Читать книгу Белый, красный, черный, серый - Ирина Батакова - Страница 11
10. Прозрачный изолятор
ОглавлениеЛюся утонула сразу, как только я провалилась, сломав под нами лед. Ее и Куриленко Таню потом нашли по светлякам.
А меня и Левицкую Иру спасла береговая охрана. Не помню, как. Очнулась я уже в больнице.
На другой день мне передали посылку от девочек – медсестра принесла в палату, показала, но не отдала (нельзя до выписки): банку клюквы в сахаре, моченые яблоки, несколько разноцветных лент с подписями и деревянную коробочку-головоломку – это, конечно, от Риты. Видно, вещица из тех заморских сувениров, которые отец привез ей из недавнего плавания. У Риты уже были такие шкатулки с невидимым замком – она отдавала их на круг, и мы всем классом искали «ключ», кто первый справится, тому и награда. Внутри коробочки обычно лежал какой-нибудь сюрприз: шоколадный орех в съедобной бумаге, или желатиновый червяк, или магнитик, или еще какая-нибудь невиданная чепуха, и Рита всегда великодушно оставляла награду победителю. Хотя и само разгадывание уже было наградой, но теперь она всё отдала мне – и загадку, и заключенный в ней подарок. Мне стало совестно: зачем я злилась на нее и обзывала в мыслях дурой?
Лечили меня какими-то вонючими отварами, ставили припарки из печной золы и прокаленного песка, из горчичного семени, овса и отрубей. Огненные банки, водяные грелки, компрессы с хреном – все как положено. Однако я ни то ни сё – не поправлялась и не кончалась, а только вдруг по роже огники пошли, и с подозрением на корь меня перевели в инфекцию.
И вот я здесь – который уже день по счету, не знаю.
Инфекционное отделение – место особое, все об этом говорят: здесь в палатах лежат поодиночке. И всегда мне казалось большим везением попасть сюда, всегда было любопытно: как это – жить неделю-две, а порой и месяц в одиночестве? Как это возможно? Оказалось, что никак. Уединение здесь невозможно. Инфекционный изолятор – самый просвечиваемый из космоса объект. Да и космоса не нужно: все стены здесь стеклянные, все палаты видны насквозь из любой точки обзора, каждый угол как на ладони. Здесь, как нигде, ты чувствуешь себя беспомощным и голым: одежду отобрали, ходи в срамной рубахе с завязочками на спине и всякий божий день при осмотре заголяйся… И каждый из своей стеклянный клетки позор другого видит. Даже в туалете не закрыться – справляй нужду в горшок за шторкой на корчах.
И жар. И все в каком-то отвратительном бреду.
То крутит меня, то выжимает – то озноб, то огневица, то сон, то явь, то лицо врача, то рыло демона, и что-то говорят, смеются, то день, то ночь, и снова чьи-то лица, разговоры, вопросы «как самочувствие?», «ну-с, посмотрим», «был сегодня стул?» – какой стул, к чему все это, где я, зачем, что происходит, когда все это кончится? Никогда.
Ночь. Все время ночь. Сколько она длится? Где я? Кто я? Что со мной? – будто придавило бетонной плитой, ни шелохнуться, ни позвать на помощь – лежу как на дне шахты, а потолок – ш-шух – лифтом вверх, стены – крак – и вдруг сместились, и лезут на меня, кривоугольные, косые – все теснее, теснее, душат, сдавливают, давят, давят, сжимают, давят, трещат, господи, не надо – кости выворачиваются, хрустят, хр-рустят, зубы з-з-зубы кр-р-рошатся – не надо – все крошится, разламывается, дробится на осколки, где я, где стены, какие стены, что такое я? – я груда, перемолотая груда камней, гора обломков, я шершавое, толченое стекло, песком и гравием забитый рот, я гора булыжников, меня все больше, больше, и сверху рушатся, сыплются ковшами камни, словно какой-то исполинский экскаватор работает извне, огромная клин-баба разбивает твердый мир, крушит, дробит, долбит – и это тоже я, все камни с неба – тоже я… Я и не я. Где я? Кто я? Что я? Ты больше ничего, нигде, ты умираешь – отозвалось что-то. И стало вдруг тихо и пусто. Словно дунуло – и все исчезло: твердый мир, раздробленность, булыжная телесность. Какое облегчение, спасибо, Господи, как хорошо. Вот только жизни жаль. Куда она теперь? Зачем все это было? Предчувствие, разлитое повсюду, – подкожный трепет мира, облаченная в нищенские ризы тайна… Весь Божий мир – тайна, и вот она уходит от меня, сейчас закроет дверь, и я останусь в черной комнате смерти, здесь так пусто, так бесконечно пусто… Господи, как пусто. Как бесконечно пусто, бесконечно, бесконечно… И смысла нет ни в чем – ни в слове «смысл», ни в слове «господи», ни в слове «бесконечно»…
Черная космическая тьма, которой нет предела. Как это? Что это? Тайна – грандиозная, не вместимая ни в какое воображение… И я ее не узнаю. Умру и не узнаю. Если бы можно было это представить – то, что представить невозможно, – не жаль было бы и умереть.
Увидеть бесконечность… Наверное, это была жажда чуда, какого-то немыслимого дара – недоступного другим знания, которое утешило бы меня в смерти. Я молилась не о спасении души, нет – я выпрашивала себе у Бога этот последний дар истово и жадно, повторяя всем сердцем: покажи, покажи! Бог молчал. Вокруг было все так же темно, узко и донно, как в шахте. Потом что-то сдвинулось, и я начала падать – не совсем падать, потому что низ и верх исчезли, и сама я исчезла – а вместо меня возникла невесомость. То, что когда-то было мной, сжалось в точку и понеслось по черному тоннелю – при этом и точка, и тоннель составляли нечто целое, но каким-то образом одно двигалось в другом с огромной скоростью. Это продолжалось вечность – или один миг? – не знаю. Затем тоннель вывернулся наизнанку – и замкнулся в шар, вогнутый с полюсов, как яблоко. Яблоко, сверкнув отблеском райского сада, мгновенно сжалось в точку – снова летящую в черном тоннеле. И все повторилось. И снова, и снова, и снова – но как будто не повторялось никогда, потому что все содержится в бесконечно исчезающей, не имеющей никаких измерений точке вечности. Все. Абсолютно все.
Мое сердце плачет от благодарности: он показал! Он здесь, со мной, держит меня за руку, и теперь я могу спокойно умереть…
Свет. Тяжелый. Гирей давит на веки. Глаз не открыть.
– Подними-ка ей рубашку, Володя. Да, повыше.
Голоса плывут глубоководными рыбами. Прикосновение холодных пальцев.
– Обратите внимание, коллеги – клиническая картина: цвет и форма экзантемы, характерное слияние, распространение сыпи – все как по учебнику. На слизистой – пятна Бельского-Филатова-Коплика…
– Это уже пятый случай…
– Думаю, нам следует готовиться к эпидемии.
– Да-да, я уже доложил, там принимают меры.
Голоса скрипят, меняют тембр и темп, как будто рябь идет по ним волнами. Этот приемник испорчен, выключите звук. Уйдите. Погасите свет.
– Удивительно, что она выжила.
– А я вам говорил! Не судите по категории…
– Я по телу сужу.
– А что тело? Тип атлетический.
– Скорее, эктоморфный.
– Это общее истощение. Они живут между великими и малыми постами.
Голоса свиваются, ныряют, выплывают, тонут, отдаляются. Уходят… Уходя гасите свет. Рассеиваются, смеются вдалеке.
Приятный зимний полумрак. Вся палата видна как будто сверху и насквозь. Не так насквозь, как раньше – горизонтально, благодаря стеклянным стенам, – а вертикально, вглубь и ввысь. Вглубь я вижу цокольный этаж и печальную, озлобленную вечным девством старуху-кастеляншу, которая передает тюки с бельем своим молодым веселым товаркам – обе с крепкими короткими ногами и черноглазы. Сегодня стирка. На тюках казенные печати. На робах женщин – трафаретом номера. Кряхтят и трясутся стиральные машины, центрифуги то взвизгивают, набирая скорость, то замирают и выжидательно урчат. А рядом, если взглядом провести левее от прачечной, – морг. Три санитара маются бездельем, режутся в самодельные карты с лицевыми запретными картинками – не то что дамы-короли-валеты, а даже джокеры там есть в трико срамном, в бесовских позах скачущие, с бубенцами на рогатых колпаках. На столе расстелена газета – первая страница с фотографией Государя. Прямо на его светлоогненном лике санитары режут белково-жировой рулет и малосольный огурец. Угрюмо шутят. Чокаются колбами со спиртом. Тут же в комнате – от пола до потолка – морозильные шкафы. В одном из них лежит утопленница Таня Куриленко, со святыми упокой. В другом – Люся Городец, прозрачная, как фарфоровая чашка, с тонкой, едва уловимой улыбкой блаженства, как и подобает красавице в хрустальном гробе.
Не надо, хватит. Больше не хочу. Я не хочу все это видеть. Погасите свет.
– Что такое, дорогуша?
Надо мной склонилось бабье лицо – размытое, с каймой света по контуру, с двойными бликами в диоптриях, в марлевом наморднике и санитарном платке с красным крестиком на лбу.
– Свет. Вы клю чи те свет, – язык ворочается во рту засохшим пластилином.
– Это утро. Утро, красавица моя. Свет утренней зари.