Читать книгу Кукольная лавка для импресарио - Илья Асриев - Страница 5
глава третья. любовь к куклам
ОглавлениеПокойники не подают судебных исков, сказал г-н Монро, и плагиат требуется доказать.
Я не стал доказывать сходство содержимого брошюры с образцами доступной мифологии – мне не было дела до чужих авторских прав.
Я хотел подразнить г-на Монро, и подтолкнуть его к признанию, что в брошюре нет обещанной новизны, и владелец куклы, ожидающий свежих ощущений, будет разочарованно следовать приевшимся приемам любовного поведения.
Признайтесь, дорогой г-н Монро, сказал я дружелюбно, что приведённые позы легко сможет принять обычная живая женщина, и кукла служит замещением отсутствующей плоти – другое дело, если бы гравюры содержали невозможные для человеческого тела позиции, а не аллегорические фокусы вроде совместного полёта в облаках или провала в преисподнюю в объятиях прелестной механической богини.
Г-н Монро смотрел с облегчением – он понял, что я не агент потомков обворованного художника, а капризный, но доброжелательный покупатель, какого легко обмануть придуманным на ходу объяснением.
Подумайте о себе, сказал г-н Монро, или о том несчастном, кого вы безответственно отправили в облака. Куклы сильно ограничены в демонстрации истинных возможностей, а ваши любовные способности выглядят средними – будь вы даже распалены воображением или длительным воздержанием.
Ирония в словах г-на Монро била мимо – он не мог знать о моих любовных возможностях или скрытых пристрастиях.
Сам г-н Монро не выглядел атлетически, и я коварно спросил, зачем в брошюре представлены мускулистые, давно вышедшие из моды ягодицы и крепкие торсы любовников, от которых у владельцев кукол портится любовное настроение.
Представьте себе, сказал я равнодушно, что вам предложено ласкать такой гипертрофированный зад, какому позавидует крепкая вьючная ослица – не будут ли ласки отравлены физическим несовершенством, память о котором хранят все зеркала спальни, и не станут ли отражения в зеркалах, сопряжённые с отражениями чрезмерно мускулистой пассии, насмешкой над страстью, и не захотите ли вы после карикатурной сцены получить деньги назад?
Я упомянул о деньгах, надеясь сбить г-на Монро с насмешливого тона, и это удалось. Улыбка превосходства уступила место тревожной ухмылке, от какой недалеко до полуоткрытого в растерянности рта.
Несколько мгновений г-н Монро искал достойный ответ, и его лоб прочертила пара мыслительных молний, осветивших лицо хозяина лавки так странно, что оно скрылось в тени.
Порнография, сказал находчивый г-н Монро, не далека от искусства – тут и пригодятся преувеличенные ягодицы и крепкие спины. Все неестественное, т. е. созданное посредством художественного воображения, возвышает тело до античных высот, в то время как образцы правдоподобные, хорошо согласованные с модой, ведут к опреснению желаний, и к неизбежному нравственному упадку, какой выявляется простым сравнением силы реакций души и тела. Не забывайте, что слова порнографический и фотографический рифмуются так естественно, словно они выпали из одного гнезда, имя которому – унылый быт, покинутый воображением. Главное – вам следует исполнять рекомендации без отсебятины, и удовольствие гарантировано, т. е. кукла или плотская женщина – тут нет разницы. Перестаньте думать, и вы будете счастливы.
Последнюю фразу г-н Монро произнёс скомкано, без энтузиазма спорщика, нашедшего удачный довод в проигранной дуэли – он предчувствовал ловушку.
Вы полагаете, что представленная брошюра ведёт прямиком к счастью, спросил я, пряча за наивностью вопроса цепкий капкан, в какой г-н Монро обязан был угодить при любом, даже самом уклончивом ответе.
Я полагал, что г-ну Монро некуда деться, и через мгновение он сам опустит за собой решётку, и мне останется допросить предполагаемого пленника, причём ограниченность его свободы давала мне отличный выбор в смысле пристрастности будущего допроса.
Но г-н Монро отказался от предложенной роли – его лицо сделалось мрачным, и он отступил на шаг, избегая фигурального капкана.
Не понимаю, к чему вы клоните, сказал он, вглядываясь в меня с тщательностью, и я почувствовал лёгкий зуд в местах, на какие падал его тревожный взгляд.
Я не был предсказателем или провидцем, но этого и не требовалось – мне пришлось признать, что обыденность и волшебство, как-то перемешанные в куклах, дают слабый раствор надежды на настоящее, безоговорочное счастье, и г-н Монро, пытавшийся выдать товар кукольной лавки за некий эликсир, был обречён на плохой конец, и текущие коллизии, послушно ведущие к этому предрешённому концу, были для меня важны, т. к. мне предстояло прожить среди них время, отведённое игрой г-ну Монро и его кукольной лавке.
Я собирался спросить у г-на Монро, был ли он счастлив с будущей вдовой, и было ли это счастье навеяно содержимым брошюры.
Но моя решимость постепенно таяла, т. к. я не мог выбрать приличной формы вопроса, чтобы избежать упоминания об известном мне будущем – я не представлял, кем или чем считалась вдова г-на Монро в то время, когда виновник вдовства пребывал в добром здравии, и даже пускался в сомнительные рассуждения о чужом счастье.
Я вижу в брошюре халтуру, сказал я, и считаю подобные иллюстрации пошлой и негодной попыткой раздуть костёр искусственной страсти, на котором будут сожжены все надежды и истинные вожделения. Я мог бы обвинить вас в подлоге, если бы не дружба – но даже она не освобождает от привкуса обмана. Вы толкаете меня на опасный путь, в то время как сами пользуетесь совсем другими рецептами – как бы вам понравилось, если бы вам предложили подвергнуть нелепым позам вашу вдову.
Я не уверен, что произнёс последнее слово внятно, и недоумение, с каким г-н Монро смотрел на меня несколько длительных секунд, послужило ширмой, скрывающей последствия.
Я, слава богу, человек крепкого здоровья, сказал г-н Монро натянуто, переваривая мою бестактность, и мои вкусы далеки от всякой гимнастики – куда больше меня занимает поэзия, и я предлагаю вместе насладиться раскованностью и прелестной простотой того поэта, что взял труд выразить упомянутую гимнастику в чудесных метафорах.
Г-н Монро так умело перевёл разговор на поэзию, что мне оставалось рассмеяться и предложить ему мировую – я протянул руку, рассчитывая покончить с неловкостью, и вдова г-на Монро, так и не возникшая в полный рост, была спасена от участия в воображаемых любовных сценах, будь они гимнастического или поэтического свойства.
На самом деле, давайте-ка поговорим о поэзии, сказал г-н Монро, и мы замолчали, уступая друг другу право первого выпада.
Я, признавая свою бестактность с вдовой, заговорил первым.
Даже не зная языка оригинала, я чувствую недостаток перевода, сделанного наспех т. е. натуралистично – метафоры выглядят зоологическими, сказал я, намечая позицию в предстоящем поэтическом диспуте, в каком собирался отстаивать преимущество романтической школы перед натурализмом.
Зоология притянута для внятности иллюстраций, парировал г-н Монро, и приземлённость содержания, совокупляясь с возвышенностью формы, производит на свет чудесное дитя – возможность вообразить себя на выбор уставшим полубогом или неутомимым ослом. Там, где стыдливый менестрель упомянул бы цветок лилии, правдивый натуралист использует анатомические термины – не забывайте, что перед нами пособие, призванное обслуживать интересы владельцев кукол. Мы говорим о поэзии, применённой с пользой, и эксперименты поставлены в соответствии с технологическими правилами, и множество капризных отзывов нашли отражение в правках, пусть и отдаляющих перевод от смутного оригинала, но делающих пригодным для повседневного использования.
Г-н Монро отодвинул поэзию, сводя разговор к практической пользе стихотворных надписей, какую невозможно отделить от наглядной пользы самих рисунков. Романтический стиль выглядел бы неуместно – невозможно представить себе лилию, требующую от трепещущего созерцателя усилить любовную хватку в тех местах, какие могут отсутствовать у аллегорического цветка, и я признал поражение в поэтическом диспуте.
Вы правы, сказал я, следует перечитать брошюру, и в следующий раз мы поспорим о любовной дисциплине и обсудим пределы допустимых отклонений.
Г-н Монро покивал, но настоящего диспута не вышло – мне не хотелось втягивать в спор моих кукол.
Клара и Адель так ловко расположились в моём сознании, что я не признавал их за куклами – вернее, признавал в том, что касалось их происхождения или гигиены, т. е. в вопросах бытовых, в каких следования указаниям воображения неизбежно ведут к неудобствам.
Но за границами бытовой целесообразности Клара и Адель не были куклами, и до их полного одушевления мне не хватало совсем небольшого, малозаметного в медицинском смысле безумия.
Искусственная сущность кукол растворялась в их изумительном правдоподобии, и трудно было немного не сойти с ума. Я упоминаю о безумном правдоподобии кукол не потому, что собираюсь оправдать нравственную близорукость или физиологическую неприхотливость – я не желаю видеть себя, сидящего напротив полуодетой куклы за обеденным столом, или читающего вслух воскресную газету, или пылко объясняющегося в чувствах.
Такое будущее не для меня, я лишь вынужденно прикоснулся к нему по воле игры.
Брошюра состояла из двух разделов – представлены были сборник гравюр, сопровождаемых подписями, и встроенный альбомчик, куда следовало вставлять фотографические или рисованные изображения владельца и его куклы, занявших рекомендованные позы. Замысел составителя должен быть вести к закреплению полезных любовных навыков – картинная галерея внутри брошюры предварялась бодрыми гигиеническими пассажами.
К счастью, я не последовал пошлому замыслу, т. к. фотографические снимки, по наблюдению г-на Монро, подозрительно легко рифмовались с порнографией, а доступного художника для изготовления стерильных в нравственном смысле набросков под рукой у меня не было.
Я мог бы рисовать Клару и Адель, маскируя происходящее под искусство, но сцены кукольной ревности не входили в мои представления об уютной и уединённой жизни.
Ревность, естественного или искусственного происхождения, вызывала судебные ассоциации, и я не собирался играть в возможной трагедии роль единственного одушевлённого очевидца. Клара и Адель, в лучшем случае, могли рассматриваться судом как вещественные доказательства.
Я мог вообразить, как принуждённый свидетельствовать против себя, пытаюсь описать сцену, где обвиняемый придерживает крупноватую Адель в нелепой любовной позе, а маленькая Клара, притаившись в углу, делает зарисовку.
Будущий набросок на глазах обретает отвратительную обличительную силу, какой обладают всякие тщательно подготовленные вещественные доказательства.
Я гордился предусмотрительностью – простодушный человек не сдержаться бы от соблазна доморощенного нарциссизма, и внутри предложенного альбомчика прижилась бы парочка постыдных фотографий, несмываемых улик для суда времени.
Меня уличить невозможно, т. к. мои игры с куклами остались только в благодарной памяти и в туманных протоколах, спрятанных в судебном архиве – не думаю, что перетряхивание пыльных папок с пожелтевшими страницами будет оправданным в смысле извлечения прибыли.
Извлечение образов из памяти фокус несложный. Достаточно пустяковой детали, и туман прошлого, постепенно сгущаясь, превращается в прочные тени, почти пригодные для ретроспективных объятий, и в эти объятия попадались Клара и Адель – так рождаются жемчужины внутри раковины воспоминаний.
Клара оказывалась в объятиях моей памяти чаще. Я нахожу этому феномену разумное пространственное объяснение – маленькая Клара способна быстрее материализоваться из вышеупомянутого тумана, т. к. на это требовалось меньше исходного материала, чем на полноценное изготовление крупной по человеческим меркам Адель.
Но в случаях, когда воспоминания подготовлены и обдуманы заранее, я отвожу равное время обеим куклам – как и в то чудесное время, когда я мог держать в объятиях не сгусток тумана, а соблазнительных первосортных кукол.
Качество запланированных воспоминаний куда выше, и мне, при определённом старании, удаётся без искажений воспроизвести такие прелестные детали, как изменение изгиба спины стоящей на четвереньках Клары, с волшебной медлительностью поднимающей голову, чтобы я мог увидеть её лицо.
Теперь я знаю, что сводящий с ума изгиб был деформацией материала, применённый для изготовления Клары, и фокус в том, что материал при большем размере изделия несколько терял упругую плотность, и гармония пропадала в случае с крупной Адель закономерно, т. к. могла жить лишь в отведённом для волшебства объеме.
Я уверен, что среди чисел, какими можно описать траекторию соска крошечной груди изогнутой Клары, притаилась тайна чертежей, по каким создавался наш прочный удобный мир.
Клара легко умещалась на миниатюрном декоративном столике – однажды, доведённый до отчаяния бесплодными сожалениями о прошлом счастье, я попробовал с минуту усидеть на этом поддельном шедевре в непринуждённой позе, надеясь как-то принизить пронзительную драматическую тоску до комедийных пределов.
Кривляясь на сцене, где прежде царила Клара, я хотел потеснить мираж, заменив его не мимолетной подделкой, а глумливой прочной карикатурой.
Пустота, оставшаяся вместо удвоенного счастья обладания Кларой и Адель, оказалась бездонной, и заполнить её мошенническими трюками не удавалось.
Грудь Клары и бедра Адель, когда их прелесть зависит от веры в правдивость памяти, стали артефактами моего счастья – обломки имеют преимущество перед статуей в смысле продолжительности экспозиции.
Ссылка на артефакты использована с умыслом – я пытаюсь придать воспоминаниям научный привкус. Я мог притянуть метафоры, сравнив грудь Клары с цветком лотоса или с соблазнительным плодом, но поэзия не ведет к разгадке. В куклах была тайна – я чувствовал это инстинктом.
Я имею в виду не таинственное эстетическое впечатление, и не способность механической игрушки служить спусковым механизмом страсти – я говорю о фундаментальных, незыблемых вещах, от каких у неподкупного исследователя замирает любознательное сердце.
Такой исследователь, натолкнувшийся на чудесное подтверждение ночных прозрений, впадает в священную оторопь, и артефакт, существовавший до того лишь в его проницательном воображении, материализуется перед глазами окаменевшим подтверждением его фантазий.
Артефактов памяти, относящихся к Кларе, в моей коллекции три – кроме упомянутой груди и чудесной линии изгиба кукольной спины, я отношу к сокровищам моих воспоминаний и то, что бедра Клары при коленопреклонении не расходились вширь, как этого можно было ожидать из предыдущего опыта моих наблюдений за живыми женщинами, а сохраняли ту идеальную, выверенную ширину, какую задумал отвечающий за чертежи мастер, и я сотни раз с изумлением наблюдал этот пространственный феномен – единственный известный мне случай, когда зрение, ждущее мучительного искажения пропорции, обнаруживало способность проводить точнейшие пространственные замеры, и всякий раз убеждалось, что никакого искажения нет, а есть изумительная, навсегда отлитая форма.
Скульптурное совершенство зада Клары, плавное изменение линии её позвоночника, и неуловимая маленькая грудь – вот треножник моих мучительных воспоминаний, относящихся к этому маленькому эльфу, подарившему мне пиршество механической чувственности, и то, что сам этот эльф не был никаким эльфом, и вообще не имел отношения к физиологии, не омрачает моих благодарных воспоминаний.
Привычка Клары комментировать пиршество любви выглядела мило, и будь моя воля менять прошлое, я просил бы Клару говорить бесконечно.
Клара, болтающая в постели, принадлежала мне, и реплики, выдуманные кукольным творцом, точно предназначались мне – и это было удивительно. Любовные пустячки, пригодные для случайного владельца, подгонялся по индивидуальной мерке интонацией голоса куклы – но я уверен, что эти интонации были кукольными только наполовину, и в них пряталось отражение моих тайных желаний.
Стоило приливу нежности втянуть меня в особенно сильную и затяжную волну, как в голосе Клары появлялись томные длительные ноты, уместные в нахлынувшем на меня состоянии, и я не сомневался, что эти ноты не могут быть случайными или общеупотребительными – это был строго персонифицированный аккомпанемент для моего чувствительного сердца.
Как человек поверхностный, т.е. развитый всесторонне, я считал себя способным к восприятию технических новинок, и готов был к ироническому поддакиванию коммерческой прыти изготовителя – я ожидал, что партитура вздохов Клары уложится в два или три десятка оттенков.
Но Клара не повторялась, и каждый её вздох или стон были разнообразны и уместны – непредсказуемость акустического генератора внутри Клары превосходила мою тренированную фантазию.
Будь я способен к музыке, я мог бы извлекать из Клары связные мелодии, и даже заносить эти бесценные сувениры в такой раздел памяти, какой ответственен за звуковые воспоминания – при звуках гипотетической мелодии руки вспоминали бы источник, и я мог продолжать музыкальные импровизации, пока воспоминания о Кларе не исчезли бы окончательно.
Нет сомнений, что окончательное забвение придёт вовремя, и Клара, всё ещё стоящая на коленях на сцене моей памяти, найдёт для себя другое применение.
Мне останутся сожаления о былом счастье – но и это со временем станет лишь иллюстрацией хроники игры.
Испытанное приятнейшее воспоминание, безотказно щекочущее самолюбие, под действием времени рассыпается на черепки, пригодные для изучения.
Воспоминание из добротного свидетельского показания в пользу прошлого счастья превращается в разноголосый перекрёстный допрос, и владелец воспоминания вдруг понимает, что проще все забыть и избавиться от хлопотного дела навсегда.
Предвидя неизбежный упадок памяти, я подкрепил воспоминания подпорками – гравюры и сонеты, любезно предоставленные производителем кукол, оживляли прошлое с ловкостью фокусника.
Брошюра, навязанная покупателю в довесок к куклам, была бесполезна в смысле извлечения дополнительных удовольствий, но для ретроспективных ревизий прошлого она подходила замечательно.
Мои попытки соответствовать содержащимся в ней рекомендациям уже не выглядят простодушием неопытного владельца кукол, а приобретают спасительный иронический оттенок, разбавляющий сожаления об упущенных когда-то возможностях.
Маленькая гибкая Клара предоставляла немало почти гимнастических любовных возможностей – я говорю это без пошлости или хвастовства, и с холодной добросовестностью подтверждаю совершенство конструкции и тщательность изготовления кукольного тела.
Я не стал бы хранить сомнительных рисунков или фотографий, по крайней мере, не стал бы делать этого для поддержки непрочного либидо – но и без рисованной пошлости позы Клары надежно отпечатались в моей памяти.
Я пытался следовать рекомендациям брошюры, и не совсем честные рекомендации привели к постыдному эффекту – среди моих возвышенных воспоминаний о Кларе кое-где всплывают порнографические изображения, и я вынужден видеть их сквозь угрызения вкуса, но отключить проекционный механизм, не повредившись в уме, невозможно.
Причины проявленной порнографии частично прячутся в живучих пубертатных фантазиях – это последствия навязанных гимнастических поз, выполнить которые было легче, чем извлечь из этого любовную пользу.
Но именно порнографические аллюзии облегчали страдания от потери Клары – трудно страдать искренне, когда в голове крутятся скабрезные и аппетитные образы, любезно предоставляющие потенциальному страдальцу такие ракурсы, от которых сильно захватывает дух.
Обладание Кларой вызывало восторг, и путаясь в прошлых причинах и следствиях, я отношу это не к физиологии, обманутой превосходным качеством чудесной куклы, а к художественной жажде, преследовавшей меня всю жизнь, причём такое преследование не прекращалось и в частной, т. е. интимной стороне упомянутой жизни.
Что касается Адель, незаслуженно отошедшей в моих воспоминаниях на второй план, то есть неловкость, мешающая с искренним пылом расписать и её прелести.
Размеры Адель, не уступавшие моим, делали её слишком правдоподобной, и я с первых объятий забывал о её кукольной природе – клянусь, я беспокоился, как выгляжу в её глазах, чего никогда не случалось с Кларой.
Правдоподобие Адель, помноженное на показную леность в движениях, не мешало мне извлекать из неё истинное, первосортное удовольствие – я обнимал куклу, как живую женщину. Адель не уступала настоящей любовнице ни в чем, но кое-чего недоставало.
Представьте поверхность прозрачной, пронизанной солнцем воды, манящую в знойный день – так я представляю себе удовольствие первого сорта. Но в глубине притаилось что-то страшное, и ныряльщик останавливается вовремя – он почувствовал омут, и унесет страшное ощущение на поверхность, и не забудет уже никогда.
В объятиях Клары я знал, что спасаться нужно вовремя, не пересекая опасного предела – я помнил, что это кукла.
Но с Адель я забывался, и опасный омут скрывался, и удовольствие, лишенное таинственной приправы, становилось обыденным – но дело в том, что омут был на месте.
В этой обыденности не было разочарования – Адель была замечательной любовницей, немного перебирающей в смысле натуралистичности любовных сцен. Я не взялся бы описывать правдоподобные сцены – природная порядочность и приобретённая стыдливость заставили бы меня переврать содержимое.
Прозрачные крылья Клары, её тонкие стоны, её скульптурная неподвижность – всё это я могу описывать бесконечно, и в таком описании будет чистейшая правда. Но возьмись я за описание правдоподобной сцены, в которой присутствует настоящая, т. е. доказанная женщина, я не смог бы выдавить из себя самой захудалой метафоры – дело в том, что чувствую брезгливость к доносам такого рода.
Адель, разумеется, не была настоящей женщиной, но упомянутое правдоподобие, усиленное моей памятью до фотографической точности, не даёт мне вспоминать Адель так поэтично и возвышенно, как она того заслуживала.
Адель была правдоподобна на ощупь и с виду, и на месте были физиологические подробности, доводящие копию до вершин, каких с трудом могла бы достичь природа, создавая самый отборный оригинал.
Воображение, ведущее расследование, пугалось от обилия улик – одним словом, функциональная и живая Адель была ему не по зубам.
Божественная Клара, умещавшаяся на аллегорической ладони, была изготовлена точно по мерке моего воображения, и прозрачные крылья маленького эльфа порождали поэтического двойника внутри моих воспоминаний – я имею в виду, что Клара сильно окрыляла эти усиленные одиночеством воспоминания.
Трепещущие крылья, фарфоровая грудь, идеальные кукольные ягодицы, и великолепно изготовленные бедра, даже при коленопреклонении не расходящиеся вширь – всё это могло только у настоящего эльфа.
Объятия и поцелуи, в которых я был виновен, не были человеческими в физиологическом смысле, т. е. не могли меряться по меркам морали – скорее всего, самый дотошный суд признал бы любовную связь с Кларой разновидностью безобидного фетишизма.
Я уверен, что застигнутый в объятиях Клары, я смог бы отвертеться, переведя дело в шутку или сославшись на доморощенную перверсию – здесь пригодилась бы манера Клары бессильно замирать посреди любовной игры.
Но крупная Адель, покрытая мельчайшими капельками любовного пота, с полуоткрытым ртом, и с частым, чуть подвывающим дыханием, с человеческим туманным взглядом, обращённым внутрь происходящего, была неопровержимой уликой.
Те из моих объятий, какие приходились на долю Адель, не были игрой – я так сжимал её достоверное тело, что мне мерещился подозрительный хруст, и я, не ослабляя объятий, со сладким ужасом ждал, как Адель сломается у меня в руках именно в тот миг, когда волна животного счастья вставала на дыбы, сметая на пути последние бастионы здравого смысла.
Страсть к Кларе, в виду её волшебной природы, возвышала до театральных подмостков, и льстила моему трепетному сердцу, в то время как страсть к Адель, тоже мучительная, возвращала на землю, где я должен был находиться по праву рождения человеком.
Если бы воображение бесповоротно отказалось служить мне, и любовь к куклам перешла в область бытовой распущенности, я очутился бы в незавидном положении безудержного сластолюбца, разнузданные желания которого превосходят его скромные возможности – но я, следуя советам разума, умел вовремя остановить любовные игры.
Но окажись так, что чудеса стали бы допустимы на этом практичном свете, и скучающий волшебник предложил на выбор оживить Клару или Адель, то я проявил бы врождённое благородство, и отказался от удовольствия ещё раз ощутить дуновение легчайшего ветра, производимого крыльями эльфа – я оживил бы натуралистичную Адель, т. к.. уверен, что Адель умерла, а невредимая Клара до сих пор бродит по закоулкам чужого воображения.
Эльфы, к счастью, наделены бессмертием, тень которого падает на всякого счастливца, подвернувшегося под руку игривого провидения.
Это чужое бессмертие нарочито проявлялось в деталях Клары – я говорю о деталях образных, т. е. художественных, а не о тех механических штуках, из которых была собрана кукла, и каким, несмотря на их практичную прочность, отмерен определённый срок.
Глаза Клары, тёмного фиолетового цвета, умели переливаться такими изумительными оттенками, какими вряд ли обладала встроенная в неё страсть, будь даже изобретатель кукольных внутренностей гениален или безумен.
За мгновения, какие уходили у меня на путь от двери в спальню до ложа, на котором Клара коротала время, я успевал насчитать три или четыре красноречивых призывных перелива её зрачков, и не каждый из этих призывов был достаточно приличен для представления публике.
Глаза Адель были светлыми, т. е. пустыми – и я, избалованный Кларой, напрасно искал в холодной пустоте отражения страсти, но не сомневайтесь, что упомянутая страсть была на месте.
Я ловил себя на животном поведении, допустимом и даже поощряемом при общении с живыми любовницами, но подозрительном при играх с куклой, и Адель, для поощрения моих усилий, удваивала схожесть с человеческим существом, и оставалось удивляться предусмотрительности конструкции, вмещающей подробнейшие крупицы распылённого колдовства, что вложены в живую женщину кропотливой видовой эволюцией.
Для Адель предусматривалась изощрённая грация, ленивая и томная, идущая к её преувеличенным рукам и ногам, к её длинной крепкой спине и её аккуратному, но крупноватому по средним меркам заду. Этот зад, упоминаемый мной с большим удовольствием, не был идеальной формы, но он был красивым, и, что называется, аппетитным. Гастрономическая ассоциация возникала у меня при всяком взгляде на Адель со спины, и надо признать, что я не противился возникающему аппетиту.
Адель принимала мои маленькие отклонения с восхитительным равнодушием – тем большую гордость вызывала у меня её постепенная чувственность, пробуждающаяся медленно, но неотвратимо, и я с тщательностью соглядатая запоминал всякое прикосновение, какое помогало расшевелить холодноватую Адель и приблизить рассвет её ленивой и прохладной страсти.
Кстати, тяжеловатую с виду Адель я носил на руках не реже, чем невесомую Клару. Клара, поднятая на руки для любовного развлечения, была очень уместна, и совместное отражение в надзирающих зеркалах выглядело естественно, и не смущало меня. Но Адель, занимавшая все отражение в самых просторных зеркалах, выглядела как добыча, похищенная впрок предусмотрительным и жадным сатиром – представиться таким сатиром мне было тем легче, чем меньше места в зеркале оставалось для меня.
Этот сатир не был моим измышлением – одна из гравюр содержала сценку, где хвостатый персонаж намеревался попользоваться пухлой красоткой, похищенной из сельского пейзажа.
Украденная крестьянка имела крепкий, даже мужественный торс, украшенный маленькой аккуратной грудью, и её лицо, тоже скорее мужественное, было обращено вверх, откуда за скабрезной сценой наблюдали многочисленные боги, модные в те простодушные времена.
Морда сатира, вполоборота обращённая к жертве, была отвратительна – из пасти выглядывала пена нетерпения. Композиция склонялась к полной победе сатира, что подтверждалось хватом мускулистых ног жертвы вокруг талии прыткого любовника.
Умоляющий взгляд, обращённый к упомянутым богам, выражал страдание от брутальных манер и безобразного вида сатира, и чувствительный зритель немедленно проникался сочувствием к терзаемой жертве.
Но обнаруживался казус – одна рука жертвы крепко сжимала каменный выступ, возле какого расположил её опытный сатир, а вторая ухватила злодея за шею, и анатомический анализ указывал, что оказавшийся в ловушке сатир уже не мог отвертеться от исполнения задуманного злодейства.