Читать книгу Точка сборки (сборник) - Илья Кочергин - Страница 2

Баба-яга

Оглавление

Катя приехала на катере вместе с мамой и Альбиной Генриховной. Альбина Генриховна бочком спустилась по трапу сама, а маму пришлось спускать – матрос сверху держал за руку, а лесники снизу принимали ее на землю под зад. Катя сбежала легко, только запнулась уже на берегу – заступила на подол своей юбки и влетела в руки молодого мужика. Тот с удовольствием удержал ее от падения, улыбнулся – твердый, зубастый, загорелый, глаза яркие.

– Стой, не падай. Нос разобьешь.

Она пробормотала «спасибо», потом почти неслышно поправила себя: «Спаси Христос» – и смущенно встала поближе к матери. Та крестилась и шевелила губами. Прибывшие были в платках, длинных темных юбках и длинных кофтах.

С борта передали их вещи – рюкзаки, коробки и мешки с продуктами. На мелководье у кромки галечного пляжа сбросили барана для одного из лесников. Баран ошеломленно стоял по брюхо в воде и смотрел на Катю. Она встретилась с ним глазами.

Катер дал задний ход, опять пахнуло соляркой, на пляжике остался рубец от форштевня. Потом катер пропал за мысом. Было солнечно, жарко, тихо, в камнях почмокивали незаметные волны. Молодой мужик, в объятиях которого побывала Катя, привязал к рогам барана веревку и потащил его, упирающегося, прочь.

Гена Поливанов отвел им нежилую половину дома. Пригласил сначала к себе, но женщины настояли жить отдельно: так будет удобнее. Ну ладно, обедать приходите. Нет, спаси Христос, у нас все свое. Взялись подметать и устраивать спальные места.

Тут стояли лари с крупами и мукой, косы и деревянные грабли, газовые баллоны, лыжи, подбитые лосиным камусом[1], железные трубы для буржуек, седла. По стенам висели тряпки, пустые мешки, веревки и канаты, цепи для бензопилы, тазы, зимняя одежда, связки подков, сети, скотские шкуры, рамки для ульев и упряжь. В углах скопились различные инструменты, деревянные мышеловки-давилки, канистры и ведра, обувь – и покупная, и явно самошитая, коробки с гвоздями, под окном были прислонены стопочки стекол, на масляном пятне лежал лодочный мотор. Посередине – печь. Пахло мукой, старым деревом и известкой. Но в общем было светло и довольно уютно, окна выходили на озеро. Обилие необходимых вещей навевало спокойствие, и жизнь, в которой можно было использовать столько всего разного, представлялась насыщенной и благополучной.

Катя вышла на берег, уселась на принесенное волнами бревно, наполовину ушедшее в галечник, начала перебирать мелкие камешки под ногами. Узенькая спина ее выгнулась вверх, как у горностая, проступили позвонки, ладони казались прозрачными.


– Охота им пришла – шли бы сами, – сказал Володя Двоеруков, войдя с улицы в летнюю кухню. – Девчончишку жалко. Кого она там делать будет?

– Сбегут они оттуда к зиме, – ответила Татьяна, раскатывая тесто.

Она сдула прядь, упавшую на лицо, почесала запястьем нос: руки были в муке.

– Иди им, Володь, яиц отнеси, что ли. За занавеской вон, в кастрюле. Яйца-то они будут есть?

– Я, слушай, в их запретах не разбираюсь. Наверное, едят. – Володя понес.

Возле Кати стояла поливановская Ленка, ей было четырнадцать, почти ровесницы.

– Не жарко? – спросила Ленка.

– А? – Катя подняла голову.

– Не жарко тебе во всем этом?

Легкий сарафанчик открывал Ленкины длинные ноги, на солнце золотился выгоревший, почти незаметный пушок на икрах. Загорелые плечи. Светлые волосы спутаны, еще не расчесаны после купания. Лето, жара, истома.

– Да, немножко.

Честный ответ понравился. Ленка уселась рядом. Ее горячая кожа пахла пионерским лагерем.

– Вы к Агафье?

– Ага.

– А как ты учиться будешь?

– Мама меня на домашнее обучение оформила.

Они обе вертели в руках небольшие камешки. Ленка хотела сказать: «Чушь какая!», потом хотела сказать: «Папа говорит, что вы сумасшедшие». Но как-то расхотелось, сидели молчали, глядели в долину Кыги, смотрели, как эта долина, вильнув, пропадает между горами, за которыми встают другие вершины. Отсюда казалось, что горы поросли не лесом, а мхом.

– Вам вон туда идти.

Этот мох издали светится зеленью, а поближе подойдешь – он превращается в здоровенные сосны, кедры, ели. Под ними сыро, душно, папоротник, гнилые стволы, клещи, комары. Повыше – тайга светлее, просторней, из нее выдувает, вычищает всю муть и духоту холодный, неуютный ветер, из земли начинают неторопливо лезть мертвые камни, противно сверкают под солнцем верховые болота, в гольцах зияют озера.

Тайга лежит, дышит, потеет, как конь. В непогоду по склонам то вниз, то вверх ползет туман – «зайцы баню топят», говорит папа. Там все время что-то умирает, распадается и покорно гниет. Бездумно растет, пробивается, набухает, лопается. Ленка хорошо чувствовала силу этого растительного роста – за прошлый год она неожиданно вытянулась, так что руки и ноги начали мешаться, стала ужасно неловкой и угловатой, а сейчас движения замедлились, она часто замирала, останавливалась, грызя какую-нибудь травинку или прядку волос, как будто прислушивалась, как что-то внутри тоже бездумно растет, набухает.

– Меня папа несколько раз брал в тайгу.

Ей не очень понравилось. Напряженная неслышимая жизнь клеток, почек, движение соков и побегов, суета насекомых и птиц, шум ветра и веток, буйство запахов – все это отвлекало Ленку от своей непрерывной жизни. Тайга была хороша там, вдали, а здесь было простое, ясное, четкое лето с домом, кроватью, молоком, книжками в дождь, купанием в жару, пляжиком, камнями, огурцами, клубникой и приближением будущего счастья.

– Ты в Москве где живешь?

– В Беляеве, – ответила Катя.

– А я в Кузьминках, с бабушкой. А до четвертого класса здесь, с родителями. Теперь на лето приезжаю. Тут классно. Девчонок только нет. А ты давно в Бога веришь?

– Мама прошлой зимой окрестилась. И меня тоже. До этого они с Альбиной Генриховной йогой увлекались.

Они опять уставились на долину Кыги.

– Папа вам баню затопил. Приходи потом чай пить.

– Спасибо, но мама сегодня не будет мыться, и Альбина Генриховна. Сегодня воскресенье. И я, наверное, не буду. Я спрошу.

В черной плотной одежде жарко, а в тень идти неохота. Лето уютно сидит в траве кузнечиком, чмокает вода в прибрежных камешках, за домом качается крапива. Кричат петухи.

Над заливом огромная бурая скала, сверху дыбом торчат в небо сосенки. И везде, куда ни кинь взгляд, – земля вверх и вниз, горы, склоны, по ним карабкаются деревья. Гладкие только озеро и небо.

А здесь, на кордоне Мешту, на маленьком участке более или менее ровной земли под горой у воды, – два дома, чуть дальше, за мыском, – третий, она видела, когда плыли. И на том берегу залива – открытая пасть долины, куда они уйдут через день или два. Ну и ладно. Ей совсем не страшно: тайга издали кажется зелено-голубоватым мхом, в который нога мягко погрузится по самую щиколотку.


Вечером прибыла на лодке Наталья Ивановна Орлова со свитой из двух аспиранток. Она обосновалась у Володи Двоерукова и к ночи устроила застолье, выложив столичные разносолы.

Володя с Татьяной казались теперь немного чужими в своем доме; впрочем, гостья благоволила и хозяевам, и молодому Мите Комогорцеву, жившему в другой половине: она была широкой души. Сейчас все сидели за столом и слушали ее хорошо поставленный голос.

– На Чукотке… там абсолютно другое, абсолютно другие ощущения, – говорила Орлова, налив себе и не глядя пустив фляжку с коньяком дальше по столу.

Митя торопливо подхватил фляжку: казалось, что Орлова, отведя руку в сторону, просто разожмет пальцы, настолько царственным был ее жест. Сама хозяйка застолья вглядывалась сквозь стену летней кухни Двоерукова вдаль, вглубь – вероятно, в синее зеркало чукотского озера Эльгыгытгын (где Митя бы тоже с удовольствием когда-нибудь побывал) или в белые горизонты Восточно-Сибирского моря.

– На Чукотке чувствуешь, какая это огромная, древняя, извечная земля. (Пауза.) Она всегда была и всегда будет. (Опять пауза.) Величественный, космический пейзаж. Там достойно звучать может только Бах. Токката и фуга ре-минор. – Орлова затушила сигарету в консервной банке, оглядела слушателей. – А здесь – всё словно бы игрушечное, сказочное такое, детское. Словно придуманное. Здесь в любое место органично впишется теремок, избушка на курьих ножках с Бабой-ягой или избушка отшельника, кормящего медведя с руки. Вы еще не видели, девочки (кивок аспиранткам), здешнюю парковую тайгу в Букалу! Когда впервые попадаешь в эти участки леса, полное впечатление, что поработал хороший ландшафтный дизайнер. Через каждые сто-двести метров «высажены» идеально ровные елочки или лиственки, под каждой аккуратно установлен камешек тонн в пять или пятьдесят весом, под камешком грибочек растет.

Коньяк был вкусный.

– Да и все эти горы, хребты тоже как-то напоказ, не всерьез. Впрочем, может быть, это только мои ощущения, другие могут воспринимать эту страну иначе.

И Митя, и девушки, и даже Двоеруков посмотрели в темное, слепое окно, покивали друг другу, сверяя ощущения.

– Может быть, не мне, слабой женщине, говорить об этом… Скажите нам, Дмитрий, с вашей, мужской, точки зрения, можно ли почувствовать себя покорителем, землепроходцем в краю с такими вот сказочными, придуманными пейзажами?

Митя послушно взглянул за окно еще раз и отрицательно потряс головой.

– Кстати, хозяева, вы ешьте, ешьте, не стесняйтесь. Давайте, подкладывайте себе. Вот это все нужно уничтожить. И на вас ложится основная нагрузка. Мы, к сожалению, должны помнить о фигуре.

Обе девушки послушно отодвинули тарелки на сантиметр от себя.

– Обратите внимание, как интересно – местная легенда, например, рассказывает о том, как мифический герой одним указательным пальцем провел тут русла крупнейших рек, а там, где он простоял три дня в ожидании запоздавшего сына, под его пальцем натекло вот это озеро. На Чукотке никому бы и в голову не пришло создать подобный миф. Колыма, проведенная пальцем богатыря, – это нонсенс. Колыма кажется древнее всех богов вместе взятых.

Орлова была прекрасна. Ее профессорский породистый голос облагораживал, возвышал грубо побеленный сарайчик летней кухни, вытертую клеенку на столе, всех присутствующих и даже невидимые сейчас дикие скалы над заливом.

– Хотя, конечно, я очень люблю эти места. Это все же и моя молодость (в этом месте наигранная старческая надтреснутость в голосе). И если бы я вдруг выбирала место для заповедника, то тоже устроила бы его именно здесь и именно таким образом. Ну, прихватила бы еще ту территорию за Абаканским хребтом, которая принадлежала заповеднику до войны. Смотрите – отдельный горный массив торчит на границе великой сибирской тайги и великой степи. Сюда дошел ледник и отступил назад, здесь обитают совершенно северные виды животных и растений и в то же время южные, степные, даже пустынные. Много эндемиков. Представлены различные климатические зоны…

Все сидевшие за столом как будто поднялись высоко в воздух и с огромной высоты обозревали землю.

– С точки зрения исторической, и культурной тоже, совершенно уникальное место. Это, по выражению Николая Константиновича Рериха, пуп Земли. Он очень важен в принципе, с духовной, даже сакральной точки зрения, но практически никому особо никогда не был нужен. Как пупок взрослому человеку. Идеальное место для легендарного Беловодья или какой-нибудь Шамбалы. Тратить силы на завоевание горной страны, не сильно богатой полезными ископаемыми, пастбищами? Здесь даже соболя довольно плохие по цвету… Володя, поправьте меня, если я ошибаюсь, но, по-моему, шкурки алтайского кряжа меньше всего ценятся? Ну вот, я права.

С Орловой соглашались молча. Подавать голос казалось неуместным, как, например, болтать с соседом на концерте органной музыки.

– Итак, войн за эту землю вести особо никому не хотелось. Объявят своей и забудут. Мировые религии сюда шли, но так и не добрались – с востока и юга у соседей буддизм, с севера у русских христианство, с запада магометане. А здесь – духи, шаманы…

Когда все насытились ее голосом, жареной щукой и московскими гостинцами, когда прикончили коньяк, Володя поставил кассету с «Аббой» и «Арабесками», начались танцы. Володя с Митей, подняв плечи, втянув головы, сжав кулаки, топали со всей дури в пол и приседали, а Татьяна, разведя руки в стороны и покачивая плечами, семенила между ними. Орлова, приговаривая, как она любит искреннее веселье, достала платок и, упершись руками в бока, вышла в круг, озаренная светом двух керосиновых ламп.

Танцевали, вскрикивая от задора, до седьмого пота. Переводили дыхание и говорили сидящим на кровати детям и аспиранткам, что Наталья Ивановна любого перепляшет.

Перед сном напились чая.

– А что за мыши такие живут у Гены Поливанова? Монашенки, что ли? – спросила Орлова.

– Это, Наталья Ивановна, староверки сегодня тоже приехали, маленько пораньше вас, – объяснил Володя Двоеруков. – К Агафье Лыковой собираются, сами с Москвы. Генка их поведет.

– Какая прелесть! Двадцать первый век на носу! В лес! К озерам и девственным елям! Буду лазить, как рысь, по шершавым стволам, говоря словами поэта. Нет, ведите меня спать, я устала. Девочки, вперед!

Утром костер стал блеклым, остывающая на камнях зола выглядела неряшливо. Впервые в жизни потянуло опохмелиться, и женщина заплакала.

Огромная масса воды тихо лежала перед ней в каменной чаше озера, отражая горы. За спиной по диким высоченным скалам легко карабкались в небо деревья. Облака разлетелись над тайгой в сложном и непонятном порядке – где спутанными космами, словно волосы по подушке, где стройными рядами, подсвеченные с одной стороны. Декорации для такого утра были слишком величественны, унижали.

Женщина тогда стала глядеть на свои колени, обтянутые тканью спортивных брюк, на свои руки, охватившие колени кольцом. И руки, и колени тоже было жалко.

Маарка гладил ее отечески по плечу, цепляя ворс кофточки ороговевшей кожей на ладонях.

– Попользовался? – спросила она и вытерла платком покрасневший нос.

– Нет, – ответил Маарка после паузы.

Женщина посмотрела на него в удивлении и, пока солнце не вырвалось из-за горы и не раскрасило все вокруг роскошным светом и тенью, поспешила в сторону турбазы, к спящей дочке, зябко запахнувшись в ветровку, мечтая мгновенно перенестись обратно в город, укрыться от этой бессмысленной красоты в своей крохотной кухне.

«Вот и отдохнула… Бабий отпуск состоялся», – твердила она про себя на ходу, утирая нос и слезы.

Маарка некоторое время смотрел, как она неловко шагала по разъезжающейся береговой гальке, провожал взглядом ее яркую, совершенно неуместную панамку.

С легким сердцем, с новыми силами поднялся на ноги. По-хозяйски приткнул пустую бутылку под березу, кинул в мешок кружку, хлеб, оставшуюся луковицу, сунул топор в лодку-дюральку, стащил ее в воду и короткими мужицкими гребками погнал через озеро на заповедницкую сторону.

Отдыхающая скрылась за мыском, все замерло в мире, двигалась только лодка и Маарка на ней. Ну еще берега плыли, и даже покрытые лесом далекие вершины тоже двигались за зелеными склонами, но медленно, как минутные стрелки. Маарка проходил на своей лодке по полусонному миру, следы гребков на воде сворачивались маленькими водоворотами, в которые иногда попадал плавучий мусор и бабочки-поденки. Было спокойно, тело отдыхало в приятной работе. То ли в Мешту плыть к Генке Поливанову, то ли в Кезерташ. Между кордонами восемь километров по берегу, но отсюда расстояние одинаковое – что туда, что туда. Подумал, взял чуть левее и через два часа ткнулся в берег возле Кезерташа.

На кордоне еще спали. Маарка прошел к Вите Карпухину на летнюю кухню и нажарил картошки с луком.

Витя сонно глядел на него с кровати, подложив ладони под щеку.

– Маарка, ты любишь тантрическую музыку?

Не дожидаясь ответа, Витя включил магнитофон. Картошка теперь жарилась под нечеловеческие звуки тибетских труб, удары цимбал и сдавленное горловое пение. Когда завтрак был готов, Витя встал.

– Здорово, бездельники! – Гена Поливанов постучал для приличия в открытую дверь и сел за стол. Он пришел из Мешты за лошадьми. – О, и этот молодой любовник здесь. Дай мне, Вить, бокальчик чистый.

Налил себе чаю из сипевшего на печке чайника.

– Ну что, усы-то помочил на той стороне? – спросил он Маарку. Тот смущенно улыбался, щурил глаза. – Довольный сидит, жрет. Кого окучил, нет?

– Так, познакомился с одной. С это… – Он поскреб лохматую с проседью башку. – С Новосибирска, что ли.

– И что? Скажи хоть два слова-то.

Маарка пожевал, потом подлил себе чаю:

– Она со своим вином была.

– Так, интересный рассказ. Давай дальше.

– В оконцовке, как светло стало, заплакала.

Поливанов захохотал:

– Это она твою рожу увидела и расстроилась.

Витя и Маарка тоже заулыбались: в словах был резон.

Марк Акмалтанов действительно смотрелся страшновато и мог расстроить своим видом женщину. Широкое монгольское лицо, свороченный набок, но не утративший горбинки толстый нос, толстые губы (по верхней шла узенькая дужка усов), изрытые оспинами темные щеки, усаженные кое-где толстыми редкими щетинками, постоянно всклокоченная жесткая шевелюра. Близко к носу лепились карие глаза с европейским разрезом век, похожие на глазки медведя – маленькие и вроде как доброжелательные. Медвежьими были и плечи – узкие и покатые.

Как будто мало было славянской и тюркской кровей, как будто примешалась еще дикая, которая всю жизнь отправляла его шариться в одиночку по горам с постоянным безразличным любопытством хозяина тайги.

Маарка имел в Аирташе дом, но появлялся там редко да и вообще проводил большую часть времени в лесу. С весны собирал по косогорам сброшенные маральи рога, иногда сдавал папоротник-орляк или облепиху, в июне охотился, чтобы добыть панты[2] для туристов, к зиме исчезал надолго, браконьерствуя где-то по своим избушкам под хребтом. На озере чаще всего его видели летом – в июле-августе, в туристический сезон. Часть рогов, шкурок и панты уходили отдыхающим, иногда в обмен или забесплатно удавалось получить порцию-другую любви.

Его имя, выговариваемое на местный манер, стало кличкой. Мужики сходились на том, что мужик «спокойный», местные женщины недолюбливали, хотя пил он мало.

Болтали про него разное. То говорили, что он переваливает хребет и кормит своей охотой старообрядку-затворницу Агафью Лыкову, то обвиняли в поджогах тайги по весне: дескать, так удобнее рога собирать. Некоторые истории он унаследовал от отца – тот был таким же бродягой и хорошим охотником, так что уже не разобраться точно, что правда, что выдумки. Отец его пропал в тайге лет пятнадцать назад.

– У меня два вопроса, – сказал Гена Поливанов. – Первое – ты, Маарка, у Агафьи был?

– Нет, – подумав, ответил Маарка.

– Жалко. Думал, дорогу подскажешь. Или с нами сходишь. Второе – вы мне поможете лошадей поймать? А то мне москвичей нужно к ней вести.

Маарка пожевал хлеб:

– Поехали. Я у самой Агафьи не был, рядом проходил. Продукты на меня бери, съезжу с вами.

К обеду они согнали с горы двух лошадей, поймали и привязали за огородом. Завтра Маарка должен был привести их в Мешту.


Мама и Альбина Генриховна весь вчерашний день собирались, перекладывали рюкзаки, упаковывали продукты в седельные сумки под руководством Гены Поливанова. Поэтому проснулись поздно, в половине одиннадцатого, но решили все же отчитать полунощницу. Достали Псалтирь, отксеренные листочки с молитвами, постелили подрушники, чтобы отбивать земные поклоны, и принялись за двенадцать псалмов. Катя с восьми часов маялась на берегу, сидела на своем бревне, дошла по пляжу до скалы и вернулась обратно.

Шевелила ногой валяющийся на берегу якорек не якорек, какую-то железную штуку с обрывком веревки.

– Что это такое? – спросила она Володю Двоерукова, чтобы просто поговорить.

Володя посмотрел на якорек, потом вроде на Катю. Один глаз у него косил, и она не знала точно, на нее он смотрит или куда-то за нее, поверх головы.

– Это кошка. Сетёшку-то ставим когда-никогда, – непонятно ответил он. – Пошли, чайку с нами попей.

На летней кухне пахло рыбой и свежим хлебом. Орлова сидела напротив Кати за столом.

– Девочка моя, пожалуйста, пойдите мне навстречу и нарушьте ваши суровые кержацкие заповеди. Я не искушаю вас, а просто прошу как человек, достаточно много походивший по тайге. Вам предстоит ломать Абаканский хребет, а с вашей комплекцией это будет непросто. Вы и кошке-то хребет не сломаете, прошу прощения за каламбур. Поешьте хорошенько постное и скоромное, мирское и кошерное, пока есть возможность.

Аспирантки смотрели альбом с фотографиями. Двоеруковские дети сидели рядом – девочка лет восьми и Мишка. Мишка был еще по-мальчишески нежен, но здоров, крепок, ушаст, носат, с полными губами и крепкими широкими ладонями. Он никогда, даже во сне, не выходил из состояния сладкого предвкушения и от этого постоянно улыбался.

Татьяна резала хлеб и смеялась, корочка под ножом заманчиво хрустела.

– Этот вон, во втором ряду. Это он на практике, – говорила она и опять смеялась. – А это свадьба.

– Володя, как вам костюм идет! – восторгались девушки.

Двоеруков посмеивался, глядя куда-то в сторону, и махал рукой.

– Катя, бери вон вилку, не стесняйся. Давай, давай.

Митя Комогорцев, зубастый парень, в объятия которого Катя спорхнула с катера, тоже сидел с аспирантками на кровати. Он мешал им смотреть двоеруковский альбом.

– Если видишь по-настоящему, то человек представляет из себя такое яйцо, сферу такую. И на боку у яйца есть такая светящаяся точка. Точка сборки. Она у всех людей в одном и том же месте, мы приучены ее держать там же, что и другие люди. Через нее проходят нити вселенной. Если мы ее сдвинем, то зацепим новые нити и увидим все по-другому. Увидим чудесные вещи, другие миры. Понимаете?

Одна аспирантка подчеркнуто не обращала внимания на его объяснения, а другая вежливо кивала, окидывала взглядом его плечи, короткие волосы и возвращалась к фотографиям. Митя доверял девушкам что-то важное, он нервничал, оттого что это нельзя объяснить в двух словах.

– У сумасшедших эта точка подвижна, они ее не контролируют. Алкоголь ее сдвигает, наркота, но это тоже неконтролируемо. Поэтому чертиков видят или всякую чепуху. А маги, или художники, или поэты, к примеру, могут ее осознанно сдвигать.

– Дмитрий, перестаньте портить мне девочек своей антинаучной чепухой и всякими аурами. Я им вправляю мозги, а вы разрушаете. Почитайте им стихи, что ли. Это красиво и абсолютно безвредно.

– Да это вообще никакого отношения к аурам не имеет, Наталья Ивановна! Я говорю про расширение сознания! Я говорю, что мы можем видеть больше, если захотим. Мы можем сместить точку сборки и увидеть вокруг совершенно чудесные, сказочные вещи!

Орлова была довольна. Сидя в этой летней кухне, она и так видела вокруг совершенно чудесные вещи и чудесных людей. В большом, во всю стену окне открывалось сказочное гладкое озеро, далекие вершины гольцов. День был тихий, без яркого света и резких теней, под высоким, мягким небом.

Но молодому Комогорцеву, который и так уже достаточно сместил свою точку, уехав из Питера сюда и устроившись лесником, хотелось, конечно, большего. У него были яркие глаза, в расстегнутом вороте рубашки виднелись яркие полосы тельняшки.

– Дмитрий, скажите, откуда у вас подобное описание восприятия?

– Это Карлос Кастанеда.

– У него в доме этого добра – книжек десять или пятнадцать, – сообщил Володя Двоеруков.

Татьяна поставила на стол большие миски с вареной картошкой и жареной рыбой. Под полотенцем остывали пирожки.

– Давайте, накладывайте сами. Вон еще приехал кто-то. Володь, пойди.

Володя спустился к берегу и помог затащить лодку Жене Веселовскому.

– Наше вам, – сказал Веселовский, стоя в дверном проеме в широкополой шляпе, с гитарой за плечами. – Наталья Ивановна! Вы председательствуете в этом собрании! Рад вас видеть. Господа! Дамы!

– Женечка, я тоже ужасно рада. А мы тут Кастанеду обсуждаем и точку сборки. Дмитрий предлагает сместить взгляд на вещи и увидеть их в истинном свете.

Веселовский густо рассмеялся:

– Как говорил Сервантес, вы еще не привыкли, что все вещи странствующих рыцарей представляются ненастоящими, словно бы вывороченными наизнанку? Точка сборки находится, как известно, в Москве. Но мы с вами умеем ее смещать и видеть все в истинном свете. Я вот вижу, что это вовсе не старая летняя кухня, а просторный зал, наполненный светом, а передо мною самые успешные люди нашего времени. Благородные доны и сеньоры в жемчугах и расшитом бархате. – Веселовский повесил гитару на стену и устроился к столу.

И пирожки, и рыба, и хлеб казались Кате очень вкусными, а люди, даже только что вошедший Женя, похожий на рыжебородого флибустьера, – давно знакомыми. Она с удовольствием осталась бы здесь, в жемчугах и расшитом бархате, на все лето. Смотрела бы и слушала.

– Ну что, я продолжаю преподавать. Сейчас вот привезла подрастающее научное поколение. Как вы?

– А мы, как Меншиков в Березове, читаем Библию и ждем…

– Дмитрий, берите пример с Веселовского. Учите больше стихов, а не вашего Кастанеду.

– Вот, приехал устраивать лагерь для подопечных. Завтра-послезавтра малолетних бандитов привезут.

– И кто ваши подопечные?

– Я говорю – бандиты. Из детской колонии полтора десятка пацанов. Одиннадцать-двенадцать лет. Будем мусор по озеру собирать, в тайгу сходим, дрова по избушкам напилим. Трудовое воспитание.

– Женя, господи, вы серьезно?

– В прошлом году попробовали – отлично прошло. В тайге забывают все свои понты – дети и дети. Костры, песни, все дела.

– И вы один с ними?

– Нет, еще товарищ старший лейтенант – сопровождающая. Строгая такая.


Вечером Маарка привел лошадей, а когда стемнело, на берегу был костер и прощальные посиделки. Все расходились – каждый в свою тайгу. Орлова шла с аспирантками учитывать птиц, Веселовский уводил на какую-то «вторую избушку» малолетних бандитов, староверки уходили к Агафье.

Катя, конечно, тоже сидела со всеми вместе и, подперев подбородок, глядела на огонь и на лица. Усадили даже маму с Альбиной Генриховной. Мама неудобно примостилась рядом на бревне, расправила юбку на коленях, запахнула расползающуюся на животе куртку. Среди этих людей ее полнота особенно бросалась в глаза.

– Застегни жилетик, зябко как-то, – сказала она. Вправила дочке под платок выбившуюся прядь.

Катя встала, отошла к воде, постояла в ночной озерной свежести, бросила в залив камешек. Спустила платок на плечи, растрепала волосы, а потом вернулась к теплу костра и влезла с другой стороны на свободное место между Двоеруковым и Ленкой. Теперь ее и маму разделяли языки пламени. Митя притаранил и подсунул к огню целый пень, выбеленный водой и солнцем.

– На, Катюха, набрось. – Володя прикрыл ей плечи суконной курткой.

Куртка пахла мужской работой и табаком, она была ужасно уютная. Катя съежилась под ней, положила подбородок на колени, узенькая спина под курткой выгнулась колесом.

Москва осталась далеко в той стороне, где еще светлело небо над черной грядой. Очень далеко отсюда – они добирались на поезде, а не на самолете, и все это огромное пространство тянулось за окном целых три дня.

«По нехоженым тропам протопали лошади, лошади…» – пел Веселовский. Глядеть на его еще более рыжую от костра бороду было приятно.

Она решила, что Веселовский будет замечательным классным руководителем и примется водить их в походы, а Двоеруков подходит на роль вернувшегося бог знает откуда папы – добрый, но еще не совсем родной. Митя Комогорцев – старший брат, в его друзей начнет влюбляться она, а в самого Митю влюбится Ленка Поливанова. Ленка поэтому станет навязываться, дружить с Катей изо всей силы, а Катя соизволит иногда снисходить до нее. Мишку пока сделаем просто одноклассником для массовки, ему еще года два нужно, чтобы детскость ушла. Смешно смотреть, как он со своей улыбкой таращит глаза на длинноногую Ленку. Кажется, сейчас припадет на передние лапы и тявкнет, приглашая ее поиграть.

Мама хмурилась и сердито делала знаки бровями, но платок все равно лежал на плечах, Катя встряхнула головой, и волосы почти закрыли лицо.

Сквозь эту занавеску она наблюдала, как элегантно курит Наталья Ивановна, как, обнявшись и блестя глазами, что-то шепчут друг другу на ухо аспирантки, как невпопад смеется Митя, полный сил, зубастый и простоватый.

– Там же огромное количество, насколько я знаю, всяких толков и течений – бегуны, беспоповцы… Вы читали Пескова «Таежный тупик»?

– На верховьях Енисея три толка.

– Мне говорили, что Лыковы – часовенные.

– Я Дулькейта читал. Слышали такого? В первом заповеднике лесником работал. Почитайте. Он описывает, как один из лесников застрелил брата Карпа Лыкова. После этого они и ушли еще дальше, испугались.

– Вообще удивительно – увел семью в самую глушь от людей, а его дочка стала такой известной медиаперсоной.

– Послушайте, я о Дулькейте даже не слышала, к своему стыду…

– И если бы заповедник не закрыли, возможно, Лыков тоже работал бы на Абаканском кордоне лесником. Ему несколько раз предлагали.

Катя изучала Маарку, с которым предстояло ехать. Он казался немного чужим в этой компании. Сидел на камнях, подвернув под себя ногу, редко глядел в огонь, в отличие от остальных. Почти все время молчал.

Да, это забавно, все, кроме Маарки, скажут что-нибудь и возвращаются взглядом к раскаленным углям, к игре пламени. Как будто в поезде в окошко смотрят – внимательно и бездумно. А иногда и не отрываются: говорят, а сами следят, как за окном пролетают их мысли или воспоминания. Мама так часто делала, пока ехали, – говорила что-то, а сама смотрела в окно.

– Это, конечно, преступление – закрыли сто из ста двадцати восьми заповедников по стране. Успел за два года до своей смерти! А в тридцать седьмом сняли царский многовековой запрет на рубку кедра.

– А чем Хрущев лучше? При нем то же самое было, когда второй заповедник тоже закрыли. А кедр и сейчас, безо всяких коммунистов, рубят, несмотря на запрет. Вон, с Аирташа постоянно идут лесовозы.

Двоеруков разливал водку, прищурившись от сигаретного дыма.

– Ну что же, вместо тоста. – Веселовский блеснул золотыми зубами и запел: «Как здорово, что все мы здесь сегодня собрались».

Катя вдруг с удивлением увидела, что мама тоже подпевает.


Митя Комогорцев отсыпался, вчера ночью долго были слышны его песни без намека на музыкальность, но зато во всю ширь залива – он катал аспиранток на лодке. Так его Катя и не увидела больше, а Володя Двоеруков подошел проститься.

– Давай, Катюха, не скучай там. Счастливо вам добраться.

И ушел к себе. Просто взял и ушел, и Катя из-за этого злилась на него и на маму.

И Веселовского не увидела: он ни свет ни заря укатил готовить лагерь для подопечных. Везет им, его подопечным.

Женщин перевезли на лодке к устью долины. Перевозил Мишка – сильно, хотя и неряшливо, греб, крутился на сиденье, вертел головой, улыбался. Смотрел на весь мир радостно, точно увидел его после долгой разлуки несказанно похорошевшим, точно жизнь спрятала за спину большой сладкий сюрприз и сейчас вручит. Мальчик в лодке.

– Я бы с вами сходил. Там зверья, наверное, море. Вообще хорошо вам.

Катя была благодарна ему за эти слова. Вернее, за то, что он бы сходил с ними, если бы его взяли.

Маарка с Геной провели коней под скалой по воде. Потом Мишка держал Шамана и Гнедка за повод, пока на седла торочили скатки и закидывали седельные сумки. Держать не было никакой необходимости, просто Мишка так провожал людей в поход. Мальчик с конем.

Катя обернулась и махнула ему, когда входили в лес, Мишка откликнулся и радостно замахал обеими руками. Была видна его улыбка.

И потянулись бесконечные пихты и березы справа и слева. Камни, шум реки, которая то подходила ближе, то, вильнув, скрывалась за деревьями, корни поперек тропы. Папоротник, полянки, галечные отмели на поворотах реки. Густой, иногда даже слишком приторный лесной запах.

Впереди чуть косолапо, вперевалку, двигался Маарка, вел в поводу навьюченную лошадь, за ней шла Катя, глядя, как лошадь переставляет задние, вывернутые суставами назад, как у кузнечика, ноги. Копыта были темные, отороченные поверху черной шерстью, а снизу, с подошвы, – неожиданно светлые.

Было грустно. Иногда копыта гулко стукали о корни. Мама с Альбиной Генриховной брели сзади, замыкал Гена.

Сначала дорога как могла развлекала. Катя следила за рекой, которая, как индеец, кралась сбоку, иногда выныривая из кустов. Смотрела вверх, на уходящие в небо склоны. Волновалась, не зацепится ли лошадь, перескакивая через лежащие поперек тропы валежины. А потом просто уткнулась взглядом перед собой, и копыта Гнедка отсчитывали ритм дороги. Правое-левое, правое-левое. Туп-туп, чмок-чмок по грязи, туп-туп.

– Вон, гляди. Знаешь, кто пихту пометил? – спросил Маарка. Остановился, ткнул толстым пальцем в толстое дерево. На ровной коре виднелись зарубцевавшиеся царапины.

– Медведь, – послушно ответила Катя. Но сильно разглядывать не стала.

Потом увидели лежащую рядом с тропой огромную бочку – упавшую ступень от космической ракеты, как сказал Гена, потом остановились попить чая у избушки. Избушка была почти такого же размера, как бочка.

Мужчины сняли с коней груз, ослабили подпруги.

– Катюш, ты как? – спросила мама.

– Нормально.

– А я устала.

Мама тяжело опустилась под дерево. Чай женщины пили из своего термоса. Мужики быстро вскипятили для себя котелочек на костре.

– Ну что, вперед, товарищи паломницы? – спросил Гена.

– А может, здесь переночуем?

– Тут травы коням нету.

Мама встала и схватилась за ногу. Походила, прихрамывая, разминая ее.


Второй день мало чем отличался от первого. Маарка, лошадь, деревья.

Кате не нравилось имя Агафья.

Если поворачивать его, прилаживать к разным лицам, воображать себе всевозможных бабушек, живущих в лесной глухомани, то оно никак не становится лучше. И бабушки все выходят пугающими.

«А-га-фья. Агафья. Агамемнон», – говорила про себя Катя, перешагивая через скользкий ствол, с которого слезла кора.

На блестящей древесине виднелись выточенные жучками узоры, похожие на иероглифы, на старческие морщины.

«Агаряне, агарод, Агапит», – перебирала она слова, не отрывая взгляда от копыт Гнедка.

Начался бесконечный подъем – сначала по тропе, потом по тропке, а дальше и вовсе без дороги. В конце подъема Катю ничего особенного не ожидало, кроме еще одной ночевки в палатке между мамой и Альбиной Генриховной. Поэтому подъем казался долгим и скучным.

Гнедко старательно ставил копыта одно за другим, и она тоже старательно ставила ноги, поднимаясь выше и выше. На крутых местах конь взбирался скачками, Маарка, ведя его в поводу, ускорял шаг – чтобы не отдавили ноги копытами, ему приходилось почти бежать. Добравшись до более или менее ровного места, они останавливались и передыхали, поджидая остальных. Катя догоняла их и вставала рядом.

Пахло лошадиным потом, травами, смолой, седельной кожей. Она гладила большую голову коня, смотрела в покорные, выпуклые глаза, в уголках которых ползали мелкие мушки. Конь моргал и шлепал себя хвостом по бедрам. Она будет жить с Агафьей, и в глазах у нее будут ползать мушки, а в рот ей, как коню, положат железную конфетку.

«Агуша…» – хотелось подобрать что-то человеческое.

Катя с Мааркой всегда были впереди: мама шла очень медленно, часто останавливалась, опиралась о колено и минутку отдыхала. Иногда Маарка даже скидывал тяжелые седельные сумки на землю, садился рядом ждать, и они вместе смотрели, как снизу двигаются к ним фигурки людей и Генин конь.

– Кабарожку видела, Катюха?

– Нет.

– Там, маленько пониже, за кедрой стояла. – Маарка давил в пальцах окурок, потом заплевывал его и запечатывал каблуком в землю. – Вот погоди, выйдем в гольцы – может, медведя посмотришь.

За спиной у него висело вниз стволом маленькое, почти игрушечное ружье, которое он достал в первый день из скатки и собрал.

Так они сидели и ждали отставших, смотрели, как старый Гнедко, позванивая удилами, срывает и жует траву. Чем выше взбирались, тем больше открывалось пространство – сначала в просветах между деревьями были видны склоны другого борта долины, а потом все дальше и дальше можно было видеть. Наконец вошли в предгольцовье, стало попросторней и не так душно. За неровными, беспорядочными складками земли вставали другие складки, они перетекали друг в друга, путались, громоздились. Пространство тоже было древним, морщинистым.

Катя размышляла о Новом годе, вспоминала уютный блеск елочных игрушек. В детстве она часто лизала красные и золотые шарики из немецкого набора. Один даже раскусила, и мама промывала ей рот водой. Еще ей нравилось, что в квартире пахнет лесом, – она думала, что так пахнет лесом. Но на самом деле пахло не лесом, там, в квартире. Там пахло Новым годом. Лесом пахнет совсем по-другому.

Лес пахнет сигаретами без фильтра, которые курит Маарка, резиновыми сапогами, потом от самой себя, Гнедком – его мокрой шерстью и пряным пометом, который иногда валится Кате под ноги, сухой и сырой травой, нагретыми камнями, ветром, приходящим с далеких вершин, которые страшно надоели и смотреть на них уже не хочется. Ну и деревьями, конечно. Берестой на березах, сухо пачкающей пальцы, как тальк; смолой на пихтовых стволах, липнущей к одежде и рукам; дымом от одежды, ручьевой водой и землей, напичканной желтыми кедровыми иголками.

На пятый или шестой день она узнала, как пахнет Агафья. Этот запах легко вспомнить, но трудно пересказать – так же трудно, как пересказать сумасшедшие, сладкие таежные сны. От этих снов грустно становится или сладко, а после того как откроешь глаза и увидишь пятна солнца на пологе палатки, не можешь толком сказать – почему было так грустно или сладко.

Вот приснился какой-то папа, родной и незнакомый, сидел в кухне, пил чай. Только и всего, а впечатлений на целых два дня. Тягостных, сладких впечатлений. И этого папу жалко, и себя, и всего, что не случилось и не случится никогда.

Так же и с запахом зверя. Трудно сказать, что в нем пугает, что заставляет остановиться. Он похож на страх, будто за тобой не придут забрать домой из садика, – острый и внезапный. Просто мамы все нет и нет, а в окнах уже темно, и ты замираешь от смертной тоски, потому что твой детский уютный мир закончился.

А сам запах – ну это как будто ты отравилась чем-нибудь нехорошим, а потом тебя мутит от одного своего дыхания, изнутри тянет острым, перепревшим, жгучим.

Медведь пышкнул. Стоял слева, совсем близко, когда она почти уткнулась в задние ноги Гнедка и остановилась. Боком стоял, смотрел на них. Медведь совсем не был похож на медведя, он был другой. Катя подумала, что это большая собака, потом подумала, что корова. Как-то не за что было зацепиться взглядом, чтобы понять, что это медведь. Ничего из того, что она знала, не помогало определить, что этот зверь – медведь. Поняла, кто это, скорее по запаху, по тому, как отреагировала на этот запах.

У него были светловатые подпалины на боках и на морде. Стоял среди кустов, чуть опустив морду.

И Маарка стоял так же, смотрел в его сторону, в руках у плеча маленькое, почти игрушечное ружьецо.

Гнедко тоже смотрел туда, уши торчком.

Может быть, долго они стояли, а может, совсем недолго, потом медведь ушел, и Катя смотрела на Маарку; он еще подержал ружье у плеча, затем, придерживая большим пальцем курок, снял со взвода. Закинул ружье опять за спину, стволом вниз, улыбнулся. У него были такие же маленькие, как у зверя, глазки, как будто доброжелательные.

– Вот, Катюха, посмотрела на него. Страшный?

Она пожала плечами.

– Ветер-то вниз, на нас, видишь. Он и не учухал.

Она видела. В том-то и дело, что медведь нестрашный, но она больше никогда бы не хотела чувствовать этот тошнотный запах.

– Ты им не говори, а то бояться будут.

Катя и не стала.

Они шли все медленнее и медленнее. Гена обещал – им неделю идти до Лыковых, но тут все было по-другому, в этом лесу. Здесь время шло то туда, то обратно, мама была беспомощна до безобразия, здесь не было даже дороги, а звериные тропки, по которым они теперь шли, то возникали сами собой, то растворялись в пружинящей подстилке из кедровой хвои или в зеленых сочных альпийских лугах.

Эти луга были странными. Луг, он должен быть немного мутноватым и душистым, наполненным жарким неподвижным летом, на лугу можно валяться среди ромашек, держа в зубах травинку. По лугу нужно бежать в легком платье, так чтобы еще не ушедшая роса приятно холодила ноги. В лугах должна бродить добрая корова. А за лугом…

Гнедко устроил прыжки – попал в топкое место, когда переходили маленький ручеек, и выбирался скачками. Седельные сумки подпрыгивали и съезжали на одну сторону, из-под ног летела черная грязь. Выкарабкался на сухое место. Маарка поправил сумки, перетянул подпругу на животе. Места были открытые, постоянный холодный ветер утомлял.

…так вот, за лугом должна ждать речка в песчаных берегах, в теплых песчаных берегах. Можно мелкий белый песок, можно крупный, пожелтее. Главное, горячий, раскаленный. На него нужно падать, выбравшись – вся задохнувшаяся, в мурашках, с посиневшими губами – из воды. В него можно даже зарыться. Песок пахнет мокрым горячим песком, а в полузакрытые глаза бьет солнечное солнце. А еще можно прыгать на одной ноге, вытряхивая воду из уха. А еще есть такая вещь, как купальник, просто купальник.

А эти альпийские луга – они нечеловеческие какие-то, заколдованные. Они слишком яркие, призывно-зеленые издали, но это обман. В траве скрываются, пучатся холодные серые камни, трава резко колышется, дергается, дрожит от ветра. Скальные обрывчики, крохотные болотца, подернутые излишне яркой зеленью. И впереди у тебя – только голые вершины, а внизу по распадкам поднимаются языки леса. Сверху видно, как лес редеет, потом уже стоят отдельные жесткие лиственницы, как щетина на изрытых оспинками щеках Маарки. Отсюда лес кажется укрытием, кажется, что там чуть теплее, уютнее, но это тоже обман: он не уютный, а жесткий, душный, пропитанный чужой, насекомой, звериной жизнью. Там валяются вдоль неясных тропочек чьи-то перья и крылья с объеденными муравьями косточками.

Маарка остановился и потыкал пальцем в сторону. Там сквозь кусты карликовой березки, которая доходила Кате до пояса, бежал олень. Тело с поднятой головой, оттягиваемой назад тяжелыми рогами, казалось неподвижным, как у большого морского корабля; винт, толкающий воду, не виден, – ноги скрыты кустами. Олень легко и быстро плыл от них в открытом пространстве. Должно быть, это очень красиво, но он не имел никакого отношения к Кате, к ее жизни, к ее телу. Лучше бы он плыл вот так по экрану телевизора в передаче о дикой природе.

Катя поправила платок, запахнула посильнее куртку, спрятала пальцы в вытянутые рукава кофты и терпеливо ждала, пока прекрасный олень убежит, а Маарка тронется дальше или остановится поджидать маму и Альбину Генриховну.

– Девять отраслей рожищи! – сказал в непонятном восхищении Маарка. – Хорош бычара! Ну, девушка, теперь и марала посмотрела.


Переночевали под перевалом в последнем лесочке. Трудно назвать это лесочком – так, островок деревьев, лиственниц. Толстых у основания, быстро сужающихся кверху, невысоких. Крепенькие недомерки.

Палатку всю ночь трепал ветер. Катя часто просыпалась. Утром пошел дождь. Они торчали в тайге уже неделю.

Дым от костра был белым, густым. Ветер носил его в разные стороны, прижимал к земле. У костра стояли с кружками в руках Гена и Маарка, пили чай, дождь мочил их.

Ну что значит – мочил? Мочил – это когда ты намокаешь и тебе становится мокро. А им, Гене с Мааркой, как будто и не было мокро. Как будто так и надо. И Гнедку с Шаманом, которые были привязаны на длинных арканах чуть пониже леска, тоже не было мокро, у них просто потемнели спины, но они так же обмахивались хвостами, фыркали, мотали головами, срывая траву, а потом пережевывали, и иногда длинные стебли глупо торчали у них изо рта. Гена хотя бы надел длинный зеленый плащ, а Маарка оставался в той же коричневой суконной куртке, в которой был вчера.

Эти мужчины и лошади – они такими родились или постепенно стали?

Пока в застегнутой палатке молились, Катя постояла у огня, взяла у Гены кружку сладкого чая.

Потом Альбина Генриховна долго разводила костер, но тот никак не разводился. Мужики с интересом смотрели.

– Альбин, у меня береста в рюкзаке. Дать? – спросила мама.

– У меня у самой есть.

– Может, их попросим развести?

Альбина Генриховна не отвечала. Ломала тонкие мокрые веточки, подсовывала под них сыреющую газету, ставила дрова шалашиком. Дождь был мелкий, но с деревьев падали крупные капли. Облака плыли почти над головой, перевала не было видно.

– Альбин?

– Хочешь, иди к их костру. Хочешь, вообще возвращайтесь, я одна пойду.

Они в тайге разводили свой, отдельный костер, отдельно готовили, отдельно ели. Все должно быть свое, чистое, христианское. Но уже становилось ясно, что своих продуктов не хватит. Брали с расчетом примерно на неделю, неделя прошла. Альбина злилась.

Время не слушалось, они вставали всегда поздно, утомленные ходьбой по горам, долго молились и готовили завтрак, долго собирали палатку, долго и медленно шли. Маме было тяжелее всех, во сне у нее сводило ноги.

– Альбина, давайте к нашему костру? А то мы точно не перевалим за сегодня.

– Аще и бесы тя начнут страшить, всё с радостью претерпи Бога ради… – глухо начала бормотать Альбина Генриховна сама себе.

– Ну, смотрите сами.

Мама сходила за берестой, и они стали разжигать вдвоем. Катя пошла на другой край лесочка уединиться. Возвращаясь, вскрикнула от неожиданности: между камнями лежал полусгнивший остов оленя. Облезлые клочья кожи с рыжими волосами на костях черепа, зубы на отвалившейся челюсти. Нечистый толстый хребет, из которого скрюченными когтями торчали ребра.

Потом она сидела с тарелкой каши под деревом и глядела, как Шаман выпустил огромный черно-розовый детородный орган и напружинивает его так, что шлепает себя по животу.

К полудню пошли. Опять подъем, скользкая трава, скользкие камни, иногда – осыпающиеся скользкие камни. Катя надвинула на голову капюшон, и теперь ей казалось, что сзади кто-то идет, она слышала шаги, часто оглядывалась, но видела только маму с Альбиной, как всегда отставших, за ними Гену с понурым Шаманом.

– Убежишь, и не видно тебя. Хватит бегать, иди со всеми, – в который раз раздраженно сказала мама на перекуре.

Но Катя опять шла за Мааркой: так было легче, так она меньше уставала, не видя ее и Альбину, тяжело несущих себя самих, дышащих. Она шла, окутанная запахом мокрого дыма от костра, которым пропиталась одежда, а за ней кто-то время от времени выдавал себя осторожными шагами.

Бесы, сказала бы Альбина уверенным голосом или мама не таким уверенным. Катя не верила в бесов, да и не живут тут бесы, тут им нечего делать. Разве только свои родные увязались.

Своего маленького веселого бесенка, который мог щекотать до слез, так что хохочешь и не можешь остановиться, который подстрекал не слушаться, мерить мамины туфли на высоком каблуке, прыскаться духами, разглядывать себя, трогать робкими пальцами, – этого бесенка она как будто утратила сто лет назад, этот бесенок начал чахнуть уже давно, в Москве. Не выдержал маминой надрывной хатха-йоги, а потом молитв, постов, ужасных длинных юбок и платков. Он бы и не перенес такой долгой и тяжелой дороги.

Если кто-то и идет за ней, то это гораздо страшнее, чем бесы.

Они все же добрались сегодня до перевала. По сравнению с теми подъемами, которые остались позади, перевал дался довольно легко. Катя его и не заметила, все казалось, что должна стоять какая-то отметка – стела, знак, столбик с указателем «Перевал», но в этих бесчеловечных местах ничего не было.

Ночью было тяжело. Она вертелась, покашливала, толкала коленками, как будто случайно, маму, пока та не заворчала. Катя успокоилась – это действительно мама. Но потом сомнения снова начинали одолевать.

Она пыталась в темноте угадать знакомые черты, но что угадаешь в темноте? И она замирала в ужасе, потом опять начинала крутиться и толкаться.

Утром обнаружила, что начались месячные. Мало этой природной, бессмысленной жизни вокруг, так еще и свое тело живет своей неуправляемой, животной жизнью.


Спуск занял больше времени, чем подъем. Завалы и крутяки, которые нужно обходить, склон вниз, а потом опять вверх. Катя обнаружила, что спускаться тяжелее, чем подниматься.

Еще было тяжелее, потому что шел дождь. Стучал по капюшону, заставляя оглядываться, делал траву скользкой. Мама упала, на плече у нее был огромный синяк, перед сном его смазывали троксевазином.

Плащ не спасал. Катя потела под ним, куртка была сырой от конденсата. Кусты карликовой березки щедро стряхивали капли на ноги, в сапогах всегда было мокро. Сухо было только ночью, когда она переодевалась в спортивный костюм для сна. Но ночью было страшно.

Они покинули гольцы и погружались в тайгу – еще более глухую, с ветровалами, старыми горельниками, которые нагоняли сильную тоску.

Теперь по вечерам стояли у общего костра и готовили на всех одну еду. Староверки сдались. Катя жалась к Маарке: она привыкла к нему за эту дорогу. Стояли рядом, вместе, от нагретой костром одежды шел пар, Маарка вкусно курил, сплевывал попавшие в рот табачинки. Они слушали, как препираются Гена и Альбина.

– Потому что, если ты знал, что такая дорога, нужно было больше продуктов взять. Не говоря уже, что сроки рассчитать другие.

– Альбина, я с тобой спорить не буду. Только ты сама вспомни – кто мне говорил, что вы такие выносливые, спортивные? Не хуже мужиков в тайге будете бегать. Вы идете по пять километров в день, это кто мог рассчитать?

– Тебе мы за что заплатили – за то, чтобы ты критиковал других? Нет. За то, чтобы ты все продумал, рассчитал маршрут в этой своей тайге.

– Я могу маршрут рассчитать, но молитвы по полдня, размачивание чистой христианской пшеницы – это я не могу рассчитать!

Они были похожи на мужа и жену, выясняющих, кто прав, кто виноват.

Мама не принимала участия в спорах, она еле держалась. У нее не было сил на скандалы. Она молилась с утра, сворачивала вещи, шла, ставила снова палатку. На скандалы и на Катю ее уже не хватало. Катя была одна.

Мама вела ее к лесной бабушке, настоящее имя которой Катя теперь знала. Поняла, поскальзываясь на поросших рыжими лишайниками камнях, смахивая с лица паутину и дождевые капли. Как она сразу не сообразила?

В детстве не боялась, когда мама сказки читала. Теперь поняла, как это страшно – старая женщина, бормочущая яростные молитвы во тьме своей избушки в нечеловеческом лесу.

И мама своими руками ведет туда. Своими руками зачем-то ведет ее.


Катя опять жалась поближе к Маарке, изучала его лицо – дужку усов над толстыми губами, отросшую редкую щетину на темных щеках, свороченный нос с горбинкой, маленькие глазки, никогда не смотрящие бездумно на огонь – все время с безразличным интересом прямо глядящие в свой лес, на склон, под ноги на тропу, на зверя, на непогоду, заходящую с горизонта.

В одно утро он принес убитую кабаргу, разделал ее в стороне, и они ели суп с мясом. Это было здорово – продукты почти закончились. А потом Катя увидела, как он курит, затягивается, держа сигарету бурыми, не отмытыми от крови пальцами.

В другой день Гнедко уперся и не хотел переходить через топкий черный ручей. Тянул повод, дергал головой. И Маарка, беззлобно что-то приговаривая, равнодушно пошевеливая маленькими доброжелательными глазками, хлестал его по морде, по глазам, по ушам.

Катя вдруг поняла, какую картину нарисовала бы, если бы ей пришло в голову стать художником.

Если бы ей пришло в голову стать художником, она бы нарисовала вот этот дикий лес, горы, скалы, всю эту мертвую и живую бессознательную природу, от которой она так устала. Ужасный беспорядок камней и деревьев, траву, мертвые сучки и ветки, насекомых, дождь и душное солнце в кронах деревьев, ледяной ветер в гольцах и пахучих немых зверей. А посредине всего этого – огонь и мужчин вокруг. Мужчины собрались в темноте вокруг большого костра и радуются. Ну а что? Они и в самом деле уходят сюда и радуются – все эти чудесные Мити, Володи, Жени и Маарки. И даже Мишка с ними. Пусть они будут обнаженные, так лучше, они же толстокожие, им дождь не дождь, холод не холод – все по барабану. И Мишка стоит, смотрит на них и держит в поводу лошадей.


Гена с Мааркой стояли с утра, смотрели вниз, в долину Ерината, водили пальцами по карте, курили.

После завтрака Гена сказал паковать вещи в рюкзаки, а не в седельные сумки. Сам взял все тяжелое, им оставил спальники, одежду. Оставался один переход, и лошадей оставляли здесь, на полянах.

Маарка заседлал коней, набросил опустевшие сумки, приторочил свою скатку, свернул арканы, привязал к седлам. Сел на Гнедка, взял в повод Шамана. Катя глядела на него.

Проехал мимо, в суконной куртке, за плечами маленькое, игрушечное какое-то ружьецо стволом вниз. Кивнул Кате, скрылся за деревьями. Катя проводила его взглядом и вдруг сообразила, что не попрощалась. Он просто молча утек в свой лес, пропал между деревьями, как зверь.

– Он повыше отъедет и там меня ждать будет: внизу коней кормить нечем да и возни на спуске с ними много, – объяснил Гена. – А нам уже недалеко – прямо вниз и вниз, к реке.

Мама и Альбина как-то подтянулись, повеселели: скоро конец пути.

Ну вот, уже скоро конец пути.

Стали спускаться, кружить между завалами, выбирать места поположе. Гена иногда снимал рюкзак и уходил налегке, а потом поднимался обратно к ним и вел разведанной дорогой.

С веток кедров свешивается седой влажный мох, земля скользкая, кора шершавая, когда опираешься рукой. Платок лезет на глаза.

У мамы дрожат колени от напряжения. Она осунулась за эти две недели, но ее совсем не жалко. Никого не жалко, даже старого Гнедка: он-то через несколько дней вернется домой, на озеро, будет ходить по человеческой траве, жевать ее. Увидит Володю Двоерукова, Митю, поливановскую Ленку, может даже Веселовского.

Жалко только себя. Она останется здесь, ее привела сюда собственная мать.

А может, за то время, пока они шли, с этой старухой что-нибудь случилось? Она заболела и ее увезли на вертолете? Тогда они тоже там не задержатся.

Нет, ничего с ней не случилось и не случится.

– Господи, – сами собой выговорили шепотом губы.

Господь, к которому она обращалась, был совсем не такой, которому учила молиться мама, который понимал только определенные молитвы на нечеловеческом, древнем, лесном каком-то языке.

– Господи, забери меня отсюда.

Этот господь имел нормальные, ясные мужские черты. Возможно, он был твердым – приятно твердым, таким, как Митя, с яркими глазами и яркими белыми полосками на тельняшке. Или был рыжебородым, как Женя, с густым голосом. Таким голосом можно отдать слышную команду на самый верх самой высокой мачты в самую сильную бурю. Возможно даже, один глаз у него косил, как у Володи, так что не сразу поймешь – на тебя он смотрит или куда-то поверх тебя.

Господь сидел на кухне и пил чай. Только и всего.

К нему и обращалась Катя, спускаясь в долину Большого Абакана с легким рюкзаком за плечами, путаясь в мокрой длинной юбке.

1

Камус – шкура с голени лося или лошади на скользящей поверхности лыж, чтобы они не проскальзывали при подъеме. (Здесь и далее – примеч. автора.)

2

Панты – рога оленей в пору их ежегодного роста, мягкие, наполненные кровью. Используются в медицине и высоко ценятся.

Точка сборки (сборник)

Подняться наверх