Читать книгу Камень среди камней - Илья Солитьюд - Страница 2

I

Оглавление

Холодный воздух заполняет лёгкие через глубокий вдох. Внизу бескрайний горизонт набережной из чёрного песка, простирающийся вдоль всего побережья. Зеленовато-голубой прибой разбивается льдинками о блестящую глядь мокрого песка. Густая белая пена протягивается бледной кистью далеко и, сгребая пальцами горсти камней, уносит их в океан, оставляя после себя переливающуюся серо-голубую сепию. Вода дышит подобно всякой иной жизни – делает выдох. Я стою на краю обрыва, вглядываюсь в безграничный прохладный пейзаж свободы. На фоне серого неба пролетает белая чайка, чей крик эхом звучит от скал в глубокой долине, разбивая монумент тишины. Мои глаза закрыты – я слушаю «Ноябрь» Макса Рихтера в месте, где всегда мечтал умереть. Мне не страшно, я не дрожу. Одна нога висит над пропастью, где внизу острые скалы омываются водой, смывающей все грехи, уносящей тёмные мысли прочь в неизвестность. Внизу меня ждёт покой. Я наклоняюсь всем телом. Выдох. Вода делает вдох.


Сегодня у меня день рождения. К 22-м годам мой багаж представлял из себя смешанное тревожное и депрессивное расстройство, кучу долгов, неоплаченный по лени счёт за электроэнергию, пару физических недугов, переданных по наследству, несколько десятков скелетов в шкафу, висящих на моей совести мёртвым грузом и чью явь для этого мира я жду с отложенной в дальний ящик бритвой и пачкой таблеток от свёртываемости крови, разбитое сердце и целый ящик нереализованных грёз. Физически я был похож на своего невысокого, скромного и в общем-то маленького добросердечного дедушку, владевшего огромным сердцем, готового прийти ко всем на выручку в любой момент, а духом был равен своему крепкому и высокому отцу-алкоголику, бывшему боксёром и скверного характера философом, которого никто не мог выносить ни в дружбе, ни в любви и который не добился успехов в своей жизни, образуя тем самым нечто среднее из всего негативного между ними – некую гротескную абоминацию. Даже здесь жизнь сыграла со мной злую шутку.

Я иногда беседовал с безымянным охранником в библиотеке, где я любил коротать свой день за кропотливой работой. И один раз мы как-то разболтались о кофе – у меня сложилось впечатление, что он большой любитель напитка, и захотел угостить его хорошим капучино, который сам я не очень любил, но не знал, как это сделать. В день своего рождения, чему я сначала был рад, но что было, как назло, в итоге, была его смена, и за обедом я взял ему стаканчик кофе, попросив сделать погорячее – не хотел, чтобы остыл. Я шёл и продумывал наш диалог:

– Как сегодня кофе?

– Вкусно! Это, кстати, вам, – сказал бы я с улыбкой на лице.

– Оу, спасибо! Но почему вы решили меня угостить?

– Знаете, у меня сегодня день рождения, но я не очень-то люблю этот «праздник», поэтому мне захотелось сделать кому-нибудь в этот день что-то приятное – мои причуды. Кстати, как вас зовут? Приятно познакомиться! Меня зовут Август – будем знакомы.

Но когда я зашёл в библиотеку, мы поговорили иначе:

– Как сегодня кофе?

– Вкусно! Это, кстати, вам, – сказал я с улыбкой на лице.

– О, не, я не пью кофе.

– Странно. Мне казалось, вы его любите.

– Перепил в своё время.

– И всё же это вам.

– Спасибо – не нужно. Я, если захочу, заплачу и попью, – он указал на автомат, делающий вместо кофе мочу.

– Точно?

– Да-да, проходи.

Я собирался достать из рюкзака все металлические предметы, но он опять поторопил меня своим «Проходи», то ли стараясь побыстрее избавиться от неудобного разговора, то ли оказывая мне своё охранное благоволение.

Я хотел было сказать, что мне нельзя так много кофе, да и не люблю я капучино, но что бы это мне дало? Ничего в общем счёте. Я пытался давиться этим молочным напитком – обжёгся – перегрели.

Хорошо, что он его не попробовал, думал я, выбрасывая стакан в мусорку. Меня не покидала мысль, что в следующую его смену на его «Проходи» и игнорирование орущего металлодетектора я отплачу нагло пронесённым с собой стволом и вышибу себе мозги, сидя за любимым столом в читательском зале.


Зайдя вечером на семейный ужин, я встретил бабушку, с которой мы ожидали остальных членов моей семьи. Беседа не очень клеилась – я искренне не знал, о чём поговорить, стараясь избегать разговоров о работе и отношениях, но в конце концов всё равно был вынужден отложить в сторону книгу и «увлечься» болезненными тривиальными беседами. На краткий срок меня спасла моя племянница, зашедшая забрать часть торта, оставленного для моей старшей сестры, не сумевшей, по причине лёгкой простуды, прийти на тёплый семейный ужин. В придачу она взяла пару яблок и несколько гроздьев дачного винограда. Бабушка, собирая пакет, достала из-под скатерти тысячу рублей и сунула ей в ладонь.

– А мне-то за что? – удивлённо вскликнула её правнучка.

– Да просто так, – как отрезав, задорно сказала бабушка.

Попрощавшись с племянницей, бабушка протянула под ту же скатерть свою старую, но аккуратную и рабочую руку, доставая пять тысяч рублей. Думаю, изначально их было шесть.

– Ну, раз так пошло, то и тебя сразу поздравлю! Это тебе на отпуск!

Я искренне поблагодарил её за подарок, прибирая деньги в задний карман брюк, практически сразу забыв о них, возвращаясь к не очень приятному разговору.

– Про Элли не слышал?

– Нет, бабуль, не слышал. Знаю, что у неё всё хорошо.

Я лгал. В душе я хотел ответить ей: «Нет, не слышал. Лишь навещаю её иногда, и просто я люблю её всем сердцем, посвящаю ей книги и считаю её важнейшим событием в моей жизни, а ещё страстно занимаюсь с ней сексом, когда у нас есть настроение. А так нет – ничего не слышал», но я не хотел ничего говорить про свою личную жизнь, зная, что, наверное, убью бабушку этим ответом раньше времени.

– Ну, ты бы завёл себе какую-нибудь девочку.

– Зачем? Я весь в работе. Не хочу головняка.

– Ну как зачем? Развлечься немного.

– Мне и в библиотеке довольно весело.

– Нельзя же быть таким затворником!

Мне казалось, что следующим моим ответом будет: «Помолчи, пожалуйста, ладно? Как такое можно говорить?!»

– Ну, может, и нельзя. Подумаю, – всё, что я смог выдавить из себя, подтягивая к себе отложенную в сторону книгу и ожидая звонка в домофон.

Качаясь на кресле-качалке, стараясь отвлечься, погружаясь в нумерованные маленькие листы книги, я ощущал мягкое блаженство, когда шум мыслей приглушал общий гам тяжёлого молчания. На самом деле в квартире была полная тишина, и лишь настенные часы изредка разрушали нереальность происходящего своим тиком. Шумели чужие мысли, мне непонятные и неинтересные, общий эмоциональный фон, не дающий мне расслабиться, заменяющий воду, спасительную для рыбы, сухим каменным пляжем, раскалённым от солнца, на которую меня, задыхающегося и теряющего сознание, выбросило. Если бы никого не было рядом, я счёл бы это времяпровождение приятным: пустая просторная квартира, тишина, удобное кресло и приятная книга – что ещё нужно человеку для счастья? Я устыдился, что в своём молодом возрасте я находил притягательным столь старческий, пенсионерский быт. Вмиг я состарился, представив свою дряхлую, морщинистую кожу, аккуратные очки на перегородке носа, тёплый плед на коленях и чашку чая на буфетном столике. Хоть я и стыдился этого мышления, всё же оно мне нравилось, как и образ, что я видел перед собой.

Меня поглотили мысли о том, что мне может нравиться. В первую очередь в голову пришла семейная дача, на которой я отдыхал в одиночестве, не говоря никому, что я собираюсь занять беседку и сад. Каждый раз меня находили там неожиданно. Летом там было всегда хорошо, даже в самую невыносимую жару. Я укрывался от солнца на веранде, сокрытой в тени, и, качаясь в подвешенном под потолком кресле в форме полусферы, читал либо же любовался открывающимся видом на пышные грядки разноцветных цветов, деревья вишни и кусты чёрной смородины. Когда уставал сидеть, я расстилал плед на газоне и вытягивался всем телом, купаясь в лучах палящего солнца, отчего моя голова кружилась, а кожа приобретала здоровый медный оттенок. Пропотев, я парился и мылся в бане, обсыхая затем на солнце, чувствуя, как из меня вышла на время какая-то душевная зараза, и ощущая, что моё сознание чисто, как белый лист. Я бы мог прожить так целую жизнь, если бы не надвигающийся холод, голод и моя крайняя нелюбовь ко всякого рода насекомым, которые то и дело проползали мимо моего лица.

Вспоминал я и другой образ жизни, полный беспредельных пьянок, когда я, изрядно напившись, переключал мой речевой аппарат то на французский, то на английский, если пил вино. Во всех других случаях я либо слишком быстро достигал слабости, головокружения и рвоты, либо не мог опьянеть вовсе. Я танцевал в клубе под тяжёлый олдскульный трэп, рассасывая под языком колесо, заставлявшее меня танцевать всё радостнее и живее, выключая всякие сомнения, развязывая мне язык, делая меня самым общительным и доброжелательным человеком на всём белом свете. Я потел, пил, танцевал и уставал, но в одну из таких ночей я не мог напиться никоим образом. Я хотел к ней, но у неё были свои планы – одиночество я топил в спирте, не доходящем до моего мозга. Шот, пиво, крепкий коктейль – повторить цикл. Денег не хватало, но хватало знакомых: кто-то угостит пивом, кто-то даст глоток из красивого бокала, угостит самокруткой. Но сладкое беспамятство не застигало меня врасплох, были у этого и свои плоды, так как очнулся я уже в её объятиях – наверное, ей стало меня жалко. Что ж, пусть будет так – главное, что я был рядом, а почему – неважно. Мои думы были прерваны звонком домофона.

Даже на своём дне рождения я был человеком, в частности, ненужным и посторонним, чьё присутствие в беседах было чисто формальным и необязательным, и даже когда я подолгу удалялся в туалет, имитируя проблемы с желудком и поедая под предлогом лечения оных проблем таблетки-транквилизаторы, как раз таки и раздражающие мне кишечник, смех не прекращался и беседа кипела, потому что не имела ко мне никакого отношения – я был лишь поводом для обсуждения самых банальных тем, не изживающих себя уже какое десятилетие подряд. Да и в общем-то, никто и не заметил, что я ел таблетки или отсутствовал по полчаса. На мой день рождения я получил торт с утками, а о моих предпочтениях никто не спросил, даже учитывая тот факт, что торт был явно детский, а я не ел сладкое и сидел на диете, стараясь поддерживать себя в крепкой форме, скрывая под длинной футболкой, как мне казалось, подтянутое и довольно рельефное, хоть и худое тело. Всё же все родные подметили факт моей худобы, который тревожил меня с раннего детства и который я переборол тяжкими усилиями воли и кропотливым воспитанием своего тела. Скажи они мне, что я выгляжу хорошо или что-либо в этом роде, я бы снял с себя футболку и показал бы, что действительно выгляжу неплохо и рад своему телу, но они не сказали, лишь порекомендовав мне есть побольше: «Не обижайся, но худоват!» И тогда мне так и показалось, что кожа на моём черепе держится очень натянуто, обнажая скулы и лобные доли, а плечи мои были уже женских и что в целом любой мог бы меня сломать пополам одним ударом – я перестал держать осанку, осел и уменьшился в размерах на своих собственных глазах: одежда мне стала велика, вися на мне как мешок, и на меня напала удушливая, болезненная сонливость. Руки мои мне показались слабыми, и я с тяжестью держал в руках вилку. Мне хотелось поскорее убраться домой. Меня защищал лишь тот человек, бывший мне отчимом, сказавший: «Худоба – ерунда, а вот лишний вес – уже проблема!», бывший тем же человеком, что подтрунивал надо мной за мою любовь к изучению истории виноделия и дегустации дорогих вин словами «О, собрание алкоголиков!» каждый раз, когда замечал меня за одним столом с бутылкой омерзительной кислой дряни «Крымский погребок», которую я не пил бы, даже будь я действительно алкоголиком. Делал он это лишь потому, что на Новый год я подарил маме прекрасный полусухой немецкий рислинг, а он, переборов в себе всякую притязательность к водке, считал, что пить спиртное не умеет вовсе никто, клеймя каждого без колебаний.

Я как-то имел неосторожность обмолвиться, что занимаюсь плаванием, за что был вознаграждён подарком в виде полотенца, о стоимости которого был сразу же оповещён: «Вот так цены! Полотенце стоит тысячу рублей! Ты плаваешь, вот я и подумала, что тебе бы новое полотенце, а то ты поди ходишь со старым – позоришься», – сказала моя мама без злого умысла, не подумав спросить меня, есть ли у меня новое чистое полотенце, которое, конечно, у меня было. «Да, конечно. Спасибо, мама», – улыбчиво ответил я.

В общем-то, все знали о моём увлечении литературой, но никто не вёл со мной бесед, интересных мне. Я любил говорить о вещах, стоящих внимания: о любви, о смысле жизни, о творчестве, об искусстве, но, будто специально, такие темы не поднимались в моём присутствии, или же всегда такие разговоры заканчивались ссорой. Порой я говорил вполне серьёзно, что я пишу сам, но им это казалось детским лепетом. В утро этого дня я наполовину дописал свою книгу, которая спасала меня от самых мрачных мыслей в тяжёлые дни, но никто не спросил меня о моих успехах, даже когда я пытался об этом заговорить, – это было лишь хобби, сравнимое с оригами или йогой. Куда важнее было спросить меня о работе, сделавшей из меня больное и закрытое существо, принёсшей мне столько боли и разочарования, как давно ничто не приносило, обсуждать которую я не любил. Деталей требовало моё фиаско, которое я давно проработал и принял, но которое теперь необходимо было ковырять тупым ножом, как старую, плохо заросшую рану. Стоило мне сказать пару бессмысленных фраз, и я завоёвывал пьедестал главного оратора вечера, от которого просили ещё и ещё. А в конце им было необходимо выразить мне сочувствие, поддержав меня в каждом слове, что было сгоряча брошенным оскорблением в сторону просто душевнобольных людей, о произнесении которого я жалел. Приукрасить своё сочувствие нужно было мудрыми предложениями о смене работы или переезде в другой город в поисках смены карьеры, а когда я пытался защитить свою душу, говоря: «Знаете, я, в общем-то, хотел бы быть писателем и посвятить этому свою жизнь, даже если бы это скверно меня кормило», я встречался лишь с разочарованными, вдумчивыми, но ни о чём не думающими в существе взглядами и кивками головы.

Сидя за столом, я думал: «Что, если их всех не станет? Если за этим столом буду сидеть лишь я один в этот же день?» Не находил в душе никакого скорбного отклика, свойственного, как мне кажется, нормальному человеку. Я чувствовал покой и умиротворение, отсутствие головной боли и комфорт. Я не ощущал никакой привязанности или нужды в этих людях, бывших мне роднёй лишь генетически, но не имевших со мной ничего общего, ничего, что объединяло бы нас в касту платонической взаимной любви. Я знал, что не будь я сыном и внуком, эти люди сочли бы меня наиболее неинтересным, гадким, невоспитанным человеком и в целом тварью, которую ещё нужно поискать. Они были пленниками убеждений, в которые сами верили поверхностно, не желая погружаться в них, видимо интуитивно чувствуя опасность правды, скрывающейся за вуалью предрассудков. Я представил себе похороны, на которых буду раз за разом присутствовать, ведь рано или поздно этот момент настанет. Ощутил ничто: я не думаю, что стал бы плакать, рыдать и скорбеть, убитый горем. В конце концов, им ведь повезло больше, чем мне, – они уже мертвы и свободны, обрели свой покой – радоваться нужно за умерших – им больше нет до нас дела. Выждав долгую и унылую процессию, приняв все сочувствия и хлопки по плечу, сопровождаемые словами «Крепись, сынок», я бы подыграл, накинув на лицо маску горя и рассадив всех по машинам, выдохнул бы, отправившись за бутылкой вина в одиночестве, зная, что теперь в мире на одного человека, способного меня по-настоящему потревожить, меньше.

К концу вечера я чувствовал себя униженным, изнасилованным и распятым этими милыми, простыми людьми и чувствовал себя скверно, ощущая такой поток гнили, рвущийся рвотой из моей больной души в сторону людей, любящих меня непонятно за что. Порой я мечтал, чтобы они изгнали меня из семьи, вычеркнув из своего генеалогического древа, лишив меня фамилии и данного мне от рождения имени. А ведь я почти добился покоя в этот день, и даже заранее мне сказали, что не тронут меня, оставив в покое, заниматься своими делами. И всё же в последний момент мой единственный, принадлежащий мне по праву из всех 365 в году день у меня забрали, вырвав меня из моего тихого покоя, изъяв из рук книгу авторства Альбера Камю. Лишь факт того, что практически никто не писал и не звонил мне в этот день, хоть немного меня успокаивал и томил надеждой, что в следующем году никто не напишет мне, не позвонит, не поздравит, не позовёт на тяжёлый, полный тревог и печалей семейный ужин, зная, что я человек холодный и нелюдимый, недостойный никакой любви и заботы.

Закончил день лёжа в горячей ванне, думая о смерти, рассасывая под языком свой любимый десерт – транквилизатор, спасавший меня от всех проблем, за что я платил лишь небольшой головной болью и сонливостью.


Проснулся я, лёжа рядом с любимой женщиной, за два часа до будильника и тупо уставился в потолок. Ночь была не страстная, хотя я на это надеялся, но всё же довольно милая: мы смотрели глупую комедию, которая мне нравилась, как бы я того ни хотел, смеялись и немного танцевали. Она ела пиццу кусок за куском (её аппетит стал неистов), а я знал, что это обрекает меня на прохладную ночь, – есть не хотелось, хотя я чувствовал, что мой желудок пуст, – я курил электронную сигарету, дым от которой при малейшем попадании света в квартиру открывался непроглядной пеленой в непроветриваемой студии, а моё сознание постепенно притуплялось никотином. С утра я был зол и походил на изголодавшую и нелюдимую псину: в голове был бред, а оскал непроизвольно оголял злые клыки – мне не спалось ночью, хотя до этого я не спал 23 часа – думал обо всём, пытался внушить себе любовь и понимание, эмпатию, притуплял голод либидо размышлениями о высоком, думал о книгах и многом другом – короче, ни о чём вовсе. Очнувшись, я всегда сталкивался с самим собой, лишённым всякого прикрытия в виде львиной доли аптеки, поглощённой мной – я не нравился сам себе по утрам, но это всё же был я, размышляющий лишь о том, как бы поскорее добраться до своего десерта, не желая выползать из тёплой постели. Я хотел поцеловать любимую в щеку, но она не поддавалась, ворочаясь, толкая меня, прося подвинуться, и в общем была со мной груба, в конце отвернув моё лицо ладонью. Я повернулся к ней спиной и злобно пыхтел, лёжа на боку, обнажая не чищенные с вечера зубы, думая о своём, а потом иронично улыбнулся: людской холод делал меня счастливее, и я чувствовал себя как рыба в воде, хотя по натуре своей человеком был нежным и тактильным, но в последнее время лишь получал болезненное удовольствие морального мазохиста от отсутствия желанного. Минут на двадцать я забыл про неё, думая, что лежу один, но потом, услышав её неспокойный сон, обратил на неё внимание. В этой жизни только ей я позволял трогать себя, всех остальных же я старался как можно сильнее «укусить» за протянутую ко мне руку. Я успокоился, зная, что это эффект антидепрессантов, которые она пила, смешанных с выкуренной сативой, – ей не хватало дисциплины, и лечение вряд ли ей помогало, делая её лишь более вредной, но всё же я её любил.

Встав с постели, я выпил пол-литра чёрного кофе колумбийского происхождения натощак, прикуривая: сварил я его на норвежской капельной кофеварке – это был мой ритуал, каким являлась для кого-то утренняя молитва или зарядка. Желудок моментально скрутило от вечерних таблеток, отсутствия завтрака (я съел один сырник, оставленный с вечера на столе), курения и кофе. Я умылся, почистил зубы, а выходя из ванны, обнаружил, что Элли пыталась очнуться, находясь всё ещё в полусознании, чувствуя аромат свежесваренного кофе. Я не хотел к ней подходить, но она была самой красивой женщиной на Земле даже поутру, вся растрёпанная и помятая, со смытым макияжем, и принадлежала мне одному. Переборов себя, я проявил несколько безуспешных попыток вытащить её из сна, встречая мощное сопротивление, которому позавидовали бы стоики, гордившиеся своей нерушимой волей. Только вот её воля была целиком направлена на продолжение сна, игнорирование работы, будильников и меня. Всё же со временем она пришла в себя, с закрытыми глазами куря и попивая кофе. Я сказал, что уйду через пять минут – мне хотелось сесть за работу, я думал о выступлении, в котором объявлю о внутреннем самоубийстве, обсуждая книгу, мною извергнутую в состоянии затяжного непризнания душевной болезни, которую я подарю своему альтер эго. Элли извинилась за своё поведение, оправдываясь тем, что ничего не помнит, – я верил ей, зная её слишком хорошо. Поцеловала меня, дала прижаться к себе, подарив несколько крошек нежности, размягчивших моё сердце. Я не стал задерживаться, надел костюм и плащ, собрал вещи и ушёл.


На улице было жарко и душно, воротник давил шею. Вечером холодно, днём жарко – мерзкая, тупая погода. Я любил стабильный холод, к которому всегда можно подготовиться, и не любил резких смен погоды, выставляющих меня идиотом. На улице среди частных домов у ворот какой-то дряблой избы сидел в траве парнишка лет семи и гладил пухлого и очень ручного кота, прямо-таки тающего в ласке этого славного ребёнка. Я хотел остановиться и сказать ему: «Хэй, у тебя классный кот!», но прошёл мимо, сам не знаю почему. В транспорте было жарко, и я потел, скорчив гримасу ненависти, перекурив сигарету. Добравшись до библиотеки, я поднялся на третий этаж читального зала и расположился за своим любимым столом. Адский холод пустых залов встретил меня как родной дом, остужая мою кожу. Я быстро замёрз, так как был немного влажен от пота, но это меня не раздражало: холод закалял меня, настраивал на рабочий лад и остужал пыл воспалённого разума. Не буду себе льстить – помогал мне в этом комфортно расположившийся под языком десерт, от которого моё лицо приняло расслабленный вид бодхисаттвы, познавшего нирвану.

Через время я выбрался в туалет и, туго затягиваясь электронной сигаретой со вкусом черешни и граната, вдумчиво читал текст с листа, висящего на стене уборной:


УВАЖЕМЫЕ ПОСЕТИТЕЛИ МУЖСКОЙ КОМНАТЫ!

Библиотека является учреждением культуры, и поэтому, согласно Федеральному закону от 01.12.2004 №148, ст. 6,

«О запрещении курения в организациях культуры… образовательных организациях», убедительно просим вас в помещении НЕ КУРИТЬ!


Согласительно покивав, выпуская дым в сторону надписи, я сделал пару тяг и вышел из уборной.


Выбравшись из библиотеки и добравшись до своего района, я почувствовал сильную боль в правой ноге, не позволяющую мне ходить не хромая. Проходя мимо мясной лавки, я ощутил навалившийся на меня голод: я съел всего один сырник с утра и салат в обед. От этих ощущений я захандрил и всю пешую дорогу был погружён в воспоминания. У меня болели рёбра, и ощупывая их, мне казалось, что они болят всегда и вообще находятся как-то слишком низко – может, у меня лишняя пара, мешающая мне жить? Или это какой-нибудь костный рак? Я часто раньше мечтал о раке, чтобы, плюнув на всё, начать жить к концу жизни так, как мне хотелось бы – искренне, честно, для себя. Тогда бы я взял огромный кредит, пару кредитных карт, тратясь только на еду, закрылся бы дома и творил до самой своей кончины, чтобы оставить после себя хоть какой-нибудь значимый след, а в последний месяц направился бы к чёрным берегам Исландии, где бы моя столь же серая и холодная душа наконец-то смогла почувствовать себя дома и обрести покой.

От таких размышлений мне вспомнилась картина, не дававшая мне несколько лет назад покоя и, наверное, от которой я тогда сильно заболел душой. Я шёл со свидания. Впрочем, это не так важно – оно было неудачным. Я встретился с девушкой, которая напоминала мне вампира из анимационного фильма «Ди: Жажда крови», о чём я не умолчал. Мне было интересно, как она выглядит в жизни. Конечно, ничего общего с вампирами у неё не было, а за, между прочим, красивыми волосами крылись немного смешные, торчащие уши. Волшебство фотографий поражало меня своим кощунством, и лишь Элли всегда была красива одинаково, как на фото, так и в жизни. Вру. В жизни ей не было равных даже среди собственных отражений. Негативное же впечатление сложилось скорее из-за того, что беседа у нас сразу не пошла, и вскоре мы разошлись кто куда. Я решил пойти пешком довольно продолжительный путь в семь километров, что было, возможно, ошибкой, но жизнь научила меня быть благодарным всем своим опрометчивым решениям, поэтому и здесь я не виню своё прошлое «я». Проходя вдоль шоссе, я зачем-то бросил взгляд на бывшие по левую сторону от меня кусты, и именно в этот момент, именно в это время, именно в этих кустах лежал маленький щенок. Лежал он, видимо, давно, потому что был мёртв. Минут пять или, может, пятнадцать я смотрел на него, а холодный ветер пробирал меня до мурашек. Или это был не ветер? Сложно уже вспомнить, но помню, что вскоре я к нему привык. Я наблюдал за этим маленьким невинным существом и не мог понять, почему ему была уготована такая мрачная и несправедливая судьба. Он был красив и мил даже в таком состоянии и заслуживал, чтобы его любили, гладили, досыта кормили и выгуливали минимум три раза в день, а целовали не меньше пятисот раз в сутки. Я бы хотел, чтобы мы с ним поменялись местами: я заслуживал его участи больше него, а он заслуживал моей жизни стократно больше, чем я. Он очень хотел жить, а я очень не хотел. Жизнь – та ещё сука. На душе было гадко, неприятно и непонятно. Я включил в наушниках свою любимую композицию Макса Рихтера «Ноябрь», прокручивая её раз за разом, и плёлся домой, не выпуская из головы увиденное и обдуманное, прокручивая также раз за разом мысли, застигнувшие меня в тяжёлый момент. Между нами было что-то общее: оба мы были одинокие, безродные, никому, по сути, не нужные, не понимающие свалившегося на нас счастья. Может, я тогда умер?

Меня пробило на сентиментальные воспоминания, и я вспомнил последнюю девушку, которая была мне интересна, – художницу-анархистку Кристин. Что-то было в ней притягательное. Может, дух борьбы, которого я был лишён? Вольность души, ни к чему не привязанной, свободной, легко парящей по странам и городам; общительность и жизнерадостность? Всё, чем я не располагал. Сейчас мне легко понять, что это был дохлый номер: нельзя замещать внутреннюю пустоту чьей-то состоятельностью, убеждая себя, что ты любишь человека – ты любишь себя, способного почувствовать что-то новое, чего ты лишён, через другого. Мелкое воровство без обязательств – только и всего. Хотя, скорее, она просто была симпатичной, а я тогда много пил, был вынужденно одинок и на первое свидание позвал её туда, где мог быть собой, – в винный бар, разделив с ней бутылочку немецкого рислинга, который я позднее подарил маме на Новый год, придя к ней, предварительно покурив травы.

С Кристин всё было сложно, и отношения наши не прожили и месяца, треснув, как яйцо, неаккуратно брошенное в кипящую воду. Мы держались за руки и целовались, но через неделю уже не было поцелуев, а через пару дней и неловких касаний. Ей казалось, что я от чего-то бегу и что-то ей замещаю, а я делал вид, что не понимаю её, прекрасно понимая, что она права. Кого я заменял, мне было понятно. От чего я бежал – тоже. Я просиял пару первых дней, а потом угас с новой силой, изначально зная, что так всё и будет, пропивая все деньги на винных бокалах. На прощанье она сказала мне, что я действительно ей нравился, но со временем она поняла, что просто неспособна меня полюбить, испытывая странное, холодное, отталкивающее чувство. Тогда я лишь смог ей ответить: «Я понимаю. Лишь бы хотел сказать: я ни от чего не убегаю, но я всего-навсего неистово ищу, к чему бы я хотел бежать».


От таблеток весь рот пересох, и я неимоверно хотел пить. Зайдя домой, я скинул туфли, снял костюм и разлёгся в блаженстве на диване, чувствуя, как боль стихает, словно я снова умышленно переел обезболивающих, заставлявших меня на каждую услышанную фразу говорить: «Повтори, пожалуйста, – я забыл, что ты сказал» – до десяти раз. Я переоделся в мятые джинсы с не задуманной дыркой на колене, в катастрофически скомканную футболку, пахнущую Элли, которую я любил носить всегда, когда меня окружало плохое настроение. Сверху накинул флисовую толстовку, которую давно надо было бы постирать, а ноги с комфортом расположил в разношенных кроссовках. За окном стемнело, и я решил прогуляться на свежем воздухе, поедая бискотти, запиваемый кофе без кофеина. Отношения без любви, жизнь без смысла: всё нам нравится. Странные мы люди.

Занял пять тысяч, полученные мною вчера, другу – вот и пригодились. Вернулся домой и понял, что тишина бывает разной. Сегодня здесь было слишком тихо. В этой квартире всегда было либо слишком тихо, либо слишком шумно и лишь в редкие дни нормально. Хотел было написать пару страниц, да только тишина давила на меня каким-то тяжким бременем, так что пришлось включить музыку, хоть и болела голова. Ох, сколько раз я ненавидел эту квартиру и сколько раз бежал в неё, ощущая в ней своё спасение. Мне вспомнился разговор, как однажды глубокой ночью я написал матери, что хочу сдать эту квартиру и переехать в другой район: стены давили на меня, звуки отвлекали, внушали тревогу, цветовая гамма напоминала склеп и в целом район я глубоко ненавидел всей своей душой. Почему я вообще ей написал? Я был пленником. Квартира была мне подарена, и владел я ей фиктивно, так как любое действие, связанное с ней, необходимо было обговаривать. Дарёному коню в зубы не смотрят – обычно такой контекст был у всех наших безуспешных диалогов, связанных с моим желанием избавиться от неё. Здесь я обычно лишь спал, да и то только тогда, когда не мог спать в другом месте. Она меня удручала и вводила в состояние апатии из-за воспоминаний и скорби, пропитавшей её обои, мебель и каждый элемент декора. В ответ на свой приступ паники, загнавший меня буквально в угол, не дающий мне спокойно спать, отзывающийся лаем фантомных собак у уха, я услышал несколько оскорблений, сомнений в адекватности и разочарование.

– Ты всё ещё ребёнок, несостоявшийся неблагодарный человек, живущий без ценностей и летающий в облаках. Хочешь – уезжай и снимай сам за половину зарплаты себе другую квартиру – отдавай всё незнакомому дяде или тёте лишь за помещение на ночь, но квартиру не трогай, если не умеешь ценить! В моё время у нас… – и тут её понесло на откровение, как плохо жилось во время её молодости и насколько я не понимаю своего счастья, – я просто слушал этот поток нескончаемой брани.

– Но почему ты кричишь на меня? Зачем оскорбляешь меня? Я позвонил, чтобы ты помогла мне принять верное решение, не обидев тебя ни одним своим словом, ни разу не нагрубив, лишь прося попытаться понять меня и мои чувства. Зачем ты так?

– Ну уж прости меня, дорогой! Я просто говорю то, что думаю.

– Это некрасиво, мама. Порой нужно фильтровать свою речь – никто не обязан выслушивать все твои мнения – в том числе и я. Любую мысль можно донести любящим языком – это всего лишь право выбора говорящего.

Что уж тут говорить? Разговор был плох, и к консенсусу мы не пришли. Я принял факт материальной выгоды в своём бедственном положении и смирился с жизнью в хорошо сделанном могильнике. Благо теперь у меня были таблетки, помогающие справляться со всеми чувствами. Раздражало меня также ничем не скрываемое снисходительное отношение к моим желаниям. Никогда я не получал денег на свои нужды – я не был рассудительным человеком в их глазах и тратился лишь на бесполезные вещи, такие как самообразование и самореализация, отдых, правильное питание и здоровый образ жизни. На свои нужды я получал, скажем, пять тысяч. На образование, которое было бессмысленным, бесполезным, пожирающим время и силы молодого тела и свежего разума, мне всегда могли давать по пятьдесят тысяч в семестр, не находя в этом никаких проблем. Если у них проявлялась нужда в показательной чувственности, то мне предлагали помощь в виде какой-то бесполезной услуги, на которую я никогда не хотел соглашаться, зная, что это лишь туже сковывает мои кандалы обязательств и долга. Последний такой пример представлял из себя духовку за сорок тысяч, которая мне не была нужна. Мне нужно было сорок тысяч. Я использовал её дважды за год и оба раза лишь в первую неделю после покупки. На еду, которую я мог бы там делать, у меня не было ни средств, ни денег, ни желания её есть. Я испёк печенье с кокосовым порошком и был таков – каждое было слишком дорогим и накладывало на меня чувство необходимости их есть. Мой бунт заключался в отказе от этих сладких печений, которые я выбросил в мусорку. Это так называемое вложение я должен был оценить сполна как вклад в стоимость квартиры. Что я должен был делать с этой информацией, мне не ясно. Это был чёрный обелиск, мёртвым грузом стоящий посреди моей квартиры, который постепенно не то что лишил меня изначального статуса независимости, но и лишь усилил гнёт, поэтому закономерно я пришёл к выводу, что хочу, продав всё, инициировать свою смерть, сменить имя и гражданство, уехав в дальние страны с прикарманенными деньгами, дабы про меня все забыли, – это была моя мечта о свободе. Я не был бы и против того, чтобы все догадывались о моём трюке, не имея возможности найти ему подтверждения, – я находил это довольно образовательным перформансом, способным дать пищу для размышления всем, кто меня когда-то окружал. Один мой знакомый, сын близкой подруги нашей семьи, исполнил данный фокус слишком реалистично – пьяный за рулём мотоцикла, он разбился насмерть: непродуманный перформанс загнанного в угол долгами, виной и обязательствами человека, ничего своего не имевшего и лишь в смертельной борьбе отвоевавшего свою независимость, решив для себя философский вопрос Гамлета «Быть или не быть?». Несчастный случай – так это называли. Мне же было очевидно, что это было самое простое самоубийство. Его не очень красивый пиджак, отданный мне, до сих пор висит у меня в шкафу и вызывает самые неоднозначные чувства: это была вещь, защищённая от всего на свете, но в наиболее важной степени от уничтожения, мусорки и носки.

Я уснул поздно с мыслями о пиве, которое завтра, во вторник, выпью после работы, забежав к своему лучшему другу бармену. Мне снился кошмар: за мной пришла немая полиция, сковавшая мои руки наручниками и ведущая меня сразу же в зал суда, где все были также немы. Однако нем был и я сам, но не потому, что не мог говорить, а потому, что не хотел. У меня таился вопрос «За что?», но там же был и ответ. Я понимал, что любого человека можно привести на вот такой вот немой суд и каждый бы в глубине души понимал, за что его сюда привели и почему наказание столь сурово. Мне, конечно же, не объявили смертный приговор – всё было куда хуже. Меня обязали жить вечно – жить так, как я живу сейчас, не имея права ничего поменять и год за годом повторяя один и тот же сценарий. Это было сравнимо с участью Сизифа, но воспринялось мною значительно страшнее.


Проснулся с головной болью, в бреду и дурмане, сразу же схватившись за сигарету, пока моё тело не обмякло и я не проспал работу, выключив предварительно все будильники, коих было несметное множество.

В транспорте какой-то парень, сидевший рядом со мной, пожал мне руку, сказав, что я выгляжу очень элегантно, а моя причёска стильная. Я поблагодарил его и всю дорогу ехал с улыбкой на лице, растроганный его искренностью. В какой-то момент я задумался, что слишком холодно ответил ему – как-то нелюдимо и наигранно, будто мне было неприятно, и хотел извиниться, чувствуя вину, планируя перед его уходом пожать ему руку вновь, сказав: «Спасибо! Ты хороший человек! Оставайся таким всегда. Миру этого не хватает», но я не успел, и он слишком быстро вышел с наушниками в ушах, и весь оставшийся путь я провёл в раздумьях с чувством вины.


Придя в контору, занимаясь, как обычно, бессмысленными бумажками, которые меня раздражали, но которые меня кормили, я старался как можно скорее убить этот день, чтобы вечером сделать хоть что-то значимое. На обеде я вышел прогуляться за кофе до «Интернационаля», где всегда работали милые и отзывчивые люди, в чьих глазах я видел диаметрально противоположное размеру их кошелька величие человечности и разумности. Я находил это очень странным, что такие приятные и славные люди вынуждены работать натуральными шлюхами, торгуя своей душой, вынуждены улыбаться и вежливо кривляться за чаевые и выручку. Я же просил их быть со мной естественными, а натянутые улыбки не мог терпеть, поэтому, заходя, я видел их настоящие лица – уставшие, унылые, осознанные и искренне благодарные мне за то, что я не беру с них плату в виде моральной ебли без любви, а даю им отдышаться несколько минут, пока жду кофе. Они были моими собратьями по несчастью, товарищами по окопам тернистого пути жизни. Я знал, что добрая половина из них сидит или сидела на колёсах, как и я. Мы переглядывались и понимающе кивали друг другу – рыбак рыбака видит издалека. За баром стояло трое, и двое из них были несостоявшимися самоубийцами и самовредителями, последний же просто был новенький.

В обед у них всегда было много работы, и люди приходили самые разные. Вот и сейчас состоялся такой диалог с какой-то больной на всю голову мамашей, учащей свою дочку современным манерам, показывая на своём примере, как нужно общаться с людьми.

– У вас сэндвичи есть? – очень неучтивым и каким-то педагогически требовательным тоном спросила она, даже не поздоровавшись.

– У нас есть круассаны с индейкой, форелью и… – очень вежливо старался показать витрину с едой парнишка.

– Я спросила: сэндвичи у вас есть?! – ещё болеё злобно, поднимая голос, вопящий какой-то претензией, прорычала эта дура.

– Нет, простите, сэндвичей нет, – его лицо выражало какую-то ироничную усмешку, обиду и хорошо скрываемое возмущение, смешанное с жалостью к самому себе и непониманием происходящего.

– Нет, доча, сэндвичей у них нет. Очень жаль!

Мне хотелось подойти к ней и сказать: «Послушайте, вы не думали, что вы овца? Вы мне омерзительны: вы невежливы, некультурны, и мне не ясно, зачем вы культивируете своё зверство через репродуктивную функцию. Отстаньте от этих учтивых и добрых людей, что каким-то чудом терпят ваше зловонное присутствие, от которого лично я задыхаюсь и уже ухожу, не в силах более терпеть вашего тупого, овечьего взгляда. Au Revoir». Конечно же, я этого не сделал и, лишь поблагодарив моих товарищей по несчастью, удалился.

В контору зашёл клиент, который сразу мне не понравился. Вид его был тщеславный, а одет он был безвкусно: джинсы, синий пиджак в клетку, напоминавший мне самоубийцу-сына, синяя рубашка в крапинку, уродский галстук, синие часы – я ненавидел синий. На его лице, убого «украшенном» жиденькой, но широкой бородой без усов, читалась самоуверенность и тщеславие, вытекавшее в его поведении так, что он всегда отвлекался на свою подружку, с которой пришёл, игнорируя мои вопросы, связанные с работой. Заказал он какую-то идиотскую форму, коих не заказывали уже десять тысяч лет, и мне пришлось искать шаблон для заполнения этого документа, но он всё время подходил, интересуясь, когда же будет готово, хотя я предупредил его об ожидании, которое ещё не истекло даже наполовину:

– Форма редкая, не помню, как её заполнить, поэтому немного дольше получается – буквально пару минут, – я пытался вежливо ответить ему.

– Что же там такое? Я уже весь в нетерпении! – его поведение было наигранной игрой, понтом перед не по его годам молодой девчонкой. Он казался мне спермотоксикозным кобелём, исходившим из себя, желая заполучить молодое тело. Меня тошнило от него, и всё, о чём я думал, так это о том, как бы посильнее въебать ему по его жидкой бородёнке. Я пытался мысленно отвлечься, но понимал, что меня волной накрыл приступ тревожности: пытаясь сконцентрироваться на чём-то хорошем, я видел лишь худшие изображения моей памяти, и даже приятные покрылись каким-то омерзительным слоем тошноты и жирного, сального презрения. Я ненавидел весь мир, и в том числе себя, за то, что вообще живу такой скотской жизнью. Вокруг меня была грязь, тошнота и мерзость: в реальности и в сознании. Я был частью этого ненавидимого мною мира, и никуда я не мог от него деться: я презирал его и в то же время меня неотвратимо тянуло к нему. Я пытался подумать об Элли, но в голову лез лишь бред и негативные мысли – меня поцеловал дементор, и всем телом я ощущал, как меня пронизывал холод и безрадостные минуты, растянутые в целую невыносимую вечность. Её лицо преобразилось в такое неродное, далёкое и стало для меня тем, что видят те, кто платил ей за столь же прекрасную её часть, с которой я не мог смириться. Я хотел рыдать – я потерял в памяти её изображения, доступные лишь мне одному: как она спит, как ест, как смеётся, как слушает меня, как прекрасно выглядит, когда смывает макияж перед сном, становясь совсем иной, такой милой и незащищённой, такой обаятельной и мягкой, словно бы она была сладенькой воздушной булочкой; как целует и смотрит на меня с любовью, в которую я верил настолько, что даже континенты, космические годы и целые вселенные не смогли бы разрушить мою веру в то, что я ею любим.

Десерт уже рассасывался под языком, и постепенно я почувствовал беззаботное ничто. С коллегой у нас состоялся диалог:

– Вот бы уехать далеко-далеко…

– Да, куда-нибудь в горы, и чтобы рядом было море.

– И никого не знать, никого не видеть. Забыть всё, и себя в том числе. Не знать ни радости, ни горя, а лишь покой.

– И никогда больше не работать.

– Угу. И ничего не чувствовать… Ничего… Никогда.

Перед глазами вертелись видения, болью пронизывающие моё сердце, смешанные с приятно дурманящей, обезболивающей нежностью, которой была переполнена моя душа, начинавшая оттаивать от вечной мерзлоты, окатившей её.


После работы я всё же решил выпить пива. Во время смены кончилась сигарета, и я решил, что брошу, продержавшись два часа. Купил новую – невкусную.

В баре никого не было, кроме меня и моего лучшего друга Георга, работавшего там барменом. Он был славный человек тонкой душевной организации, у которого не было врагов, а если такие и были, то лишь потому, что они идиоты. Я считал его Буддой или Иисусом – никак не меньше. В его присутствии я чувствовал себя спокойно. Это был второй и последний человек, которого я искренне любил. Он понимал меня всегда и принимал таким, какой я есть. Он был натуральным человеком, искренним и естественным – буквально нереальным. Друга любить было легче, чем любимую женщину: я никогда, даже в самый тёмный час, в самый мерзкий приступ, не считал его ни мёртвым, ни далёким, ни каким-то иным, то есть неприятным мне. Его фигура была всегда статична в моей психически-эмоциональной системе, и моё состояние никак его не затрагивало. Единственное, что с ним происходило, – так это забвение, не щадящее никого в моменты, когда мне было плохо. Мне было хорошо в баре, где никто меня не трогал, и всё же это был не мой мир.

Мы выбрали мне пиво, и оно идеально отражало баланс вкуса. Пить его было приятно – мне не понравилось, так как я быстро опьянел. Да и вообще человеком я был бюджетным: наедался быстро, от бокала пива пьянел, от бутылки вина напивался до рвоты, от одного водника мог докуриться до бледного, от одного поцелуя таял, а от одной затяжки сигареты меня уже начинало тошнить. Но также из-за этого я не мог ничем наслаждаться, растягивая удовольствие. Всё меня перенасыщало. Хотя не всё. Только в любви и нежности я мог купаться до потери сознания. Жизнь шутила надо мной самыми чёрными шутками.

Я ощутил зверский голод и заказал у милой и располагающей к себе Карины бургер с говядиной, жареным яйцом и картошкой фри с паприкой и кетчупом. Он был восхитительный, и я уплёл его за пару минут, в конце вытягивая из складки между булкой и яйцом длинный волос. Я отблагодарил её, не сказав больше ни слова. Как-то было тошно на душе.

Я покурил с Георгом, чувствуя небольшое головокружение, и решил, попрощавшись, отправиться домой, чтобы сделать что-то полезное за день.

Хотел почитать, но в салоне автобуса было темно, поэтому я включил музыку, от первых же звуков которой хотелось плакать. Она не была какой-то особенно трагичной – даже наоборот, но почему-то она будоражила мою фантазию, вызывая самые разнообразные образы. Пиво, сигареты, транквилизаторы и антидепрессанты плохо сочетались внутри меня, и чувствовал я себя ужасно. Я знал, что всё это временно. Временно не для меня – сам я был готов вечность кружиться в этом ритме, цепляясь за растянутое до бесконечности счастливое мгновение. Думал лишь о ней: хотел прижаться к её родному тёплому телу, целовать её губы, что были мягче свежего зефира, любить её. Её присутствие успокаивало меня, но я не мог быть рядом – она виделась со мной лишь тогда, когда сама того хотела, и мне приходилось болезненно выжидать встречи, наступавшие неожиданно, в то время как в этих промежутках меня изнутри жрала душевная болезнь. Моя гордость говорила мне, что со мной играют, моё задетое мужское эго кричало мне: «Не поддавайся!», и я не вымаливал свиданий, скучая так сильно, будто истекал кровью. Мой разум тщетно пытался донести до меня разумность её поведения, находя отклик в собственной логике. Это было здраво и полезно для любви – я имею в виду разлуку. Но я был больным человеком, приносящим сложности во всё, чего я касался, зная, что рано или поздно убью себя.

На одной из остановок в транспорт зашла парочка, знавшая о моём творчестве и почему-то маниакально меня преследующая. Они мне не нравились, и я всегда жалел, что раскрыл свою личность перед ними. В этот момент я особенно не был рад их видеть. Ладно бы один человек был такой псих, лишённый личной жизни и преследующий кого-то, в ком он видел оное в наличии, но чтобы два, да ещё и в паре – немыслимо! Гавриил был человеком странным и мне непонятным, а его жена Анна всегда имела одно и то же выражение лица, даже когда смеялась, – лицо забитой собаки. Мне казалось, что он не был с ней мил и вообще был садистом, затрахивающим свою жену до полусмерти, чувствуя её беспомощность. В забитом транспорте они беседовали со мной о какой-то невнятной и бессмысленной хрени, бывшей мне неинтересной: о походах в какие-то заведения, их рецензиях и тяжких обидах, что их не приняли с распростёртыми объятиями почти под самое закрытие такие же бедолаги, что работали в «Интернационале». Разговор этот лишь усиливал мою неприязнь, и я хотел, чтобы они поскорее вышли, так как знал, что живут они где-то поблизости, но они всё не выходили и не выходили, продолжая вести со мной беседы. Наконец, Анна подтолкнула мужа выйти на четыре остановки позднее, чем им нужно было. В открытых дверях автобуса, через которые они выходили, моему взору открылся закрывающийся цветочный ларёк, в котором работала женщина, на вид, лет пятидесяти, но ей явно было меньше, жирное, обрюзгшее существо весом под сто пятьдесят килограмм, в несчастных глазах которой читалась вся жалось мира, словно она была поросёнком, которому к голове подставили пистолет, стреляющий железными штыками. Смотреть на неё было невыносимо: смешивалось отвращение и сочувствие. Домой я завалился разбитый и раздавленный.

Лёг в постель, но получил сообщение от Гавриила, в котором он предлагал мне съездить на неделю с палатками и походами на машине в сторону Алтая. Я не сомневаясь отказался, поблагодарив за предложение, отмазавшись тем, что уже запланировал свой отпуск в середине следующего месяца. Ничего не делал и лёг спать.


Поутру я отправился в больницу на запланированный медосмотр, которые я терпеть не мог не за очереди или унизительные процедуры, но за то, с кем мне приходилось иметь там дело. Толпы невежественных людей, умевших творить волшебство: быть одновременно на трёх этажах в пяти очередях сразу. Говорить с ними было сложно и в общем-то невыносимо для любого адекватного человека, но это принималось за слабость, а слабостью, как известно, в нашем мире принято пользоваться, поэтому неоднократно я наблюдал, как застенчиво-улыбчивые люди не понимали, почему перед ними захлопывалась дверь, захваченная каким-то инородным объектом, никогда в этой очереди не стоявшим, но утверждающим, что честный человек страдает от галлюцинаций и провалов в памяти и лучше бы ему вообще не переворачивать очередь с ног на голову. Почему-то я вспомнил свою мать.

Врач-стоматолог, являющаяся женщиной лет шестидесяти, почему-то была излишне кокетливой и поведением своим напоминала ласковую кошку, выпрашивающую поесть и быть обласканной, чтобы потом, махнув хвостом, уйти по своим делам, забыв обо всём. Она знала о моём увлечении кофе и не упускала момента пообщаться со мной, будто мы старые приятели, но говорить мне не хотелось.

– Проходи, садись. Ничего, что на «ты»?

– Ничего, – я пытался улыбнуться.

– Давай посмотрим, – она взяла какой-то инструмент и, отодвигая мои щёки, посмотрела состояние зубов. Её очки были на столе, а процедура осмотра не заняла больше трёх секунд.

– Знаешь, я была тут у своих друзей в городе… – я прослушал, где она была, внимательно её слушая. – Так вот, там меня научили удивительному способу приготовления кофе в турке!

«Ну вот, началось. Что там в этот раз?»

– Всё очень просто, а напиток получается такой пикантный, – говорила она с каким-то странным акцентированием на гласных, повышая немного на этих звуках голос и искривляя речь, будто у неё был зарубежный акцент то ли французского, то ли английского происхождения, но в итоге звучало это просто глупо и неестественно. – Нужно добавить в воду, смешанную с молотым кофе, сливки и тростниковый сахар СРАЗУ ЖЕ! Вот в чём особенность – сразу же. Получается нечто поразительное, что я даже гостям готовлю, и все восхищаются, где я так научилась! И никаких добавок – чистый кофе!

– Но… – меня пробил снобизм, который я хоть немного умудрился сточить. – Но я также видел рецепты с гвоздикой, можжевельником или какими-нибудь ягодами…

– Нет, это уже с добавками! Вкус кофе искажается, а там всё добавляется изначально, – она перебила меня, чтобы просветить.

В моей голове начался праведный хаос, который я едва сдерживал, чтобы не разразиться громом в этом кабинете.

– В общем, обязательно попробуйте, – она смотрела на меня с такими глазами, будто хотела трахнуть, отчего мне стало жутко.

– Да, конечно, – я, улыбаясь, поспешно покинул кабинет и отправился в библиотеку, дабы спокойно поработать в единственном месте, где я чувствовал покой.


Ближе к обеду жизнь подкинула одну из своих тёмных шуток – страну, в которой я жил и гражданином которой я был, частично мобилизовали. Я не был патриотом, не уважал действующую власть, не служил в армии и ненавидел войну. Для меня не было причин рваться в бой, но в сознании начали появляться смутные образы того, что моё желание останется при мне, а действительность будут определять другие люди, отчего мне стало тревожно и пришлось прибегнуть к десерту. Я старался не думать об этом, но всё же вчитывался в новости и оценивал всякий риск. Это было пыткой: поверх моих тревог, не дававших мне долгое время спать по ночам, что раз за разом подвергают мою жить вопросу «Быть или не быть?», появилась ещё одна большая тревога, открывающая передо мной огромные поля свободных размышлений и мечтаний; грёз о том, как я буду справляться с новым испытанием; сколько я вообще могу вынести, и насколько глубока моя чаша страданий. Я хотел перемен, изменить свою жизнь и измениться самому, а от жизни получил лишь этот абсурдный гротеск, что слишком органично вписался в мою убогую парадигму страха и сомнений, по которой я жил. Радовал меня лишь один факт, от осознания которого я прыгал, как маленький ребёнок, подскакивая с дрожащими от нетерпения руками, – факт того, что я всегда волен закончить этот спектакль. Открыть потайной ход в иной мир покоя и забвения. Перестать чувствовать боль, страх, сомнения, разочарования, углубляться в корни этого больного мира и души убогих сердцем людей, перестать вдыхать яд их мыслей, страдать от ударов собственной глупости, опрометчивости и слабости. Бросить весь этот цирк, оставить добрых и живучих людей в их призрачном мире с их фантомными идеалами, позволить им наслаждаться каждым бессмысленным, похожим на предыдущий и последующий днём, вертеться в этом круговороте силы, славы и признания, абсурда, сюра и бездушия. Позволить им наслаждаться этим кофе без кофеина, любовью без любви, миром без мира и жизнью без жизни, одарённой смыслом без какого-либо смысла. Дать им плести свои паутины сплетней и тонких ухищрений, называемых ими бытовой психологией. Оставить их со своим тщеславием, заблуждением, с холодом и бесчеловечностью, с мещанством и похотью, с бедностью и богатством. Пускай разбираются сами, кто есть кто и кому что достанется, – меня это не касается, ибо я далёк для них. Я всё равно не получал достаточной для моей человеческой части души ласки и покоя, как не получал и для внутреннего волка достаточно пищи, азарта и отклика на живое желание. Осмысленной мотивации же были лишены они оба, уже даже не ведя между собой борьбу, лишённые сил из-за абсурдизма и истощённые из-за затяжного голода, но вместе плакали и тосковали по далёкому дому, прося меня поскорее закончить наше общее пребывание на этой земле. Жизнь казалась мне игрой, чьих правил я не понимал и играть в которую я вообще не хотел, находя её глупой и нелогичной. Логику мира выстроил не Бог, а Дьявол, потому что иначе описать происходящее в ней невозможно – чей-то злобный умысел нитью прошил все наши судьбы, сплетая их в узлы не подходящими друг другу тканями, которые невозможно расшить или развязать. Чья-то злая воля выстраивает каждый день наш так, чтобы мы могли жить, имея надежду, и выдаёт нам порционно страдания – иногда больше, иногда меньше. Стоит тебе лишь вступить на путь сонного разума, на тропы аскетичной, тихой жизни, и всё же немного презренной и подавленной, как вдруг реальность изменятся, закручивая тебя в круговорот таинственных страданий, и чем сильнее ты сопротивляешься, чем дольше ты держишься, не поддаваясь искушению сдаться, тем сильнее и злее становится путь, тем изощрённее становится твоя пытка.


Георг очнулся и сразу же позвонил мне, начав со слов «Я не хочу убивать людей». Я тщетно пытался образумить его, внушить ему мысль, что паника безосновательна, хотя я и сам тревожился, но он был моим другом, помогать которому я обещал в первую очередь самому себе. Хотелось спокойно продолжить писать, но он выпросил встречу, и через минут сорок мы уже пили кофе в «Интернационале».

– Что ты так тревожишься? Ты не подходишь ни по каким критериям отбора, – начал было я.

– Да им скоро вообще уже всё равно будет. Вон – на улицах повестки выдают, не спрашивая, кто ты, откуда и куда идёшь.

– Не предлагаешь же ты паниковать и пугаться каждой тени?

– Но я и не знаю, что делать. Проснулся, и через час листания ленты у меня уже гудела голова так, что я не мог даже лежать. Валить надо отсюда – это уже конченая страна.

– Да только вот куда? И без того границы перекрыли во все прекрасные страны, так теперь ещё и мы можем попасть под расписку о невыезде.

– Да хоть куда. Только бы людей не убивать. Лучше бежать. Или сидеть.

– И то верно… Знаешь, Мухаммед Али просидел несколько лет в тюрьме, отказавшись лететь во Вьетнам, так что у нас с тобой достаточно приличный референс для отсидки.

– Хах! Я бы всё же хотел быть на свободе. Ты же знаешь меня – могу в любых условиях существовать, лишь бы оставаться человеком, но тюрьма всё же последнее место, где я хотел бы быть.

Мы вышли из кофейни и направились в сторону парка, желая выбраться из удушливой атмосферы мыслей, витающих всюду.

– У меня есть пара идей на этот счёт, – продолжил я после долгой паузы в беседе, – первая – это продать всё наше имущество, обналичить, конвертировать и пойти через семь границ. Второй план – это сделать то же самое, но идти через три границы. Третий – это гаситься в странах с безвизовым режимом и возможностью нахождения девяносто дней, покуда такие страны не закончатся, но скорее куда быстрее кончатся деньги.

– Хреново как-то всё звучит. Не очень обнадёживает.

– Время сейчас в целом безнадёжное.

– А может, Грузия? Казахстан?

– Боюсь, что эта возможность была актуальна пару часов назад. Через считаные минуты начнут поступать новости, что билеты стоят под двести тысяч, а на границах очереди длиною в десять часов. Мы с тобой слишком бедны, слишком человечны и слишком мужчины, чтобы жить счастливо. Одна у нас доля испокон веков – женщины и войны. Мы умираем лишь из-за них единых. Всё остальное можно пережить.

Угрюмо кивнув, погружаясь в свои мысли, он предложил мне поесть в недорогом ресторане с израильской кухней, до которого мы быстро дошли, наелись досыта и вышли с чувством тяжёлого морального удушья, в состоянии полусознания – оба мы были как в бреду, и нам не верилось, что жизнь, никогда никого не щадившая, вдруг не щадит и наше поколение. Мы отправились к берегу реки, где расположились угловые лестницы и скамейки, на которых мы любили подолгу сидеть с ним в былые времена, когда, кроме нас двоих, у нас не было никого: мы были молоды духом, здоровы, веселы и настроены на свершения, на победу дружбы, любви и мира. А затем случилась жизнь. Теперь мы сидели с ним разбитые, лицами мы стали явно не краше, но суровее: его покрылось небольшими узкими складками-морщинками, мои глаза впали вглубь черепа, образовав вокруг себя два синих кратера с просветом из красных и синих вен. Мы не верили уже ни во что, поняв, что формы у наших грёз вовсе нет, что это всего лишь абстракция, лишённая возможности к реализации. Его покидала возлюбленная, и видел он её, как сам считал, последний раз в жизни. Я находил это романтичным и драматичным, вспоминая всю их известную мне историю любви. Они были достойны большего и были людьми хорошими.

Что же до меня? Моя любовь была странной, а человеком я был плохим. Моё счастье было тёмным, глубоким и таинственным омутом, пугающим и омрачающим меня, но и дарящим мне таинственную радость обнадёживающей неизвестности, исходящей из недр всего человеческого. Оно не было похоже на простое счастье других, и хоть эта мысль точно колола меня в сердце, угнетая меня, я знал, что получил то, чего так яростно добивался все свои годы. От чужой нежности, запечатлённой мною, меня тошнило – она раздражала меня, вводила в гнев, преображая меня в нелюдимое, злое животное, которое могла приласкать лишь одна рука, вечно бывшая столь далеко от меня, так как я укусил её когда-то со страшной и холодной, лишённой сочувствия и человечности силой. Я был зависим и независим, свободен и безнадёжно пленён, потерян в призрачном лесу людской жизни и блуждал в своих грёзах. Чего же я хотел? Что было мне так нужно? Всё, что меня убивало, было во мне, и всё, что извне приносило мне боль, мною и было порождено. Я нёс крест вины и страдал, считая это своим обязательством, смотря на жизнь кровоточащими глазами. Если бы я только научился жить иначе… Высосал бы этот яд из своих вен, выжег плод тьмы в душе, изъял глубокую холодную иглу сомнений, исходящую из самому мне непонятной морали. Я не знал себя и не понимал. Не принимал и противился. Самоуничтожение было моим хобби, в котором мне не было равных. Моя жизнь была долгой историей самоубийства уже мёртвого существа, пытавшегося в процессе выжить, зацепившись за что-нибудь светлое, тёплое, доброе, но даже найдя нечто столь удивительное, накладывал своё разрушительное проклятие и на это чудо. Моя вина никогда не найдёт себе искупления. Радость моя была смехом тонущего. Жизнь – объятиями топящего тебя, драгоценного сердцу камня.

Он вырвал меня из размышлений:

– Сейчас хочется лишь отдохнуть, расслабиться, отпустить весь этот негатив.

– Да, дружище… Знаешь, мне бы жить где-нибудь во французской деревушке где-то в Провансе, есть круассаны, пить бордо и любить одну-единственную девушку.

– Звучит красиво, родной. Ты этого достоин!

– Ага… – я сомневался в его словах. – Что это за мир такой, где нет места чистым чувствам? Где ростки этих маленьких радостей, едва пробиваясь из-под земли, встречают армейский сапог, топчущий их. Где маленькая жизнь маленьких людей зависит от больших игр ещё более мелких людишек, считающих себя бог знает кем. Триста тысяч парней, а за их спинами сотни разбитых сердец матерей, отцов, сестёр, братьев и возлюбленных… А затем ещё миллионы, а за ними в истории костями легли ещё миллиарды. И всё из-за кучек мелких, ничтожных людей, решающих судьбы неизвестных им, ни во что не поставленных жизней. Собраться всем вместе, объявить им забастовку во имя чистого неба и радостной жизни. Подохли бы они поскорее да перегрызли бы себе глотки, как спущенные на боях псы на потеху публике, да и публику бы поскорее надо бы сжечь за довольство увиденным и крики «Хлеба и зрелища!».

– И не говори… Жизнь – возня. Такой всё это бред, что и не верится. Столько лет топтаться на одном месте, чтобы снова вернуться к варварским истокам. За добрую сотню лет наша страна не знала спокойствия: ни бабушки с дедушками, ни мамы и папы наши не знали тихого и спокойного десятилетия – всех их породило тёмное, смутное время. Стоит ли их винить за то, чем они стали, выросшие в этой грязи?..

– Если бы понимали, то не стали бы рожать себе подобных.

– Может, хотели сделать мир лучше.

– Тогда бы вели себя по-другому и жили иначе, воспитывая не скот на убой, а свободных от предрассудков людей.

– Ненависти они всё же не достойны – скорее сочувствия.

– Быть может. Так к чему мы пришли? Смотри, что я предлагаю. Пока что нас не зовут и вряд ли вообще доберутся. Давай жить своей жизнью, пока есть такая возможность: любить, работать, творить, заниматься собой, держаться вместе и не забывать друг о друге. Я продолжу писать, а ты сочинять музыку. Уверен, что тебе, как и мне, всё происходящее даёт невероятный творческий заряд.

– Да, тут ты прав! Эмоции прям переполняют! Сижу и уже представляю, как бы это обыграл.

– Четыре месяца я даю нам на тихую жизнь. Не должны нас призвать за это время, а там уж и референдум, и зима, да и устанут все от этой распри. Если не случится ничего, то, значит, оно и не придёт, а если случится… Что ж, мы рядом и вместе решим нашу беду.

– Я соглашусь, но всё же при первой возможности хотел бы уехать из этой страны. Слишком много боли она приносит мне. Не отсюда моя душа.

– Как и моя. Согласен уехать в более спокойное время, но сейчас непонятно. Слоняться, как вечный жид, по границам трёх стран, ничего не имея, и никому не быть нужным?.. Хотя и есть общины, но кто знает, как сейчас всё повернётся, в новое-то время?

– Убедил. Договорились! Пойдём, там скоро митинг – я хочу посмотреть, что выйдет, и если что, тоже пойду со всеми.

– Мою позицию знаешь – я работаю из тени тихо и спокойно, смотрю, анализирую и принимаю решение. Будь только лишь аккуратней.

Добравшись до Соборной площади, мы увидели кучу мигалок и полное отсутствие людей.

– Вот оно: мы, русские, сначала терпим-терпим, а потом как!.. Терпим-терпим.

– Да уж. До встречи, и будь аккуратней.

– И тебе удачи. Свидимся.


Дома, устав от дневных разговоров, я рано лёг спать, надеясь выспаться, чувствуя, что захворал. Мой воспалённый зуб мудрости был виден невооружённым глазом, ныл и приносил мне головные боли, понос и ломоту.

Отработав смену без сил, я пытался поработать после в библиотеке, но написал лишь пару страниц в полусознании, задремав у стола. Добравшись до дома, уснул в одежде и проспал до середины следующего дня, проснувшись в бреду и поту. Добрался до «Интернационаля», надеясь, что холодный эспрессо-тоник меня взбодрит. Голова раскалывалась, а в глазах троило, кружилась голова. Я взял кофе и поплёлся домой, где я спустя минут десять с прихода лёг на постель и лежал, терзаемый головокружениями и тошнотой. Спустя же пару минут меня вырвало жижей со вкусом мытой Эфиопии, грейпфрута и лимона. Из носа потекла кровь. Чувствовал себя омерзительно и в полубреду, почувствовав первые оттенки отступающей болезни, уснул.

В три часа ночи меня разбудил звонок Элли. Я сразу понял, что что-то случилось – она не звонила просто так. Выспавшись, я моментально пришёл в себя и слушал её очень внимательно. Оказалось, что у неё отключили свет, а она, как я знал, до ужаса боялась темноты, но также я знал, что пугала её и моя квартира, где она оставила половину своей души, сердца и нервной системы, поэтому не предлагал ей уединиться у меня. Таблетки, выпитые на ночь, начинали действовать особенно сильно примерно в это время, и был я подобен бесчувственной скале, внутри которой бурлит и сияет, взрываясь в виде маленьких вселенных и галактик, хаос. Перебрав все варианты, боясь садящегося телефона, неуверенно, не желая меня спугнуть и аккуратно намекая, она изъявила в полушутку желание приехать ко мне, а я, сразу поняв безвыходность её положения, подтолкнул к этому решению, предупредив, что болен. Какая разница, в каких условиях видеть любимых? Будь это хоть пятнадцать минут или пять секунд, мгновение – оно того стоит, чтобы потратить на это все силы и переступить через себя. Она вызвала такси и через минут двадцать была уже у меня. Озираясь, как кошка, неторопливо бродя по маленькой жуткой квартире, с интересом она изучала все её детали. Вскоре она успокоилась и сказала:

– Знаешь, странное такое чувство – приходить в место, где ты жил, спустя время, новым человеком. Чувствуешь, что ты в гостях, и ничего более.

– Так и есть, солнышко. Ты у меня в гостях. И ничего более.

Вставать мне нужно было через два часа, а она ещё даже не ложилась, поэтому мы не стали увлекаться беседами, но вместе взяли то, что нам нужно было, – немного тихого отдыха в тёплых объятиях. Она лежала на моём плече, а я гладил её волосы, не смотря на время и не чувствуя, как немеет рука. Я не хотел останавливаться, отдаваясь моменту всецело, заглаживая каждый сантиметр её головы, уделяя внимание каждой её прекрасной и приятно пахнущей пряди, гладя её спину и плечи, чувствуя, что ей приятно. Изредка я целовал её в лоб и макушку, после чего продолжал гладить, но уже с другой стороны, не упуская ни единого уголка её кожи, всё время думая о своём с закрытыми глазами, ноздрями впитывая её запах, надеясь, что он въестся мне в слизистую и никогда я больше не буду знать других ароматов.

Я хотел вытащить её из этой жизни, уединиться где-нибудь в Провансе, где бы нас никто не трогал. Жить с ней вдвоём и кропотливо лечить её истерзанную мною душу. Хотел подарить ей целый мир. Катать её на быстрой и красивой машине, держа за руку на двухстах километрах в час. Я трудился не покладая рук, но не мог её не то что догнать, но и обогнать. Денег у неё было в сотню раз больше, чем у меня. Я владел лишь желанием и мечтами, сохранявшими во мне остаток жизни. Я боролся со своими грехами прошлого, стараясь не повторить их, но она была к ним готова в своём новом обличии. Я боялся за неё и всегда переживал. Меня пугал её мир, он ввергал меня в ужас и тревогу, я не мог его принять, но старался, ломая себе душу, как сломал когда-то её. В своём развитии, приспособленности, открытости этому миру она шагнула на семимильный шаг вперёд в сравнении со мной. Она была свободна от предрассудков и иных форм душевной боли, заплатив за это высокую цену. Я плёлся позади, удерживаемый своими тяжёлыми размышлениями о высоком, о покое, о какой-то там морали и чистоте – я не мог даже описать свои чувства. Я метался от истины к истине, от одной философии, сменяемой совсем иным мировоззрением, от любви к ненависти, а от ненависти к безразличию. Я был в бреду, и успокаивала меня лишь тёплая погода и солнышко, греющее мне лицо своими ласковыми лучами. Я хотел избежать этой жизни, лишиться её и обрести новую. Я умирал день за днём и всё же оставался живым. По своему великодушию она не мстила мне, но всё же победила меня уже очень давно. Чего я хотел от неё в широком плане, я не знал. Всё, чего я желал, так это умереть в её объятиях, сладко уснув и никогда больше не просыпаясь. Да, это было моей мечтой: смотреть на её счастливое лицо, умирая и зная, что не мешаю её свободе.

Через час прозвенел будильник, я умылся, собрался на работу, взял домашнюю еду и подготовил сумку. Элли лежала на кровати, как подобие какого-то божества, чьей конституцией была красота. Нет, она не была самой красивой женщиной на Земле, самой стройной или самой элегантной. Это не имело никакого значения – таких людей не бывает. Дело ведь не в том, каков человек, а в том, как вы на него смотрите. Для меня она была воплощением всего самого прекрасного, что было в этом мире. Каждая складочка на её теле казалась мне срисованной с картин великих художников, боготворивших красоту женского тела. Её аккуратные изгибы, округлости, напоминавшие мне сладкие персики, в которые хотелось вцепиться зубами, не вызывали во мне никакого желания. Я хотел лишь укрыть её тёплым одеялом, скрыв от всего мира, дабы ничто не могло потревожить её сон. Подправив подол, укутав её стопы и шею в тепло, боясь, что продует, я поцеловал её, погладил по голове, посидев рядом пару минут, и ушёл. Моё сердце горело пламенным счастьем.


Утром следующих суток, выстрадав весь предыдущий день, я ожидал экстракцию больного зуба мудрости. Наступила новая пора. Меня выручал внутренний холод, находящий отклик в прохладном и свежем осеннем утре. Тогда я мог поверить, что способен уйти, способен забыть всё, что тревожит меня, закрыться ото всех и исчезнуть где-то в жизни, спокойно распивая бургундские вина далеко, в спокойном и тихом месте: в домике, стоящем на склоне горы в глухой чаще, или где-нибудь в маленькой немецкой деревушке, граничащей с небольшим милым городком. Это было моим убежищем, последней надеждой на покой, мечтой, которую я вынашивал и лелеял в себе.

В клинике всё происходило быстро и слаженно. Для меня посещение дорогих медицинских центров было подобно посещению дорогостоящего ресторана, было подобием касания обыденной жизни людей, бывших от меня далеко. Я улыбался, как ребёнок, смотря на интерьер и на приборы, которыми пользовались эти бесстрашные, казавшиеся мне с другой планеты люди. Я стоял, зажав между зубами силиконовую вставку, а вокруг меня кружились детали разговаривающего со мной устройства, делающего рентген челюсти. Я подметил, что во время процесса играла одна из симфоний Баха, но какая именно, я не знал. Почему-то меня посетила мысль, что надо бы их выучить и отличать. Зачем мне это было нужно – я не знал. Зуб удалили меньше чем за минуту не ощущаемой никак процедурой. Боли больше с того момента меня не мучили. И так живут многие люди круглый год? Для меня это было путешествием в дивный мир, а для кого-то рядовой обыденностью. Странное чувство. Стоматологию я посетил, как ребёнок, оказавшийся в Диснейленде.

Камень среди камней

Подняться наверх