у меня вся свита из англичан и ни пенни наличных денег, хотя содержат меня, как Кира персидского, ничего не скажу. Отсюда, если и подаст мне кто-нибудь галлоуэя на бедность, я и тридцати миль не сделаю, как настигнут. Жалкое будет зрелище, да и печальное, потому что бесплодное. Пусть сами отпустят, сучьё… Я их переговорю.
– Не отпустят, Джорджи. Ты вот что… ты лучше уломай-ка не отпустить, но отвезти тебя на север, подальше от Лондона, в Морпет или в Алнуик. А там поймем, как быть, север мне понятней, чем это болото на Темзе.
Что у него там в Морпете, тем паче, в Алнуике, Хантли почему-то поостерегся спрашивать. Новый Босуэлл был временами чуть ли не привлекательней прежнего, но так же временами – и определенно опасней. Именно в ту минуту Хантли вдруг понял, что изгнание кузена отдалило их друг от друга не только милями полей и лесов… тут появилось что-то, чего он не знал о Босуэлле и знать не слишком хотел. И вместо того спросил:
– Куда ж теперь ты сам-то?
– Так нам по пути, я зван в Вестминстер, Джорджи, на сбор Парламента в присутствии короля…
– И что ты станешь делать?
– Что и обычно, мой дорогой, – отвечал Босуэлл без улыбки. – Предавать.
Англия, Лондон, Вестминстер, ноябрь 1548
Не одному Хантли предстояло выдержать натиск нового тарана – на старые ворота. Джон Дадли, граф Уорвик. сын висельника – любимого министра Генриха Седьмого, при Генрихе Восьмом начал свою карьеру из ничтожества, однако не было пределов его честолюбию. Сперва женитьба на дочери сэра Гилфорда и титул, возвращенный по материнской линии, потом – военная служба, жестокость на поле боя и обходительность в парадных залах дворцов, теперь вот и графство. Он был – чисто внешне – мягче, чем Сомерсет, и куда обаятельней, слыл чадолюбцем, однако и детей своих на деле рассматривал только лишь как средство возвышения или досадное препятствие своей воле. Ныне при дворе было двое Дадли, и оба в силе – Джон, граф Уорвик, в Совете короля, и Энтони, адмирал Северных морей. Но де Ноайль в частной беседе с Босуэллом как-то обмолвился, что аппетиты Джона Дадли простираются дальше и выше, затрагивая близость к самой особе короля. Видимо, Уорвик и впрямь копает под Сеймура, если решился приступить к Босуэллу, известному своей несговорчивостью, все с тем же вопросом. Ах, эти несколько незначащих фраз, сказанных с полной сердечностью, выражающих сожаление, что граф Босуэлл не столь явно привлечен к устройству шотландского вопроса, как мог бы, по свойствам крови и характера! С какой стороны начнет пованивать, думал Хепберн тем временем, где тут подветренная? И тотчас стало понятно – оказывается, душку Леннокса старина Аргайл в очередной раз вынес с Бьюта, отжал до границы, не пустил к Дамбартону. Англичанам опять понадобился прежний ключ, бережно хранящийся в спорране графа Босуэлла.
– Дела таковы, что вам самое время послужить нашему господину, тем более, что вы и подписали присягу – извольте же подтвердить делом.
– Что было бы угодно Его величеству от меня?
Но деньги вперед, думал при этом Босуэлл, деньги вперед, о ты, пронырливый сукин сын покойного финансиста.
– Сдайте замок, граф…
На лице шотландца отразилось самое искреннее удивление:
– В Хейлсе хозяйничают ваши люди, чего, собственно, вы теперь-то от меня желаете, милорд?
– Сдайте Хермитейдж, – отвечал Дадли с улыбкой, крайне обаятельной и оттого вдвойне неприятной.
Еще одна долгая минута в его жизни, равная нескольким ударам сердца. Кровь Христова, он и забыл, что оно так бьется в нем, так заходится, так замирает временами. Однажды он уже сделал подобный выбор, и к чему это привело, помимо того, что глубоко противен себе самому и по сей день? Коротко, легко вздохнул и сказал, как если бы на конце фразы не могли повиснуть мгновенное обвинение в государственной измене, Тауэр, казнь…