Читать книгу Человек ФИО - Илья Оганджанов - Страница 3

Легко и беззаботно
Разговор с сыном

Оглавление

О твоём появлении я узнал от Веры. Она сказала, что у нас будешь ты. Сказала: у нас будет ребёнок. То есть не совсем так. Она сказала, что беременна. Да-да, так и сказала: «Я залетела».

Я читал, что с детьми надо начинать говорить с самого начала, пока они в утробе. Так врач один писал. И я, как узнал о тебе, сразу стал с тобой разговаривать. Неизвестно было, кто родится – мальчик или девочка, но я почему-то решил, что это будешь ты. Когда Вера приходила, я клал ей голову на живот, воображая, как ты лежишь там, по-собачьи свернувшись клубком, и разговаривал с тобой. Обо всём. С тобой можно было говорить обо всём.

Даже о пустяках. Например, о том, что пятки на подошвах моих ботинок всегда стёрты. Мне маленькому, когда я шёл за руку с мамой, одна женщина сделала замечание: «Что это ты, мальчик, шаркаешь как старик какой-нибудь, так на тебя никаких башмаков не напасёшься. А вы, мамаша, – это она к маме обратилась, – тоже куда смотрите, вам же потом покупать». Мама наклонилась ко мне с виноватым видом: «Ты уж постарайся больше не шаркать». И я старался изо всех сил и высоко задирал ноги. Было страшно неудобно. У подъезда мама повернулась ко мне и грустно сказала: «Ладно, сынок, иди как идётся».

Сначала я не очень представлял, о чём говорить. К тому же у тебя не было имени. Без Веры я не решался тебя назвать, всё-таки мать должна принимать в этом участие, а она и слышать ни о чём таком не желала: «Ты бы лучше подумал, что нам теперь делать». Но оказалось, можно и без имени. Без него ты был мне как-то ближе, был не отделившейся от меня частью. И я говорил с тобой, как с собой. А сам с собой я разговаривал с детства. Может, конечно, и не совсем с собой, а с тем другим, с которым говоришь, когда уже невмоготу. Меня ещё на пятидневке дразнили ворчуном за то, что сяду в уголку и бурчу себе под нос. Честно сказать, пятидневку я не любил. Первым развлечением там было отобрать у новичка игрушку – скопом или поодиночке, если кто посильней, – чтобы тут же бросить. Игрушки как мёртвые валялись на полу. Нянечки отшвыривали их, проходя по комнате и злобно гремя крышками эмалированных горшков: «Скоко можно гавно ваше выносить, гадят и гадят». Тех, кто не дотерпел до горшка или, того хуже, не утерпел во сне, они больно били и гадко стыдили. Я терпел, чтобы не было больно и стыдно. А куда деваться: родители, бабушки и дедушки – все работали.

Один мой дедушка был лётчиком, и у него было много разных орденов и медалей. В День Победы они позвякивали и блестели на его стареньком парадном пиджаке. Дедушка, когда бывал в духе, – а это случалось всегда, когда он пропускал рюмочку, – напевал: «Люблю я женщин рыжих, нахальных и бесстыжих», и тогда бабушка начинала убирать со стола, приговаривая: «Ну будет, Ваня, хватит, отлетался». Он и точно отлетался – работал на аэродроме, в диспетчерской. Что-что, а приговаривать бабушка умела. Она была сибирячка, из самой таёжной глухомани, и знала без счёта всяких приговоров да побасенок. Начнёт – не остановишь. И деда очень ловко заговаривала. С этим дедушкой хорошо было ходить в магазин. Ему всё без очереди давали. В магазинах висели объявления: «Ветераны войны и труда, Герои Советского Союза и кавалеры Ордена Славы обслуживаются вне очереди». К Герою его дважды представляли, но так и не дали. Наверно, из-за тех бесстыжих, которых он любил.

Другой дедушка женщин не любил, он любил бабушку. Он был очень добрый и не очень счастливый. У них в революцию всё отобрали, отец его сгинул в гражданскую, мать сильно болела, и поэтому он, маленький, должен был работать на заводе, чтобы им обоим прокормиться. Он работал и учился, и снова работал, и доработался до большого заводского начальника. И тут встретил бабушку, в эвакуации, на почте. Она письма́ от кого-то ждала. Да так и не дождалась… Этот дедушка был очень добрый и ни на кого не сердился, тем более на бабушку, пусть она и сильно на него кричала. Лишь раз, когда я увидел, что он крошки со стола в горсть собирает – и в рот, и сказал ему: «Дед, ты зачем крошки ешь, хлеба вон сколько», – он нахмурился: «Ты, – говорит, – голода не видел, слава богу. Вот и помалкивай».

С пятидневки меня забрали, потому что деда с завода отправили на пенсию и он мог со мной сидеть. Но тебе пятидневка не грозит – я ведь пока не работаю, ищу, куда бы устроиться. Вера говорит, что пора определиться: «Год, как институт бросил. Инженер, видите ли, не его призвание. А какое оно, твоё призвание, инфантил несчастный?! Брал бы пример со старшего брата – какой-никакой, а бизнесмен». Сама-то она удачно устроилась – в банк. А я действительно не знаю, кем хочу быть. Но ты – другое дело, ты должен решить, кем станешь в жизни. Говорят, это важно. В общем, на пятидневку мы ни ногой.

Тем более ходить тебе много куда придётся. Например, в музыкальную школу. Все приличные дети должны учиться на чём-нибудь играть, лучше всего на скрипке. Так считает моя мама. Сама она, правда, играет на фортепьяно. Она долго училась, с самых косичек, но заиграла руку. Это когда перезанимаешься и рука немеет. И это никак не вылечить. Поэтому мама после музучилища пошла не в консерваторию, как мечтала, а в музыкальную школу – преподавать. И я ходил в эту музыкалку, на скрипку, и, возвращаясь домой, ныл: «У всех братики, сестрички, а у меня скрипка». Старший брат был не в счёт. Он был сильно старше, жил своей жизнью. А тогда и вовсе ушёл в армию на три года, потому что попросился на флот. И чтобы я сильно не расстраивался, мне купили собаку и перевели на гитару.

Тебе, боюсь, тоже не избежать поучиться на скрипке, потому что с моей мамой лучше не спорить. А собаку я тебе обещаю. Без собаки человеку нельзя. Но ты должен быть готов увидеть самое страшное. Это когда твой пёс будет тихо лежать на своём коврике, смотреть на тебя умными преданными глазами и скулить. Смотреть и скулить. И не вильнёт хвостом, когда ты позовёшь его гулять. И тогда надо будет отнести его в ветлечебницу, чтобы там ему сделали последний укол. У собак есть такой. И если ты к тому времени станешь достаточно взрослым, отнести его должен будешь именно ты. И когда ты положишь его на холодный металлический стол и врач спокойно наполнит шприц бесцветной жидкостью, похожей на совсем не страшную водичку, твой пёс уже не будет скулить, он всё поймёт. И тогда ты на прощанье заглянешь ему в глаза. Но о том, что ты в них увидишь, ты никому не сможешь рассказать. И с этим тебе потом придётся жить.

Отец мой в детстве на скрипке не играл и вообще ни на чём не играл. «Что мне эта музыка со всеми вашими тонкими материями! Я человек научный, у меня вся материя в толстой кишке. Да и слуха мне Бог не дал». Но как выпьет, тут держись – затянет одному ему известную песню и будет тянуть её, пока не кончатся водка и силы. Слов не разобрать: «у-у-у-у…» да «у-у-у…». «Перестань, пожалуйста, – не выдерживала мама, – голова раскалывается от твоих завываний». – «Голова у неё раскалывается!.. Мы всю эту вашу мигрень в семнадцатом году повылечили». И опять «у-у-у… у-у…». Отец научил меня плавать и сжимать кулак не по-девчачьи, а по-мужски – чтобы большой палец сверху. И ещё учил ничего не бояться. Но я научился только сжимать кулак.

Про Вериных родителей мне почти нечего рассказать. Я и видел их раз, мельком. Вера тогда целую неделю не отвечала на звонки, и я заявился к ней без приглашения. Они сидели на кухне, в халате, трусах и майке, толстыми ломтями нарезая варёную колбасу, и всего-то сказали: «Здрас-с-сьте». Мы тогда с Верой поругались, как и позавчера. И теперь я хожу по безмолвным улицам, шаркаю ботинками и слушаю, как дождь глухо барабанит по моему такому одинокому в этот поздний час зонту.

А дальше и не знаю, о чём говорить… Вечером позвонила Вера и сказала, что тебя больше нет. То есть не совсем так. Она сказала, что сама всё решила. Да-да, так и сказала: «Я сделала аборт».

Человек ФИО

Подняться наверх