Читать книгу Джаз - Илья Бояшов - Страница 2
ОглавлениеКогда мысль, что мы лишь ходячие ноты, отдельные звуки великой импровизации, впервые пришла мне в голову? Точно помню дату! 10 сентября 2009 года я находился дома. Источником размышлений стал звук неожиданной капли, отпечатавшей затем на оконном стекле юркий змеиный след.
Капля оказалась единственной – грозу протащило стороной, вечер был тепл и славен, липы во дворе разговорились (ветер), масса листьев колыхалась передо мной, окна противоположного дома расцвели красками – в квартирах включили электричество. Дети, целый день топочущие внизу, пошли ужинать и спать.
Я подумал тогда, что Господь, миллион лет назад еще только замешивая глину сотворения, уже наперед все знал и все уже сделал для того, чтобы именно в данный вечер, прозвенев, юркнула именно эта капля, и проявилось именно это набухшее тучами небо, и разбушевались петергофские липы, и разбежались по горизонту огни, и затопали детские сандалии и башмачки. Все Бог приготовил еще до того, как Его волей из ничего, из пустоты появилась земная твердь. Все, разумеется, было Им предопределено и записано в некой циклопической, размером с галактику, Книге.
Ассоциации непредсказуемы: тотчас проявилась в воображении подобная Книга, но так как по-прежнему звенели голоса детей, и переговаривались деревья, и хрипло пел локомотив за парком, а ему подыграло сразу несколько автомобильных клаксонов, вслед за Книгой представилась Партитура, которую распахнул перед собой не укладывающийся ни в какие размеры Бог-Музыкант. Почти сразу же следом выскочило сравнение – жизнь мира есть джаз, то есть все более разветвленное, вариативное, обрастающее невиданным количеством новых музыкальных инструментов и сложными ритмами повторение самой простой мелодии, бывшей в основе всего. В бурной какофонии Божественного джаза эта изначальная мелодия вроде бы безнадежно теряется, но все-таки она присутствует изнутри: закутанная в кокон бесконечных импровизаций, она терпеливо дожидается своего часа. И ее время настанет! Действительно, любой настоящий джазмен, за несколько минут своего фортепьянного (гитарного, саксофонного, скрипичного) камлания, казалось, безнадежно запутавшийся в вариациях, удалившийся от первоначального замысла на биллион световых лет, заплутавший, подобно шаману, в потустороннем мире, потерявшийся в импровизационном космосе, в конце концов всегда выворачивает на столбовую дорогу и приходит к тому, с чего начал. Реакция слушателей на это возвращение к основам основ есть реакция на встречу с потерянным раем.
Иная джазовая импровизация длится достаточно долго. Тот, кто появляется в зале в разгар экстатического блуждания музыканта, может быть весьма неприятно поражен бьющим в уши диссонансом. В таком случае ему следует дождаться конца представления. Увы, Божественный джаз слишком растянут во времени. Родившиеся тогда, когда в дело вступил уже целый оркестр и мелодия все усложняется, мы обречены слушать лишь малую часть композиции и, не имея возможности присутствовать ни в начале джаза, ни в его конце, обречены уйти в середине. Возможно, поэтому все, играемое в данный момент Великим Джазменом, часто кажется нам такой безнадежной какофонической абракадаброй.
А почему бы не попытаться воспроизвести хотя бы ничтожный фрагмент импровизации Бога? – думал я, слушая гудки, клаксоны и голоса детей вечером 10 сентября 2009 года. Почему бы не рассмотреть некоторые ее моменты, музыкальные переходы, не разобраться хотя бы в нескольких тактах Его Партитуры?
Век двадцатый подходил более всего. Музыка этой части, вне всякого сомнения, наиболее извилиста, катастрофична. Подобно «Весне священной» Стравинского, полифония ее переходит всякие разумные пределы, но мне она показалась понятной и близкой. Правда, век – единица колоссальная, неохватная, она – словно уходящая в небеса Джомолунгма.
Впрочем, что там век! Год – тоже необъятная единица.
Я отказался и от месяца.
Опыты с неделей привели к следующим выводам: возможно, кто-нибудь из нынешних литераторов, будучи несоизмеримо талантливее, усерднее, дотошливее, наконец, просто физически здоровее автора, в состоянии ее описать. Допускаю, есть титаны, способные распутать все ее партии, повторить каждую ее ноту, разобраться во всех ее переливах, превосходящих пассажи чарлипаркеровского кларнета. Но лично мне ничего не оставалось делать, как капитулировать.
Поэтому хочу поделиться с читателем попыткой описания дня.
Механизм определения этого дня отнял совсем немного времени. Поначалу в полиэтиленовый мешок были брошены бумажки числом сто с начертанным на каждой годом двадцатого века. Перемешав их, я вытащил «1967».
Из двенадцати следующих бумажек с названиями месяцев достался «октябрь».
Затем – из тридцати одной – число «девять».
Импровизация Великого Джазмена под названием «9 октября 1967 года» приводится здесь в исключительно фрагментарном виде. Признаю свое бессилие воспроизвести все вариации и попытаюсь проиграть лишь несколько совершенно крохотных отрывков. Мне, как и большинству живущих, не дано знать мелодию, с которой все началось, хотя мелодия, без сомнения, существует – такова основа любого джаза, а уж Божественного тем более. Конечно же, есть необычайно одаренные люди, слышащие первоначальную гармонию в изощренных вариациях Небесного Солиста, но счет их идет на единицы. Для всех остальных Его полифония слишком грандиозна, чтобы можно было распознать идею, которая лежит в основе и на которую нанизано все великолепие импровизаций. Что касается нашего восприятия подобной полифонии (некоторые, отчаявшись разобраться, кричат о ее полной бессмысленности), приведу как пример свое посещение одного музыкального магазина. Обычно в таких местах ставят фоном какой-нибудь диск, но в тот раз кто-то из продавцов, скорее всего, шутки ради включил сразу несколько проигрывателей. Представьте себе одновременное звучание Пятой симфонии Бетховена, Восьмой Брукнера, увертюры «1812 год» Чайковского и песенки I Can’t Get No Satisfaction «Роллинг Стоунз». Все присутствующие схватились за уши. И тем не менее это была музыка. Стоит ли говорить, что вариации 9 октября 1967 года неизмеримо более какофоничны.
За пару лет копания в книгах, Интернете, журналах и газетах – советских и иностранных (что касается английского, немецкого, французского и даже китайского языков, мне помогали люди, неплохо в них разбирающиеся, нет никого основания не доверять их переводам) – я зафиксировал в блокноте пятьдесят пять разнообразных событий дня 9 октября 1967 года, которые привожу здесь, ни в коем случае не пытаясь их систематизировать, классифицировать, искать между ними какую-нибудь связь и вообще выстраивать из открывшейся бездны очередную теорию. Наоборот, мне хотелось заинтересовать читателя именно этими сумбурностью, какофонией, диссонансом, несвязанностью происшествий, рождений, смертей, открытий, катастроф и самых ничтожных обывательских мелочей между собой, как будто бы происходили они на разных планетах. Списывая с Партитуры вариации того дня, я был очарован именно их атональностью, именно их неуправляемым, казалось бы, хаосом, который можно услышать и у Стравинского, и у Скрябина, и у Фрэнка Заппы.
Некоторые трудности возникли с прологом. Вполне логично было вначале представить общие сведения о дне. Найти примерное число смертей и рождений 9 октября 1967 года автору помешала недостаточная усидчивость. Если бы я обладал ею, то наверняка смог бы выкопать данные о том, сколько в среднем за один день умирает и появляется на свет Божий различных существ[1].
Наверно, эффектно было бы вывалить на читателя следующую статистику: каждый день на планете покидают утробы около двухсот тысяч младенцев, отправляется на встречу с Великим Джазменом около двухсот тысяч человек, рождается также около ста тысяч лис и двух триллионов крыс и мышей, а кроме того, около десяти тысяч лосей, тысячи двухсот медведей и ста носорогов, около пяти слонов, двадцати четырех тигров и ста больших гренландских китов, однако подобные данные так и не попались, поэтому лишь высказываю предположение: родившимися 9 октября 1967 года можно было бы заселить целый город, а почившими в бозе – петербургское Северное кладбище (и в том и в другом случае речь о сотнях тысяч). Предполагаю, счет появившимся (и исчезнувшим) комарам, бабочкам и летучим мышам идет на биллионы особей. Впрочем, можно многое предполагать. Не скрою, мою голову все-таки посетила совершенно безумная с точки зрения логики мысль: а что, если среди мириадов сайтов уже есть тот, в котором все досконально подсчитано? Кто знает, если бы хватило сил, набрав воздуху в легкие, нырнуть на глубину (а не барахтаться на поверхности), вполне может статься, в яме Интернета я наткнулся бы на объективные данные относительно комаров, тапиров, термитов, муравьев, муравьедов, африканских пчел и мух-дрозофил и с торжеством предъявил бы выкладки, сколько сотен тысяч (а может, и миллионов) тонн биомассы зародилось в сибирско-амазонских лесах и укромных морских местечках со столбом давления в двадцать, а то и более атмосфер.
Увы, чего нет, того нет.
Отыскались иные сведения. К примеру: 9 октября – 282-й день года (283-й в високосные годы) в григорианском календаре.
И еще: 1967-й – високосный год, начавшийся в воскресенье (по все тому же григорианскому календарю). Это 1967-й год нашей эры, 967-й год второго тысячелетия, 67-й год XX века, седьмой год седьмого десятилетия XX века, восьмой год 1960-х годов.
Чем не начало?
Война везде-всегда-повсюду собирает жатву, она разлита в воздухе, ею пропитано человечество, не было секунды, когда какой-нибудь homo sapiens не пытался затолкать соседа и брата из этого мира в тот при помощи стрел, секир, пищалей и аркебуз. Седьмая симфония Шостаковича (скрипичный вой, треск барабанов, вызывающих тень самого мрачного из пруссаков – хромого драчливого Фридриха) звенит в ушах моих всякий раз, когда в Интернете ли, в книге натыкаюсь на Сталинград или Верден. Увы, без проклятой темы здесь совершенно не обойтись, более того, она и попалась первой.
9 октября 1967 года над Тэйнгуеном (плато в Центральном Вьетнаме), где небеса, кажется, до сих пор пахнут порохом, загорелся (вспыхнул, зажегся, воспылал – как угодно!) американский самолет – в ракетный капкан попалось очередное воплощение западного технического совершенства.
«Тандерчиф», то есть «Громовержец» (что-то раскатистое слышится в самом звучании слова), то есть F-105 D, истребитель-бомбардировщик прорыва, – двадцатиметровое чудовище с двигателем, толкающим все тринадцать тонн его веса на расстояние до трех тысяч километров; рыгающий огнем дракон, в брюхе и на крыльях которого теснилось столько упакованной в обертку из стали взрывчатки, сколько не мог вместить в себя даже старый добрый B-17; настоящий предвестник ада (пилотам особо нравилась шестиствольная пушка М61); потенциальный носитель ядерного подарка (основная и, к счастью, невоплощенная в жизнь идея его заказчиков – маловысотное преодоление ПВО моей многострадальной родины). Эта встретившая в определенной небесной точке советскую ракету американская молния (серийный номер 60–0434, 34-я тактическая истребительная эскадрилья ВВС США) по иронии судьбы была порождена бывшим гражданином Российской империи…
Позволю себе отступление. Качественный джаз (прежде всего Божественный) устроен так витиевато, что любая его импровизация (в данном случае взрыв «Тандерчифа» 60–0434), в свою очередь, может являться фундаментом для еще более запутанных музыкальных тем. Нет ничего удивительного в том, что при ознакомлении с фактом гибели F-105 D на голову исследователя Партитуры сваливается метеоритный дождь сайтов, ссылок, страниц, касающихся всего, что связано с этим рядовым для вьетнамской войны событием. Стоит только зацепиться за упоминание об отце «Тандерчифа», оно неизбежно потянет за собой биографию Александра Картвели, артиллериста Первой мировой, время от времени задирающего на небо голову (юному романтику-офицеру нравились аэропланы). Обосновавшись после красно-белой резни во Франции (1919 год) и оказавшись в парижской Высшей школе авиации, он делает замечательный выбор: навсегда связывает свою жизнь с удивительными механизмами, которые при всей своей тяжести каким-то непостижимым образом все-таки отрываются от земли. Поначалу Картвели летал на них. Однако молодой авиатор фирмы Луи Блерио недолго являлся властелином забавных тихоходов-бипланов: самолеты (что тогда, что сейчас) наряду со всеми достоинствами имеют один существенный недостаток: они падают. Александр Михайлович чудом сохранил свою жизнь, но о дальнейших полетах не могло быть и речи. С того момента он – конструктор в компании Societe Industrielle, погрузившийся в процесс зарождения деревянных, а затем и металлических, весьма капризных детей. Великий Джазмен подарил ему для этого все: мозги аналитика, чутье пророка, золотые, впрочем, нет, бриллиантовые руки механика. Самое главное – Бог снабдил Картвели чисто музыкальными достоинствами, например способностью к импровизации, без которой не дано зародиться ни одному из механических совершенств. И вот итог: творческий взлет теперь уже в Америке, куда подобных ему переманивают жадные до всего неизведанного, цепкие янки (в данном случае богач Чарльз Левайн). Перспектива постройки самолета-гиганта, забирающего на борт до шестидесяти человек с одной-единственной целью – за несколько часов перенести счастливчиков через Атлантический океан, – вдохновила эксцентрика-миллионера. Увы, щедрость не входила в число его добродетелей. Меценат самовольно установил на первом экспериментальном моноплане меньший, чем требовалось, по мощности, но более дешевый двигатель, и гражданский проект не сработал: перегруженный топливом самолет претенциозного маршрута Нью-Йорк – Москва попросту не смог оторваться от полосы.
Впрочем, Картвели не унывал.
P-47 «Тандерболт» (радиальный двигатель, протектированные бензобаки) – венец его совместного творчества с другим удачливым иммигрантом – Александром Прокофьевым-Северским, родителем фирмы Seversky Aircraft Corp. «Тандерболт», этот истинный шершень, всю Вторую мировую войну утюживший немцев (боевой радиус 1900 километров), ангел-хранитель бесчисленных «Галифаксов» и «летающих крепостей», был великолепен в ближнем бою, вынослив в полетах и незаменим в штурмовке.
F-84 «Тандерджет» – еще одно произведение неугомонного мастера – выкатили из ангаров в конце 45-го. В Корее реактивный первенец столкнулся с более удачливым сверстником (речь идет о юрком малыше МиГ-15). Наступивший затем Вьетнам продолжил дуэль между людьми, имевшими одну на всех несчастную родину. Серебристые стрелы Микояна и ракеты Грушина ожесточенно дрались со «стрекозами» не менее изобретательного Сикорского и основными американскими «лошадками» той войны – все теми же картвелиевскими «Тандерчифами».
В то время как снующие в небе Вьетнама F-105 D доставляли смерть к заводам, мостам, дорогам (и разумеется, к людям), создатель «Громил» – «Тадов» находился в зените славы: член Национальной аэронавтической ассоциации; почетный доктор наук и прочая и прочая. Однако сам Картвели всю жизнь обожал самолеты не в качестве угрюмых разносчиков бомб, а как самую хрупкую, хрустальную, выстраданную свою мечту, считая турели, пулеметы, пушки, подвесные кассеты и баки, без которых невозможно превращение птицы в монстра, нонсенсом, досадной помехой на пути совершенства, блажью людей, помешанных на убийстве и не имеющих о красоте ни малейшего представления, ибо аэропланы для этого несомненного самородка, с тех пор когда он впервые столкнулся с ними в годы своей военной юности, были великолепными, стремительными существами иного мира[2].
Википедия сухо поведала: до самой смерти (20 июля 1974 года) он жил с женой Джинной Роббинс в пригороде Нью-Йорка.
Детей у них не было.
Я блеснул спартанской краткостью, несколькими мазками отобразив жизнь Александра Михайловича, хотя при желании можно добраться до самых мелких подробностей его существования – дело только в усидчивости, в любопытстве и во времени. Представим, что и того, и другого, и третьего в избытке: тогда я неизбежно отправился бы в Тбилиси – город, где родился герой. Дальше – больше: последовали бы архивы московские, петербургские (артиллерийское училище, быт, учеба, воспоминания однокурсников). Потом дорожка под названием Кропотливое Исследование через Первую мировую и Гражданскую завела бы в Париж (опять-таки архивы, газеты, воспоминания). Затем, снедаемый жаждой исканий, я перемахнул бы через океан, ибо человек, охваченный идеей, этим тысячеградусным пламенем, словно сухое, смолистое дерево, – самое удивительное творение из существ Господних. Год проходил бы за годом, и по мере накопления разнообразного материала я узнавал бы привычки Александра Михайловича, его любимый цвет, любимые запахи, и все рыл бы, и рыл бы, и рыл… Конечно, рано или поздно дотянулся бы я и до чертежей его монопланов и, возможно, при особом везении распечатал бы самые его интимные письма, самые секретные записные книжки. Со скрупулезностью дотошливой ищейки мог бы я годами рыскать по Новому Свету, перемахивая из города в город, из штата в штат по следам давно упокоившегося человека, выясняя массу о нем подробностей, удивляясь его достоинствам, печалясь недостаткам, распутывая его взаимоотношения с товарищами (такими же иммигрантами), начальниками, подчиненными, генералами, летчиками-испытателями, смежниками, конкурентами и, что неизбежно, с Пентагоном, которому он столь преданно и долго служил. Поиски неизбежно завершились бы нью-йоркским домом (или тем местом, где когда-то был его дом), а затем могилой (забытой, полузабытой, ухоженной; участок такой-то, номер такой-то), снимок которой я бы сделал с чувством глубочайшего удовлетворения. Цветное изображение православного креста (а может быть, и простого камня) явилось бы победной точкой, моим личным выстраданным торжеством над забивающей даже самое великое прошлое отвратительной болотной ряской, которую все привыкли называть временем. О, если бы только было желание и упорство!
Я привел в качестве примера лишь одно из бесконечных ответвлений такого события, как торжество советской ракеты над «Тандерчифом».
А теперь несколько слов о самом истребителе.
Если заинтересуемся техническими характеристиками – размах крыла, стреловидность по линии, средняя аэродинамическая хорда, – то получим весьма верные сведения не только о них, но и о все той же массе, объеме топливных баков, форсажной тяге, длине двигателя и т. д. и т. п. Содержание бомбово-ракетной начинки F-105 D в исключительно подробном виде предлагают к рассмотрению интернет-сайты. К услугам особо пытливых и въедливых опять-таки книги, архивы и чертежи (добро пожаловать в Нью-Йорк или Бостон). Потратив определенное количество месяцев на выбивание визы, перелеты, согласования, посещение авиационных музеев и, возможно, даже авиабаз, где упомянутые «Тады» красуются на постаментах или в ангарах в качестве памятников, установив контакты с сотнями таких же энтузиастов, которые рассыпаны по всему миру, добившись знакомства со специалистами, разобрав сложнейшую машину на части, они узнают о максимальной скорости «Тандерчифа» (2208 км/ч на высоте 11 000 метров и 1345 км/ч у земли), о крейсерской (939 км/ч), о боевом радиусе (он варьируется от 937 до 1252 км, все дело в нагрузке) и перегоночной дальности (3550 км с максимальным запасом топлива). Кроме того, ознакомятся с неприхотливым бытом и боевыми вьетнамскими буднями этих «лошадок» и, конечно же, прочитают: у сотрясающих воздух и джунгли своим ревом «Громовержцев» никогда не было запаса топлива для серьезного воздушного боя. Заслуживающие всякого доверия источники добавят: резервная ручная система управления «Тадом» считалась анахронизмом и попросту отсутствовала, и это при том, что его дублирующие друг друга гидросистемы (трубопроводы которых в отдельных местах проходили бок о бок) были весьма ненадежны. Попавшаяся мне на глаза заметка саркастически повествует: летчики, познавшие на себе, какие незабываемые мгновения доставляет ручка управления, доходящая до упора и замирающая в таком положении при удачном – разумеется, для противника – пробитии сразу двух подобных трубопроводов, вспоминали создателя «Тада» незлобивым и тихим словом (справедливости ради стоит отметить: на F-105 D 60–0434 уже применили надежную аварийную механическую систему).
Разумеется, можно пойти еще дальше: написаны горы исторической литературы о нервотрепке гринго в самом жестоком для «Чифов» за всю войну месяце – октябре 1967 года (помимо номера 60–0434, в том месяце разлетелось в куски еще пятнадцать однотипных машин), когда заточенные для истребления северовьетнамских нефтебаз, мостов и заводов F-105 D, до отказа набитые патронами и взрывчаткой, встречались на разных направлениях, скоростях и высотах с творениями советского военно-промышленного комплекса. К услугам любителя подобных сюжетов – интереснейшие факты обо всех ухищрениях взмыленных американских пилотов: об их не всегда удачных попытках увернуться от ЗУРа (ввод «Тандерчифа» в пикирование под ракету с разворотом и сменой курса при максимально возможной перегрузке); о стремлении добраться до тех самых мостов и заводов как можно более незаметно (предельно низкие высоты при подлете к объектам); о затеянной в эфире невиданной по накалу игре (ложные цели; постановка активных помех; ловля на «живца»), апофеозом которой всякий раз был пуск «шрайков» – американский ответ нашим зенитчикам, – разносящих позиции отечественных ЗРК на гостеприимной вьетнамской земле в пух и прах. Впрочем, что касается обильно поливаемой напалмом (а затем и «оранджем») территории, ее аборигены встречали желанных гостей не только зенитно-ракетными комплексами. Для прижимающихся к деревьям «Тадов» вьетнамцы раскидывали свои примитивные, но не менее (а может быть, более) опасные «ямы-ловушки». На пути драконов вырывались рвы, которые набивали тротилом (куски арматуры, свинца, бетона добавляли по вкусу). При подлете F-105 D все в округе взлетало на воздух. Стоит ли добавлять, что в таком случае поиски летчиков представлялись проблемой совершенно неразрешимой.
Та к кто сбил «Тандерчиф» номер 60–0434? МиГ-21? Вездесущая ракета С-75, ставшая проклятием для угодившего вскоре после этого дня (все тот же октябрь 1967 года) в озеро Чукбать при ее непосредственной помощи неистового Джона Маккейна? Американцы уверены: потеря 60–0434 – дело рук вьетнамского аса. Точку зрения противной стороны мне выяснить не удалось (вьетнамские источники отделались полным туманом, суть которого в следующем: «Уничтожение “Чифа” 60–0434 самолетом советского производства не подтверждается данными»).
Кстати, о МиГах и о ставших притчей во языцех маневренных ЗРК! Стоит только пытливому исследователю переключить внимание на вооружение вьетнамской армии, он увидит за детищами советской конструкторской мысли такой же шлейф давно рассекреченных данных. К услугам любого правдоискателя – чертежи любой системы. К архивным данным можно даже не прибегать – достаточно Интернета или, на худой конец, книжного магазинчика, имеющего несколько полок с подобного рода литературой (я уже не упоминаю набитые авиационными справочниками, аналитическими выкладками зенитчиков, мемуарами летунов отделы петербургского Дома книги). Кроме того, бесчисленные страницы той липкой, тягомотной войны дополняются совершенно безжалостными фото- и кинокадрами. В кинохронике, наряду с куда-то бегущими вьетнамскими детишками, с которых бахромой свисает кожа, а также F-4, отдающими на вечное хранение джунглям свою рассыпающуюся обшивку, четко, словно стеклорезы, прочерчивают небо серебристые «изделия» микояновской фирмы, расторопные, маневренные короли схваток на средних высотах.
Ах уж эти двадцать первые МиГи, выполненные по «нормальной аэродинамической схеме с треугольным низко расположенным крылом и стреловидным оперением» (длина 14,10 м; высота 4,71 м; нормальная взлетная масса 7100 кг; максимальная скорость 2300 км/ч и т. д. и т. п.), ведомые подлинными мастерами своего дела – Нгуеном Ван Коком и Май Ван Куонгом (вот вам вариация о вьетнамских героях: кто захочет, пусть ее разовьет)! Если же скупо вспомнить о ЗРК – неудивительно, в материалах, воздающих должное октябрьским боям 1967-го, то и дело мелькают привычные славянскому слуху фамилии: офицер наведения Поршнев, операторы Безухов, Иванчик, Перепелица, капитан Полевик, ефрейтор Мароченко. Наградные листы свидетельствуют о десятках отечественных энтузиастов. Долг, ответственность и судьба заставили их в течение нескольких лет играть в «кошки-мышки» с «булпапами», «шрайками» и такой рассыпной мелочью, как шариковые бомбы.
Заканчивая историю с невезучим «Тадом», добавлю: я выяснил имя пилота – речь идет о сбитом майоре Джеймсе А. Клементсе. Известно (давно опубликованы данные американских неудач) – 9 октября 1967 года «клюнул носом» над джунглями лишь один самолет, так что торжествующие крестьяне схватили именно того самого парня с номера 60–0434. Судя по тому, что я вычитал о северовьетнамских тюрьмах, участь майора была незавидна, ему улыбалась перспектива отсидеть оставшиеся восемь лет войны в полной собственных испражнений яме, как манну небесную ловя кидаемые в нее окаменевшие куски хлеба и почитая за праздник полакомиться подгнившей рисовой лепешкой.
Нисколько не сомневаюсь: по дороге в неволю, в то время как шествие во главе с пилотом следовало мимо пахнущих тротилом полей и нашпигованных осколками хижин, азартные конвоиры не раз напомнили незадачливому представителю демократии о том, что рейды его товарищей оказались более удачными (достаточно было оглядеться по сторонам). Кроме того, доставляемые на американские базы «Вашингтон пост», «Нью-Йорк таймс» и другие не менее осведомленные источники наверняка заранее ознакомили Джеймса с малоприятным фактом: если поблизости от приземлившихся гостей оказывались земледельцы, руки которых сжимали мотыги, довольно часто «хороших парней» до конечной точки маршрута попросту не доводили.
Однако бедолагу Клементса все-таки довели. После плена он благополучно вернулся на родину.
Декорации, действующие лица еще одной вариации 9 октября 1967 года: токийский аэропорт; три моста на пути к нему; бамбуковые шесты; дубинки; слезоточивый газ; бронемашины; грузовики; премьер-министр Японии Сато (его именно тем злополучным днем черт понес в турне по ряду стран, включая Южный Вьетнам); столичные полицейские и студенты различных японских вузов.
Японцы серьезно относятся к дракам: и в парламенте, и на токийских улицах они по-самурайски усердны. Схватка длилась полдня. Как утверждали репортеры, которые добились того, что побоище в прямом эфире наблюдала вся загипнотизированная страна, утром (в восемь часов) две тысячи человек, юных и весьма возбужденных, были уже на ногах. Цель толпы – взлетная полоса перед самолетом злосчастного Сато, бетон которой наивные молодые люди страстно желали покрыть своими телами, чтобы не дать ему улететь. Толпа перемешала в себе пассионариев из Осаки, Киото и Токио: националистов, социалистов, сторонников террора и сторонников «лета любви». Будущие медики и философы, потрясая шестами, ломанулись к мостам, ведущим к Ханэда, где разъяренных погромщиков любезно встречала полиция. Летящие камни закрыли свет, как персидские стрелы у Фермопил, но японские городовые держались. Волею Неба и всех местных синтоистских божеств «боинг» премьер-министра все-таки вырулил в половине одиннадцатого на икрящуюся под солнцем дорожку, оставляя за хвостовым оперением грандиозную свалку: на стратегическом для штурмующих мосту Бэнтэн перемешались пацифисты, полицейские, грузовики и бронемашины.
Ямадзаки Хироаки, ненавистник вьетнамской войны (Киотский университет, первый курс, восемнадцать неполных лет), – единственная жертва свалки, наградившей семьсот ее статистов увечьями и синяками. Как обычно бывает в подобных случаях, после битвы разразился нешуточный спор. Представители той половины сражавшихся, которая орудовала щитами, бронемашинами и слезоточивым газом, вытирая перед телевизионщиками сажу и пот, не сомневались: виноваты подонки, направившие средства перевозки людей и грузов на защитников аэропорта, – по их версии, под колесами одного из захваченных студентами грузовиков и погиб неистовый Хироаки. Десятки свидетелей противоположной стороны хором твердили о полицейских дубинках, благодаря которым молодой человек не дожил до второго курса.
Выпорхнувший Сато был за границей, Япония ругалась, а Ямадзаки навсегда исчез. Он растворился во времени. Погибшего помянули национальные газеты. Мировая пресса вздохнула о юноше (иначе в «Известиях» я не наткнулся бы на это имя). Был процесс, на котором пытались выяснить произошедшее. Журналисты и в шестидесятые годы прошлого века не отличались образностью, в итоге – уныло-деревянные заголовки: «Оппозиционные партии обвинили правительство» и «Социалисты требуют ухода всего нынешнего кабинета». Все в конце концов кануло в Лету: и бунт, и его погибший участник. Однако если до сих пор прозябают в Сорбонне или в Оксфорде профессора, зацикленные на московском мятеже 1648 года, случившемся, казалось, только для того, чтобы потом какой-нибудь старичок в потертом пиджачке, посвятивший всю жизнь изучению «соляного восстания», к семидесяти своим годам заявил современникам о полной невиновности боярина Б. Морозова, то отчего бы тогда не существовать в тех же заведениях и японистам, помешанным на штурме токийских мостов 9 октября 1967 года? Чудаков, которых интересует совершенно ненужная вещь – побоище на мосту Бэнтэн, конечно, крупица: по миру наскребется не более двух-трех десятков, но не сомневайтесь, они наличествуют, ибо природа человеческая уникальна. Подобные бронтозавры многое могут поведать о причинах отчаянного самурайства участников и о последствиях противостояния.
Вновь (как в случае с Картвели) все зависит от выбора вариации. Тот, кто всерьез ухватится за главного виновника торжества, японского премьер-министра Эйсаку Сато, заметит: весьма подробно освещены его детство, отрочество, юность; пристрастие к железным дорогам (в свое время занимал пост директора Бюро железных дорог Осаки); политические приключения (достойный венец их – премьерство); затейливые игры со Штатами, позволившие вновь пристегнуть к родине многострадальный остров Окинава; порицание последователей Хо Ши Мина; поощрение американских бомбардировок; искреннее сокрушение по поводу азартной атомной гонки; нобелевское лауреатство (как всемирное признание подобного сокрушения) и наконец, апофеоз: мирная кончина после внезапного мозгового кровоизлияния, произошедшего в ресторане во время обеда. Даже при самом незначительном интересе к политику так называемые исторические источники подадут блюда с ним на выбор в неизмеримом количестве.
Но вот помнят ли сайты или хотя бы двое-трое из тех старичков-профессоров, которые только что были упомянуты, беднягу студента? Я попытался вызволить несчастного из небытия, набрав в Интернете имя – высветилась масса личностей (к примеру: Исикава Хироаки, Ямадзаки Такуми, Сэкигава Хироаки и др.). Промелькнуло сообщение о первом чемпионе Японии по карате-до Ямадзаки Тэрутомо. После ознакомления с сайтами для меня, несомненного дилетанта, осталось загадкой, что считать у японцев именем (судя по приведенному списку, Хироаки в некоторых случаях фамилия, а в некоторых имя; так же дело обстоит и с Ямадзаки). Впрочем, не в этом суть.
Суть в том, что о самом Ямадзаки Хироаки я нигде больше не нашел ни слова (исключение, как уже упоминалось, составили заметки отечественных газет за 10 октября 67-го). Опять-таки, имея в достатке упрямство и время, я мог бы притянуть друзей и через два (максимум через три) «рукопожатия» выйти теперь уже на какого-нибудь авторитетного преподавателя Токийского университета и посетить Японию. В итоге несколько встреч в кампусе Хонго; несколько телефонных контактов – и оставалось бы решить лишь пресловутые технические вопросы: к примеру, найти шустрого переводчика из университетских русистов. «Язык, доводящий до Киева», довел бы и до существующих родственников Ямадзаки. Вполне возможно, они не ограничились бы мутными воспоминаниями, а извлекли бы на свет Божий фотографии, почетные грамоты, благодарственные письма от учителей или учебной администрации, в конце концов, любезно провели бы по улицам (там топотал ножками Хироаки, совсем еще малец!), показали бы школу и сами классы (вот на этих скамьях Ямадзаки проелозил большую часть своей жизни), а затем вместе с непонятно откуда свалившимся к ним на голову инопланетянином, собирающем об их дяде (брате, кузене, троюродном племяннике) после стольких лет всеобъемлющего забвения последнего непонятно для чего и непонятно зачем самые разнообразные сведения, и студентом-русистом, старающимся донести до соотечественников нюансы и обороты поистине марсианского языка, нанесли бы визит к любимому клену покойного («Посмотрите, как выросло дерево; поверьте, было оно совершенно крохотным!»). И клен трепетал бы оставшейся ржавчиной (в случае осеннего приезда марсианина) или растопыривал бы во все стороны озябшие прутья (мой приезд в январе), а из расположенной поблизости закусочной, любимой юным Хироаки, как и пятьдесят лет тому назад, когда малыш забегал туда со своим потрепанным ранцем, неубиваемо стлался бы запах горячей лапши.
Немногие испытывают любопытство к «незначительным людям», представляющим из себя росчерк, пунктир, точку в истории и лишь на секунду отметившимся в отчетах о происшествиях или в сводках «боев местного значения» («Рядовые Петров, Иванов, Сидоров ценою собственных жизней повернули вспять фашистские танки»; «Убит первокурсник Университета города Киото Хироаки Ямадзаки»; «Выпрыгнувший из горящего самолета агрессор Клементс попал в плен» и т. д.). Чиркнувшие даже не метеоритными осколками, а едва различимыми искрами Ивановы, Петровы, Клементсы затем теряются; бездна их неизбежно проглатывает. Тем не менее в исторической среде, наиболее равнодушной к песчинкам (среда традиционно привыкла оперировать миллионными массами как фоном для всяческого рода проходимцев), лично я знаю обладающего недюжинным состраданием доцента, всегда готового заострить внимание не на полководческой бездарности Александра I (Аустерлиц) и не на насморке Бонапарта (Бородино), а на нескольких гренадерах-преображенцах, «отставших третьего числа апреля от второго батальона» и навсегда сгинувших во времени и в пространстве, о которых упомянуто всего-то в двух-трех строках торопливого начальственного рапорта: «…кроме вышеописанного докладываю Вашему сиятельству: нижние чины (перечисление Ивановых-Сидоровых) вычеркнуты как пропавшие безвестно». Добрый мой малый, совершенно равнодушный к Цезарю, Черчиллю, Сталину и целому легиону других политических знаменитостей, силится разгадывать судьбы стыдливо, бочком проскочивших в рапортах, упоминаниях и указах рядовых, капитанов, майоров, а также сельских и городских обывателей, и рад, словно ребенок, каждому удачному выцарапыванию из безвестности очередного плотника или матроса. Свидетельствую: чудом уцепив в раскопанных им бумагах (архив апокалиптичного 1812 года) упоминание о скромном, словно мышь, смоленском попе – священник попался на глаза самому Наполеону и даже ввязался в некий теологический спор со всемирно признанным Антихристом, – доцент не поленился на несколько месяцев перебраться в Смоленск (сведения о жизни героя отыскались именно там), вынюхал дальнейшую судьбу едва не погубленного нашествием страдальца, извлек на свет Божий сведения о поповичах и, не считаясь ни с собственным временем, ни с собственными деньгами, лишь из чистого научного сострадания к очередному «маленькому человеку» посадил на ветвистое генеалогическое древо целую россыпь его потомков, увенчав крону дюжиной ныне здравствующих праправнуков, как и полагается, раскиданных от Сиэтла до Мельбурна. Он даже схватился за очерк о них, к сожалению, так никого и не заинтересовавший. Узнав о моем замысле и горячо поддержав идею, следопыт затем со всей своей горячностью, испортившей ему отношения с множеством коллег, просил (впрочем, какое там, приказал) при любой возможности «выковыривать» из забвения «потерянные имена» – что я и пообещал сделать.
Вынужден огорчить знакомого: буддийская монахиня города Садека (местечко недалеко от Сайгона), прибегнувшая с помощью спичечного коробка и канистры к трагическому протесту все тем же днем 9 октября 1967-го (день кончины «Громовержца» 60–0434, гибели Ямадзаки, а также многих смертей, рождений, героических и бесславных поступков, разумных действий и глупостей – о них речь еще впереди), к сожалению, осталась безвестной. Причина ее ухода – тяжба с находящимися у власти южновьетнамскими католиками, которые в жаркую пору войны, выматывающей и их самих, и их великодушных союзников-американцев, не нашли ничего лучшего, как напасть на буддизм. Монахи и ранее отвлекали сайгонцев от дел подобными скорбными представлениями, поэтому «прихвостень США» президент Тхьеу (именно он бросил, словно кость, репортерам фразу: «Не слушайте, что говорят коммунисты, – смотрите, что они творят»), занятый балансированием на своем президентском даже не кресле, а стуле (в подобных случаях, как правило, одноногом), вряд ли скорбел по поводу очередного самосожжения.
Женщина, восседающая в центре огненного столба, от которого на четыре стороны света растеклись по асфальту веселые рыжие струйки, не встрепетавшая ни единой мышцей, не показавшая муки ни единым невольным жестом, шепчущая няньфо спекшимися в коросту губами, взывающая о сострадании сильных мира сего к убогим и сирым, в то время когда огонь, уже превративший сидящую в затрепетавший цветок, усердно корпит над очередной задачей – пытается сотворить из ее костей и кожи горку жаркого серого пепла, не может не вызывать сострадания. Она не прозвенела в мире тем колоколом, которым несколькими годами ранее прозвенел монах-самосожженец Дык; рядом не было Малькольма Брауна (оказавшаяся в руках журналиста фотокамера за несколько секунд сотворила из скромного шефа сайгонского отделения «Ассошиэйтед пресс» лауреата Пулитцеровской премии). К немалому разочарованию, я не нашел более никаких упоминаний о несчастной, кроме выстрелившей строки в «Известиях». Лаконизм сообщения не оставляет надежд: «9 октября. Пятидесятилетняя монахиня сожгла себя в г. Садеке близ Сайгона в знак протеста против гонений на буддистскую церковь». Где это произошло? В монастыре? На оживленной улице? Кто из добровольных помощников помогал ей с канистрой? Почему-то мне захотелось все выяснить. Неординарный доцент признавался: именно в подобных случаях за неимением данных он призывает на помощь воображение (весьма странный метод с точки зрения исторического исследования). По словам знакомого, «призыв» довольно мучителен: закрыв глаза и концентрируясь до болей в голове на предполагаемой теме, доцент различает поначалу «в плавающей мгле» некие силуэты, слышит шорохи и неясные голоса, а затем вся разноцветная, заполненная подробностями картина «вдруг взрывается перед взором» – иногда до мельчайшей детали. Попытавшись прибегнуть к подобному методу, кое-чего достиг и я: «разглядел» саму монахиню, асфальт, пятно от костра, застывших свидетелей, от которых пламя и дым милосердно скрыли ее почерневшее тело. С силуэтами проблем не возникло. Но вот что касается имени – остается признать поражение.
Следующий персонаж, обнаруженный мной в Интернете, несомненно, порадует сострадательного доцента. Благодаря биографической статье и желтоватому фото этот житель Архангельска остался на скрижалях истории: улыбающийся жилец государства, которое, до смерти перепугав собственное население скрипом чекистских сапог, с другой стороны, набило многие головы блажью о всемирном пролетарском братстве – так пухом набивают подушки. Впрочем, увлеченно орудующий лопатой архангелогородец (почти дословно привожу подпись под интернетным фото: «Анатолий Александрович Гасконский работает в Ботаническом саду 9 октября 1967 года») имеет биографию, не оставляющую сомнений в его чисто житейской мудрости.
Вот что рассказала о нем статья: биолог-энтузиаст – один из тех несомненных счастливчиков, которых (вследствие ли судьбы или особенностей характера) миновали кирка, тачка, порядковый номер на сером ватнике, а также неизбежная для миллионов сверстников немецкая пуля, – до сих пор остается в памяти сотрудников Архангельского краеведческого музея неутомимым любителем северодвинских лесов с их обитателями (лисы, волки, куропатки, белки, горностаи и проч.). Отвлекаясь временами на штудирование Маркса (обязательная барщина под присмотром суровых жрецов), собрания партячейки и первомайские демонстрации, он тем не менее до самой своей кончины в восьмидесятичетырехлетнем возрасте[3] умудрялся существовать в параллельном и вечном мире ботаники и разнообразной северной фауны, то есть в том самом замечательном, потустороннем мире, которому на длившиеся семьдесят лет магические танцы моих соотечественников перед статуями бородатых божков, как и на трагическую кончину раскаявшегося Бухарина, было совершенно плевать.
Первая же работа, написанная юным Гасконским во время учебы в Педагогическом техникуме – «Болото и методы его изучения в школе» (трудно отыскать название более аполитичное), – явилась надежным билетом во «внутреннюю эмиграцию». После окончания заведения началась настоящая жизнь: в ней наблюдения за биологическими процессами самых топких и коварных трясин чередовались с научными охотами (цель – изготовление чучел). Таким образом, цветки, звери и птицы, до изучения которых юный натуралист оказался так охоч, составили надежный заслон от всевозможных бурь. Ну разве не благодатью было нырнуть в очередную безобидную экспедицию в поисках, скажем, дубравной ветреницы; с замиранием видеть колышущуюся, словно живот дородной кухарки, болотную бездну; шарахаться от появляющихся из глубины ее сероводородных пузырей и вдыхать до одури вереск – этот сладко-коварный наркотик усыпанных клюквой сизо-лиловых пустошей, – в то время когда над всей страной бросала громы и молнии туча политических чисток?
Война, подобно чисткам, также обошла стороной Паганеля – трудповинность на оборонных рубежах Карельского фронта, должность инструктора по военной подготовке учащихся не в счет. Только флора, только фауна, только столь милые его сердцу прогулки в самые дикие и задумчивые места и задушевное общение с такими же тихими сумасшедшими (к примеру – знатоками северной флоры, ботаниками и членами-корреспондентами АН СССР братьями Алексеем и Андреем Федоровыми) – то есть идиллия, которой нельзя не завидовать. Умиляет отчет об очередном возвращении Гасконского из дебрей в 1949 году: так, добыты (к радости музейного таксидермиста) «заяц-беляк – 1; ласка – 1; горностай – 1; тетерки – 2; куропатки – 2 (белая, еще в летнем пере, и серая); утки, гуси, чайки; птицы болотные, хищные, воробьиные и другие…». Кроме подобных радостей, проводимые там и сям лекции, экскурсии для студентов и школьников (тема – определение древесных растений), усердное участие в Днях птиц и прочие не менее знаковые мероприятия. Вполне возможно, что из-за подобных хлопот энтузиаст не только не заметил перемещения усатого сидельца волынской дачи под кремлевскую стену, но и прослушал вполуха последовавший вскоре хрущевский отчет о проделанной прежним вождем работе.
Судя по роду деятельности Анатолия Александровича, все заслоняли собой поездки на лесные заимки (поиск; отстрел; доставка в Архангельск великолепного экземпляра рыси обыкновенной) и путешествия на очередные торфяники. Именно поэтому холостяк как-то весьма рассеянно пропустил то, что для 60–70-х годов было самым важным, самым значительным (теплое местечко инструктора в райкоме КПСС; еще более теплое – в горкоме), то есть отмахнулся от карьер и профессий, которые казались неуничтожимыми и которые так играючи уничтожились впоследствии самым беспощадным палачом на свете – ветром перемен (этот ветер, кстати, почти мгновенно выветрил из многих голов уже упомянутый подушечный пух).
9 октября 1967 года неугомонного краеведа отловил в саду дешевеньким объективом и черно-бело щелкнул безвестный фотограф. Не подозревая о падающем за тысячи километров (в совершенно другом измерении) злосчастном 60–3404, не ведая об огненном столбе на месте очередного буддистского самосожжения, не догадываясь о ненависти молодых японских граждан к собственному премьеру – газеты будут мирно просмотрены завтра (если только будут просмотрены!), – проживающий на краю и так-то не особо ласковой северной земли, каким-то чудным, почти сказочно-дураковским образом оставшийся вовне репрессий, вовне самой дикой войны и вовне той «окаянной» жизни с ее оголтелым язычеством, сын священника, биолог-ботаник А. А. Гасконский копается в земле, словно заядлый мичуринец. Бьюсь об заклад, с превеликим удовольствием он готов разминать следопытскими пальцами еще не замерзшие комья, более того, не прочь поднести их к глазам, с любознательностью рассматривая саму основу земли, ее навар, ее благодатную кашу, ее микроскопический мир: там, разумеется, части непереваренных трудягами-бактериями буро-коричневых листьев, синеватая глина, скромные темные камушки, похожие на тонких белых червей корешки неприметных травок, куколки и личинки милых крохотных существ, разглядеть которых даже при солнечном свете позволяет в лучшем случае лупа.
Мысленно раздвинув любительскую фотографию по всем четырем сторонам до размеров примузейного Ботанического сада (все тот же метод воображения), я представляю себе окружающие счастливца узловатые деревья, кору которых уже пропитала дождевая вода; цветочные клумбы; запахи вскапываемой целины (посадка очередной сосны? дубка? ясеня? подготовка почвы под очередную теплицу?). Удовлетворение всем этим пространством с его хризантемами, бархатцами, пахнущими прелым листом дорожками, с его знакомым каждому лоскутным калейдоскопом, состоящим из лужиц, опадающего березняка, рябого зябкого дождичка и множества других, не менее славных частей, настолько четко проступает на лице энтузиаста, настолько ощутимо желание запечатленного при помощи посредственной фотопленки «человека с лопатой» втягивать в себя удивительно сладкий, свежий, пронзительно-радостный воздух (о подобном воздухе можно сказать: воздух счастья) и бесконечно вскапывать целину любого попавшегося под полотно лопаты сада – своего, общественного – без разницы; а кроме того, вприпрыжку бегать по архангельским техникумам, институтам и школам, рассказывая о пичужках малолетним шалопаям; таскать экскурсионные толпы ко всем этим дубкам, ясеням и осинкам; отправляться за всякими обыкновенными растениями по самым вязким трясинам и медвежьим буреломам, что не приходится сомневаться – попавшийся в кадр любитель краеведческих экспедиций на удивление и на зависть самодостаточен. Ну их, к лешему, время от времени падающие на вьетнамские головы «Тандерчифы», к дьяволу Нгуена Ван Тхьеу и незадачливого Линдона Джонсона. Впрочем, какой там Джонсон – к чертям собачьим бред очередного партийного съезда! Не без трудностей добытый для все того же таксидермиста жирный красавец барсук – вот оно, воплощение полнокровного существования.
Куда отправился А. А. Гасконский вечером 9 октября 1967 года после любительски-мимоходного снимка? Мне видится: вот следопыт шагает, блестя и шлепая резиновыми сапогами (ленинградская фабрика «Красный треугольник»), домой, в свою незамысловатую квартирку, более имеющую сходство с норой, – а что еще может быть собственностью советского гражданина в 60-е, как не крошечный закуток? Вот на микроскопической кухне, удовлетворенно мурлыча «Не кочегары мы, не плотники…» или «Первым делом, первым делом самолеты…», тянется к заварочному чайнику. Вот с превеликой радостью осязая на щеках желанный, покалывающий, оптимистичный румянец – плод осени с ее колодезной бодростью, создает себе чрезвычайно горячий напиток (продукция грузинской чаеразвесочной фабрики № 36 плюс брусника, чабрец, засушенная ветка малины). Вот отваливается на спинку стула после очередной чашки, не переставая намурлыкивать о плотниках-самолетах. Перед любителем флоры и фауны – на расстоянии вытянутой руки – четырехугольник окна, за стеклом уютнейший дождь; иногда, прогуливаясь по подоконной жести, ею дребезжит ветерок; жизнь, конечно же, удалась.
Еще севернее той земли, на которой проживал следопыт, 9 октября 1967 года прибыли к местам своей новой дислокации (поселок Шмидта – Черский – Тикси – Амдерма – Нарьян-Мар) птенцы-солдатики Отдельного Арктического пограничного отряда. Разбитые в хлам бараки (ими брезговали даже местные жители) – не самое худшее, что пережили переселенцы в погонах. Читатель, представь тоску этих мест! Размеры Ненецкого автономного округа любому человеку навевают о бесконечности самые скорбные, самые безнадежные мысли. Однако парящее за облаками начальство (Москва, Кремль, Генеральный штаб) посчитало: бесприютные берега и не менее бесприютные воды Северного Ледовитого океана так же нуждаются в охране от вездесущего НАТО, как и плодородные, густо усеянные деревнями холмы Чехословакии или плотно набитые жителями городки ГДР.
Крайний Север! Зимой жизнь там невыносима, летом – просто невозможна. Из всех кошмаров, что высасывают последние крохи оптимизма и у промысловика-охотника, и у солдата полярной радиолокационной станции, самый первый – тундровый гнус, трудяга и безнадежная сволочь, который один играючи может держать фронт на все эти семь тысяч триста пятьдесят окаянных верст. Увы, генштабисты не взяли его во внимание – иначе бы не маялись в кое-как отстроенных казармах и не сходили с ума от скрипа медвежьих лап поблизости переброшенные в Канинскую тундру из Урюпинска и Ростова-на-Дону новобранцы. Гнусу тундры – отдельная ода! Его орды, тумены, неисчислимые его полки и дивизии делятся на виды и подвиды, цель которых одна – вымотать противника до крайности, до рвоты, до слепоты в глазах, а затем и добить, превратив последнего в ничего уже не соображающее существо, в сырой кусок мяса. Чего только стоят мокрецы – крохотные твари, нападающие по утрам. Эти горбатенькие насекомые – авангард великого воинства. Ползуны, разведчики, тати, они заползают в складки одежды (обмундирования), они прячутся в кожных порах, они почти незаметны, они атакуют внезапно, беспощадно, с азартом монгольских нукеров, пикируя яростно, волны за волнами, неистово работая крылышками, намертво всасываясь в плоть крошечными хоботками и не считаясь с потерями. Мокрецы непобедимы, ибо бесчисленны, как китайцы, и способны довести до исступления даже тибетских лам.
Мошка́ – еще более мелкая, более наглая тварь. С еще большим рвением она забивает собой любую щель. Мошка есть второй эшелон великой армии тундры. Мошка доводит до состояния шока – невидимая, бесшумная, заставляющая любого несчастного после каждой ее атаки сдирать с себя кожу бессмысленными расчесами. Мошка непобедима. После себя она оставляет руины. Но если и этого мало, если недостаточно еще для обессиленного человека волдырей, сукровицы, боли, жжения, слипшихся век, которые помогает разомкнуть только ледяная спасительная вода, на подмогу мошке́, неутомимой, распаленной, бесстрашной, спешат мухи-жигалки, эскадрильи оводов и слепней и, в конце концов, настоящие триарии тундры – комары обыкновенные. Нет в Канинской тундре более страшного ужаса, чем обыкновенный комар (Culex pipiens), самки которого подобны кровожаднейшим амазонкам (как часто бывает и в человеческом обществе: в то время как осатаневшие дамы высасывают кровь из всего, что живо, их робкие миролюбивые мужья удовлетворяются цветочным нектаром и соками растений). Culex pipiens трудится днем и ночью, наводя уныние даже на ненцев. Тундровый обыкновенный комар способен (если не оказывается на какой-нибудь бедовой голове спасительной шляпы с накомарником) за секунды так облепить лицо человеческое, что оно превращается в серую массу. Ему плевать на москитные сетки, марлевые пологи и дым головешек. Ребепин останавливает его ненадолго.
Бедные солдатики Отдельного Арктического пограничного отряда! Бедные обитатели заброшенных бараков Тикси, Амдермы, Нарьян-Мара, прибывшие на Крайний Север 9 октября 1967 года не по своей, разумеется, воле с вещмешками, автоматами и карабинами! Бедные служивые, звонким, четким распоряжением командования, которому всегда виднее, присланные охранять великую пустоту, защищать великое ничто! «Дедовщина» на Богом забытых станциях была естественным отдохновением для бывалых армейских «переселенцев». Не успевающих опохмеляться вертолетчиков встречали там как истинных посланцев небес. Зимой в морозном жутком безмолвии чудилось личному составу дыхание подкрадывающихся к складам с продовольствием чуть ли не двухметровых в холке местных мишек, шкура которых позволяла сливаться им с унылыми холмами. Летом все тот же непобедимый гнус подкидывал дровишек в костерок весьма невеселой жизни. Мокрецы, оводы! Вездесущий Culex pipiens! Где-то читал я рассказ о двух подавшихся с одной такой станции новичках-недотепах, которых уже прослужившие там с годик товарищи довели до кондиции. Но то, что, звеня крылышками и потирая лапки, поджидало сбежавших за порогом казармы, оказалось просто за гранью. Возвращенные на руки хмурым отцам-командирам сердобольным оленеводом, на чум которого после трехнедельных блужданий набрели два призрака с изъеденными губами (глаза не видели ничего, руки-ноги гноились, рассудок отказывался повиноваться), беглецы рыдали от счастья.
Эпопея с государством, вся территория которого разместилась на морской платформе в пенистом, словно пиво «Гиннесс», бодрящем Северном море, завязалась за несколько лет до выбранного мною дня.
Англичане – известные чудаки. Они ухитряются находить себе удивительнейшие занятия (так называемые хобби), до которых не могут додуматься даже такие неутомимые сумасброды, как янки. Рассыпанные по британской истории примеры разнообразных безумств, выходок, эскапад и опасного для окружающих «образа жизни» всех этих лордов, поэтов, башмачников, физиков, искателей философского камня и потусторонних миров попросту бесконечны…
Основатель самой дурацкой монархии на свете, будущий князь Рой I Бейтс, тогда еще просто Пэдди Рой Бейтс, отставной майор, обремененный бульдожьим характером, женой и двумя отпрысками, старший из которых, Майкл, оказался впоследствии ценным помощником своему папаше, после прощания с Вооруженными силами какое-то время подрабатывал рыбаком. Затем к этому классическому эксцентрику прилипла банным листом поначалу не такая уж и безумная идейка.
Угрюмые детища Второй мировой – морские платформы-башни ВМС Великобритании (опоры их намертво вросли в грунт) – маячили достаточно далеко от английского берега (устье Темзы) и были щедро снабжены устаревшими трехдюймовками. Трудились там и более новые расторопные девяносточетырехмиллиметровые автоматы пушечной фирмы «Виккерс». В годину воздушной битвы за Британию орудия прилежно доставляли по назначению целые россыпи зенитных снарядов. Платформы сыграли свою (правда, весьма скромную) роль в том, что Гитлер махнул в конце концов рукой на идею вбомбить чертов остров в каменный век. 1945 год поставил крест и на фюрере, и на противостоящих ему твердынях – почти все их благополучно разрушили. Заржавевшая башня «Рафс-Тауэр», которую до сих пор без толку пытаются разбить волны, редким исключением осталась стоять за пределами территориальных английских вод.
Послевоенное правительство обнищавшей страны (продовольственные карточки, серые очереди за молоком, черный рынок, собачий холод в британских домах), озабоченное поисками угля и хлеба насущного, не менее озабочено было моралью. Дружественно «оккупировавшие», наряду со своими белыми собратьями, в лихие 1943–1944 годы Ливерпуль, Манчестер и Лондон лиловые выходцы из Алабамы и Мемфиса (американский корпус готовился к высадке в Европе) не имели проблем с женской частью страны, гордящейся рыжеволосостью и лопоухостью как верным признаком аристократизма. Нужда в чулках, сигаретах да и просто в мужчинах целыми пачками посылала рыжеволосых и лопоухих англосаксонских дам в лапы добродушных мавров с их чудовищным акцентом (явное издевательство над правильной лондонской речью), с их сигарами, дымящими, подобно трубам линкоров, с их удивительными зубами, природная надраенность которых уже тогда приносила миллионную прибыль голливудским дантистам, заставляя весь пребывающий в зависти к подобной сахарной белизне Голливуд просиживать штаны в стоматологических кабинетах, наконец, с их нагло дразнящей тарелками, тромбонами, саксофонами, трясущейся, разодранной музыкой. Когда негры благополучно отбыли, нелюбовь столпов британского Министерства культуры к разухабистому американскому джазу как одному из самых ярких воплощений «дружеской оккупации» превратилась в 50-е в плохо скрываемую ненависть к очередным совратителям – Чаку Берри и Элвису Пресли. Подобное отношение приводило в ярость британских подростков, вынужденных по ночам ловить едва пробивающееся сквозь помехи в эфире радио Западного Берлина (вот там-то надолго расположились оккупационные войска – джаз вперемешку с рок-н-роллом забили местные радиоволны). Музыка чокнутых американцев свирепствовала во всей остальной Европе, но замшелые лорды-пни верхней палаты парламента (как и простолюдины нижней) продолжали упорствовать в убеждении – нравственность подданных лишь выиграет от того, что британское радиовещание не снизойдет до программ, которые, расплодившись, словно кролики, в том же ужаснейшем Люксембурге, готовы днем и ночью гонять песенки Литл Ричарда. Все было сделано для того, чтобы в беспокойных головах субъектов, подобных Пэдди, зазудела фривольная мысль: пиратские радиостанции!
Любой историк, всерьез занимающийся историей стран, рано или поздно упрется в единственный вывод: основа каждого государства покоится на бандитизме. Следуя верному правилу, будущий князь приступил к военным действиям в 1965 году. Источники скромно упоминают о «вытеснении» Роем с еще одного сохранившегося железного островка, платформы «Нок Джон Тауэр», сотрудников вещавшего на Британское королевство «Радио Сити» (остается догадываться, каким образом проходило «вытеснение»). Как бы там ни было, завоевателю весьма пригодился забытый, видимо, впопыхах бежавшими аборигенами добротный американский военный радиомаяк. Разбойник Бейтс с размахом наладил дело: целый год его детище болтало, пело и трещало двадцать четыре часа в сутки. Лихорадочная деятельность привела к тому, что взбесившиеся от бесконечно повторяемых Чака, Элвиса и их ливерпульских и лондонских подражателей власти затеяли против наглеца настоящий «крестовый поход», влепив в итоге сутяжничества весьма болезненный штраф (нарушение первой части закона о беспроволочном телеграфе).
Столкнувшись с более могущественными, чем он сам, грабителями (прокуроры, констебли, судебные приставы), спины которых подпирала вся мощь образовавшейся гораздо ранее, хотя и весьма похожим способом, Британской империи, Бульдог Пэдди быстро собрал вещички. Перебраться на очередной (на этот раз необитаемый) «остров» ему помог другой откровенный бандит, дружок Ронан О’Рэйли, ведущий знаменитого хулиганского «Радио Каролин».
Забытая военными и самим Богом башня «Рафс Тауэр» (блин площадки на двух железных ногах) привлекала единственным преимуществом – независимостью от правосудия. Как уже было замечено, она влачила жалкое существование за трехмильной зоной – действие свирепствующего на берегу (и возле берега) британского права здесь совершенно исключалось. «Земля обетованная» казалась настоящим подарком для двух хитроумных подельников, однако Бейтс не успел развернуться: государство все-таки догнало его и там. Вступивший вскоре в силу закон самым категорическим образом запретил вещание со всех подобных «Рафс Таэур» платформ. Ко всему прочему случилась еще одна неприятность – друзья-пираты повздорили. И вот здесь-то Пэдди пробило. Он провозгласил создание на «Рафс Тауэр» независимого княжества Силенд (по-русски – примерно – Поморье), а себя его главой; это заставило позеленеть от зависти его бывшего компаньона. Князь Рой I Бейтс, судя по заявлению, собирался единолично владеть ничейной грудой железа. О’Рэйли засучил рукава.
9 октября 1967 года, в тот самый день, когда А. А. Гасконский упоенно работал в архангельском Ботаническом саду, пилота Клементса волокли в плен коммунисты, а к безвестной монахине подносили спичку ее скорбные единомышленники, армия Силенда (несколько вскарабкавшихся на платформу приятелей Роя, а также наследный принц – воинственный сын Майкл) княжеским указом была приведена в состояние полной готовности.
Сведения о вооружении верных Бейтсу войск сильно разнятся. По одной версии, в арсенал входили пара-другая ружей и последний довод мини-королей – бутылки с зажигательной смесью. По другой, откровенно шокирующей, солдаты Роя встретили его бывшего союзника и дорогого друга, попытавшегося взять платформу отчаянным штурмом, автоматами, пулеметом и даже единственным огнеметом (!). Та к как со стариной О’Рэйли приплыли молодцы не из робкого десятка, то бойня кипела нешуточная. Всполошившиеся, словно утки, в которых бросили камнем, британские моряки рванулись к бурлившему возле платформы сражению (флот ее величества представляли патрульные катера), но были отогнаны ружейно-пулеметным огнем. О’Рэйли со товарищи также вскоре ретировались. Остается удивляться, но после обоюдной пальбы обошлось без потерь.
Представляю себе, какой разразился фейерверк по случаю победы: крики, гомон, выстрелы в воздух; лицо монарха овевает норд-ост (физиономия князя, вскоре украсившая собой несколько десятков журналов, стала хорошо известна миру); глаза жены-княгини увлажнены; ликует сыгравший не последнюю роль в победоносной войне инфант. Новые колонисты, подобно поселенцам Америки, три века назад с таким же азартом прогнавшим «красномундирных» вояк, обозначают торжество всевозможными фаерами: над платформой взлетает все, имеющее отношение к хлопкам и огню, – от сигнальных ракет до непредсказуемых пиротехнических поделок. Сторонники Роя Первого обильно смешивают пивную пену с пеной морской, и волны, протекая под их выплясывающими ногами, покорно хлопают о железные устои новоиспеченной державы.
Кстати, через год состоялась еще одна попытка матери-родины отобрать у зарвавшегося отщепенца энное количество тонн никому, кроме Бейтса, не нужного металлолома. Имена участников операции мне неизвестны, кроме того, не отыскалось сведений о профессионализме атакующих, но вот в чем можно не сомневаться, так это в их исключительной робости: катера умчались после первых же предупредительных выстрелов. Бейтс окончательно восторжествовал. Английский суд, покряхтев над проблемой, бессильно развел руками: обладатель мизерной площадки сколько угодно мог теперь потешаться над поникшей юрисдикцией – государство коварного Пэдди (с каких только прокурорских сторон ни подбирайся к выскочившему, словно прыщ, дурацкому казусу, как ни желай ущучить захватчика, как ни пытайся загрести обратно беспризорный и ржавый хлам) находилось вне ее поля (все те же нейтральные воды, с которыми нельзя было ничего поделать). После виктории над полностью оконфузившимися властями княжество озадачило всех геральдистов мира появлением герба, за которым немедленно последовали флаг и гимн, своей величавостью вполне могущий поспорить с «Правь, Британия, морями…». Нет ничего удивительного и в том, что вскоре из перешедших под крыло Роя I Бейтса не менее, чем он, экзальтированных проходимцев, ставших подданными Силенда, уже можно было составить целую футбольную команду…
Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу
1
Стивен Хокинг утверждает: каждый день на земном шаре умирает и рождается около 200 000 homo sapiens. (Здесь и далее примеч. автора.)
2
Привожу его замечание: «Законы аэродинамики и законы эстетики близки друг к другу… Как правило, что красиво внешне, то является совершенным и в смысле аэродинамики».
3
Время смерти героя – эпоха сонного благоденствия 80-х, настоящий Век Золотой, явившийся истинной наградой для таких, как Гасконский, свидетелей сотканного из проволоки прежнего «окаянного» времени.