Читать книгу Сборник рассказов о странностях любви - Ирина Безуглая - Страница 3

Бессонные ночи в Андалузии

Оглавление

«Единственный способ жить дальше —

не давать воспоминаниям терзать себя».

Габриэль Гарсия Маркес

– Здравствуй, моя дорогая Племяшка. Я давно хотела написать тебе обстоятельное, неспешное письмо, почти забытый сейчас способ общения. Именно письмо, а не эти эмеэлки с эсэмескам, как твой дядька. Начала я писать почти год назад, когда мы с Георгием только что сюда приехали. Несколько раз принималась, однако, продвигается с трудом. Это ведь чуть ли не первая эпистола за многие последние лета. Привычка пропала к этому жанру. Но вот на днях увидела тебя по телику, и воспоминания наплыли. Надеюсь, дело пойдет быстрее.

Я знаю, что Гий сообщил тебе, что мы с ним снова вместе, после почти двадцати лет порознь. Я – то думала, что разошлись навсегда. А вот и нет. Разошлись, и то на время, пусть в человеческом измерении и не малое, разошлись только маршруты, всего лишь география мест проживания. Бывает такое, Оленька. Бежишь, бежишь куда-то, а оказывается, бежишь по кругу, и какой бы большой он не был, приходишь к началу и к концу. Круг замыкается. Судьба закольцована. Вопрос (не к тебе, конечно, а так, как у актера, реплика в сторону): значит, вообще не надо было никуда убегать, уходить? Вообще-то у меня давно были подозрения, что именно не по какой-то спирали, а по кругу идет жизнь.

Мы встретились с Гием после стольких лет мотаний по свету вдали друг от друга в одной точке. «Точкой» оказалась прелестная деревушка в Испании. Название не имеет большого значения. Скажу только, что это юг, Солнечный берег Андалузии, но здесь пока слава Господи, не очень модная курортная зона.

У нас здесь замечательное убежище. Твой дядька теперь домовладелец. Это его собственность, первая в жизни, чем он чрезвычайно гордится. Прямо из гостиной или кухни можно попасть на большую террасу, а на верху, под крышей, есть еще одна. Мы ее называем верандой. Оттуда видно море, чуть прикрытое огромной разлапистой пальмой, растущей прямо у дома. Вечерами мы обычно сидим с Гошкой здесь, потягиваем местное винцо, вспоминаем молодость, какие-то милые события, и нам хорошо и спокойно. Нет, Племяшка, и в старости есть свои радости, так что не бойся. Старость – это не очень страшно. Вот болезни, немощь – это, конечно, вражеская засада.

Последнюю фразу она вычеркнула: боялась вызвать подозрения у Племяшки. Гошка категорически запретил сообщать о своей болезни, а тем более, о том, что конец близок. Лиза держала обещание.

Прошлой весной он неожиданно разыскал ее в мировой паутине и послал коротенькое письмо, где просил побыть с ним вместе, так как врачи поставили ему неутешительный диагноз и отмерили срок. К своему и, наверное, его удивлению, Лиза сразу ответила согласием. По договоренности они встретились тогда в аэропорту Малаги, прилетели из разных стран, одинаково не обремененные багажом. Пожалуй, в этом они были похожи: не любили лишних вещей, чтобы быть готовыми в любой момент переменить место стоянки. В их недолгой совместной жизни после отъезда из Союза, своего жилья так и не случилось иметь. Выяснилось, что и потом каждый проживал в арендованных помещениях, на съемных квартирах, в недорогих пансионатах или гостиницах, иногда у друзей. И этот дом стал для них первым домашним очагом. О том, что это его собственность, Гошка торжественно, хотя и не без иронии, объявил, когда они поставили свои чемоданы и сумки в прихожей. Намеренно театрально откинув голову назад, Георгий широким жестом обвел руками пространство и произнес: «Прошу, дорогая. Это все – наши владения». Он был откровенно горд, сиял от радости и совсем не походил на смертельно больного человека.

Они быстро разобрали вещи по шкафам, бегло осмотрели жилище, проверили по совету агента, что все соответствует контракту, то есть, кроме крыши и стен имеется еще набор мебели и посуды, есть холодильник и стиральная машина, кое-какие домашние электроприборы. Блестели и работали, что важнее, все краны, кнопки, выключатели. На нижней террасе стояла старая, но вполне годная печь для барбекю, а по всему периметру веранды росла красная герань в больших горшках. Стволы герани были мощными как у деревьев. Было и настоящее андалузское патио. Не то узкое помещение внутри дома с открытым верхом, высоченные стены которого, выложенные керамической плиткой, напоминают то ли колодец без воды, то ли бассейн, куда тоже воду еще не запустили. Нет, здесь был небольшой, но очень милый «хардин» – сад с молодыми саженцами каких-то фруктовых деревьев и даже крохотный «орталисио» – огород с тремя запущенными, но все-таки различимыми пока грядками.

Разорванное на столько лет общение Лизы и Георгия, восстанавливалось, благодаря воспоминаниям юности, молодости. Это было спасением для обоих. Им не надоедало пересказывать забавные эпизоды, радоваться, когда из памяти вдруг доставались какие-то подробности, мелочи, казалось бы навсегда забытые. Это было общим, осталось общим. С удовольствием, несмотря на известные многим иммигрантам трудности, они вспоминали и первые годы зарубежья, прожитые вместе.

А то, что прошло вдали друг от друга, каждый рассказывал без особой охоты. Нет, совсем не потому, что за годы, прожитые порознь, не случилось ничего интересного и достойного. У Георгия, точно, жизнь удалась, во всяком случае, профессиональная. Он шел в одном направлении, занимался одним и тем же, и в конце концов, стал делать свое дело, по его собственному выражению, немного лучше многих. А Елизавета, не обладая особыми амбициями в смысле карьеры, тоже могла бы с удовлетворением сказать, что она всегда следовала своему принципу: заниматься только тем, что ей казалось интересным и увлекательным на данный момент и в данном месте. Менялись места, обстоятельства, менялись увлечения, занятия, работа. Менялись люди, друзья, знакомые, любовники. Охота к перемене мест была сильнее дружеских или любовных привязанностей.

Она давно не переживала, что у нее отсутствует материнский инстинкт и не появилось рефлекторного стремления обязательно выйти замуж. Ее не волновало и то, что у нее не было собственной крыши над головой, достойного счета в банке, каких ни будь акций, облигаций, удачных инвестиций. И у нее никогда не возникало раскаяния в своем не стандартном образе жизни, не было сожалений об упущенных возможностях, потерянных прибылях в буквальном и переносном смысле.

Но сейчас, находясь у постели умирающего, Лизу внезапно пронзила мысль, что она как-то нелепо прожила свою жизнь, начиная с пренебрежения к классическому постулату: посадить дерево и вырастить сына. Мысль застряла в голове, терзала ее и вызывала раздражающее беспокойство. Она пыталась стряхнуть с себя это наваждение, иронично называя такое состояние типичной русской рефлексией, «достоевщиной». Но ощущение дисгармонии, сумятицы, душевного смятения не проходило, наоборот, разрасталось все больше.

Письмо. Конец февраля, холодное море, яркое солнце, пустынный пляж. Иногда во время своих одиноких прогулок (Гошка не любит рано вставать), нахожу на песке, пока их не смыла волна, следы человека и крупные отпечатки собачьих лап. Однажды повстречались. Собака оказалась веселым лохматым бастардом, выскочившим прямо на меня из-за прибрежных камней. Чуть позже появился и хозяин, тоже лохматый, очень высокий и очень худой, явно не испанец. Поздоровались, несколько удивленно глядя друг на друга. Ни он, ни я не старались вступить в беседу. Для непринужденного разговора о том, о сем на пустынном пляже надо родиться в средиземноморье. Согласись, Племяшка, правда, звучит сказочно, как лукоморье?

Большинство домов закрыто до следующего сезона. Их владельцы – немцы, англичане, бельгийцы, приезжают сюда чаще всего только на два последних месяца лета, а до и после сезона, если удается, сдают свою испанскую недвижимость в аренду. Время от времени в их пустые дома заходят тихие женщины, одетые в черное. Они протирают и без того, на мой взгляд, блестящие чистые окна, стирают невидимую пыль, вытряхивают яркие шерстяные коврики и незаметно уходят. С одной из них я уже знакома, – ее дом стоит за нашим, тоже на взгорье, только еще выше. Ее зовут Мария Долорес. Поскольку из-за бессонницы, я торчу на веранде уже с пяти утра, мы друг друга приметили и познакомились. Она в это время как раз идет ставить тесто для булочек. У нее своя маленькая пекарня и тут же кондитерская. А сестра ее – Тереса держит небольшой магазинчик с местными продуктами и винами. Мария Долорес посоветовала мне зайти туда, объяснив, что ее сестра берет «хамон» – ветчину и овечий сыр- «кэсо крудо» только у Бенхамена, их деда, который держит ферму в горах. Часто она приносит нам и то и другое прямо на дом, да еще угощает своими булочками. А у Тересы мы как-то заказали и купили пятилитровую бутыль домашнего вина, потом еще одну. Вино отличное, не хуже знаменитой «Риохи».

Перед нашим домом, ближе к морю и вдоль него, проходит дорога. С веранды я вижу ночью свет ярких фар редких в эту пору автомобилей. Еще реже проходит рейсовый автобус, связывающий эти небольшие прибрежные поселки с Торремолинос, а оттуда с Малагой. Виден и большой деревянный щит у дороги, реклама заведения некоего Дона Карлоса, который приглашает переночевать у него в пансионате и отведать паэлью. Рядом небольшая бензоколонка. Боковая дорожка с узкими каменными ступеньками справа от нашего дома освещается фонариками, вставленными у самого бордюра. Они же подсвечивают и кусты с желтыми цветами, растущие по всей длине.

Если спуститься вниз, то прямо напротив нас через дорогу на набережной стоит рыбный ресторанчик. Здесь же – бар, кафе, – все в одном помещении. С владельцем этого заведения, Антонио и его семьей мы уже знакомы, хотя заглядываем к ним не часто. Гий предпочитает, чтобы я готовила сама что-нибудь быстро и незатейливо, что я и делаю. Изыски в еде, как впрочем, во многом другом, включая одежду, например, меня перестали интересовать.

Мы с тобой, Племяшка, давным-давно не виделись. Много лет даже не переписывались. К тому, как сама понимаешь, были причины. Отъезд на ПМЖ за рубеж, а тем более, в Израиль, легко мог стать в те годы свинской засадой для остающихся в Союзе родственников. Мы с Георгием, боясь навлечь неприятности, решили до лучших времен полностью исключить себя из вашей жизни, чтобы ненужные подробности не отягощали тебе соответствующих граф в кадровых анкетах. Кажется, это удавалось, даже когда такие вещи имели значение. Потом это вообще потеряло всякий смысл. Нет, пожалуй, не всякий, а тот негативный общественно – политический, таящийся в ответе на вопрос, есть ли родственники за границей. Смысл остался скорее уж позитивно – практическим и сугубо индивидуальным. Кого хочешь, приглашаешь в гости и ездишь куда хочешь. Во жизнь наступила! Кто бы мог подумать?!

А в Израиль я попала лишь сравнительно недавно, и то, как турист. А тогда мы застряли в Австрии, потом через Италию перебрались в Канаду и задержались в Штатах. Ну, а дальше наши судьбы с моим мужем, твоим обожаемым дядькой, разошлись. Я вернулась в Европу, а Гий остался в Америке, найдя там отличную работу.

Лиза начала письмо почти сразу, как они с Гошкой приехали сюда, начали обживать дом и окрестности. Тогда еще он прилично себя чувствовал, и они выходили и в соседний ресторанчик, и к морю, съездили пару раз на рынок в ближайший городок, где кроме горы фруктов, овощей, десятков сортов сыра и ветчины, продавались сувенирные изделия из керамики, кожи и металла. Они накупили тогда всякой всячины, а еще картину местного художника «Фиеста в Севильи». Ее «выудил» Гошка, обходя рыночный биенале растянувшийся вдоль набережной. Картину повесили на стене прямо над столом, за которым Лиза обычно сидела в старом кресле ночью, безуспешно борясь с бессонницей.

Теперь, когда Георгий с трудом проходил уже расстояние от своего дивана в спальной до гостиной или кухни, казалось невероятным, что они смогли побывать в Гранаде и Севилье и даже смотаться в Марокко. Вообще-то, отсюда близко, всего полчаса на пароходике через Гибралтар.

Болезнь развивалась стремительно и свирепо, не оставляя ни малейшего шанса на чудо выздоровления. От химиотерапии Георгий сразу отказался, да и врачи откровенно, как это принято на Западе, сообщили, что болезнь запущена, и «химия» здесь почти бессильна, хотя, возможно, продлит ему немного жизнь.

Георгий вел довольно регулярную переписку с племянницей по электронной почте и рассказывал Лизе новости о жизни Ольги. А благодаря российскому телеканалу, который они отыскали среди двух сотен европейских, появилась возможность лицезреть родственницу на экране.

Племяшка стала известным и модным психологом по проблемам взаимоотношения полов. У нее была постоянная рубрика в одном из толстых столичных журналов, ее часто приглашали поучаствовать в радио – и телепередачах в качестве эксперта – консультанта все по тем же пикантным вопросам: как заниматься любовью с наибольшим эффектом и эффективностью для обеих сторон. Наверное, многим боссам масс-медиа казалось, что для российского общества эти проблемы в данный момент наиболее актуальны. Об этом же была и ночная телепрограмма, где Племяшка была ведущей. Раз в две недели на экране появлялась красавица Ольга в окружении таких же гламурных молодых дам, со смехом и легкостью необыкновенной рассуждающие «про это».

Студия была декорирована в будуарном стиле: вишневого цвета драпировки, широкие диваны с множеством подушек. На столиках с изогнутыми ножками в хрустальных бокалах пузырилось шампанское, в тонких фарфоровых плошках лежали ломтики золотистых ананасов и бордовая, под цвет занавесок, клубника. Картинка была пародийно безвкусной, что намекало на обладание определенного чувства юмора у ее создателей.

Получив заранее уведомление от племянницы о начале ее вещания, Лиза и Гошка включили телик, предвкушая виртуальную встречу с родственной. Они сидели и около часа наблюдали, как, развалившись на широком диване, группа вальяжных молодых мужиков и очень бомондских дам, включая Племяшку, попивая шампанское, очень откровенно делятся своими личными историями или историями друзей и знакомых. Историями о любви к сексу и сексу в любви, секс-играх, секс-общении и т. п. Прослушав от одного из участников шоу очередную байку из разряда скабрезных анекдотов, гламурные ребята и девушки отпивали из своих бокалов, с задумчивым видом затягивались сигаретой (в то время еще не запрещалось пускать дым в экран), и нарочито серьезно, едва сдерживая хохот, принимались комментировать рассказы сотоварищей. Конечно, это было своеобразной игрой, шуткой, развлечением для самих участников и в любом случае, людей их круга. Они выдавали галиматью, сознавая свое абсолютное превосходство над плебсом, широкой публикой, той, которая наверняка была далека от тонкости их «осюсений». Во время передачи был открыт «телефон откровений». И самое удивительное, им беспрерывно звонили в студию и без шуток спрашивали советов.

«Рехнуться можно от моих сограждан», – сказала Лиза и пошла на кухню за вином. – Гошка, засмеявшись, заметил: «Это давно не твои сограждане. Это мои».

Ну да, Лиза не восстанавливала советского, а потом российского гражданства, в отличии от Гошки, который никогда его и не терял. Он мог в любое время ездить на историческую родину, а ей пришлось бы получать визу. Лизе казалось это несколько абсурдным, и она так ни разу и не была в Москве с тех пор, как уехала.

После окончания телепередачи, несмотря на попытки иронизировать, Лиза и Гошка почувствовали себя усталыми и раздраженными. Легкомысленное ерничанье и такой же беззаботный цинизм участников вызывал внутренний протест. Еще досадней было то, что ведущая программы, их дорогая Племяшка, нагруженная ролью эксперта, суммируя высказывания, старалась придать всему научный флер. В какие-то моменты оба зрителя, Гошка и Лиза, далеко не ханжи и более чем взрослые люди, испытывали чувство неловкости и просто тупо и напряженно молчали. Чтобы несколько разрядить обстановку, Лиза вновь наливала вина в стоявшие наготове бокалы.

Гий собирал пропадающее чувство юмора и, скрывая смущение, пытался шутить, сравнивая пространные рассуждения участников передачи, с трепем кухарок по поводу трепанации черепа. Не желая больше обсуждать передачу, Лиза помогла Гошке снять одежду, лечь на диван, принять лекарство. Потом приоткрыла окно, накинула Гошке сверх шерстяного одеяла еще и плед: ночи оставались прохладными, а отопления в андалузских домах не предусматривалось. Перед уходом она наклонилась, чтобы как всегда поцеловать Гошку в щеку и пожелать спокойной ночи, и вдруг услышала хриплый шёпот: «Рыжая моя Лиса, (он назвал ее старым прозвищем), если бы мы с тобой тогда хоть сотую долю знали о том, что знают и умеют эти дети, может быть, ты бы осталась со мной?». Лиза дернулась, пытаясь вырваться из его цепких, несмотря на болезнь рук, но он удержал ее. – «Шучу, Лизок. Я просто хотел сказать, что Племяшка ни черта не смыслит в настоящей любви, бежит от нее, боится ее. Иногда искренне притворяется, что любит. Бедная моя. Она на тебя больше похожа, да?». Лиза не ответила. Впрочем, в вопросе уже был ответ.

Возможно, благодаря странным капризам ассоциаций, именно очередной выпуск ночной передачи как-то повлиял на желание Лизы снова вернуться к письму. Она быстро заполняла строку за строкой своим крупным, но неразборчивым почерком. Однако, обязанности по уходу за больным не оставляли ей много времени. Иногда проходила неделя – другая, пока снова появлялась возможность вернуться к «разговору» с племянницей. Она не перечитывала предыдущее, вполне допуская, что могут быть повторы и нестыковки в логике и хронологии. Однако ее это мало беспокоило, так как она уже совсем не была уверена, что отошлет это письмо. Просто надо же было отвлечься хоть ненадолго, не столько от круглосуточного ухода за смертельно больным человеком, сколько от беспомощного созерцания неотвратимо приближающегося ухода самого человека.

Георгий был ее первым и единственным мужем. Он обратился к ней, прежде чем кануть в вечность, к ней, несмотря на десятилетия разлуки. И она старалась быть ответственной, возможно, впервые в жизни, быть ответственной не за себя, а за другого.

Письмо. – Представь, Племяшка: андалузская ночь, шелестит пальма прямо у стен нашего дома, шумит море, оно тоже рядом, радио звучит на волне фламенко, а я, как всегда, сижу в неудобном (другого просто нет) кресле и думаю, думаю. О чем? Да черт его знает. Скорее ни о чем и обо всем, такой поток сознания, иногда мусорный поток, надо признаться. Скоро рассвет. Еще одну ночь проведу со старой приятельницей – бессонницей. Я с ней давно не борюсь. Пришла – так пришла. Садись, говорю, стерва, измотала ты меня прилично, лучше сказать, до неприличия. Будем вместе кофе гонять, вспоминать, думать и писать письмо моей единственной родственнице на земле.

Наверняка Гий сообщил тебе, что мы смотрим твои программы. Мы восхищаемся тобой, гордимся и радуемся. Ты великолепно смотришься, замечательно говоришь. Гошка нашел где-то информацию, что ты вошла в первую десятку самых привлекательных московских красавиц после 30. И еще там было написано, что ты развелась, и у тебя опять уйма претендентов. Это правда? Я бы не удивилась. Мне так много хочется рассказать тебе, поговорить неспешно, потому что ближе тебя у нас никого нет. Конечно, у Георгия были и остаются друзья, знакомые. Кстати, нас здесь уже успели навестить его коллеги. Высадился целый интернациональный десант инженеров-робототехников, программистов. Веселые «ребята», наши ровесники. Была единственная среди них женщина, совсем молоденькая, но когда стали поднимать бокалы, то первый тост был за нее, «мисс конгениальность» Нору Фогель. Знакомясь со мной, она многозначительно сказала, что ее родители тоже из бывших советских, и быстро прибавила: «Я, правда, уже в Париже родилась».

Было заметно, что Нора не сводила глаз с Гошков. Когда мы вышли с ней на террасу, она, слегка захмелев, призналась, что вновь попала под обаяние Георгия. Она схватила мои запястья своими горячими ладонями, на ее изящных скулах вспыхнул румянец: «Он ведь – чудо? Правда?», – спрашивала она страстным шепотом на русском языке, с сильным, но не определяемым, в виду ее полиглотства, акцентом. И сама отвечала: «Да, да, просто чудо. Я его обожаю с детства. Он работал с моим отцом и жил у нас в доме какое-то время. О, какое это было замечательное время!». Неожиданно она вплотную придвинула свое лицо к моему, обожгла ладонями и дыханием мои щеки, ее ярко-синие глаза пламенели как газовые горелки. Уставившись сосредоточенно – восторженным взглядом куда-то мне в переносицу, она прошептала: «Я давно хотела познакомиться с Вами. Как Вам повезло, Лизонька. Вы были женой этого удивительного человека». Не выпуская моего лица из своих рук – комичная картинка, она оглянулась в сторону компании, хохотавшей над шуткой Гошки, улыбнулась и с явным удовольствием добавила: «Впрочем, не только я. Почти все жены этих электронных суперменов тоже его обожательницы».

– Вот так-то, Племяшка. Оказывается, твой дядька – сердцеед. Это что-то новенькое для меня. К тому же, представь, Гий вполне сносно теперь говорит на английском, правда, не утруждая себя стараниями в правильном произношении. А помнишь, как мы смеялись над ним, когда он никак не мог даже счета от одного до десяти запомнить?

Частые остановки в письме были вызваны и еще одной причиной. Дело в том, что в бессонные ночи, когда Лиза оставалась наедине с собой, вспоминались события, годами лежавшие в дальних закоулках памяти, скрытые сознательно или в силу инстинкта самосохранения. Но в любом случае, было бы нелепо обо всем, что приходило ей в голову, писать другому человеку, а тем более племяннице бывшего мужа. Однако разбуженная память начала уже свою, как оказалось, разрушительную работу.

Естественно, Лиза не написала о том, что среди приехавших коллег и друзей Георгия, оказался и Луис Гонсалес, мексиканец, давно живущий в Штатах. Он стал когда-то первым любовником Лизы в последующей череде других. В тот вечер, когда гости перешли на террасу и с удовольствием там расположились, Лиза, вдруг ни с того, ни с сего, подумала, что если бы вместо Гошкиных коллег собрались и приехали ее партнеры по сексу, все стулья и кресла тоже были бы заняты.

Мексиканец время от времени кидал на Лизу взгляд, в котором все еще просвечивался латиноамериканский темперамент, несмотря на возраст.

С Гонсалесом Лизу очень давно (сейчас все уже было давно), познакомил Гошка, когда они еще формально считались мужем и женой и только что переехали с новенькой визой из Канады в Нью-Йорк.

Компания, собравшаяся тогда в недорогом баре, была очень пестрой по возрасту, национальности, профессиональным интересам. Объединяло то, что все были эмигранты, полные молодой энергии, уверенности в блестящем будущем здесь, на новой родине. Многие познакомились и регулярно встречались в длинных очередях у дверей учреждений, где нужно было подавать прошение о продлении визы, или (о, эмигрантское счастье!)заполнения необходимых бланков для получения пресловутой «грин карты», в конторах, где можно было выбить пособие, в других, где обещали устройство на временную работу и т. д.

Язык общения был англо-американский, который каждый смело подминал под привычные артикуляции своего родного языка. Представляя Гонсалеса, Гошка, конечно, не преминул сказать «гениальный». У него все коллеги и друзья были гениальными или безумно талантливыми. А коллеги то же самое говорили о нем. Такое инженерно – техническое «алаверды». Но тогда вообще так было принято (дивное время!). Каждый с радостью, легко признавал гениальным своего друга, приятеля, знакомого за любое сотворенное им, или даже за одно желание сотворить что-нибудь эдакое…

Лиза оказалась за столиком рядом с Гонсалесом. Обменявшись парой формальных фраз знакомства, они перешли на испанский. Мексиканец, давно привыкший, что американцы говорят (если вообще говорят) на испанском языке инфинитивами, не в силах освоить трудные парадигмы глаголов, был поражен правильностью произношения и чистотой «кастельяно» у русской девушки. Лизе пришлось рассказать, что она получила высшее образование по специальности искусствовед, что у них в институте была сильная кафедра иностранных языков. Испанский, как факультативный, вел старый испанец Пабло Гарсиа, бывший беженец, который оказался в СССР после поражения Республики в конце 30-ых годов. Но он так и не освоил русский, поэтому с первого же урока говорил в основном только на своем родном языке. Многие ученики не выдерживали, возмущались и уходили, а Лизе такой метод понравился, она осталась и ни разу не пожалела.

– Вот, благодаря испанскому языку, я нашла здесь друга, – вежливо закончила Лиза, подняла недопитый стакан с каким-то сладким коктейлем и улыбнулась своему визави.

Гонсалес в ответ серьезно и искренне, как умеют это делать латиноамериканцы, сказал: «Я очень рад, Лиса (он сказал Лиса, поскольку в испанском нет звука „зе“), что мы с вами друзья. Я буду хорошим другом, для меня это честь».

Разговор покатился дальше. Лиза рассказала ему, что еще в Москве заинтересовалась историей доколумбовых цивилизаций и вот сейчас, пока нет постоянной работы, она ходит в библиотеку, где нашла уйму книг и научных исследований по этой теме. Особенно она увлеклась ацтекскими мифами и легендами. Ее занимала проблема соотношения народных традиций, древних мифов, языческих верований с христианской религией.

Луис, как он признался позже, был сразу очарован Лизой, ее манерой общаться, где не было кокетства, эпатажа или двусмысленности. Тем более приятным удивлением для него стало то, что русская, попав в США, увлеклась историей Мексики.

Импульсивно, возможно просто, чтобы сделать приятное другу Гошки, Лиза сказала Гонсалесу, что ей хотелось бы обработать и перевести некоторые из древних мифов на русский язык. Может быть, ей удастся что-то опубликовать.

Мексиканец и без того слушавший ее с огромным вниманием, тут же оценил эту идею как гениальную. В конце вечера Лиза и Луис были уже настоящими «амигос», друзьями, и перешли на «ты». Он принес из бара текилу, они выпили, и Гонсалес пригласил Лизу в Мексику, справедливо заметив, что надо посмотреть своими глазами на пирамиды и все, что осталось от той цивилизации.

– Может, тебе захочется еще и в Гватемалу слетать, – сказал он, а потом, нежно положив одну руку ей на плечо, второй поглаживая шелк узкого платья, натянутого на бедра, многозначительно добавил. – Там тоже есть, что посмотреть.

Возможно, приглашение было сделано на эмоциональной волне молодежной вечеринки и возникшей обоюдной симпатии. Но Лиза ухватилась за сказанное слово, и Гонсалесу пришлось его сдержать.

Сам он, хоть и был профессионально далек от темы, познакомил ее с мексиканцами, проживающими в Штатах, историками, этнографами, путешественниками. Они помогли ей составить библиографию, отобрать книги, чтобы не утонуть в море текстов, написанных об истории цивилизаций ацтеков, майи, инков, других коренных народов Америки, обитавших на Юкатане и окрестных территориях до Конкисты.

Работа пошла, а вместе с ней начался роман с мексиканцем. Тогда она впервые услышала страстные слова признания не на родном языке. Но она не вслушивалась в то, что шептал рядом мексиканец. Телам не требовалось перевода. Губы и руки были полны смыслом и пониманием. Оба они, сильные и молодые, были подобны двум хищным зверям, которые с яростным азартом отдавались вечной игре в охотника и добычу, меняясь ролями. Связь была очень сильной, бурной, но недолгой. Она закончилась так же внезапно, как и началась, по желанию Лизы. Гонсалес назвал ее уход прихотью и капризом. Но настаивать на продолжении не стал.

В дальнейшем подобную модель общения с мужчинами она приняла как основную. Перспектива долгосрочных стабильных отношений представлялась ей скучной тягомотиной, и при первых признаках таковых намерений, Лиза резко прерывала связь, никогда не пытаясь ее возобновить. «Любовь до гроба – дураки оба», – смешная «максима», вырезанная детской рукой гвоздем на штукатурке в подъезде их московского дома, служила Лизе и во взрослой жизни.

Более долговечной оказывалась чувственная, ассоциативная память. Спустя годы некий призрак когда-то очень близкого человека мог проявиться при звуках давно услышанной мелодии, благодаря проникновенному шелесту листьев, приятному холоду снежинок на щеке, узнаваемому запаху одеколона, репродукции картины, музейным оригиналом которого она когда-то восхищалась вместе с давно забытым человеком.

Иногда оставались и материальные признаки бывших любовников, их недолгого пребывания в виде подаренных книг, музыкальных кассет, милых безделушек. Какое-то время эти сувениры стояли на полках ее обычно временного жилища, а при очередном переезде кому-то передаривались или просто выбрасывались. Лишь где-то в старой сумочке накапливались единожды прочитанные и никогда больше не востребованные открытки, письма, записки, которые она получала от тех, кто любил ее. От тех, с которыми она была близка и с которыми рассталась, не сожалея об этом и не объясняя причин.

Лиза знала, что она с нежностью, если не с любовью начинала относиться к конкретному человеку, как только он уходил, удалялся от нее на достаточное расстояние, хотя бы в географическом смысле.

Сейчас от нее уходил Гошка, уходил в другое измерение, в другую «географию», уходил навсегда, и она была готова к тому, что уже после, совсем после будет очень любить его. Будет винить себя и терзаться.

Лиза честно признавалась себе, что в приобретении знаний, умений, опыта, и не только в плане секса, она во многом обязана мужчинам, тем, которые были рядом с ней, которых часто сама и выбирала. Однако, она подозревала, что и сама оказывала определенное влияние, если не на их судьбы, то на какие – то важные моменты формирования, огранки их личностных качеств. Ей это нравилось, но совсем не в силу добродетели, а из-за творческого любопытства или азарта. Она старалась открыть в каждом близком ей мужчине его сильные стороны, скрытые, как и у женщин, под слоем ложных моральных принципов, искореженного воспитания, комплексов и т. д. Часто ей это удавалось. Боже упаси, она никогда не становилась для них «Большой Ма», – нет. Пожалуй, ей органично удавалось сочетать три главные ипостаси женщины: мать, жена (подруга), любовница. Наверное, она была права в предположениях, что после нее они пытались найти именно такое сочетание у других женщин. И, наверное, они редко это находили, иначе, зачем бы они зачастую снова искали встречи с ней после неудачных женитьб, не редко во время оных, а иногда так и оставшись холостяками. Инициатором таких встреч Лиза не только никогда не была, но, наоборот, всячески противилась.

Ну, а случайных встреч не предусмотришь, как эту, с Луисом Гонсалесом.

Надо сказать, что он организовал тогда поездку в Мексику наилучшим образом. Лиза объездила полстраны, облазила пирамиды и прочитала наиболее известные исследования по теме. Результатом этого стал небольшой сборник мексиканских сказок, – вольное переложение для восприятия европейскими детьми легенд и мифов о могущественных богах дождя, солнца, земли и луны…

Лизу очень увлекла эта работа. Книжечка была действительно издана, почему-то в Польше и Болгарии, а не на ее родине. Но тогда особым спросом она не пользовалась. А уж позже и подавно. К детям пришел их бледнолицый друг компьютер, и они вообще, кажется, перестали читать книги, а сказки тем более. Ветхая народная мудрость интенсивно вытеснялась «нидзями», «бетманами», «пауками» и прочими монстрами модерновых технологий.

Кстати, ее бывший муж, Георгий и бывший любовник Гонсалес, и другие, приехавшие навестить сейчас больного друга, были, некоторым образом, причастны к этим процессам. Первоклассные инженеры – электронщики, программисты, талантливые робототехники, они давно входили в интернациональные группы при американских киностудиях, где выпускались фильмы в жанре «звездных» войн. Вместе с сотнями других специалистов, собранных со всего света, эти фанаты новейших технологий, «яйцеголовые», самозабвенно трудились, разрабатывая модели инопланетян и космических кораблей. Затем с детской радостью они перекинулись на выдумки электронных спецэффектов, ужастиков и страшилок в триллерах и фильмах про катастрофы и катаклизмы, потом пошли всякие компьютерные чудеса в сериалах про волшебников и так далее.

Американцы находили нужных специалистов, собирая из разных источников информацию о будущем кандидате. Мозги он умели ценить и пользовались их «утечкой» из многих стран. Когда Георгий был впервые включен в одну из таких групп – разработчиков, Лиза очень обрадовалась, но сами фильмы, все эти «фэнтези», ее не интересовали.

«Ацтекский» период в ее жизни прошел, и она больше никогда не возвращалась ни к своей работе над сказками, ни к другу Гонсалесу.

На террасе пока почти все были заняты жаркой мяса в печке, Луис, улучив момент и стараясь не уронить достоинства, задал ей докучливый вопрос, почему она так неожиданно покинула его сто лет назад. В ответ она только рассмеялась и вполне дружески и равнодушно чмокнула его в щеку. Слишком долго и неразборчиво пришлось бы ему объяснять вещи, до конца не понятые и ею самой.

Пребывание в Мексике принесло Лизе одно открытие, которое странным, почти мистическим образом повлияло на ее жизнь, а однажды сыграло и роковую роль.

К концу ее путешествия по Мексике и желая отметить расставание с Лизой, Гонсалес пригласил ее в ночной ресторанчик «Ринкон де Андалусиа» – «Уголок Андалузии», где к хересу подавался концерт группы, исполнявший фламенко. Пока зрителям раздавали напитки, на сцену выходили девушки. Они садились на стулья, небрежно, но очень умело, одним грациозным движением расправляли широченный подол платья с многочисленными оборками и застывали как сфинксы. Гладко зачесанные волосы, собранные на затылок в пучок, сильно накрашенные глаза, ярко-красные губы, поднятые вверх подбородки под прямым углом к стройной шее; руки соединены ладонь к ладони, готовые отбивать ритм. Потом появились молодые мужчины в черных брюках, плотно затянутых на талии поясом. Сверху белая блуза с широкими рукавами, на голове – шляпа с маленькими полями. И те и другие были «бальнаорес» – танцовщики. Наконец, вышли два гитариста в сопровождении «кантаорес» – певцов фламенко, одной женщины и двух мужчин, все трое солидного возраста, с сединой в черных волосах. В зале горели только настольные свечи, которые предусмотрительно зажгли официанты. Сцена тоже была в полумраке. Лица и фигуры артистов высвечивались как бы всполохами костров, горевших где-то невидимым пламенем. В наступившей внезапно полной тишине раздались звуки гитары. И вслед за этим послышался голос, гортанный, чуть хриплый, пронзительный. И стало происходить нечто магическое.

На зрителей обрушились торжественно – трагические ритмы, звуки, которые сначала как бы нащупывали, искали у каждого тайный вход в душу. Коснувшись и ощутив ответный трепет, они поглощали и тянули душу в бездну, туда, где глубоко внутри плещутся и бурлят страсти. Не найдя реального выхода, они остаются, чтобы терзать человека вечным поиском, мучительным желанием достижения неизвестного, стремлением обрести идеальное равновесие, найти гармонию между земным и небесным. Попытки безуспешны. И человек продолжает пребывать в замкнутом и противоречивом пространстве, круге своих страстей и своего бытия. Круг очерчен, он невидим, но вполне ощутимый.

Лиза, не отрываясь, смотрела на сцену. Она не притронулась к бокалу, она не обменялась ни одним взглядом с Луисом, который пытался ей что-то объяснить или спросить. Она ничего не замечала. Она была там, на сцене вместе с этими людьми или наоборот, их голоса, движения, а главное, их страстный и трагический вопль входил в нее через кожу, проникал в самую глубину ее существа, находил там отклик, сочувствие и сострадание. Ничего подобного она не испытывала раньше.

До того, пока Лиза не увидела впервые фламенко, она считала, что аргентинское танго есть самый прекрасный танец, изобретенный в мире для влюбленных. Тому немало способствовал опыт школьных лет. Вечеринки одноклассников проходили под звуки танго, старых еще, довоенных, типа «Брызги шампанского» или «Утомленное солнце». Надо было, обнявшись, медленно двигаться между стульями, табуретками и диваном, стараясь ничего не задеть, а главное, не разъединиться. Мелодии танго так подогревали эмоции шестнадцатилетних девчонок, что они сразу влюблялись в своих партнеров, ну а те, соответственно, в своих партнерш.

Гораздо позже, уже в Америке, в одном из ночных клубов Лиза впервые увидела настоящее аргентинское танго. Ее поразила открытая, откровенная чувственность танца, его вполне зримая эротика.

В танце фламенко она тоже увидела чувственность, но другого рода, не телесную, а душевную, или даже духовную. Была и эротика, рафинирована настолько, что тела танцующих не касались друг друга. То была высочайшая сублимация отношений мужчины женщины. Это был экстаз отрешения, трагедия отказа от любви во имя ее сохранения. В паре, танцующей фламенко, каждый остается сам по себе, приговоренный чьей-то волей на одиночество. Каждый находится в своем круге обреченности. Даже, когда он и она приближаются, чтобы, стиснув объятья, не разжимать их, между ними появляется бледный призрак смерти. И они снова расходятся.

Лизе показалось, что она поняла самую суть философии фламенко. Потрясенная увиденным, вернувшись ночным рейсом в Нью-Йорк, она разбудила тогда Гошку и до рассвета вдохновенно рассказывала ему о своих ощущениях. Наверное, в ту ночь Лиза и сказала ему, что очень хотела бы побывать в Андалузии и услышать фламенко именно там, на родине танца.

Закончилось ее увлеченность ацтеками, начался период фламенко. С прежним энтузиазмом она теперь ринулась в библиотеку, чтобы найти, прочитать, пересмотреть все о происхождение танца, истории развития, жанрам, знаменитым исполнителям. Она накупила тогда гору кассет и слушала, слушала хриплые трагические голоса, стараясь проникнуть в эту завораживающую тайну «кантаорес» – певцов фламенко. Конечно, она узнала, что есть жанр веселого фламенко – аллегро, есть даже и забористые частушки – «коплас», не хуже русских деревенских, но для себя она признала только трагический вариант «канте фламенко», только его считая «аутентико» – настоящим, классическим, истинно андалузским. Она восприняла суть танца как борьбу межу земным и небесным, между жизнью и смертью. Ей казалось, что она стала обладательницей тайны, она гордилась приобщением к ней, как будто вступила в какое-нибудь могущественное общество масонов по личной рекомендации командора. Ей стала понятна одержимость Гарсии Лорки, Де Фальо, их друзей, которые еще в конце двадцатых годов прошлого века взялись организовать первый в Испании фестиваль андалузского фламенко.

Проанализировав все прочитанное и продуманное, Лиза написала тогда небольшое эссе о фламенко, отправила его знакомому редактору одного эмигрантского русского журнала, получила лестный отзыв. Теперь она считала, что умозрительное проникновение в философию фламенко непременно поможет ей освоить танец практически. Так ей казалось. К тому же она была музыкальна, обладала необходимой для танца гибкостью и чувством ритма. И она пошла на курсы фламенко.

Действительно, она довольно быстро и неплохо усвоила основные шаги, движения бедрами, пластикой рук, характерным «степом» фламенко. Но педагог, Мария-Долорес, пожилая профессиональная танцовщица, андалузка по происхождению, не скрывала скепсиса, глядя на Лизу. Как-то после месяца обучения, сидя в перерыве за чашечкой кофе и очередной крепкой сигаретой, Мария Долорес спросила: «Хочешь заплатить за второй месяц и продолжать заниматься? – Не дожидаясь ответа, без паузы, продолжала. – Приходи, я беру всех, этим и зарабатываю. Но ты никогда не станешь настоящей „бальнаорой“. Ты не отдаешься полностью танцу, ты не отдаешь себя любви, до дна, без остатка. Ты всегда наблюдаешь себя как бы со стороны, остаешься вне стихии фламенко, вне стихии любви».

Лиза выслушала этот своеобразный приговор молча, без возражений и вопросов. Просто допила кофе и не пошла не только на оплаченный последний урок, но вообще больше не появлялась в зале. В душе осталась какая-то досада, она забросила кассеты и не взяла их с собой, когда перелетала через океан в Европу.

Через много лет, сейчас, Лиза вдруг вспомнила то давнее пророчество андалузской цыганки. «Как ей удалось так четко и прямо определить мою ущербность, о которой я в то время едва-едва начинала догадываться: неумение любить, нежелание так называемой всепоглощающей любви. Как она поняла?».

Невероятно, но оказалось, что Гошка читал ее опус о фламенко. Он еще в день приезда признался, что решение о приобретении дома именно в Андалузии пришло к нему после этой статьи.

– Почему? – спросила Лиза.

– Потому, что я понял, что ты любишь эту землю и все, что с ней связано, а ты редко что любишь, а уж кого, и подавно.

На что Лиза, с некоторой бравадой ответила.

– Да, признаюсь, я дама легкомысленная, непостоянная. Привязанности, увлечения меняю часто и быстро.

– Ты не рада, что дом в Андалузии? Ты же, помню, год, если не больше, моталась по всему городу, где твои любимые цыгане пели и плясали.

– Ну, что ты, я рада, безмерно рада, что я здесь. Я была в Испании, много раз, только на севере, а в Барселоне почти целый год. Преподавала русский язык испанцам, каталонцам, вернее. Но ниже Валенсии на юг не спускалась.

– А почему? Сюда, на Коста дель Соль с севера поезда ходят и автобусы, – все приставал с вопросами любопытный Гошка, который, будучи занудой, как его вслух называла Лиза, всегда хотел докопаться до истины.

Но как объяснить другому то, что ей самой было не ясно? Что, странствуя по Испании, она, действительно, обходила стороной Андалузию, как будто опасаясь, что эта огненная земля фламенко может затянуть ее в свой омут, предчувствуя, что этого ей не избежать.

И тогда Лиза резко, более, резко, чем ей хотелось, ответила:

– Ты же знаешь, давно понял, что я не возвращаюсь к тому, что когда-то очень любила и к тем, кого любила…

– Стало быть, мне хоть в этом повезло. Ты меня никогда не любила, и вот мы вместе, ты снова со мной, приехала, откликнулась на зов страждущего.

Гошка старался говорить легко, быть остроумным. Лиза делала вид, что у него получается.

– Спасибо, Гий, что позвал меня в Андалузию, – сказала серьезно, без иронии и улыбки Лиза и поцеловала его в небритую щеку. Я сто лет мечтала сюда попасть, и вот я здесь.

– Значит, я двести, потому как год без тебя я считаю за два, – снова попытался пошутить Гошка, осекся и спросил: «Ты не против, я прилягу? А потом пойдем осматривать окрестности».

Она была не против, но в тот вечер они так и не выбрались никуда. Перелет и переезд дался Гошке тяжело. Убедившись, что он спокойно спит, Лиза с интересом стала обходить весь дом, находя все новые интересные уголки, предметы, вещи, книги. Она разобрала небольшой чулан – «трастеро», где обнаружила старенький компактный приемник «Филипс». Смахнув пыль и включив, обрадовалась, что он замечательно работает, ловит массу станций. Она крутанула ручку и тут же раздались знакомые тревожные звуки гитары. Лиза вздрогнула, снова почувствовав захватывающую и будоражащую силу фламенко. Она поспешно отошла от приемника, оставив за спиной гитарный призыв фанданго, и стала подниматься на верхнюю веранду.

Видимо, недавно, прошел дождь: перила были мокрыми, а листья пальмы от влаги стали тяжелыми и отдыхали, привалившись к стене дома. Лиза стояла и слушала ночь, но и здесь в долетающем рокоте моря она уловила те же хриплые стоны фламенко. Ей казалось, что в этих звуках явно слышалась угроза, призыв то ли к смерти, то ли к отмщению за нее. Она отпрянула от перил, захлопнула застекленную дверь, повернула ключ и поспешно вернулась в комнату. Она стала переводить рычажок приемника, выбирая подходящую волну и, пройдя несколько станций, остановилась, услышав «Рапсодию в голубом» Гершвина. Как потом оказалось, на выбранной волне в любое время и почти без рекламы можно было слушать хорошую добротную музыку, отличные оркестры, певцов, – «хиты», проверенные временем. Программа так и называлась «Лучшее. XX век».

Общаясь с Племяшкой, Гий ни словом не упоминал о своей болезни. Даже когда Ольга позвонила и высказала намерение навестить их здесь, Гий, не задумываясь, объяснил, что они отправляются в круиз, о котором давно мечтали, уже куплены билеты. Еще сказал, что летом, он прилетит в Москву, и они махнут на дачу, разведут костер и поедят шашлычков под водочку. «Свяжись с мамой Машей. Хорошо бы и она подъехала», – добавил Гошка, заканчивая разговор. Он говорил о планах на лето так спокойно и убедительно, что даже Лиза на мгновенье чуть не поверила, что все обойдется, и они, в самом деле, поедут в круиз, а потом в Москву.

У Гия стал пропадать голос, и он уже редко брал трубку, когда высвечивал московский номер. Подходила Лиза и придумывала разное, почему дядька не подходит к телефону. Хорошо, что Племяшка не слишком часто звонила или присылала электронные послания. В любом случае, их содержание не требовало детального отчета о здоровье и самочувствии.

Письмо. – Гий выбрал отличный дом. Я тебе его уже описала немного. Жизнь идет размеренно, как и подобает в наши годы. Мы редко теперь спорим, а помнишь, какие мы все, ты тоже, были спорщиками? Каждый стоял на своем и упирался как БТР. Знаешь, сколько мы уже знакомы с твоим дядькой? Я сегодня подсчитала – почти полвека. Ну да, такое бывает. Мы ведь вместе росли, у нас была одна компания, общие друзья-приятели. Ты, наверное, долго не могла простить нам, что мы взяли и уехали, и оставили тебя, предали. Прими мое запоздалое до ненужности «прости». Прости, прости…

Лиза написала «прости» еще раз десять, потом встала и пошла к приемнику, сделала чуть громче звук и дослушала до конца дуэт Армстронга и Эллочки Фитцжеральд. Лиза стояла и подпевала: «Хелло, Долли, ит из ми, Долли».

Письмо давалось с трудом. Она никак не могла, не решалась подготовить племянницу, тридцатипятилетнюю «девочку» к неизбежному. Строго говоря, Ольга не была ей родственницей. Родным ей был Гий. Так его называла Племяшка, оставив от длинного имени Георгий, последний слог. «Дядями» были чужие, другие мужчины, в том числе и многочисленные поклонники ее матери. С детства Оленька гораздо чаще находилась в доме бабушки Зины, матери Гошки. Потом в доме появилась Лиза. Мать Племяшки, Маша или «княжна Мэри», как ее называли друзья, была сводной сестрой Георгия по матери. Отец Георгия, крупный инженер – металлург нелепо погиб при аварии на уральском комбинате во время своей командировки, а отец Маши куда-то сгинул после рождения дочери.

Георгий обожал свою Племяшку, она – его. Лизе удалось не только вписаться в их союз, но и укрепить его. Баба Зина туда не входила, ревностно, а порой и злобно наблюдала обособление «троицы». Вина за это, естественно, падала на инородное тело в семье – Лизу. Обстановка становилась все более напряженной, интересной работы по своей специальности искусствоведа Лиза не находила, и ей пришло в голову уйти, уехать насовсем, не только из этого дома, но из страны. Тем более, что многие друзья и знакомые уже уехали или готовились к отъезду: наступила очередная мощная волна иммиграции из Союза в Израиль. Лиза нашла каких-то родственников на «святой земле», получила вызов, подала заявку и через полгода ей выдали разрешение на выезд в Израиль.

И все-таки, она собралась покинуть страну скорее не из протеста и жизненной неурядицы, а в силу определенной авантюрности характера и рано обнаружившейся охоте к перемене мест. Она далеко не трагически воспринимала риск потери советского гражданства. Взамен, как ей казалось, она становилась гражданином мира. Такое ощущение явилось совсем не вследствие глубоких и долгих размышлений. Для этого у нее не было достаточно ни времени, ни знаний. У нее отсутствовало тогда, да так и не появилось потом, четкое осознание себя человеком определенного рода – племени, гражданином определенной страны, или хотя бы определенной нации, этнической группы. Она смело, до нахальства, считала себя частью человечества в целом, частью мира, земли и даже космоса. Может быть, причиной тому была и ранняя смерть родителей, отсутствие по-настоящему близких и родных людей. Возможно, так же, и благодаря тому, что к ее генеалогическому дичку на протяжении столетия были привиты самые разнообразные породы.

В общем, она уезжала без особых сожалений и разочарований, без ностальгических содроганий, предусмотренных контекстом события. Поехала в подмосковный лес, постояла на месте, где как она узнала уже после реабилитации, были расстреляны и похоронены дед с бабушкой (врачи оба), потом положила цветы на могилу родителей, привычно поплакала от тоски, что они умерли такими красивыми и молодыми, помолилась придуманной молитвой и все, поехала.

Совсем другое пришлось пережить Гошке. Отношения Лизы со свекровью, Зинаидой Терентьевной постепенно, но неуклонно приходили в упадок. Зина, конечно, замечала, как дружная троица все больше обособлялась в автономию и конечно, очень ревностно и ревниво воспринимала растущее влияние Лизы, чужака в доме, на ее родных, внучку и сына. То, что ее сын, Георгий, гениальный русский мальчик, полюбил девчонку – сироту из бедной полу – еврейской семьи, привел в дом, она давно, как бы смирилась. Но то, что он, коренной русак, советский человек, сын ее, члена партии с 41-ого года, решил поехать на постоянное место жительство в Израиль, она принять не могла.

«Как он страдает, как он разрывается между любовью к родине и любовью к тебе», – патетически кричала свекровь на кухне, жаря котлеты. Она все еще надеялась, что Георгий изменит свое решение, она настаивала, чтобы Лиза повлияла на него, чтобы приказала не следовать за ней, чтобы, наконец, скорее сама уезжала и дала ему свободу. Перед самым отъездом разрыв стал полным и окончательным.

«Она же испортила тебе жизнь, и будет делать это и дальше», – еще раз на прощанье прокричала баба Зина, стоя в дверях, когда они спускались к подъезду, где их уже ждала машина в аэропорт.

А Племяшка – подросток ничего не говорила. Девочка стояла на лестничной площадке, на верхней ступеньке и смотрела на них, своих самых близких людей, друзей и родных, которые уезжали от нее навсегда. Гошка, уткнувшись в воротник куртки, не оборачиваясь и не глядя на девочку, глухо прокричал: «Олешка, пока. Я скоро приеду», а Лиза остановилась, взглянула вверх и они, Племяшка и неродная тетка молча смотрели друг на друга. Во взгляде Племяшки была боль разлуки, обида и осуждение одновременно. Лиза не выдержала и отвернулась. Она не обещала скоро вернуться.

Лиза подошла к столу, сжала в руке, скомкала лист, исписанный вдоль и поперек одним словом «прости», взяла новый, приготовилась писать, но уловив какой-то шорох в спальне Гошки, бросилась туда.

По движению губ, она поняла, что Гошка что-то говорит. Она наклонилась и услышала тихий прерывистый шепот: «Посиди со мной, Рыжая Лиса». – Он снова зазвал ее старым прозвищем, придуманным им самим. Она тотчас же послушно села на стул у дивана, на котором лежал Гошка, взяла его руку и стала гладить.

– Ты все пишешь письмо Племяшке? О чем? Вспоминаешь нашу жизнь московскую или про свои хождения за три моря рассказываешь? – Гошка с улыбкой задавал вопросы, делая паузы между словами и фразами, чтобы набрать воздуха и набраться сил.

– Да так, пишу, что в голову придет, а мне в голову то одно, то другое приходит, и мысль моя путается и рвется, поэтому получается все сумбурно и непоследовательно, – искренно призналась Лиза. – Часто просто чушь одна лезет в голову. Бессонница плохой помощник разуму. Пишу, чтобы ночь скоротать.

– А можешь прочесть мне что-нибудь? Про то, что я знаю, но забыл или про то, что я вообще не знал.

– Гошка, не хитри и не провоцируй. Я ведь ни тебе, ни Племяшке все равно не расскажу про себя все. Я даже на исповеди у батюшки и то не призналась. Зато покаялась.

– Неужели ты, сделала это?

– Конечно, не вслух, а про себя, в уме, в душе.

– Ну, тем более, если секретов нет, читай, я тоже хочу повспоминать вместе с тобой. Кстати, включай громче радио, не беспокойся, мне не помешает, наоборот. Классный канал ты нашла.

– Классический, я бы даже сказала. Классика джаза и рока.

Лиза вернулась к столу и стала перебирать начатые и незаконченные исписанные листки; набралась уже приличная кипа. На некоторых было выведено только: «Здравствуй, дорогая Оленька», на других текст обрывался на нескольких строчках после приветствия, содержание третьих не совсем подходило для чтения Гошке. Наконец, она остановилась на одном листочке, взяла его, вернулась в спальню и стала читать. «Ну вот, слушай, – сказала Лиза, вернувшись в спальню. – Но, ей богу, не знаю, будет ли тебе интересно».

Письмо. – Ты помнишь, мое прозвище, придуманное твоим дядькой – Рыжая Лиса из-за цвета волос и узких глаз? А потом несколько лет подряд я красила волосы в черный цвет. И не только волосы, а и свитера, блузки, юбки. Сейчас я уже достаточно старая, чтобы носить нечто оптимистическое в светлых тонах. В свое время меня удивляли американские и французские бабульки – туристки. Одетые в розовые, голубые, желтые кофточки и узкие брючки на тонких подагрических ножках, они разгуливали по сумеречным улицам Москвы как стайка цыплят или колония фламинго. Кстати, часто название фламенко ведут от своеобразного «танца» этих причудливых птиц. Нет, нет, я так не думаю. Этимологически слово скорее относится к глаголу «flam ear» (фланёра) – пламенеть, искриться, имея в виду тот огонь, который горел в кузницах андалузских цыган. Наковальни пылали огненным жаром, который отражался на небритых лицах кузнецов, а молоты, ударяя по железу, готовому превратиться в подкову, отбивали такт за тактом, превращая эти удары в музыкальный ритм. Первые цыгане здесь, на Пиренейском полуострове, появились еще в XV веке. Спасаясь от войск Тамерлана, они прибыли из Индии, сохранив свою кастовую религию огнепоклонников-.

– Ну, убеждаешься, что я пишу, бог знает что, о вещах совсем неинтересных Племяшке? – Спросила Лиза, оторвавшись от чтения. – Поэтому и не отправляю. Напишу бред ночной, брошу, начинаю снова…

– Нет, нет, Рыжая моя, девочке нашей все интересно. Она тебя очень любила. Давай дальше. Мне-то точно все интересно.

– Ну ладно, только ты не пересиливай себя, захочешь спать – засыпай под мое бормотанье.

Лиза просмотрела несколько листков, взяла еще один и продолжала читать.

Письмо. – Мы часто вспоминаем нашу московскую жизнь, несытую, но замечательную. Мы вместе, ты, Гий, твоя бабушка Зина, ну и я. Помнишь, как мы с тобой изобретали блюда, имея всего – на всего, пшено, немного кураги и пачку творога? Какие запеканки нам удавалось сделать! Гошка и до сих пор их вспоминает, и говорит, что ни в одном ресторане мира ничего вкуснее не ел. Впрочем, он остался консерватором, и не только в еде. Недаром ты его как-то назвала «одновалентным»: одни и те же любимые блюда, картошка с селедкой и макароны с сыром; одни и те же книги, которые перечитывает по нескольку раз, один и тот же покрой пиджака, всегда та же самая, давно выбранная марка джинс, ну и так далее.

Гошка слушал, и улыбка не сходила с его лица.

– Точно, она меня прозвала «одновалентным», помню. Ничего не понимала в химии, а про валентность ей нравилось рассуждать, – прошипел он, закрыл глаза и попросил читать еще.

Письмо (продолжение). – А еще, помнишь, мы вместе мотались по московским и областным музеям, к знаменитым в прошлом монастырям и соборам. Частенько выезжали всей нашей компанией на велосипедах. Гий тогда занимался велосипедным спортом, и нас хотел приобщить к этому. Кстати, спустя годы, мне очень помог приобретенный навык: во многих европейских городках, где приходилось жить, велосипед становился для меня основным средством передвижения.

Ну вот, ехали мы, ехали к старинному собору, а приезжали чаще всего или к развалинам, или к складам, мастерским, колониям для малолетних преступников и т. д., размещенных в бывших монастырях и храмах. Стояли, смотрели, пытаясь в руинах найти, угадать исчезнувшую или ускользающую красоту.

Таскали мы тебя и по театрам. Тут ты, правда, часто сопротивлялась, особенно посещению оперы или балета. Но за удовольствие не ложиться рано спать, пройтись с нами по ночной Москве, готова был выдержать даже «тоскливую „Тоску“», как ты выразилась однажды.

А самым большим кайфом для тебя было посидеть со взрослой компанией на кухне, послушать наш злой и веселый треп. Друзья привыкли, что девчонка всегда с нами, и не делали купюр ни в анекдотах, ни в политических спорах. Вот так ты и росла…

Георгий заснул, и она перестала читать, да и страничка написанного уже кончилась. Лиза осталась сидеть рядом, смотрела на спящего, сознавая, что это не слишком этично. Она смотрела и удивлялась, что тяжелая болезнь не только не исказила его черт, но наоборот, каким-то непонятным образом придала лицу скульптурную выразительность. Еще резче обозначились высокие острые скулы, на лбу и около губ разгладились морщины, а волосы, всегдашняя зависть его давно лысых сверстников, по-прежнему были густые и почти без седины.

Лиза уже поднялась, чтобы уйти, как вдруг Гошка открыл глаза и сказал.

– Племяшка права. Моя одновалентность еще и в том, что я всю жизнь люблю одну ту же женщину. Курьезно да?

Лиза не нашлась, что ответить. Гошка выручил ее сам. Он медленно, с трудом повернулся на бок и сказал уже в стену: «Не бери в голову. Я знаю, что ты терпеть не можешь всяких признаний. Иди, Лизок, я долго тебя не потревожу».

Ну да, так было всегда. Георгий не уставал повторять ей то, что когда-то впервые произнес в юности, потом в годы совместного проживания, а после говорил при каждой из коротких и неожиданных встреч в разных городах и странах. Признавался в любви и здесь, немощный и больной. Он говорил ей, что как влюбился однажды, так и не переставал ее любить всю жизнь. Только вчера, после очередного сильнейшего приступа, когда чуть отошла боль, он попросил ее наклониться и просипел прямо в ухо пропадающим навсегда голосом, из последних сил пытаясь сохранить шутливый тон: «Теперь ты понимаешь, почему я не женился? Я же боялся быть занятым, когда ты захочешь вернуться ко мне». Потом он изобразил что-то вроде смеха и добавил, стараясь добыть несуществующими почти легкими немного воздуха: «Видишь, я был прав. Я дождался. Я свободен, и ты со мной».

Убедившись, что Гошка теперь на самом деле заснул, Лиза сунула листки письма в карман длинной шерстяной юбки – любимый домашний наряд, и пошла на кухню выпить вина. Как-то незаметно, это превращалось у нее в привычку. Оказалось, что бутыль с вином пуста, а другая стояла внизу в подвальчике. Идти за ней не хотелось, и Лиза потянулась к гошкиным запасам. Он давно собирал коллекцию крепких алкогольных напитков по всем странам, где приходилось бывать, и ему было не важно, что за напиток. Главное, что бы бутылка была оригинальная по форме и имела забавную этикетку и необычное название. В самом большом чемодане, который он притащил сюда, в свою андалузскую собственность, находилась его коллекция. Кстати, чтобы пройти таможенный контроль, ему пришлось заплатить какую-то пошлину.

Не выбирая, Лиза вытащила первое, что попалось под руку: Грузинский коньяк «Пиросмани». На огромной этикетке, закрывающей весь бутылочный цилиндр, растянулся знакомый по картине художника олень. Рога из-за отсутствия места на стеклянной поверхности сосуда, автору этикетки пришлось упереть прямо в собственный круп бедного животного. Казалось, что именно по этой причине олень так изогнулся, скосив от ужаса глаза, пытаясь разглядеть, что у него там сзади застряло. Ясное дело, Гошка не мог не приобрести эту замечательную нелепицу. Но сам напиток был хороший. Впрочем, сейчас для Лизы вкусовые предпочтения были совершенно не важны.

Она сразу налила полный бокал, чтобы не бегать на кухню и обратно, и со вздохом уселась в кресло, которое, кажется, стало даже удобным. Она сидела неподвижно, уставившись на картину с красавицей – севильянкой. Ну почему, почему, его признания в любви всегда вызывали у нее лишь чувство досады и раздражения? Он настолько доставал ее своими вечными объяснениями в любви, что и годы спустя, она не принимала ни от кого любовных объяснений. Да и сама ни разу, ни одному мужчине, с которым была вместе, ни разу не сказала сакраментальной фразы «я люблю тебя», во всяком случае, на русском языке. На иностранных приходилось. Это было легко, как молиться чужим богам.

Какое-то время Лиза еще надеялась, что она научится любить. Любить не все человечество, – это нетрудно, а конкретного человека, мужчину. Может, поэтому она и злилась на Гошку, что Боженька наделил его этим даром, а ее лишил.

«Чему ты улыбаешься, чему радуешься?», – спрашивала Лиза в начале их андалузского жития, глядя на Гошку.

– Тебе радуюсь, – отвечал он. – Радуюсь, что ты со мной. Я так сильно тебя люблю.

Потом она стала избегать подобных разговоров. Да и сам вопрос, обращенный к тяжело больному человеку, звучал издевательски, а знакомый ответ вызывал у нее снова лишь досаду, совсем уж несправедливую по отношению к умирающему. Слушать от него объяснения, смотреть в его сияющие любовью глаза было неловко.

Лиза тяжело вздохнула, поднялась с кресла и поплелась в кухню за вином, удивившись, что она так быстро «махнула» первую порцию. На минуту остановилась у приемника. Оттуда, пока она сидела за столом, одна за другой следовали мелодии из репертуаров полузабытых сейчас оркестров Джеймса Ласта и Поля Мориа. Внезапно в приемнике наступила пауза, а потом грянул Артур Миллер «Когда святые маршируют». Лиза бросила взгляд на маленький будильник: три после полуночи. Самое время не спать.

Пошатываясь от выпитого и от общей усталости после бессонных ночей, не вынимая изо рта сигареты, а из рук – бокала, Лиза стала взбираться на верхнюю веранду. Забыв о высоком порожке перед выходом на веранду, она больно ударилась лодыжкой, из бокала вылилось почти все содержимое, а сигарета погасла. Лиза чертыхнулась на все три неприятности. Но спускаться не стала.

Она открыла дверь веранды. Ветер, насыщенный морем, порывисто, с размаху окатил ее с головы до ног так, что она покачнулась и навалилась на перила. Она держалась за них, потом свесилась, рискуя перевернуться, вглядывалась вдаль, пытаясь в предутренних сумерках различить море. Его не было видно, оно пряталось за пеленой плотного тумана. Но его близость все равно ощущалось. Так в городской квартире всегда угадываешь присутствие большой собаки, даже если она тихо и спокойно лежит где-то в углу.

– Ну вот, даже море спит, – сказала Лиза сама себе. – А ты, сволочь, все бродишь, покоя себе не даешь. Нет, Племяшка, не могу я ни тебе, ни батюшке на исповеди рассказать, с чего у меня нелюбовь случилась. Слишком это все тривиально. Тебе, психоаналитику, профи, здесь и вообще делать нечего. Классика жанра. Вот если бы понять странности промысла Отца Небесного, который закольцевал мою жизнь с человеком нелюбимым, мужем, давно и навсегда, кажется покинутым. Да нам, смертным, все равно не уразуметь этого, – бормотала Лиза, растирая лодыжку.

Да, она не любила мужа, с той самой первой ночи, о которой и не забывала, но и не вспоминала. И почему именно здесь, рядом с умирающим за тонкой перегородкой человеком, когда, казалось бы, все давние обиды должны были пройти или быть прощены, в эту, одну из многих бессонных ночей, Лиза до мельчайших подробностей вспомнила их путешествие в Абхазию.

Это было тысячу лет назад, когда они с Гием после регистрации в загсе и более чем скромного свадебного застолья, точнее сказать, пикника на траве в ближайшем к дому московском парке, поехали в Сухуми.

Все тогда было в первый раз: путешествие на Кавказ, море и ночи с мужчиной. Они сняли застекленную небольшую терраску, в доме на высоких столбах, один из которых заходил прямо на берег. Это был старый дом с многочисленными пристройками, а в саду под кружевной тенью дикого винограда, стоял огромный дубовый стол, потемневший от времени. И жила здесь большая абхазская семья с греческими корнями. Эти корни хранила бабушка Таисия, согнутая почти пополам. Она ходила, опираясь на палку, сделанную из орехового дерева. Серебряные насечки на кривой палке обозначали рождение детей, внуков, племянников. Бабушка Таисия сама была похожа на причудливый корень.

Не для письма. «Я очень любила ее лицо, такое же изрезанное, теплое и сухое, как кора деревьев. Я гладила ее лицо, руки, и согнутую спину, и мне было очень хорошо. Она, единственная из всей большой родни, не знала русского языка, и это тоже было хорошо. Я, наконец, могла рассказать, как мне не хочется идти к молодому мужу. Нет не потому, что он мне неприятен. Как раз я очень ценю его, уважаю и привязана к нему, но как к брату, другу, даже отцу в какой-то степени. Я и замуж вышла, потому что давно-давно его знаю. Он много значил в моей жизни, много сделал для меня, я ему благодарна. И вообще все, кажется, было решено давно и получилось само собой. Он такой понимающий, добрый, нежный. Да, я знаю его много лет. Но я ведь не знала, что ночью он становится совсем другим. Мне страшно. Он набрасывается на меня, и его плоть рвет меня на части. Я раздавлена, уничтожена. Я чувствую только отвращение и мерзость насилия. Во всех его телодвижениях я вижу только вульгарность, грубость. А он готов это проделывать десять раз за ночь, снова и снова. А я плачу и жду момента, чтобы сбежать, пропасть и не возвращаться на эти смятые потные простыни».

Таисия слушала, не зная русского языка, не задавала вопросов. Я продолжала рассказывать, стараясь убедить себя и ее, что это – моя судьба, что я должна пройти ее, пыталась доказать, что только отдав некий долг (чему, кому?), я смогу быть свободна. Я говорила ей с таким жаром и настойчивостью о своей нелюбви, с каким обычно говорят именно о сжигающей любовной страсти, о желании. Она не могла понять мой словесный бред, но совершенно точно, очень хорошо чувствовала, что со мной происходит что-то неладное. Она слушала и внимательно, скорбно-укоризненно глядела на меня. Голова ее слегка тряслась, усиливая еще больше выражение осуждения в пристальном взгляде ее блестящих, даже в полутемной комнате, глаз. Перед уходом она обняла меня, прошептав на незнакомом языке, что-то, похожее на молитвы и осенила меня крестом, чуть приподняв над своей головой ореховую палку. Этот жест я восприняла как благословение, которое не имела право нарушить. Я покорно вернулась на веранду, где меня ждал Гий. Он как будто ощущал свою вину, он понимал, что пугает меня своим напором и страстью, но все повторялось.

У Гошки до меня были какие-то девицы. Об этом мне со всей большевистской прямотой, что называется, однажды, в пылу гнева (по какому поводу, не помню) сказала его мать. Постоянно твердя о своей любви ко мне, щедрый и великодушный в жизни, Гошка в постели оказался, штампярно выражаясь, чудовищным эгоистом, не осознавая этого. Уверенный в своей мужской силе, движимый физиологическими потребностями и желаниями, он мог часами, как мне казалось, не выходить из меня. В каком-то экстатическом забытьи, пугающем меня, он следовал своему ритму, не открывая полузакрытых глаз, сжав губы и приподняв вверх голову. А я только ждала, когда у него кончится очередной приступ, и у меня будет передышка. Ничего похожего на удовольствие я не испытывала. Наоборот, я беззвучно плакала. Я только думала о том, как бы не забеременеть. Одна мысль о ребенке, от человека, который выпускает снова и снова свои миллионы сперматозоидов по нескольку раз за ночь, вызывала у меня брезгливость.

Но, слава Богу, детей не получилось. Ни тогда, ни потом, ни у меня с ним, ни у него с другими. Племяшка так и осталась для нас с Гием любимым дитем, баловнем, тем более что ее отец давно ушел, а мать была одержима идеей выйти замуж за иностранца, и ей тоже было не до дочери.

Я была здоровой, крепкой двадцатилетней девчонкой, тело которой, полное желаний, открывалось навстречу будоражащим запахам и звукам. И когда Гошка, наконец, засыпал, утомленный, я зло и яростно отбрасывала разгоряченные подушки и простыни, одним прыжком летела к выходу, с размаху ударялась о застекленные двери и бежала в глубину сада или к морю. Я бросалась на землю, в траву или на морскую гальку, уверенная, что сейчас и произойдет обещанное мне и ожидаемое чудо. И оно происходило.

«Нота бене», Племяшечка. На тот момент я и понятия не имела о мастурбации, о том, что вы с друзьями так детально обсуждаете с экрана. Тогда я даже слова такого не знала.

Мое тело изгибалось в конвульсиях от наслаждения, получаемого от прикосновений ветра и набежавшей волны, темных пахучих водорослей, от упавшей сверху холодной виноградины, от запаха сосен, настоянного на жарком солнце; от хмельного аромата недопитого за обедом и чуть забродившего к вечеру вина в кувшинах, от терпкого духа овечьей шерсти. Я по – звериному чувствовала дальние запахи цветущих магнолий в санаторном парке. Ноздри дрожали как у лошади, улавливая смешанные запахи пригоревшего кофе, лука и мяса из шашлычной в порту. Запахи, которые с порывом ветра сменялись на печальный аромат увядающих роз с городского кладбища.

Я целовала землю и шептала ей слова нежности, любви и страсти, которых не сказала мужу, да и потом, никому в жизни так и не говорила никогда всерьез. В мою кожу впивались камешки, острые крошки ракушек, сосновые иголки и шишки, косточки от абрикоса; волосы утопали в песке, – мне было все равно. Я становилась собственностью, принадлежностью земли, хотела слиться с ней, стать ее частью. Я перекатывалась, упираясь в ее чрево, попеременно подставляя ей, то затылок с рыжими завитками волос, то грудь с двумя маленькими торчащими сосками и живот, то извивающийся позвоночник и нетронутую загаром попку, то бедрами и плечами искала прикосновения щекочущей травы или мокрых водорослей, выброшенных на берег волной. Я была абсолютно свободна, бесстыдна и целомудренна. В поисках сладостной близости с землей и водой, я принимала позы ящериц, змей и лягушек, становилась хищной муреной и гибким дельфином; я взлетала ночной птицей к небу и падала в море.

А потом я обречено возвращалась на застекленную веранду. Гий давно уже спал. Засыпала и я, глядя на звезды, а когда просыпалась, звезды все еще тихо светились: в низинке, где стоял дом, солнце из-за гор появлялось поздно.

Открытие себя, своей возможности становится страстной, литературно выражаясь, пылкой женщиной, стало моей тайной, как мне казалось, и я страшно удивилась, когда по возвращению в Москву, впервые услышала модное на тот момент выражение, повторенное потом на протяжении моей жизни десятки раз: «Ты потрясающе сексапильна». Сейчас сказали бы сексуальна, и любая женщина, девушка зардеется от радости, получив такой приятный «комплеман». Но тогда и в звучании слова, и в его содержании я чувствовала лишь вульгарную скабрезность. Кроме того, в словах ощущалась угроза на захват моей тайны, тайны моего тела, не открытой пока ни одним мужчиной. Приятели Георгия умудрялись чуть ли не поздравить его с проявлением моего нового образа. Умора! Ведь Гий к этому не имел никакого отношения-…

Лиза простояла на веранде, пока окончательно не промерзла, зато немного протрезвела. Слегка прихрамывая, она спустилась по высоким ступенькам, закрыла дверь на ключ и побрела на кухню снова заваривать кофе. По радио закончилась вставка классической музыки в ночную программу рока, и знакомый голос ведущего стал рассказывать о недавнем фестивале джаза в Новом Орлеане. Начались выступления местных оркестров, которых там сотни, названий не упомнишь. Но исполнение было отменным.

Сваренный кофе получился крепче обычного, не важно: ей все равно не заснуть. Она допишет письмо Племяшке. Она будет писать тоже в стиле джаза, ее рассказ будет не сентиментально – драматическим, но легким, ироничным, с приятными для чтения и восприятия импровизациями. Сейчас она это сделает, а новоорлеанские джазмены помогут ей не сбиться с ритма. Лиза чуть увеличила звук у приемника, вернулась к столу, плюхнулась в кресло и с упрямством, где сказывалось действие выпитого, схватила чистый лист и стала коряво выводить строчки. Как и раньше, она не старалась вспомнить, о чем уже писала Племяшке, не обращала внимания на нестыковки в логике и хронологии изложения, на то, что между фрагментами письма остаются лакуны.

Письмо. – Так я тебе все-таки расскажу, почему мы выехали из страны. При всей твой «продвинутости», как сейчас бы сказали, ты оставалась ребенком, многое тебе было непонятным, а другое не очень тебя интересовало. Кроме немаловажных повседневных проблем, где достать деньги и где купить продукты, оставались и наши душевные терзания по поводу вынужденного молчаливого согласия с двойной моралью, установленной государством. Впрочем, эмоциональный накал наших друзей и наших собственных рефлексий, угасал, достигнув определенной «температуры» нагрева, и выключался, как чайник на плите при точке кипения. Об этом столько уже написано…

Наш отъезд из страны ты тогда осудила, не приняла, как и твоя бабушка, мать Георгия, и долго держала обиду на нас. Со всем максимализмом юности ты обвинила меня в предательстве, конечно, не в государственно-политическом, но личностном смысле. Этим, возможно, и объясняется твое долгое нежелание общаться со мной. Сейчас, после стольких лет, я принимаю это обвинение. Теперь, Племяшка, я во многом каюсь и корю себя. А зачем я пишу тебе об этом? Наверное, я стараюсь оправдаться. Но согласись, что акт предательства может быть только осознанным и корыстным. А у меня не было корысти, а уж о том, что я предаю кого-то вообще и не думала. Вот только сейчас, спустя десятилетия, вдруг пришло запоздалое раскаяние. Перед бедной бабой Зиной, перед тобой, Племяшкой, перед своими друзьями, которых оставила в Москве, и которым никогда не писала. Даже своей лучшей подружке Таньке за все годы послала с оказией пару открыток к Новому году и все… А бабе Зине я написала из Австрии, но письмо вернулась. Больше я и не писала, а Зина умерла, так и не узнав, что ее обожаемый сын не только не стал жить в Израиле, но и не побывал там ни разу, даже в качестве туриста. А у тебя, Оленька, все же в конце концов сложилось, как мне кажется? Во всяком случае, судя по твоему социальному и профессиональному статусу. Конечно, у тебя было не самое безоблачное детство в связи с проблемами взрослых в твоем окружении.

Действительно, мать Ольги отправила дочь на житье к бабушке, потому что очень была занята обустройством своей личной жизни. Она очень хотела удачно выйти замуж. И пока Племяшка жила у бабушки и дядьки, мать дважды на некоторое время выходила замуж за советских граждан, но потом ей все-таки повезло. В конце концов, «княжна Мэри», которая и к сорока годам сохранила девичью красоту, уехала с мужем – датчанином в спокойную, уютную страну, и вскоре стала подданной Ее величества. Племяшка осталась в Москве, окончила психфак МГУ и быстро стала делать бизнес-карьеру в постперестроечные времена, пережив со всеми, уже без Гия и Лизы, путч, дефолт, полуголодное существование в 90-ых, тьму бандитизма, взрывы и т. д.

После стажировки в Англии (оплаченной матерью и ее датским мужем), Племяшка отлично натренировала разговорный английский. Вернувшись в Москву и разослав свое резюме в разные модные журналы, она практически отовсюду получила приглашение на личное собеседование, а после него и на работу. Она становилась известным психологом и стала очень востребована в быстро создаваемых компаниях, банках, страховых обществах с многочисленным персоналом. В качестве постоянной службы она выбрала должность ведущей колонки в набиравшем тиражи женском журнале. Раз в две недели появлялись ее статьи под рубрикой «Все об огурце», где под незатейливым овощем подразумевался мужчина во всех своих проявлениях. Вскоре она стала и ведущей ночной программы на одном из центральных каналов телевидения. Племяшка унаследовала от матери прекрасные внешние данные. Высокая, длинноногая, широкоплечая, с нежными ключицами и прямой спиной, белозубой улыбкой, пронзительными синими глазами, – ей позволительно было бы оставаться и дурочкой. При таких данных она все равно, как принято говорить, была бы обречена на успех. Но Племяшка была умна и начитана. Лиза с Гошкой были уверенны, что в определенной среде ей частенько приходилось «играть в поддавки», чтобы не показаться снобом.

Конечно, Племяшка знала, что Лиза давно рассталась с Георгием, теперь знала и то, что сейчас они снова, спустя годы и годы, встретились и живут вместе.

Не знала она только самого сейчас важного, что Гий смертельно болен. Об этом Георгий просил не говорить, чтобы заранее не тревожить мажорную барышню страшилками из жизни умирающего. «Придет время, тогда скажешь», – спокойно сказал Гошка и больше свою просьбу не повторял.

Из приемника полились прекрасные звуки Вивальди «Времена года» в исполнении Королевского Лондонского филармонического оркестра.

Забыв, что только что докурила сигарету, Лиза взялась за новую, налила себе коньяку, поскольку вино «Пиросмани» закончилось, отхлебнула и пошла к своему креслу, тихонечко напевая старую песню известного барда: «Под музыку Вивальди, Вивальди, Вивальди…»

Она села за стол, взглянула на оставленное письмо, и на глаза ей попались строчки о предательстве. И тут же память с коварной услужливостью подкинула еще один эпизод…

Оркестр, закончив «Весну», перешел к «Зиме». Тогда тоже была зима. Они жили в Канаде. Лиза уже давно получила вид на жительство и разрешение на работу. У Гошки оформление проходило с трудом, сроки все удлинялись, а ему как раз предложили интересную работу в Штатах. Ее получение зависело от скорости приобретения необходимых документов для выезда и трудоустройства. Все по известной американской формуле: надо было оказаться в нужном месте и в нужное время. Оформление документов было как-то связано с Лизой, то есть, с законной женой «просителя». Она должна была его сопровождать в какие-то учреждения. Но вызов все откладывали, и Лиза взяла, да уехала на Аляску. Туда отправлялась международная экспедиция, нужен был этнограф – искусствовед, желательно со знанием нескольких языков. За месяц со дня подачи своего резюме, Лиза перелопатила много литературы о жизни коренных народов Аляски, о географии истории, этнографии. Написала реферат, в основном компилирующий все прочитанное, сдала его и получила грант. Ее взяли, и она не хотела терять шанс. Группа состояла из 14 человек, из них три женщины.

Чистота белого снега, казалось, распространялась и на всю компанию, оставляя у каждого ощущение, что он тоже «белый и пушистый», а измены оставленным в городах мужьям и женам, здесь были не в счет. К тому же эти нынешние умные исследователи Аляски в молодости были приобщены в той или иной степени к движению хиппи. Они смотрели на связи, посторонние от супружеских, легко и просто. Все любили всех, и любая могла зайти в палатку к любому, лечь с ним, остаться на ночь и никого это не удивляло и не смущало.

Вернувшись, Лиза испытала что-то вроде депрессии, но вовсе не из-за любовных связей. Ее мучила тоска по сверкающему льду, чистому снегу, обжигающему воздуху. Огни большого города, звуки, краски, реклама, голоса на улицах и в барах казались вульгарными, безвкусными. Сейчас бы она поняла своего старого московского приятеля, который, напившись, каждый раз скорбел о безвозвратно потерянной Аляске. Все над ним смеялись, считая его чудаком: нашел, о чем жалеть.

Гошка успокаивал ее, как мог, пытался развлечь и вообще был очень обеспокоен ее состоянием. А ведь он за время ее отсутствия потерял шанс получить хорошую работу.

– Почему же только сейчас я вдруг почувствовала что-то типа раскаяния? Вот что значит препарировать память. Это занятие может принести неутешительные и нелепые результаты. Еще не хватало покаяться в измене мужу, с которым рассталась почти 20 лет назад. Да я даже не могу припомнить ни одного лица, ни имени людей из той группы на Аляске. В памяти только победоносно сверкающий всюду белый снег.

«Поздно пить боржоми, когда почки отвалились», – со злой иронией выговорила Лиза дурацкую поговорочку, оставшуюся с московских посиделок. Решительно тряхнув головой, она вылила в бокал последние капли коньяка из небольшой сувенирной бутылки. – У Гошки все же устроилось в конце концов. Мы вместе уехали в Штаты. Мы считались хорошей семейной парой. И нам действительно было интересно вместе. Было бы еще лучше, если бы не его любовные притязания. «Если бы, да кабы…,» – совсем как деревенская баба вздохнула Лиза, намечая, какую следующую коллекционную бутылку открыть.

Лиза ни разу не пожалела о том, что ушла, умчалась от своего мужа. Да, Гошка любил ее. Но его обожание, его любовь, постоянное физическое хотение давили на нее, ущемляя, как ей казалось, ее личностную свободу, вызывали такие приступы раздражения и даже истерики, что потом она была противна самой себе. А потому злилась еще больше. А главное, она сама тогда еще жаждала любить, а он все повторял, что его любви хватит на двоих. Когда они расстались, Лиза почувствовала почти забытую радость и легкость бытия, подъем творческих и душевных сил и такое ощущение свободы, которое она испытывала, пожалуй, только в детстве на каникулах. Лиза убежала, не оглядываясь, очень редко вспоминала о Георгии, а если встречала, случайно и ненадолго, никогда не стремилась возобновить отношений. Она с огромным удовольствием пустилась в самостоятельное плавание, где давным – давно и пребывала. До весны прошлого года. Оказалось, что сумасбродные ветры, которые столько лет дули ей в паруса и уводили ее, как она была уверена, все дальше от Георгия, лишь приближали ее к нему. Вот уж, действительно, неисповедимы пути Господни.

После расставания какое-то время Гошка пытался восстановить отношения с Лизой, хотя бы в рамках совместного ужина, похода в театр, прогулки, но Лиза решительно отвергла эти варианты.

«Уходя – уходи», – напомнила она известный постулат, которого придерживалась всегда и со всеми, а не только при расставании с мужем.

Спустя лет пять они случайно встретились.

Удачное получение паспорта с канадским гражданством позволяло ей без особых визовых проблем менять города и страны. И она, перелетев океан, моталась по центральной Европе, выбрав в конце концов для пребывания Швецию. В то время здесь было райское место для иностранцев. Толерантные шведы, воспитанные на своей широко-демократичной конституции, предоставляли практически всем иностранцам возможность бесплатно учить свой язык, а многих эмигрантов обеспечивали еще и социальным жильем, выдавали ежемесячное пособие по безработице, которого вполне хватало на пропитание.

Прилетев в Орладно, аэропорт Стокгольма, Лиза неожиданно увидела Гошку. Она сразу поняла, что не стоит беспокоиться необходимостью долгого общения. Каждый был связан своим собственным расписанием, маршрутом и не мог задерживаться на этом случайном «перекрестке». Гошка делал пересадку для вылета в Нью-Йорк, а Лиза, наоборот, прилетела в Швецию, чтобы обосноваться здесь на длительный срок. Они находились в одном месте, в здании аэропорта, но в коридорах, разделенных прозрачным и непреодолимым барьером: он двигался в зал для транзитных пассажиров, а она, пройдя пограничный контроль, уже вступала на территорию королевства.

Гий не один раз говорил ей, что он на расстоянии до километра физически ощущает ее присутствие. В подтверждение тому,

Он, в самом деле, заметил Лизу среди спешащей толпы и стал барабанить в стеклянную перегородку. Они стояли напротив друг друга, обтекаемые потоком людей, пытаясь мимикой и жестами сказать, что все здорово, все в порядке, изобразить радость встречи и обещание писать и звонить. Это была скорее шутка. Ведь никто из них двоих никогда не знал точно, где каждый окажется через месяц – два, а тем более год. Но тогда Лизе удалось дать понять, что постарается задержаться здесь, в Швеции.

И она задержалась. Довольно быстро освоив нетрудный шведский язык на курсах при Стокгольмском университете, она подружилась с преподавателем – Ларсом. Этот швед, не в пример большинству соотечественников, обладал каким-то космополитическим чувством юмора, возможно благодаря тому, что ему ежедневно приходилось общаться с представителями самых разных народов. Как-то за кофе Лиза рассказала ему несколько анекдотов, старых, вывезенных ею еще из Союза, но вполне остроумных и не потерявших своей актуальности. Ларс ржал как конь, остался очень доволен и пригласил Лизу на вечеринку. Так она попала в круг стокгольмской богемы, где и познакомилась с Чарли, молодым успешным фотографом. Лиза подозревала, что на самом деле его звали Свен или Туре, но в силу своего англофильства, он выбрал для жития имя Чарли. Одевался он исключительно в английских магазинах Стокгольма или специально выезжал в Лондон для полной экипировки. Сам он объяснял свои довольно частые поездки туда желанием подышать туманным воздухом Темзы и окунуться в среду языка. Он и правда, блестяще знал английский и постоянно ввертывал в родную шведскую речь английские идиомы. В первый же вечер после пива и танцев, он сказал, что хочет с ней «делать секс» и пригласил к себе. Нравы тогда в Швеции были свободными и необременительными, хотя слухи о скабрезностях в так называемой шведской семье, оказались более чем преувеличены. Нет, семья в Швеции, особенно если были дети, считалась, как и положено в протестантской стране, важной основой государства. После первой ночи Лиза перебралась к нему и некоторое время жила с ним, жила у него.

– С чего угораздило этого сноба влюбиться в меня, до сих пор не пойму, – подумала Лиза, снова потянувшись за сигаретой и привычно, как остывший чай, отхлебнула коньяк уже из новой бутылки.

Продолжалась связь с Чарли недолго. Уже с первой совместной ночи ее стал раздражать, потом все больше, вопрос, который швед неизменно задавал ей в постели: «А ю реди?» – «Ты готова?».

Подобная деталь, какая-то мелочь любовных отношений, неважная для других, не редко становились для нее основной причиной в принятии радикальных решений в плане дальнейшего сосуществования. Общение могло прекратиться, едва начавшись, только из-за того, например, что партнер некрасиво и суетно раздевается, или наоборот, полный желания, не забывает, однако, аккуратно развешивать одежду, или надоедает излишней говорливостью, или вдруг начинает смущенно подхихикивать.

Швед стал доставать ее своей влюбленностью не хуже Гошки в свое время, и Лиза поняла, что пора «линять». Окончательное решение пришло, когда в минуту особой близости Чарли старомодно предложил ей руку и сердце на всю оставшуюся жизнь. И она ушла, как и в других случаях, без утомительных выяснений отношений, не дав возможности задать вопросы, на которые у нее не нашлось бы вразумительных ответов. Просто однажды рано утром она выпрыгнула из совместной кровати, не разбудив беднягу Чарли, закрыла за собой дверь, не оставив никакой записки, не позвонив и резко отклонив просьбы объясниться, когда он позвонил сам.

Был еще подобный случай. Уже в Италии. Два сезона Лиза работала стендистом на международных выставках в Милане и Болонье. Как-то после заключения выгодного контракта по поставкам текстиля из тосканского Прато, участники сделки были приглашены на ужин. Застолье проходило на яхте, стоящей на приколе в Ливорно на Лигурийском побережье. Франческо, хозяин яхты, был местным плейбоем, знатоком еды и напитков. Сыры были изысканными, питье в изобилии. Уставшие после работы, расслабленные успешным завершением дел, бизнесмены быстро захмелели. И пошло веселье. Лиза не помнила, каким образом, и почему к рассвету она очутилась в объятьях Франческо. Спустя минуты после взаимного оргазма он встал с кровати, принял позу футболиста при пенальти, кокетливо прикрыл двумя руками пах и сказал, игриво пританцовывая и гримасничая: «Прости, мамочка, я очень хочу сделать пи-пи. Можно я выйду?». Наверное, он был уверен, что это смешно и остроумно, а Лиза, кивнув головой, улыбнулась, точно зная, что наутро уйдет от него. И она ушла. Позже от общего знакомого она услышала, что Франческо неожиданно заинтересовался русской литературой, классикой и вскоре даже прослыл в своем кругу знатоком загадочной русской души.

Из соседней комнаты послышался натуженный кашель, переходящий сначала в хрип, потом в прерывистые, пропадающие, едва уловимые вдохи. Лиза рванулась к Гошку. Приподняла подушку, поднесла ко рту аппарат, типа ингалятора, помогающий восстановить дыхание, сделала укол. Потом присела рядом на стул и ждала, пока приступ пройдет. Внезапно Гошка открыл глаза и сказал почти нормальным голосом: «Знаешь, мне приснился сон. Я давно уже не вижу снов. А сейчас вдруг такой сон. Яркий, солнечный. И я вспомнил, знаешь что?» – «Знаю, – тут же откликнулась Лиза. – Ты вспомнил нашу встречу в Риме, в Пантеоне.» – «Как ты догадалась?» – изумился Гошка и попытался остановить снова рвущийся кашель. «Потому что я как раз сейчас сидела и тоже об Италии вспоминала», – ответила Лиза, подняв подушку еще выше, чтобы облегчить откашливание. «О нашей встрече?»– спросил Гошка, и в глазах его была почти мольба о святой лжи. – «Да, о нашей встрече», – соврала Лиза, немедля ни секунды.

«Знаешь, что я тогда загадал? Чтобы в самую последнюю минуту ты была со мной. Видишь, все исполняется. А у тебя?». Гошка замолчал, видимо ожидая ответа. Но его не было. «Ну ладно, если это – секрет, не говори», – сказал он и снова закрыл глаза, затих, исчерпав силы. Лиза осталась сидеть на кончике дивана.

Ну да, они действительно встретились тогда в Римском Пантеоне. Это была вторая встреча с Гошкой после Стокгольма, когда прошло еще лет шесть – семь.

Оба были на экскурсии, Лиза, гид – переводчик, вела ее для аргентинской группы, а Георгий в качестве туриста почему-то был в составе японцев и слушал байки местного чичероне тараторившем на английском с неистребимым итальянским акцентом.

Лиза искренне обрадовалась встрече, но как только услышала: «Рыжий, как же я соскучился по тебе. Ты такая солнечная, красивая», – к ней сразу вернулось ее обычное раздражение и досада. А Георгий, не замечая этого, еще и прибавил: «Я люблю тебя. Не помню, говорил ли я тебе это когда – ни будь?».

Пользуясь удобным предлогом – ее ждала группа туристов, она прервала объяснения, на ходу кинув: «Ладно, пока. Будь здоров. До новых встреч».

Внезапно пошел дождь, и туристы стали сбиваться у портика Пантеона между колоннами. Совсем рядом Лиза вдруг снова услышала знакомый голос.

«Идет дождь», – проговорил Гошка, констатируя вполне заметный факт.

Через минут десять вновь брызнуло яркое солнце, и все ринулись к центру Пантеона, чтобы занять место в середине огромного круга под открытым куполом и, следуя обычаю, загадать желание, подставив головы под благословенный поток золотых лучей, льющихся сверху.

И вот сейчас, перед своим уходом в космическое небытие, Гий сказал, что его желание, загаданное много лет назад в римском Пантеоне, исполняется.

Она не ответила Гошке на его вопрос, потому что или забыла, о чем тогда загадала, или, что вероятнее, вообще ничего не загадывала. Ведь только за один туристический сезон ей приходилось бывать на этом объекте десятки раз. А возможно и потому, что к тому времени она давно уже пережила свои желанья, во всяком случае, имеющие некий глубинный смысл.

Она просто жила и наслаждалась самим процессом жития, свободой, в том числе, и от желаний. Она очень ценила достигнутую гармонию своего «модуса вивенди» и не испытывала особых комплексов по поводу его несоответствия общепринятым стандартам.

Но здесь и сейчас, в этом пространстве и времени странного жития с нелюбимым мужем, с человеком, у изголовья которого стояла черная тень с косой, у Лизы, кроме вполне понятного сострадания, нарастало неосознанное беспокойство, относящееся уже к себе самой. Ей все чаще приходила в голову мысль, что она пропустила в жизни что-то важное, не сотворила чего-то стоящего, начиная с классического постулата о необходимости посадить хотя бы одно дерево и вырастить сына. Спасительная в других случаях самоирония не помогала, душевное смятение не проходило. Более того, у нее появилось и стало нарастать еще и чувство вины, тоже не испытанное раньше, вины за свою нелюбовь к человеку, который позвал ее побыть с ним последнее отпущенное ему на земле время. Что делать, если ей так и не удалось пересилить себя и сказать, что она любит его, хотя обман здесь был бы вполне оправдан и даже необходим? Иногда она спрашивала себя, понадобится ли ей самой кто-нибудь в момент ухода? Она хотела думать, что нет.

Как хорошо, что некого винить.\ Как хорошо, что ты никем не связан.\ Как хорошо, что до смерти любить тебя никто на свете не обязан.\ Как хорошо, что никогда во тьму ничья рука тебя не провожала, \ Как хорошо на свете одному идти пешком с шумящего вокзала.\

Когда-то прочитанные строчки раннего Бродского врезались в память и легко пришли на помощь.

– Нет, нет. Надо уходить тихо, как бродячие собаки, которые незаметно куда-то забираются подальше от людей и своих соплеменников и умирают, – размышляла Лиза.

Как тот щенок, которого Племяшка однажды принесла в дом, грязного, блохастого заморыша. Баба Зина подняла крик ужаса, но ее уговорили оставить собачонку. Щену постелили свернутое в несколько раз старое байковое одеяло, отдали в полное распоряжение пару тапок, чтобы грыз в свое удовольствие, кормили до сыты, а он, наевшись, выспавшись и поиграв с тапками, начинал скулить. Несмотря на ежедневный и малоприятный скулеж, он стал общим любимцем, хотя было обидно и непонятно, почему он все время жалобно подвывает. Лиза с Племяшкой пошли к ветеринару, он сказал, что щен вполне здоров, но тот продолжал выть, доводя Зину до нервного срыва.

А потом щенок вообще убежал, даже имя не успели придумать. Его разыскивали, Племяшка рыдала и вывешивала объявления на всех столбах, но тот так и не нашелся.

– Бродяжке нужна была свобода. И свобода не для, а от сытой жизни, мягкого комфорта, постоянной близости людей. «Свобода от любви», – произнесла Лиза вслух, как бы подводя итог своим размышлениям.

Она давно перестала писать. Откинувшись на спинку кресла, Лиза сидела, не двигаясь, боясь потерять только что промелькнувший ответ на важный вопрос. Она хотела додумать то, что сейчас ей пришло в голову.

– Этот маленький щен убежал, испугавшись слишком тесной привязанности, не желая ее, восстал против воспитанной тысячелетней привычки совместного проживания с человеком. Тогда и я тоже, как этот пес, но вполне сознательно, бежала от любви, привязанностей и прочих «глупостей», как я называла все, что связано с замужеством, семейными отношениями, устоявшимся бытом в кругу родни.

Из приемника успокаивающе неслись звуки симфоджаза оркестра Рея Конева, тоже полузабытого современными меломанами. На столе лежали разбросанные листочки с обрывками письма. Их, этих листочков, накопилось уже много, и ни один не был закончен.

Лиза схватила ручку и стала быстро писать, торопясь, предугадывая, что это занятие все более становится ей в тягость, и скоро она бросит его окончательно.

Письмо. – Вот, что пришло мне в голову, послушай, Племяшка моя умная. Вероятно, максимализм (или нигилизм, что суть одно и то же), как прерогатива молодости, слишком затянулся у меня. Не знаю, происходит ли это от эстетства, от перезрелого чувства юмора или привычки постоянно подтрунивать, иронизировать над всем и всеми, над собой, тоже. Меня и до сих пор смешит слишком серьезное, важное отношение к самому себе. Не могу без смеха смотреть и слушать, как едва пропевшая безголосая «звезда» эстрады, начинает давать интервью, рассуждая серьезно, без тени юмора о своем творчестве, гастролях, всепоглощающей работе над новым гениальным клипом. Однако я хорошо понимаю, что постоянная самоирония может быть разрушительной. Наблюдать, посмеиваясь, за собой как бы со стороны, выводить в ироничную форму все движения души, – наверное, большая ошибка, которая приводит к нелепостям, диктует поступки, последствия которых сказываются на всей жизни.

И приводят к дисгармонии ужасной, в которой я сейчас и нахожусь.

На этой строчке Лиза снова отбросила ручку и сидела, вглядываясь, по привычке, в давно изученную картину на стене. В причудливой рамке там гордо восседала на коне в роскошном платье с пеной кружев, «севильяна», – участница торжественной процессии, грандиозной «фиесты», которая ежегодно весной проходит в Севилье. Лиза так долго смотрела, не отводя глаз на картину, что отдельные ее детали – роза в черных волосах всадницы, загорелое с румянцем лицо девушки, воланы белого в синий горох платья, грива лошади, украшенная золотой гирляндой, – все превратилось в одно бесформенное бело-коричневое пятно.

Не для письма. – Представь, Оленька, я почти четверть века мотаюсь по миру, меняю города, страны, друзей. Мне скучно на одном месте. Наверное, потому что во мне бродит ген бродяжничества, позаимствованный от смешанных кровей древних иудеев, арабов, кочевых татарско-монгольских племен, прочих представителей скифско-сарматской культуры, как назывались они в школьных учебниках. Последнее время меня часто занимает вопрос, наивный, вероятно. Я спрашиваю, как могло случиться, что на протяжении тысячи лет, продираясь сквозь сотни катаклизм природных и общественных, мои пращуры выживали, жили, рожали детей, чтоб и я родилась тоже? Это ведь ужас, как ответственно – жить, сознавая, что за тобой протянулась безумная по напряженности борьба за существование. Кажется, я не справилась с этой ответственностью, потому что ничего значительного в жизни не сделала. Порхала легко и беззаботно, занимаясь только тем, что интересовало именно в данный момент. А уже в следующий, перелетала к другому занятию, в другую страну, город, к новым друзьям, связям.

«Глотатели широт, /Что каждую зарю справляют новоселье. / И даже в смертный час еще твердят: – вперед!.. Да здравствуют пловцы, плывущие, чтоб плыть!». -Цитаты, афоризмы великих выручают. И этот призыв я восприняла как личное обращение, не один раз с бравадой повторяла строчки Бодлера, оправдывая свои сумасбродные скитания.

Движение к цели меня привлекало больше, нежели сама цель. Впрочем, чаще всего конкретной цели, различимой, осмысленной вовсе не существовало. Просто мне нравилось жить. Но вот к старости и меня догнали стародавние страдания великоросса о смысле жизни несмотря на то, что в моих венах, насколько я знаю, течет совсем немного крови древлян, вятичей, других славянских племен. Тогда остается считать, что слишком углубленно нам преподавали литературу и слишком дотошные учителя были у нас. А мое томление души не более чем литературная реминисценция. Достоевский если не генетически, то на сознательно – подсознательном уровне крепко засел в каждом из нашего поколения. Ох, как же я не люблю эти рефлексии, ни у себя, ни у других. Пыталась избавиться, но все равно достает «достоевщина», пардон, получилась тавтология.

Наверняка, в кривых корнях моего генеалогического древа оказались цыгане. Моя двоюродная тетушка предпочитала называть их ассирийцами. Пять веков живут они здесь, на этой земле. Были, были цыгане в роду, точно. Недаром же меня все время тянуло в Андалузию, а ритмы фламенко будоражат сильнее вина. Вот так, Племяшка, не виновата я, не виновата. Все гены вредные, они, которые заставляли меня кружить по белу свету.

Погрузившись в раздумья, Лиза не заметила, как в комнату вошел Гошка. Она вздрогнула, почувствовав на своих плечах прикосновение его рук. Он успел поцеловать ее в затылок до того, как она резко повернулась, встала и с беспокойством спросила:

– Что случилось? Ты почему встал? Ты бы позвал…, я сразу бы пришла. Прости, я что-то глубоко нырнула в воспоминания.

– Ничего, Рыжая моя Лиса, ничего страшного не случилось, не волнуйся. Наоборот, у меня к тебе предложение. Давай, вызовем такси, проедемся по побережью, выпьем где-нибудь вина, поедим рыбки жареной, той, что ты любишь. Как они называются, эти мелкие рыбешки, все время забываю?

– Бокеронес, мелкая салака. А ты выдержишь?

– Ну, сколько смогу, проедем. А нет, так вернемся, правда? А то ты у меня светская дама, а здесь даже платье ни разу не надела. Давай, чисть перышки, собирайся.

Лиза взялась за телефон, чтобы вызвать такси, спросила: «Так куда едем, что сказать?»

– Да можно хоть тут, поблизости. Вон, на рекламе, Дон Карлос все зазывает паэлью попробовать. Я думаю, от нашего дома прямо по трассе, километра два, не больше. Указатель должен быть. Наверняка старина Карлос позаботился об этом.

Лиза быстро переоделась, натянув узкое темно-зеленое платье, чуть ли не единственное в ее гардеробе, состоявшем в основном из брюк, юбок и кофточек. Платье известной итальянской марки было куплено бог весть когда, но все еще оставалось классически-модным. Гошка смотрел на нее с восхищением и потребовал для него тоже достать из шкафов что-нибудь «адекватное».

Дорога шла вдоль моря, но значительно выше. Разделенное бетонной оградой, оно подавало сигналы своего близкого присутствия рокотом волн. Как Лиза и предполагала, в ответ на просьбу водителю остановиться у «Дон Карлоса», испанец начал убеждать их поехать в другое место, где готовят настоящую паэлью, домашнюю, а не для случайных посетителей как там, у Карлоса. Лиза сказала «вале, бамос» – «ладно, поехали», и они мчались еще не менее 10 километров, пока не остановились у длинного ветхого с вида сооружения, похожего на барак. Две лампочки освещали вход, а на столбе посредине двора висел фонарь. На деревянной доске в форме стрелки, указывающей въезд на парковку, желтой масляной краской было выведено «Бьенвенидос» – Добро пожаловать. Название самого заведения «Ла Парада»– «Остановка» значилось только на двери. Водитель заглушил мотор и прошел вместе с Лизой и Георгием внутрь.

Зал был пуст, а за единственным накрытым столиком сидели, видимо, сами хозяева ресторанчика. И сразу стало понятно, что водитель – их родственник или близкий друг, потому что при его появлении все сидевшие за столом встали, заулыбались, радостно и громко приветствуя знакомого. Из-за занавески, отделяющей жилую часть «барака» от кухни и ресторана, вышла молодая женщина, с который водитель расцеловался уже вполне по – семейному. Маленькая хитрость андалузца – привезти гостей, редких в это время, в забегаловку, чтобы поднять немного малый бизнес, была вполне простительна. Водитель быстро сказал что-то хозяйке, и та с вежливо-доброжелательной улыбкой пригласила иностранцев занять любой столик, мгновенно поставив на него кувшин с вином.

А паэлья, оказалась, в самом деле, изумительной, даже Гошка, у которого, кажется, давно пропал аппетит, съел почти полтарелки. Они сидели, допивая вино, перебрасываясь время от времени ничего не значащими фразами, пока Лиза, повернувшись к стойке бара, не увидела высоко, почти под потолком, цветную фотографию весьма почитаемого в Испании «божьего человека», как сказали бы на Руси, брата Раймундо. Он, жертвенно улыбаясь, держал обе руки вверх, показывая свои знаменитые кровоточащие стигматы. Лиза и раньше видела картинки с изображением этого монаха, но в тот вечер она надолго «застряла» на его взгляде и поднятых, как будто с призывом, руках. Наверное, она пропустила какой-то вопрос Гошки, потому что ему пришлось дотронуться до ее плеч, чуть встряхнуть их, чтобы повторить: «Эй, Лиса, ты на что так загляделась? Поделись».

Лиза кивнула в сторону фотографии с блаженным Раймундо. Гошка перевел взгляд на фотографию, потом на Лизу и стал ждать объяснений.

– Официально католическая церковь его как бы не признает, но народ верит, и когда он останавливается там и сям в своих турне, тысячная толпа собирается, – начала Лиза.

– И что, у него всегда готовы к показу руки с кровавыми ранами? Жуть какая-то средневековая.

– Не только руки, но и ноги, иногда кровь выступает и на лбу, там, где у Христа был надвинут терновый венец.

– Я бы на месте Папы римского запретил бы такие демонстрации. Неужели никто не проверял подлинность?

– Проверяли. Кровь подлинная, и он не царапает себе руки гвоздем, спрятавшись под одеяло. Это доказали даже самые ярые скептики – журналисты. Но дело даже не в этом…

Гошка слушал ее внимательно, стараясь сдерживать постоянно рвущийся кашель. Лиза замолчала и с тревогой смотрела на него. А он налил себе вина, показал жестом Лизе «продолжай, я тебя слушаю».

– Я вот думала о его вере, нет, не в Христа – Спасителя, а веру в себя, свои собственные возможности, – продолжала Лиза. – Пусть даже этот брат Раймундо сначала и придумал, что ему был знак свыше, знаменье. Но он принял его, серьезно поверил в свое предназначение на земле, поверил в то, что способен его выполнить. У него не с детства эти знаки пошли, я читала его «житие», а когда ему стукнуло лет 30. Работал он автомехаником…

Гошка перебил ее: «…и стало ему и скучно, и тоскливо в своей мастерской. Жизнь проходит, а он все ремонтирует машины, меняет карданные валы и починяет „примуса“.

Гошка засмеялся, и кашель, ожидавший как бы удобного случая, прорвался, наконец, со всей изощренной силой, исказил его лицо, полосонул болью под ребра, сдавил горло, стиснул дыхание. Лиза выхватила из сумочки ингалятор и подставила его к синеющим губам больного.

Сидевшие за столом хозяева, водитель и молодая женщина притихли и обернулись, сочувственно глядя на гостей. Водитель встал, посмотрел на Лизу. Та поняла молчаливый вопрос, кивнула. Водитель направился к двери.

– Все, отдышишься и сразу поедем, – решительно сказала Лиза, жестом позвала хозяйку, расплатилась и встала. Хозяин тоже подошел к их столику и помог Лизе довести Гошку до машины.

Они доехали быстро. Гошка дремал. Водитель, зная, что с автострады до их дома идет крутой подъем, несмотря на темень, подъехал к самым дверям, открыл дверцу и предложил помощь. Гошка отказался. Зато едва переступив порог, он рухнул в кресло, вытянул ноги и с облегчением вздохнул: „Как хорошо дома“.

Лиза приготовила питье, ампулу для укола, налила стакан воды, выжила туда лимон и отвела Гошку в спальню.

Сделав все необходимое, Лиза осталась сидеть рядом. Георгий лежал с закрытыми глазами, но было не понятно, заснул он или нет. Вдруг он спросил, не открывая глаз:

– Ну, так что тебя поразило в этом дядечке, мошеннике, на мой взгляд?

Лиза включилась в разговор, как будто ее рассказ о „блаженном“ был не два часа назад, а только что.

– Гий, ну как ты не понимаешь? Не важно, мошенник он или нет. Он прав, по существу. Он нашел свое дело на земле, и он счастлив. Вот что самое важное. Я последнее время думаю, знаешь над чем? Будешь хмыкать, не расскажу…

– Не буду, колись.

– Вообще-то, есть над чем посмеяться. Старая тетка вдруг задумалась, зачем она на свет родилась.

– Лиса, Лиса моя Рыжая, на тебя вроде совсем не похоже, размышлять на такие темы.

– Ну да, я тоже надеялась, что меня не достанут эти вопросики, а вот на тебе, не только достали, но и душат прямо. Должна ли я была что-то сделать в жизни? Может, мне какие-то знаки давались, а я их не поняла, не заметила? Ведь кто-то свыше может быть, на меня рассчитывал? Каждый человек для чего-то ведь родился, не просто так.

Гошка молчал. Лиза, уверенная, теперь уверенная, что он заснул, стала приподниматься с дивана, но снова села, услышав его хриплый шепот.

– Я-то знаю, зачем родился.

– Конечно, знаешь, не сомневаюсь. Ты – первоклассный специалист, профи, столько сотворил, медали какие-то хапал горстями, включен в энциклопедию, – проговорила Лиза.

– Да все эти звания, награды и почетные записи это, как баба Зина сказала бы „говна – пирога“– улыбнулся Гошка, хотел добавить еще что-то пренебрежительно-ироничное, но появились признаки надвигающегося удушья, и он поспешно закончил:

– Мое назначение было – любить тебя, моя Рыжая Лиса.

Гошка втянул, как мог и сколько мог, воздуха и уже еле слышно добавил:

– И мне вполне этого хватит на всю оставшуюся жизнь.

Эта поездка оказалась их последней. Больше вместе они никуда не выезжали, а Гошка и не выходил из дома. Он с большим трудом преодолевал даже малое расстояние от своей комнаты до кухни и ванной и давно не мог подняться на верхнюю веранду. День за днем ему становилось хуже.

Лиза боялась пропустить его последний миг и подкрепляла свою бессонницу еще большими дозами кофе и коньяка. И снова взялась по ночам заполнять листок за листком, писать бесконечное письмо, зная точно, что никогда его не отправит. Она часто останавливалась и уже не удивлялась приобретенной привычке говорить вслух, бормотать шепотом в ночной тиши, продолжать письмо, не прикоснувшись к ручке. Ее совершенно не заботило, записала ли она что-то, или это так и останется сказанным только самой себе.

– Да, Племяшка, быть однолюбом, как твой Гий, – это, конечно, не каждому дано. Любовь земная – это как дар Божий, кому дан, а кого и мимо прошел. И дается, как любой дар, один на миллион. Есть лишь малый круг избранных, приобщенных. Я не из их числа, к сожалению. Можно, конечно, говорить себе в утешенье, что столько людей живет и вовсе не считает, что любовь есть нечто необходимое. Не ищут ее, а потому и не обрящут. А может быть, дело в том, что те, кто не любит себя, не умеет любить и других? Для меня, например, самым непонятным библейским постулатом остался призыв возлюбить ближнего как самого себя, полагая само собой разумеющимся, что человек себя любит. А если нет? Ты не задумывалась, умная моя Племяшка, что именно нелюбовью к себе самому можно было бы объяснить нашу российскую, вернее сказать, национально-русскую общественную и семейную несуразицу, часто злобность и жестокость по отношению друг к другу, соседям, членам семьи, родным и даже к собственным детям?

Лиза резко поднялась из-за стола, прошлась по комнате, в кухне плеснула коньяку в чашку с кофе и вернулась к столу. С какой – то злой решимостью она продолжала свое „ауто-да фе“.

– Так вот, годам к 40 я окончательно поняла, что не умею любить. А многочисленные влюбленности, интимные связи, все эти страсти-мордасти, не в счет. Какое-время я надеялась, старалась, я учила уроки любви, пафосно выражаясь. Помнишь, школьную классику: „Я, Марьиванна“, учил, учил, но не выучил». Замечательная особенность русского языка – наличие совершенного и несовершенного вида. Так вот у меня не свершилось, не совершилось. И я как-то подумала, глядя на тебя в экран, а вдруг и у тебя тоже? Стараюсь понять это. И все кажется мне, что сквозь твой плотный глянец просвечивает тоска по большой любви, такой огромной, чтобы захватила тебя всю, скрутила, перетряхнула до основания, до самозабвения. Любовь как очищение, как некий катарсис. Не случилось? И у меня тоже, но у меня «уже», а у тебя, слава Богу, «еще». Так что, не теряй надежду. Главное, не заигрывайся, а то игра, становясь на время более привлекательной, чем реальность, войдет в привычку настолько, что станет твоей натурой. Говорю тебе как эксперт по играм. Видишь, какая я стала умной-разумной. Даже советы даю, чего сроду не делала, концептуально, как сказал бы Гий.

Лиза закружила по комнате, почувствовав, как опять в душе возникла тревога, внезапно, остро, как бывает «прострел» в пояснице или коленном суставе. Она подошла к приемнику, прислушалась, чуть подправила «волну», на которой незабвенный Сачмо молил «Летс май пипл го», прошла в комнату к Георгию. Он спал на спине, вытянув руки поверх пледа вдоль своего длинного худого тела. И она снова удивилась, как болезнь, съедающая его изнутри, издевательски продолжает изображать на лице умиротворенность, проявлять в облике юношеские черты, как бы очищая человека перед концом, преображая его, готовя к встрече там, на небесах.

Лиза вернулась к столу, постояла, разглядывая очередное незаконченное письмо. Взяла ручку и сначала медленно и без нажима стала водить острием по бумаге. Потом ее движения стали все быстрей и быстрей. Она брала листочки один за другим и протыкала каждый насквозь с каким-то злым и яростным удовольствием. Затем тоже быстро, торопясь, как будто боялась передумать, собрала все разбросанные листки своего нескончаемого письма, смяла их, перекрутила и выкинула всю охапку в плетеную корзину, стоявшую рядом, добродушно открыв соломенный «рот». Корзина сразу наполнилась до верха. Лиза схватила ее, взяла спички, вышла на террасу и стала запихивать в печку смятые листы, плеснула на гору бумаг жидкость для розжига, поднесла горящую спичку. Вспыхнувший огонь стал азартно и весело перебегать по бумажным страничкам, сотворив над ними яркое пламя, потом устроил настоящий костер, но вскоре, не получая пищи, обиженно затих в горячем пепле. Лиза постояла, внимательно глядя на последние голубые искры, следя, чтобы ни одна не вылетела из печки наружу, положила сверху железную заслонку и вернулась в дом.

Она растянула губы в кривой улыбке, взглянув на пустой стол, освобожденный, наконец, от вороха бумаг, которые в полутемной комнате по ночам назойливо высвечивались белым, не давая о себе забыть.

Из приемника с хрустальной чистотой умиротворенно звучала труба Майкла Дейвиса. Дослушав «Полуденный сон фавна», Лиза прошла на кухню за спасительным коньяком, но очередная бутылка снова была пуста, и она открыла шкафчик, где стояла поредевшая коллекция Гошки, чтобы открыть новую. Взяла, что первое попалось на глаза и под руку. Сувенирная бутылочка с кубинским ромом была сделана по форме «Острова свободы», которая, как известно, напоминает крокодила. В хвост «крокодила» был вставлен портрет Хосе Марти, на саму тушу – портрет Команданте Фиделя, а в пасти развевался кубинский флаг. Назывался ром «Бенсеремос» – Мы победим. «Хорошее название для рома», – сказал Лиза, вылила сразу все содержимое бутылочки в бокал. Он заполнился лишь наполовину: бутылочка оказалась действительно, сувенирной, не для настоящего пития.

Она накинула вязаную шаль, сунула в карман юбки сигареты и зажигалку, взяла бокал и стала подниматься на верхнюю веранду. Ее слегка пошатывало, и она с трудом преодолевала узкую и крутую лестницу. Забыв, что закрыла дверь на ключ на прошлой неделе, когда был дождь, она рванула ее так, что задребезжали стекла, угрожая разбудить соседей.

Вышла, и сразу ее пронзил такой дивный солено – йодистый запах моря, что расхотелось курить. Она стояла, попивая обжигающий кубинский ром, и смотрела в ночь. Моря не было видно, но его присутствие, как всегда, угадывалось по мощному дыханию, иногда коротким судорожным всхлипам или наоборот, протяжному и глубокому рокоту волн.

Лиза стояла и смотрела в ночное небо, покрытое темными облаками. Они взволнованно и торопливо бежали куда-то, но перед тем, как исчезнуть, успевали изобразить самые немыслимые фантастические фигуры, стремились захватить соседнее облако, растворить его в себе, сделать частью собственных скульптурных фантазий. Вот громадный медведь с вытянутыми лапами, разинув пасть, грозно и быстро надвигался на толстую длинную змею. Слившись в единое целое, они стали мощной гориллой, которая, стоя на задних лапах, старалась передними зацепиться за хвост двухголового свирепого тигра. Тигр, хоть и о двух головах, не заметил угрозы и поплатился, рассыпавшись на стаю птиц с клювами – крючками. Кто-то невидимый гикнул-свистнул, и стая собралась вместе, легко проглотив все движущиеся рядом фигуры. Тут же, на какое-то мгновение возник огроменный мужик с развевающейся бородой, с жутким яростно кричащим ртом и выпученными от напряжения глазами. Длинные, всколоченные власы на голове тянули бедного мужика во все стороны, и он не выдержал, пропал, провалился без следа.

Темноту моря внезапно прорезал луч прожектора, стала видна прибрежная полоса залива, замелькали сплошной линией огни в приморских поселках, засветилась дорожка от ближайшего маяка. Лиза не отрывала взгляда от этих, дрожащих в темноте огней на далеком берегу, уверенная, что она видела эту картину раньше, еще минута, и она вспомнит, где и когда.

– Ну, конечно, – выдохнула Лиза облегченно. – Точно, мы тогда с Гием встретились на палубе парома, курсирующего между Афинами и островом Эгина.

На тот момент Лиза в плане финансов оказалась несколько ниже «ватер линии» и рванула на последние деньги к своей давней приятельнице, внучке бабушки Таисьи, сухумской гречанке Софье, давно обосновавшейся на своей исторической родине. Она взяла самые дешевые билеты в четырехместную каюту, а когда вошла туда, оказалось, что там уже устраивались на ночлег три греческие мамы с шестью малолетними детишками – по двое на каждую. Малыши плакали, капризничали, баловались, мамы кричали на них, пытаясь успокоить, тут же кого-то кормили, кому-то меняли пеленки, кому-то совали соску, игрушку и т. д. В каюте было душно и шумно. Лиза жестами дала понять женщинам, что они могут располагаться и на ее месте тоже. Получив в ответ многоразово повторенное «поли эфхаристо» – большое спасибо, она с удовольствием вышла из каюты. Вечер был теплый, путь предстоял недолгий, и ее не пугало провести ночь на верхней палубе.

Паром медленно отходил от порта, оставляя все дальше свет фонарей на берегу, огни портовых сооружений, домов и гостиниц на холмах. Еще через полчаса разбросанные огни слились в одну линию, подчеркнув изгиб афинской бухты. Из бара доносился голос Демиса Руссо. Он томно тянул «О, сувенир мой, сувенир». Ему подпевали сидевшие за столиками соотечественники, подняв стаканы с «Метаксой».

Лиза прошлась вдоль и поперек палубы и обнаружила пирамиду шезлонгов, сложенных в углу, а рядом – наваленные друг на друга матрасы, чуть прикрытые теплой тушей брезента, нагретой дневным солнцем. Лиза с удовольствием уселась на матрасы, вытянув ноги и глядя в море. И вот здесь, в темноте безлунной ночи, на неосвещенной палубе она заметила одинокую фигуру человека, в котором сразу, узнала Гия. Она уже не впервые убеждалась, что самое узнаваемое в человеке конечно, не лицо, а моторика, жесты, движения. Давно облысевший человек будет все так же проводить рукой по голове, как бы поправляя вихры волос; другой, скрюченный артритом, будет пожимать плечами, выражая недоумение, как это он делал в здоровой молодости; третий возьмет сигарету, чашку, рюмку и поднесет ко рту тем же движением, что и двадцать лет назад.

«По-моему, криминалисты в поисках преступника недооценивают этот фактор», – подумала Лиза, глядя с улыбкой на силуэт Георгия. Он стоял, не двигаясь, положив большие кисти рук на борт. Вытянув тонкую шею и повернув голову в сторону берега, он напряженно вглядывался, как если бы среди удаляющихся огней города был и свет его дома. Прежде чем подойти к Гошке, Лиза отправилась в бар за бокалом чего-нибудь выпить, уверенная, что найдет его на том же месте в той же позе.

Потом Гошка сказал, что тоже сразу узнал ее на выходе из освещенного бара. В одной руке она держала бокал с вином, в другой сумочку, пытаясь закурить. Для этого она перекладывала то сумочку, то бокал, то сигарету, пока не полетели вниз и сумочка, и зажигалка, а бокал накренился, рискуя вылить содержимое: действия вполне типичные и узнаваемые.

– Ну, привет, Гошка. Сколько прошло со дня нашей последней встречи в Риме? Лет пять, думаю, не меньше? – сказала Лиза, отпивая греческое вино, терпкое и теплое.

– Скоро шесть, – поправил ее Георгий, закуривая, и тут же закашлялся.

– У тебя появился типичный кашель заядлого курильщика, бросай.

– А сама? – возразил Гошка и предложил: – Давай вместе. Вот сейчас бросим и больше ни-ни.

– Нет, прямо сейчас нет, но вообще-то скоро придется. По всем странам начинают зверскую борьбу против курения. Мне на какой-то акции майку вручили с надписью во всю ширь «Нон смокинг дженерейшн».

– Н-да, это уже не к нам. Мы из другого поколения-, протянул Гошка. – В некотором смысле мы – мамонты, динозавры или что-то вроде этого. В социальном смысле.

– Тебе так кажется? Нет, я пока не ощущаю. Я неприхотлива как немецкая овчарка. Могу жить в любых условиях и в любом обществе. И нынешняя молодежь меня не раздражает. Правда, и особого любопытства не вызывает.

Вот так они и проболтали о том, о сем всю ночь, заходя время от времени в бар, где все время слышались грустные греческие напевы.

Оба они впервые были в Греции. Лиза объяснила, что едет к своей приятельнице, которая давно звала ее в гости. И это была правда. А Георгий, оказывается, ехал на какой-то профессиональный семинар на остров Санторини, где должен был что-то вещать молодым электронщикам из поколения некурящих.

Лиза зябко передернула плечами, дотронулась до изящных кончиков пальмовых листьев, лежащих на деревянных перилах веранды. Она прикоснулась к ним и спросила: «Вам тоже не спится?». Листья ничего не ответили. Наверное, все-таки, спали. Она еще раз погладила их, допила каплю рома и стала спускаться. И опять чуть не полетела перед площадкой, снова споткнувшись о высокий порожек. Удар пришелся ровно в то же место, что и накануне. Она села на ступеньку, чтобы растереть лодыжку, на которой еще не прошел старый синяк.

– Наверное, Гошка тогда уже заболевал, – подумала вдруг Лиза. – Ранняя стадия, можно было бы вылечить. Может быть, останься я тогда с Гошкой, а он снова попросил меня об этом, я бы тогда могла помочь ему, я отвела бы его к врачам. Но уже через мгновение со злой иронией прошептала: «Не строй из себя мать Терезу. Тебе и в голову не пришло тогда остаться с ним. Ты спешила. А что получилось, помнишь? Опять предательство. Софья была так рада твоему приезду. А ты взяла, да и переспала зачем-то с ее мужем.

Костас пригласил ее на морскую прогулку и на рыбалку. Софья была занята с детьми и приготовлением обеда. А Костас, выйдя в море, повернул лодку к маленькому острову. Едва причалив, они вышли, и прямо на пустынном берегу, не сговариваясь, как будто только этого и ждали, одновременно разделись и долго с упоением занимались любовью.

Когда она уезжала, Костас и Софья пошли провожать ее в порт. Лиза держала в руках сумку, куда гостеприимные хозяева положили банку с огромными черными маслинами, ломоть козьего сыра, баклажку домашнего вина, бутылку оливкового масла и ковригу свежеиспеченного хлеба. Лиза весело махала друзьям с палубы отплывающего парома и что-то кричала. За шумом мотора ее не было слышно. Костас стоял, заложив руки в карманы. Софья обеими руками ухватилась за него. Они стояли молча, не двигаясь, смотрели на нее и ждали, пока отойдет паром.

Лиза, „проиграв“ в уме эту давнишнюю и почти забытую сцену прощанья на греческом острове с друзьями, застонала от отвращенья к себе, до скрежета сжала зубы и долго сидела на узких ступеньках, потирая ушибленное место. На ощупь было понятно, что там появилась гематома. Пора вернуться в дом, проведать Гошку. Она начала спускаться с веранды и теперь нарочно с силой давила на стопу с больной лодыжкой, выворачивая ее и подвертывая специально, чтобы боль физическая стала ощутимей душевных терзаний.

По радио шел нон-стоп старой концертной записи Оскара Петерсона. Потрясающий пианист, гений джазовых импровизаций. Лиза сделала чуть громче звук. Точно, она не ошиблась: эта композиция была включена в программу концерта, которую они с Гошкой слушали когда-то, в прошлой жизни в Канаде. Чудом им достались билеты, пусть самые дешевые, но они были счастливы и, не присев, прослушали концерт, замирая вместе со всей публикой от восхищения, когда пианист проделывал свои виртуозные пассажи одним мизинцем левой руки.

„Грандиозный старик, тоже помер недавно“, – вздохнула Лиза и тут же сильно влепила себе пощечину и зарычала. „Дура, дура, почему „тоже“? Что я мелю? Гошка же не умер. Не смей даже и думать про это. А уж вслух произносить и подавно“.

При всем своем скептицизме и иронии, она верила в то, что застрявшие мысли о какой-то беде, несчастье или часто произносимые об этом слова, могут материализоваться.

В эту минуту она с облегчением услышала знакомый характерный хриплый стон. Она подскочила к дивану, поправила плед, хотя поправлять, собственно, было не за чем: больной спал не переворачиваясь, не шевелясь. Лицо Гошки, и так всегда худое, стало совершенно пергаментным за время болезни, руки, закрытые пижамой, неподвижно лежали поверх клетчатого пледа. Она наклонилась, чтобы услышать слабый стук сердца, почувствовать дыхание, убедиться, что он жив. Сколько раз за последние месяцы ей казалось, что он умер, и она боялась пропустить последние минуты, боялась, что не окажется рядом, когда понадобится тот пресловутый последний стакан воды.

„А может вообще, и пить не захочется“, – подумала вдруг Лиза, припомнив конец старого московского анекдота, тут же устыдилась своего цинизма и продолжала стоять и смотреть на спящего. Она хотела уйти, но передумав, присела на табуретку у дивана, где лежал Гошка, взяла его руку, стала тихонько гладить и повторять как заклинанье: „Не умирай, не умирай, не умирай“. Неожиданно, его рука ожила, зацепилась за ее руку, и тихий – тихий, едва слышимый голос, произнес: „Не уходи, побудь со мною, поговори“.

С этого вечера Лиза стала подолгу просиживать у кровати Гошки и разговаривать с ним. Это были странные диалоги. У Георгия едва хватало сил, чтобы задать вопрос или одной – двумя фразами прокомментировать услышанное. В тот вечер он спросил ее, дописала ли она, наконец, письмо Племяшке. „Нет, – ответила Лиза. – Что-то трудно мне дается это письмо. Формально что-нибудь спросить – сказать, не хочется. Рассказать, все как есть на самом деле здесь и сейчас, ты запретил, и я с тобой согласна. Ни к чему нашей девчонке эти страшилки…“. – „Да уж, – выдохнул Гошка. – Придет время, узнает“.

Из гостиной донеслась знакомая мелодия „Битлов“.

– Вкусы не меняются? – улыбнулся Гошка. – Ты так и не перескочила в другое музыкальное измерение?

– Нет, конечно. Уже поздно менять привязанности. Да и потом, не „металл“ же слушать или попсу.

– Лиза, а что ты делала в Мюнхене? – неожиданно спросил Гошка и посмотрел прямо на нее.

– Ага, понятно, следил за мной, ты, дилетант-сыщик, Пуаро – неудачник, – с улыбкой ответила Лиза, стараясь перевести все в шутку и не отвечать.

Врать не хотелось, а рассказывать подробно и честно, было уж совсем ни к чему, не нужно, и в первую очередь, самому вопрошающему. И она, поглаживая ему пальцы, лежащие длинными, бледно – желтыми веточками на ее ладони, сказала: „Что я делала в Мюнхене? Да так, как всегда, ничего или всего понемножку. Преподавала русский язык для детей, точнее, уже для внуков и правнуков русских эмигрантов, первой еще волны, 20-ых годов. Я даже домашний театр организовала, успела поставить две пьески. Потом меня взяли на работу на радио, редактировать тексты, иногда поручали и прочесть их. Потом я отправилась в Турцию по рекомендации богатого немца, детей которого я как раз и обучала русскому языку. Он был женат на девушке из Тольятти, познакомился, когда там что-то инвестировал. Но это не суть. Главное, что немецко – русская фрау хотела, чтобы дети непременно владели нашим „великим и могучим“. Благодаря мощной рекомендации, у меня три сезона была классная работа на ресепшен в турецкой гостинице. Хозяином гостиницы был немец, управляющий – турок, а облюбовали гостиницу русские туристы. Это уже ближе к концу 90-ых, когда начинался поток из России на Анатолийский берег. Знаешь, какие забавные были эти первые ласточки, вернее, тетерева откормленные? „Ток“ стоял круглосуточно“.

Гошка, не выпуская ее руки, задремал. Лиза осталась ждать, пока Гошка заснет, и его усталая рука упадет, освобождая ее собственную.

Разумеется, она не могла рассказывать Гошке, что, когда ее занесло в Мюнхен, у нее появился Клаус, дотошный психоаналитик. Может быть, в силу своей профессии, он оказался или умнее прочих или прозорливее, поскольку сообразил не претендовать явно на ее свободу. Клаус стал для нее другом, любовником и личным психоаналитиком. Не один раз, усадив ее в так называемое „анатомическое“ кресло, удобное невероятно, он старался докопаться, выявить скрытый мотив поступков пациентки, найти объяснение ее поведенческих аспектов. Клаус был педантом, типичным представителем немецкой школы психоанализа, и его всегда, а в данном случае особо, интересовали причинно-следственные связи. Во время сеансов осторожными и как бы ничего не значащими вопросами, он пытался понять, почему Лизбет (как он ее называл) не испытывает потребности в прочных отношениях с мужчинами, не хочет создать семью, почему она не чувствует себя одиноко, оставаясь одна. Кроме профессионального интереса, ему, как мужчине, хотелось бы разобраться, почему Лизбет не любит его, Клауса, человека вполне симпатичного, радушного, доброго и к тому же весьма обеспеченного. Своим тихим и хорошо модулированным голосом он задавал классические вопросы насчет детства, любимых игр и игрушек, отношений с родителями и тому подобное.

Не мог же знать профессор, что Лизе как-то пришлось переводить с английского на русский статью по методике психоанализа. Как обычно, столкнувшись впервые с чем-то новым для нее, Лиза заинтересовалась темой и прочитала много больше заказной статьи. И теперь она без особого труда догадалась, куда клонит психоаналитик. Не имея никакого желания быть излишне откровенной, Лиза ухитрялась ловко увиливать от прямых ответов, что вызывало досаду бедняги Клауса, а иногда и ставило его, профессионала, в тупик.

Не редко во время затянувшихся сеансов Лиза просто засыпала в кресле под мурлыкающий голос доктора. Тогда Клаус брал ее на руки и относил в спальню: его большая квартира находилась рядом, на одном этаже с кабинетом. Пожалуй, сдержанный и в хорошем смысле буржуазный Клаус меньше других раздражал Лизу. Зато именно его подчеркнутый профессиональный такт и толерантность настораживала. Ее не оставляла мысль, что он с германским упрямством добивается своей цели, старается и себе и ей доказать сомнительную логику ее поступков, открыть первопричину „некорректных“, по его выражению, отношений с мужчинами. Лиза не теряла бдительности, не сдавалась, противясь затаенному замыслу психолога изменить ее жизненное кредо.

Она держалась стойко, и как он ни пытался, ему не удалось „дожать“ свою пациентку до подробного рассказа о житие с нелюбимым мужем. Лиза не без основания полагала, что этот верный адепт Фрейда, тут же объяснит ее „заморочки“ первым неудачным сексуальным опытом, сделает вывод, что частые смены партнеров есть всего лишь ее подсознательное стремление к самоутверждению, желание компенсировать или забыть неудачу первого общения с мужчиной. Попытки доктора проникнуть в ее черепушку, в ее сознание или подсознание, становились все более настойчивыми, и Лиза решила не только прекратить сеансы, но и вообще покинуть доброго друга Клауса. И однажды, когда он был в соседней Австрии на конференции, посвященной „отцу – основателю“ психоанализа, Лиза взяла свой чемоданчик и переехала на другую квартиру. Вопреки своим правилам она даже оставила записку. „Милый Клаус, спасибо за все. Надеюсь, я кое-чему научилась у тебя. Может быть, рискну и когда-нибудь проведу психоанализ сама с собой. Помню твое предупреждение, что это дело очень трудное, болезненное и даже опасное. Буду осторожна“.

Лиза не сразу услышала шелест гошкиного голоса. Он просил принести чего-нибудь выпить. Просьба была настолько необычной, что она переспросила: „Выпить или пить?“. Гошка пошевелил пальцами, как бы разминая их, и с улыбкой сказал: „Именно выпить. Желательно хорошего коньяку. Там найдешь, ты знаешь, в моей коллекции“.

Они выпили вместе, чокнулись, пожелав, как положено, здоровья. В данном случае это был совсем не формальный тост. Если бы все выпитое за здоровье сбывалось…

– Ты устала со мной, – не спросил, а сказал Гошка. – Одно утешает, скоро ты снова будешь свободна… – Гошка пытался шутить, растянув сухие губы в улыбке, но ввалившиеся глаза оставались, помимо его желания, полны такой болью и печалью, что Лиза, боясь разрыдаться, поспешно встала и рванула на кухню под предлогом сварить кофе. Слезы полились безудержно, потоком, со всхлипыванием, стоном. Хотелось завыть от отчаяния. Чтобы Гошка не слышал ее плача, она включила погромче радио. Там началась ночная программа о джазе. Ей очень нравился ведущий этой ночной программы. Его голос, прокуренный, но хорошего тембра, действовал на нее успокаивающее и очень подходил к тому жанру, о котором он вещал, становясь как бы частью джазовых импровизаций.

Иногда ночью она боролась с искушением снова настроить приемник на региональную волну, где целый день с небольшими перерывами звучала музыка фламенко. Но она опасалась, что в бессонные ночи этот музыкальный мазохизм доведет ее до полного изнеможения. Обнаженная боль и трагическое осознание неизбежности смерти, звучащие в голосах певцов и звуках гитары, усилят скорбь реальную.

Проходила еще одна ночь, за ней другая, третья… Лиза перестала писать письмо Племяшке. И теперь пыталась придумать какое-то новое занятие: переставить мебель, вскопать огородик и посадить там морковку, например, или расставить, наконец, привезенные с собой словари – когда-то любимое чтиво. Она собирала их долгое время, словари толковые, двуязычные, фразеологические, тематические. Они так и лежали со дня приезда тремя мощными стопками, перевязанные бечевкой. Нужно было бы очистить, наконец, чулан и выкинуть ненужный хлам. Но для этого не было ни желания, ни сил, да и особой необходимости тоже не было.

Умей она что-нибудь делать реально: вязать, шить, рисовать, играть на музыкальных инструментах, ночи проходили бы быстрее и легче. Бессонница приносила бы хоть какой-то смысл. Гошка, помнится, когда ему не спалось, разбирал шахматные этюды. А ее знакомая шведка, когда укладывала спать семью, делала картины из пуговиц и ниток. Она так преуспела в этом, что одна гетеборгская фирма купила для своего офиса две ее картины на морские сюжеты. Лиза тоже как-то попробовала сделать что-нибудь подобное. Будучи у нее в гостях на ферме, она взялась учиться, да только запутала все клубки и перевернула коробки с пуговицами. Нет, ничего она не умела делать.

Лиза поставила кресло между спальней и террасой, забралась на него с ногами, накрылась марокканским балахоном, закрыла глаза, надеясь заснуть хоть ненадолго. Труба Дизи Гиллепси нисколько не мешала.

Но это не был глубокий оздоровительный сон. Чаще ее одолевала тягостная дрема, когда сознание находилось в пограничном состоянии, полном какие-то странных видений и голосов. Она старалась разглядеть и расслышать что-то важное для себя. Она надеялась, что еще немного, и она отыщет ответ на какой-то очень важный вопрос, главный, быть может. Надо было лишь четко сформулировать его. А это как раз ей не удавалось. Иногда она специально вводила себя в своеобразный транс, пытаясь снова и снова отыскать. Что? Отыскать начало причин ее нынешнего, все растущего беспокойства, приступов отчаяния, ощущения безысходности, – чувств, которые, как ни странно, не были связаны напрямую с болезнью Гошки, с его скорой кончиной. Этот постоянный самоанализ прожитых годы забирал много сил, терзал ее и приводил к новым бессонным ночам.

…Лиза снова взялась за письмо, когда Георгий умер.

Умирал он мучительно. Особенно тяжелыми были последние две недели. Лиза не спала, боясь пропустить его просьбу дать лекарство, воды, сделать инъекцию, сменить рубашку, укрыть одеялом, сбросить одеяло и т. д. Гий часто впадал в забытье, два раза был в коме, и она вызывала врачей из службы реанимации. Она постоянно прислушивалась к его дыханию, хрипу, тоже едва слышимому. Часто казалось, что он вообще уже не дышит, и она склонялась к самой груди, лежала так, стараясь поймать стук замолкающего сердца.

Неожиданно приехала Нора Фогель. Лиза не выясняла, пригласил ли ее Гошка, или она приехала по собственной инициативе. Одно было точно: Нора оказалась вовремя, потому что силы Лизы, казалось, были на исходе.

Нора продолжала называть Гошку торжественно, полным именем Георгий, а ее, как и в первый раз, так мило и старомодно Лизонька. Нора вполне заменяла ее, „Лизоньку“, у постели больного, умело подавая питье и лекарства, меняя белье и вкалывая очередную дозу обезболивающих.

А Гошке вдруг стало лучше. Он заметно оживился, пробовал острить и даже попросил глоток красного вина. Он спросил, что новенького в этом мире, откуда он вылетел ненадолго в астрал. И Лиза так, среди прочего, рассказала, что сейчас по Андалузским столицам Севилье, Кордобе и Малаге проходит цикл вечеров, посвященный Гарсии Лорке. Каждый из таких вечеров заканчивался выступлениями групп фламенко: дань памяти поэту, организатору первого в Испании фестиваля. А в последний день в Гранаде должен был состояться грандиозный гала – концерт с участием лучших коллективов фламенко, приглашенных из многих стран. Объявления об этом событии в течение месяца попадались Лизе на глаза повсюду: они были наклеены на дверях ближайшего кафе, на остановках автобуса, на специальных рекламных щитах и растяжках. Среди многих стран, откуда прибыли группы фламенко, указывалась и Япония.

В тот день, вернувшись из магазина и раскладывая в холодильник и на полки продукты, Лиза рассказала о фестивале. Грызя зеленый сочный стебель сельдерея, чем насмешила Гошку и удивила Нору, Лиза вслух спросила, не ожидая ответа: „И кто мне объяснит, почему в Японии прижился этот ритм, и танец стал таким популярным? – Загадка“. А дальше Лиза опрометчиво, как оказалось, задала еще один вопрос, но опять же, скорее риторический: „Интересно посмотреть, как эти японцы фламенко танцуют?“.

Едва она это произнесла, как Нора своим молодым и мелодичным, не прокуренным голосом сказала: „Лизонька („Ну, с ума сойти, как ей удается так нежно кликать старую тетку?“, – снова, в который раз подумалось тогда Лизе), поезжайте. Вы же так любите фламенко. Мне Георгий говорил. Я знаю, это – юбилейный концерт. Когда еще повторится?“ Тут и Гошка захрипел: „Конечно, Лиса, катись. Отдохни от меня. Потом расскажешь“.

Они оба стали ее просто „выпихивать“, как выразилась потом Лиза. Она сначала говорила, „нет, ни за что“, а потом дрогнула: искушение было слишком велико. И вот так случилось, что Лиза, не покидавшая дом целый год более чем на час – полтора, поехала в Гранаду. Она быстро собралась и помчалась. На автобусе с пересадкой в Малаге, доехала до Гранады, успела, купила билет (довольно дорогой), села, предвкушая удовольствие. Концерт был грандиозный, но почему-то ее „не зацепило“. Ей показалось, что фламенко, выставленное, как модный товар в витрине, на большой, ярко освещенной сцене, при огромном количестве публики, потеряло какую-то интимную нервную связь со зрителем. Профессионально отточенное великолепие танцовщиц в шикарных костюмах, гитарные переборы, многократно усиленные электроникой, голоса кантаорес, слишком чистые, почти „бельканто“, Лиза сравнивала с другим давним концертом, которое ей довелось услышать и увидеть здесь же, в Гранаде, вскоре после приезда. Гошка тогда передвигался еще вполне сносно, и они поехали вместе. Осмотрев город с частыми остановками на лавочках и в кафе, заказав номер в гостинице, они поехали на холм Сабика, к старинной арабской крепости – замку Альгамбра, чтобы полюбоваться с вершины на ночной город.

Поднимаясь на смотровую площадку, Лиза услышала где-то во дворе маленького белого дома, похожего на украинскую мазанку, гитарные переборы. Выяснилось, что здесь, в старом цыганском квартале, вечерами идет представление фламенко. „Приходите, – улыбнулся живописный цыган, торгующий билетиками на концерт. – Начинаем через час“.

Когда Лиза и Георгий, запыхавшись, спустились с вершины холма и вошли через украшенную ветками и цветами арку на цыганское подворье, представление готово было начаться. На стульях и лавках, поставленных вдоль стен, сидели зрители: американцы, французы, японцы, конечно. Оказывается, местечко пользовалось популярностью, и заказать места можно было прямо из гостиницы. Дверь в сам дом была настежь открыта, и около нее, и в проходе расположилась большая семья, мужчины, женщины, некоторые с младенцами на руках и дети – подростки, сидящие у ног родителей на полу. Все они переговаривались, смеялись, незлобиво переругивались, – такая бытовая сценка на глазах у молчаливо ожидающей публики.

Наконец послышались звуки гитары. Сначала тихие, отдельные переборы, – шла настройка. А вслед за этим раздался резкий пронзительный женский голос, ему ответил второй, потом вступил мужской, властный, вопрошающий, негодующий и умоляющий одновременно. И Лиза снова, как и в первый раз, много лет назад, почувствовала, как внутри у нее душа содрогается и сердце начинает трепыхаться, будто пойманная и зажатая в ладонях бабочка. Гошка повернулся, посмотрел на нее, дотронулся до ее плеча. Лиза иронически улыбнулась, не желая сочувствия, и прошептала ему в ухо: „Твоя мать была права, Царствие ей Небесное, называя меня цыганским отродьем. Видишь, как гены играют…“. – „Ну, положим, она еще называла тебя и жидовским отродьем“. „Да ладно, это только пару раз и то, когда ты за мной поплелся в Израиль“.

Сначала под ритмические напевы в освещенный центр круга вышла полная женщина в широкой цветастой юбке, в волосах роза, как и полагается, и лениво качая бедрами, призывно заглядывая в глаза каждому, она прошлась около зрителей, улыбаясь и пощелкивая кастаньетами. Но это была только увертюра к главному действию. А оно началось, когда на смену ей на „сцену“, тоже не спеша, замедленно, с какой-то обреченностью вышел мальчик лет десяти – двенадцати. Невероятно худенький, затянутый широким поясом, в черных брюках и белой рубашке, он постоял, не двигаясь, минуту, опустив голову. Потом, резко вскинув руки, как будто в молитве, обращаясь к невидимым богам где-то там, за высокими зубцами арабских башен, он начал отбивать ритм каблуками своих еще детского размера туфель. Лицо мальчика было вдохновенно – бледное, глаза отрешенно устремлены куда-то вдаль. Гитары молчали, певцы тоже пока не вступали. Он действовал один, один в пространстве между черным безлунным и беззвездным небом наверху и вполне реальным кругом здесь, на земле, на земляном полу, во дворе дома его предков, тем кругом цыганского быта и человеческого бытия, который был заранее предназначен ему лично и его сородичам. А у зрителей, вовлекаемых в этот ритм, в этот танец между жизнью и смертью, наступало прозрение и понимание: они тоже в круге, у каждого есть свой.

Наконец, когда, казалось, мальчишка упадет в изнеможении от нарастающего темпа и напряженного ритма танца, на помощь устремились гитары и голоса. Но они не успокаивали, они подтверждали неотвратимость судьбы и в то же время, утверждали любовь земную, радость бытия здесь и сейчас, гордость за приобщение к роду-племени, ответственность за продолжение жизни.

Потрясенные зрители запивали впечатление домашним вином из кувшинов, которое подливала в бокалы старая толстая цыганка. Подходя к каждой группе туристов, она бормотала какую-то фразу, причмокивая языком и звонко, выразительно щелкала пальцами, как кастаньетами. Она добралась до угла, где сидела русская пара, и Лиза услышала, быстро проговоренные, слова, привычно повторяемые, видимо как заклинание: „Ese muchacho tiene duende senores les juro. El tiene duende como ningun otro, le hable Dios. El tiene duende, lo digo verdad, a Dios por testigo“. Уловив, что Лиза понимает ее речь, она чуть задержалась у их столика, налила доверху вина в их стаканы, и наклонившись прямо к уху Лизы, прибавила: „Pоr ese camino le llama Dios sеnora“, перекрестилась и пошла к следующим туристам. Гошка в нетерпении ждал, когда Лиза переведет ему.

„Этот парень обладает дуэнде, сеньорес, я клянусь вам. У него дар, как ни у кого другого. Дар божий. Я вам правду говорю, Бог мне свидетель…. Он призван, сеньора, самим Господом“, – перевела Лиза и добавила от себя: „Старуха права, – Мальчишка, точно, обладает „дуэнде“, то есть, неким духом танца, исходящем от дьявола или бога, той таинственной субстанцией, которая, как верят андалузцы, и наделяет танцовщика фламенко особой грацией, изяществом, вдохновенной силой“.

Это цыганское фламенко и вспомнила Лиза на гала-концерте, когда в перерыве вышла с сигаретой в театральное патио – прелестный сад с подсвеченными деревьями, цветами, почти невидимыми в темноте, но ощутимыми по одурманивающему аромату. Она села на скамейку, но не стала закуривать, вдыхая роскошество средиземноморских запахов земли, моря и растений. Лиза вернулась в вестибюль, и тут вдруг рядом появился некто, кого она когда-то знала, и очень близко. Это был немец Клаус, психоаналитик.

Клаус искренне обрадовался встрече и объяснил, что оказался на концерте случайно, чтобы скоротать вечер после только что закончившегося международного симпозиума специалистов по проблемам новых методик психоанализа для установления вменяемости индивидуума.

После концерта они сидели в типичном андалузском ресторанчике, и ностальгический вечер вполне бы удался, если бы Лиза не услышала нелепый рефрен самолюбивого и дотошного немца: „Ну, объясни, все-таки, почему ты ушла тогда от меня? Я-то догадываюсь или даже могу точно сказать, почему. Но мне любопытно было бы услышать твое собственное объяснение“. Лиза лишь улыбалась, полагая, что ученый муж и не ждет ответа. Оказалось, ждет. Тогда Лиза, с легкой досадой, сказала: „Клаус, я думала, что ты, профессионал, сам мне объяснишь это, а ты спрашиваешь только как мужчина. Это смешно“. Но Клаус все продолжал допытываться.

– Ну ладно, а сейчас? Ты снова бежишь, в соответствии со своей формулой? Забег на длинную дистанцию, где нет финиша? От всех и всего, от старых привязанностей к новым? Ты продолжаешь испытывать страх крепких, надежных уз, стабильного сообщества? Да или нет?

Разговор становился утомительным, и Лиза, желая закончить его шуткой, попыталась перевести ему знаменитый плакат – призыв в советских пивных, поставив только перед фразой отрицательную частицу: „НЕ требуйте долива пива после отстоя пены“. Она хотела иносказательно выразить абсурдность его устаревших вопросов. Но немец не понял иронии: в тех пабах, кабаках и барах, где ему приходилось выпивать, пиво доливали без всяких требований. Тогда Лиза, поднявшись из-за стола, коротко и скучно пояснила, что поздно сейчас, в их возрасте, который у западных социологов тактично называется „вторым зрелым“, добиваться каких – то признаний.

Выбегая из дома, боясь опоздать на концерт, Лиза так спешила, что выскочила, не проверив наличку. В театральной сумочке, которой она давно не пользовалась, валялись ее старые и давно пустые кредитки, а те, что отдал ей Гошка, остались лежать на кухне. Билеты, купленные у спекулянтов, окончательно свели к минимуму ее платежеспособность. Педантичный немец не догадался спросить, есть ли у нее деньги на такси, а она из гордости не попросила одолжить. Он галантно распростился, и заторопился в гостиницу: у него был ранний вылет в Лиссабон, а оттуда в Штаты.

Ей ничего не оставалось, как провести ночь на лавке автобусного терминала. В их деревню последний автобус ушел еще затемно. Первым рейсом она отправилась в обратный путь и вошла в дом, где этой ночью умер Гошка.

В комнатах была какая-то неестественная тишина. Даже шум с близкой автострады не долетал сегодня. Нора стояла, прислонившись к перилам террасы с телефонной трубкой в руке и внимательно слушала кого-то, время от времени вставляя на немецком: „Да, ты прав. Пожалуй, да. Да, это нужно сделать. Конечно, я буду обязательно, не беспокойся“. В спальне у Гошки было чисто убрано, открыты окна, заправлена кровать, куда-то делись упаковки со шприцами, пузырьки с лекарствами. Никаких следов больного, умирающего, усопшего.

„Лизонька, – услышала она чистый и глубокий голос Норы, – сядьте, выпейте чего-нибудь“. Не дожидаясь ответа, сама открыла бар, взяла начатую бутылку коньяка и налила полный бокал до краев. Лиза машинально отметила, что девушка не знаток в правилах пития алкогольных напитков. Нора продолжала: „Ночью наступил кризис. При таком заболевании это могло случиться и раньше, и позже. Но вышло так…“. Долгое молчание.

„Вы оба меня обманули“, – произнесла вдруг Лиза. Она сказала это не громко, но в той особой тишине, которая наступает в помещении сразу после смерти человека и еще долго сохраняется, голос прозвучал слишком резко. – „Вы специально выпихнули меня, отослали подальше. Вы знали, что именно сегодня ночью он умрет, вы знали, знали“. Голос Лизы нарастал, становился все громче, но потом неожиданно оборвался и вместо крика, она заскулила тихо, жалобно, повторяя: „Вы знали, вы оба. Он точно знал. Он все-таки обманул меня“. Лиза продолжала скулить как маленький щенок, так и не присев, а стоя в дверях между гостиной и гошкиной спальней. Она вцепилась в дверной косяк, потому что чувствовала, что если отожмет руки, то упадет. Нора не пробовала ее утешать, гладить по голове, обнимать или еще что-нибудь такое. Она лишь молча протянула бокал с коньяком. Лиза схватила, сжала стекло так, что побелели пальцы, того гляди бокал хрустнет, и выпила все содержимое залпом, как пьют стакан воды в жаркий день.

„Лизонька, я ведь тоже упустила его последние минуты, последнюю минуту…, – голос Норы был по-прежнему мелодичен и спокоен. – Я вышла на кухню, чтобы только подогреть воду и заварить чай, а когда вернулась, он уже не дышал“. Она снова замолчала. В комнатах стояла такая плотная тишина, что звенело в ушах. Лиза рванула дверь на террасу и ворвавшийся ветер легкомысленно, почти непристойно, задрал вверх легкие белые занавески, надул их парусами, потом закрутил в жгуты и пошел размахивать ими вправо и влево. Обе женщины внимательно смотрели на эту игру, пока одно из полотнищ не накрыло Лизу. Она осталась стоять неподвижно, не пытаясь сдернуть с себя этот белый саван. Нора закрыла дверь, осторожно освободила Лизу из плена ткани. И снова на них обрушилась мертвая тишина.

„Знаете, – вдруг произнесла Нора, перейдя на шепот. Шепот был столь тих, что Лиза, не отрывая руки от спасительной поддержки, сделала два шага к ней поближе, чтобы услышать. – Знаете, они (при этом Нора кивнула в сторону спальни) всегда ухитряются уйти в одиночестве, ну выбирают такой момент, когда никого рядом нет. А может быть, это даже не они, – тут ее шепот перешел в беззвучное движение губ, но Лиза все понимала, пристально глядя на эти сочные, розовые, не накрашенные губы, – это не они нас отводят, уводят в самый – самый последний миг, а Господь Бог. Чтобы сохранить таинство смерти. Я вот, три года ухаживала за матерью. Она лежала без движения и я, и отец, и брат, кто-то из нас всегда, понимаете, всегда был при ней. А умерла она именно в тот миг, когда никого почему-то рядом не было. И многие из моих друзей, знакомых то же самое рассказывают“. Лиза продолжала молчать, ухватившись, как и прежде, одной рукой за дверь, сосредоточив теперь взгляд на трепещущих, растопыренных ветром листьях пальмы.

Начинало смеркаться. День подходил к концу, первый день после смерти Гошки. Где-то между комнатами легкой, едва различимой тенью мелькала Нора. Потом она проявилась прямо перед Лизой. Рядом на полу стояла ее дорожная сумка. Она обняла Лизу, сидевшую скрючившись в кресле, прижала голову к своему упругому животу и сказала: „Лизонька, берегите себя. Он так хотел, чтоб вы жили долго, спокойно. И чтоб Вам было здесь хорошо. Я поехала. Увидимся на похоронах. Я заеду в православную церковь, здесь на побережье, недалеко есть одна, то ли греческая, то ли сербская, закажу панихиду. Он крещенный был. Там я Вам оставила документы, которые просил передать Георгий, ну еще когда давно, когда я первый раз приезжала. И записка там же с моими телефонами, другими, полезными, посмотрите. Они Вам могут пригодиться. До свиданья Лизонька“. Нора вышла, бесшумно открыв и закрыв дверь.

Как-то особенно быстро наступила ночь. Лиза так и сидела в старом кресле, повернув его от стола в сторону двери, открытой настежь на террасу. Она смотрела на черный силуэт пальмы. Ее длинные листья продолжали беспрерывно двигаться, исполняя заданный кем-то танец, устремлялись ввысь, в сторону, готовые оторваться от ствола, а потом, поникнув, устало опускались, чтобы через мгновенье снова сделать попытку оторваться, получить свободу полета.

После панихиды Лиза хотела подойти к священнику и поговорить с ним, даже покаяться, легко получить отпущение грехов и выслушать слова утешения и надежды. Но она не стала этого делать. Она не считала вправе получать прощение, хотя сознавала, что это нежелание, даже уничижение – тоже своего рода гордыня, а совсем не смирение.

В Союзе не принято было крестить детей. Лиза, полукровка, крестилась вполне сознательно, более чем в зрелом возрасте, вдали от России. Вообще – то она считала себя человеком верующим и до крещения, но ни тогда, ни после, она так и не усвоила привычку посещать церковь. Из молитв, не считая, конечно, придуманных самой, часто по случаю, она знала лишь „Отче наш“.

А Георгий, крещенный при рождении бабкой, тайно от родителей – коммунистов, был неверующим. Оставшись атеистом, в философском плане он был склонен скорее к индуизму, чем православию. Во всяком случае, его интересовала мистика кармы и реинкарнации. Посмеиваясь, он как-то сказал, что его греет мысль, появиться в следующей жизни в образе одуванчика. Лиза вспомнила шутку Гошки, когда стояла на отпевании.

„Смешно – Гошка в виде одуванчика, – усмехнулась про себя Лиза. – Но вообще-то, в нем было что-то от незащищенности одуванчика. Или только казалось? Конечно, казалось, и только на первый взгляд, – продолжала размышлять Лиза, не особо вслушиваясь в быстрое и малопонятное бормотание священника молитвы об упокоении вновь преставившегося раба Божьего Георгия. – На самом – то деле он обладал такой жизнестойкостью, волей или упрямством, что у меня вызывало раздражало. Впрочем, с настоящими одуванчиками тоже все не так просто. На даче мы с Племяшкой, сколько ни сражались с этими нежными сорняками, через день – два все шесть соток снова покрывались желтым ковром“.

На обратном пути в супермаркете она купила бутылку финской водки и банку маринованных огурцов: соленых здесь не делали. Дома на кухне, не переодеваясь и не присев, открыла то и другое, налила водку в оставленную с утра на столе кофейную чашку, пальцами вытянула из банки маленький изогнутый огурец и направилась к своему креслу. Остановилась у комода, единственного здесь изящного предмета мебели, почти антиквариата, на котором стоял приемник, включила. В тишину дома ворвались энергичные голоса ребят из группы „Статус Кво“, которые заканчивали песенный рассказ о том, что они „ин зе арми нау“. „Хорошей службы вам, ребятишки“, – сказала Лиза и отхлебнула водки из кофейной чашечки. Потом так и стояла у приемника, слушала старые знакомые мелодии, допивала водку, хрустела невкусным огурцом и думала, что надо написать Племяшке.

Водку она не любила, у нее сразу начинала болеть голова. Она вернулась на кухню, чтобы сварить кофе, закурила, и устало направилась к своему креслу у стола.

Со смертью Гошки бессонные ночи не закончились, а дни потянулись длинные и тяжелые в доме, ставшем теперь огромным и пустым. Каждое утро Лиза говорила себе: „Пора, пора сообщить племяннице, что ее дорого, любимого Гия уже нет“. Но все медлила. Наконец, она достала из пачки бумаги, давно задвинутой в нижний ящик стола, чистый лист и начала писать.

Письмо. – Родная моя. Я все не решалась сказать тебе, что твой Гий был смертельно болен, а вот на днях умер.

Едва выведя эти строчки, Лиза зачеркнула слова „на днях“, сообразив, что так не говорят о трагическом событии. Она поднялась и пошла к календарю, который висел в спальне. Страницу месяца марта украшала цветная фотография корриды, ее финальный акт. Один на один: тореро и бык. Последний миг, взмах бандерильи, когда вслед за этим бычина, с раздутыми от ярости и боли мордой, рухнет на песок арены. На календаре дата смерти Георгия была обведена синим фломастером.

„Значит. А что, значит? – задумалась Лиза. – Я же не знаю, какое сегодня число. И сколько дней прошло? Три, четыре, а может и пять?“. Так и не вспомнив, сколько дней прошло со дня смерти Гия, она списала число с календаря.


Письмо. – Девочка моя, 20 марта твой любимый Гий умер. Как всегда, кажется невероятным, что вот только что человек был, а вот его уже и нет. На какое-то время остается нереальность случившегося. И боишься, что, если произнесешь или выведешь на бумаге слово „умер“, вот только тогда-то и произойдет непоправимое. А потому и оттягиваешь момент. Он был болен и знал, что неизлечимо. Запущенный рак легких у курильщика с многолетним стажем не оперируется, а от химии он отказался. Он не хотел говорить тебе, просил меня сообщить, когда все уже случится, потом. Вот и случилось это „потом“. Так вот, Племяшка, нет больше Георгия, Гоши, Гарика, Жоры, Жоржа, Джо, да как его только не называли! Как и у меня, у него накопилось много имен. Разные страны, разные языки, разные люди. Но для него самым любимым осталось изобретенное тобой в детстве имя Гий.

Я знаю, что позапрошлым летом вы виделись в Москве. Вы пробыли вместе всего дня три – четыре, на даче, а потом заспешили по делам: твоя мать к мужу в Копенгаген, а ты на какую-то модную московскую тусовку. Оказалось, эта встреча была последней. Кабы знать. Не терзайся. Гий не обиделся. Впрочем, он вообще никогда на своих не обижался, на чужих, бывало. Странно, правда? Обычно бывает наоборот. Но ты ведь знаешь, он вообще был со странностями, эдакое чудо-юдо из тридевятого царства-.

Из спальни раздался сигнал гошкиного мобильника: пришло очередное сообщение. Лиза не переставала подзаряжать телефон, просматривая послания от коллег, друзей, знакомых, которые еще не знали, что Гошки больше нет. Но с каждой неделей телефон звучал все реже – печальная новость с опозданием спускалась из космоса на землю. А вот пропущенный Лизой месседж от племянницы: „Гий, Лиза, куда вы пропали? Буду в Мадриде недели через две. Может быть, встретимся? Весь трехдневный визит расписан по минутам. К вам не смогу, наверное, вырваться, а вы не махнете в Мадрид?“

„Вот удобный случай, – мелькнуло в голове. – Послать ответ сразу, написать коротко и просто, как писали в официальной хронике такого рода: „После тяжелой и продолжительной болезни скончался известный изобретатель, инженер-электронщик Георгий Алексеевич Терехов“.

Но она не стала этого делать, наоборот, отключила все телефоны, а еще через минуту выдернула и шнур компьютера. Потом заглянула на кухню, покружила по комнате, остановилась на пороге спальни Гошки. С тех пор как он умер, Лиза редко заходила сюда и не оставалась надолго. На его диване, накрытом клетчатым пледом, лежали в прозрачной папке документы, которые оставила Нора. Лиза ни разу не притронулась к ним.

Она вышла на террасу, передумала, поднялась на веранду, и сверху увидела мальчонку, который развешивал на столбах объявления о традиционных скидках в продуктовых магазинах в ближайший четверг.

– Стало быть, сегодня вторник, – сообразила Лиза, вспомнив, что объявления появлялись за два дня до распродажи. – Господи, так сегодня же ровно девять дней, как Гошка умер. Помянуть же надо, – заволновалась Лиза, поспешно спустилась и пошла на кухню.

Она достала водку, купленную после похорон, налила полстакана, выпила за упокой раба Божьего Георгия. На закуску пошли все те же маринованные огурцы из банки, которая так и стояла в холодильнике рядом с бутылкой.

Из приемника неслось виртуозное исполнение известной японской скрипачкой 40-ой сонаты Моцарта. Лиза присела на табуретку, долила остатки водки в стакан, выпила, чуть задохнувшись, хрипло прошептала „Царства тебе Небесного, Гошка“ и уронила голову на стол, ударившись лбом. Она сидела так долго, не двигаясь, сжав виски, которые начали пульсировать болью, и снова отчаянно и жалобно завыла, как ей показалось, совсем тихо. И очень удивилась, когда ранним утром соседка, Мария Долорес, завидев ее на террасе, спросила, не мешает ли ей вой какой-то бездомной собаки.

С того дня Лиза решила быть осторожней и стала плотно закрывать все двери, чтобы снаружи ее странный плач, похожий на вой одинокой собаки, не был слышен. Свет по ночам она тоже не включала, слабо светился только дисплей приемника.

Гошкина коллекция оригинальных бутылок со смешными этикетками заметно убывала. Через день – два Лиза открывала новый „шедевр“. Едва рассмотрев рисунок и название напитка, открывала бутылку, наливала и начинала пить маленькими глотками и вроде неспешно. Но почему-то бокал быстро пустел, приходилось снова его пополнять. Зато питье приносило ей минуты сна, забвения, улетов в ирреальность, как и сейчас.

Очнувшись от полудремы, пошатываясь, Лиза доплелась до кухни, заварила себе крепкого кофе. Потом подошла к приемнику, покрутила ручку настройки, остановилась на „волне“ фламенко: кажется, что-то из Карлоса Монтойи, патриарха гитары. Но сейчас в этом исполнении Лиза чувствовала не более, чем рафинированное эстетство, какая-то искусственная претензия на безусловное знание тайны жизни и смерти. Она крутанула дальше и услышала томно-сладкий гитарный блюз Элвиса Пресли. Его сменил мужественный баритон Фрэнка Синатры. „Нью-Йорк, Нью-Йорк“, – восторженно повторял певец. Эту же вещь вслед за ним исполнила Лайзи Минелли, потом сразу вступил еще кто-то, тоже с „Нью-Йорком…“.

Лиза приглушила звук. Голова кружилась, ноги плохо воспринимали слабеющие мозговые рефлексы, руки подрагивали. Она с облегчением снова уселась в кресло, поставила пустую чашечку на стол, с любопытством наблюдая, как фарфор мелко дрожит в унисон с ее рукой. „Типичный алкогольный трем“, – вполне трезво констатировала она.

Куда-то подевались все ручки. На столе остался только остро отточенный карандаш. Лиза взяла карандаш и на первом попавшимся листке, частично уже заполненным ее собственными каракулями, вывела: „Племяшка, родная, умер Гий. Он умер, его больше нет“.

Потом еще до конца страницы она писала только одно слово: „умер, умер, умер….“. Строчки западали вниз и вправо, и последний раз слово „умер“ ушло за пределы листа.

На знакомой радиоволне ведущий объявил концерт памяти Джо Дассена. Чувственный, проникновенный голос француза тихо вопрошал: „Et si tu n existais pas. Dis-moi pourquoi j existerais?“ – Если тебя нет, скажи, зачем мне жить?“.

Сентиментальный французский шансон, давно знакомый, услышанный далеко не в первый раз, вдруг поразил Лизу своим личностным обращением к ней, именно к ней. Вопрос был очень актуальным. Она ухватилась за него и стала повторять вслух: „Зачем, зачем мне моя жизнь?“, запивая вопрос глотком крепкого бренди. И опять, в сотый раз мысли ее закрутились по знакомому „маршруту“.

„Гошка позвал меня, доверил свои последние дни, а я сбежала. А сколько раз я сбегала и раньше от друзей, любимых, пропадала надолго или навсегда, неожиданно, без объяснений? И еще оправдывала свои поступки тем, что мне нужно, мол, творческое одиночество. Господи, а что такого замечательного я творила, чтобы оставить позади себя верных друзей, влюбленного в меня мужчину, недоумевающего, растерянного, в полном непонимании и даже обиде. Почему, в самом деле, я всю жизнь боялась, не хотела слишком крепких привязанностей? Наверное, я бежала от ответственности, потому что дружба и любовь – это прежде всего большая ответственность, а значит и необходимость тратить много времени. Ну, а на что я потом, свободная и независимая от дружбы и любви тратила это время? На поиски новых привязанностей? Вроде, нет, во всяком случае, не специально. Тогда, чего же я искала всю жизнь? Или сам процесс поиска меня так увлек, что я и не заметила, как стремление к невидимой цели, неопределенной по существу, стал для меня гораздо более привлекательным, чем сама цель, чем ее достижение или хотя бы ее четкие обозначения. „Да здравствуют пловцы, плывущие, чтоб плыть“, – сколько раз я как заклинание повторяла это, оправдывая свои сумасбродные скитания.

Я думала, что вольна и свободна в своем пространстве, а на самом деле моя жизнь получилась, как этот странный танец фламенко: постоянное движение, ограниченное кругом. Он задан свыше и из него не выйдешь. Судьба, случай, рок, провидение, предопределенье, воля Божья, воля собственная, – сколькими словами можно объяснить отдельное событие в жизни и всю жизнь человека?

Спешила, спешила, а вот в нужный момент опоздала. С другой стороны, нужно ли было мне, да и Георгию быть вместе в самый, самый последний его миг? Подать стакан воды, держать руку, ощущая, как его холодеющие пальцы перестают отвечать на пожатие? И кому это больше нужно, уходящему в мир иной, или остающемуся здесь, на земле? Остаться, чтобы вечно испытывать чувство вины. Но я же не знала точно, когда это случится…

Едва подумав или прошептав это, она резко подняла голову от стола и сказал вслух громко и четко: „Не ври самой себе. Ты с самого начала знала, что конец близок. Ты знала и неделю назад, что это может случиться в любой день, в любую минуту. Ты сбежала от него больного, умирающего, как когда-то сбежала от молодого и здорового“.

Болел затылок, затекли руки и ноги в неудобной позе. Она с трудом встала, не удержалась и повалилась снова в кресло. Она была пьяна, и ей хотелось плакать. Но вместо плача у нее снова вырвались звуки, похожие на собачий вой. Он закрыла рот ладонями, боясь, что кто-нибудь с улицы услышит ее, и продолжала тихо скулить.

А потом вдруг быстро накинула крутку, надела кроссовки и выбежала из дома. Старясь ступать не слышно, покачиваясь от слабости, она по-старушечьи засеменила к морю. Крадучись, перебежала освещенную автостраду не через подземный туннель, а поверху, надеясь, что в такую пору здесь не будет машин, никто не заметит ее, и стала спускаться вниз, к пляжу. Там она сняла обувь и вступила на холодный утрамбованный песок у самой воды. Мелкие редкие барашки волн слегка омывали ее ступни и тут же виновато убегали обратно. Она пошла быстрее, как будто боясь опоздать к месту встречи. Потом она уже неслась по пустынному пляжу. Камешки, песок и осколки ракушек попадали под голые ступни и застревали между пальцев. „Андалузский пес, бегущий по берегу моря“, – вспомнилось ей название фильма Буннюэля. В названии скрывалась какая-то аллюзия, относящаяся к бывшему другу, Сальвадору Дали. Кажется, тот сильно обиделся, и они разошлись окончательно. „Черт возьми, эти цитаты, лезут, лезут“, – зло шептала Лиза и продолжала бежать.

Она задыхалась, грудь сдавило болью, она едва передвигала отяжелевшие ноги. Вскоре она уже не могла бежать, а только еле-еле шла, с трудом вытаскивая ступни, застревавшие в мокром песке. В темноте, навалившейся на землю и море, она часто попадала ногой на кромку волны, а отойдя подальше, натыкалась на громадные валуны, собранные вдоль пляжной полосы. Она продолжала идти, пока не почувствовала непреодолимую усталость и сильный холод в босых ногах. Промокший тяжелый подол шерстяной юбки отвис до пят. Где-то на периферии сознания, у нее мелькнула мысль, что надо бы вернуться, но, шатаясь, она брела дальше. Вконец обессилев, спотыкаясь онемевшими от холода ногами о валуны и выброшенные морем коряги, она внезапно упала навзничь.

Возможно, она на мгновенье потеряла сознание, а очнувшись, поняла, что лежит на ворохе водорослей, уткнувшись спиной в старый пень давно срубленной пальмы, головой в сантиметре от мощного камня. Ступни упирались в деревяшку в форме рогатины. Тело было сжато с двух сторон.

„Ну, вот и славно. Я – всего лишь черта, линия, диаметр лично моего круга. Вот он, предел моих возможностей. Как я раньше его не измерила?“, – с удивлением подумала Лиза. Она лежала, не двигаясь, глядя в небо, которое быстро затягивалось облаками. Они закрыли звезды и луну, ветер неожиданно переменил направление, а первая же сильная волна достала ее холодной пеной.

Лиза лежала и плакала, жалобно подвывая. „И правда, где-то скулит брошенная собака, – подумала она. – А может, это бедный щенок, которого Племяшка принесла домой, и который убежал от нас? Надо встать и идти на голос, и я обязательно найду его“. Лиза попыталась подняться, но не смогла и продолжала лежать. Слезы растекались по щекам, смешиваясь с солеными брызгами моря и редкими пока каплями начинающегося дождя. Ее охватывала та острая жалость ко всем и всему живому, которая с необъяснимой силой нападала на Лизу еще с юности, и которую Гошка, знакомый с этим ее состоянием, прозвал „мировой скорбью“. Постепенно вселенская жалость перешла на конкретные объекты. Ее разрывала жалость к умершему Гошке, истерзанному болезнью. Почему-то ей было жалко и вполне здорового мексиканца Гонсалеса, даже холеного Клауса, других мужиков, искренне любивших ее, вполне замечательных добрых людей, которых она покинула, не испытывая чувства вины. Жалко было и давно усопшую Зинаиду Терентьевну, мать Гошки, и любимую Племяшку Ольгу, и прочно забытую, но когда-то любимую и неразлучную московскую подругу Таньку, которой за все годы написала лишь пару открыток. Очень жаль было своих родителей, которых почти и не помнила. Жалко было и себя тоже, но тут, жалость смешивалась со злостью.

Чуть приподнявшись, она обхватила колени, уткнула в них голову и завыла громче.

– Ну почему ей так и не довелось никого любить, почему ей не суждено было в детстве насладиться сполна родительской любовью, а самой не испытать материнской любви к своему сыну, дочери? Почему она ни себе, и никому не позволяла любить себя?

Лиза с усилием перевернулась и легла на живот, вцепившись в деревянный брусок как утопающий. Кроме спины, она чувствовала боль на щеке и подбородке. Ноги гудели от непривычной нагрузки и холода, но она не пробовала потереть ушибленные места или согреть ступни. Как бывало и раньше, ее почти утешала реальная физическая боль, отвлекая от боли, терзающей изнутри, там, где с недавних пор поселился маленький щенок, который, не переставая тоскливо скулил и тоненько выл. „Андалузский пес воет, – значит, кто-то умер или скоро умрет“, – вспомнила она местную народную примету. – Гошка умер, очередь за мной, пора“, – вдруг затихнув, спокойно сказала Лиза и стала медленно подниматься.

Пошел дождь. Лиза двинулась домой по дальней дороге через холм, чтобы обойти освещенный ресторан и бензоколонку, остаться в тени, не попасться на глаза поздним прохожим. Пока она добиралась, дождь разошелся во всю. Ее трясло от холода и сырости, а голова начинала наливаться горячей болью. Насквозь промокли юбка, свитер, безрукавка, кроссовки. Каждый шаг по скользкому и довольно крутому склону давался с трудом. Она забралась намного выше холма, где стоял дом. Последующий спуск оказался ненамного легче.

Убегая из дома, она оставила все двери и окна настежь, и ветер с дождем погуляли вволю по всей квартире. Со стола улетели на террасу, а оттуда вниз в соседний садик и даже на дорогу листочки с ее письмом. Те, что остались валяться поблизости, тоже были грязные и мокрые, с растекшимися, как будто плачущими строчками. Почти с брезгливостью Лиза собрала страницы рассыпавшегося письма и, скомкав, запихала их в мусорную корзину на самое дно.

Потом трясущимися руками сняла мокрую одежду, забралась в душ и долго стояла под горячей струей, пока не согрелась. Надела длинный марокканский балахон из верблюжьей шерсти и достала очередной шедевр из гошкиной коллекции. Рассматривать этикетку с какой-то носатой и „волосатой“ птицей не было охоты, на глаза попалось лишь название „Полет кондора“. Напиток типа бренди был крепкий, не меньше 45 градусов. Она налила себе длинный фужер до краев, взяла сигареты, пепельницу, села в свое кресло, чтобы уже не вставать оттуда до утра. По радио шел „нон-стоп“ концертной записи оркестра Боба Марли. Она слушала и отпивала маленькими глотками крутого „кондора“, стараясь согреться. Но от напитка мутило, а озноб начинался снова. Видимо, она все-таки схватила простуду, температура быстро поднималась. Она накинула поверх верблюжьего балахона махровый клетчатый плед, стащив его с дивана, и пошла налить себе чего – ни будь менее крепкого и более приятного на вкус чем этот сивушный кондор. Она выбрала какую-то настойку в странной бутылке. Раздутая с середины до низу, как беременная девушка, бутылка теряла свои объемы, закручиваясь к верху в изящную виноградную лозу. Маленькая стеклянная гроздь с листочком скульптурно свисала до половины тонкого горлышка. Сомнительно, имел ли в самом деле отношение виноград к содержимому. В настойке чувствовался скорее вкус груш и горьковатой сливы. На этикете арабской вязью перечислялись, возможно, все достоинства этого „дринка“, название которого было написано уже по-английски и переводилось как „Любимый ликер моей бабушки“. Пытаясь найти в полупустом холодильнике что-нибудь подходящее для закуски, она снова наткнулась лишь на старую банку с маринованными огурцами, где в мутном рассоле плавали несколько раскисших корнишонов. Задумчиво глядя на банку, Лиза старалась определить, сколько дней или недель прошло со смерти Гошки. Она точно помнила только одно, что на девять дней она допила водку, потом открывала еще пару бутылок. Она взглянула на календарь и стала отсчитывать от даты, обведенной синим фломастером, последующие дни, опять стараясь определить, сколько времени прошло, как Гошки не стало. По ее подсчетам, выходило три недели и один день.

Не выпуская бокала из рук, Лиза прошла к спальне Гошки и остановилась, не переступая, отпивала приторно-сладкий ликер и обводила взглядом безжизненное пространство комнаты. На белой стене у окна осталась висеть одна старая фотография нью-йоркского периода: молодой хохочущий Гошка, второй справа, в группе таких же веселых молодых коллег. На прикроватной тумбочке, кроме ночника, раньше стояла в зеленой рамочке и фотография Лизы, где она, совсем девчонка, придерживая от ветра одной рукой гриву волос, а другой подол развивающегося платья, смеется, чуть откинув голову и прищурив глаза. Гошке очень нравилась эта фотография, но Лиза давно убрала ее в ящик. В углу на подставке покрывался тонкой пылью экран смолкнувшего компьютера, сбоку от него чуть накренилась обойма с видеокассетами – записями выступлений Племяшки. На подоконнике остался забытый горшок с поникшей геранью.

Лиза старалась не смотреть на диван, где Гошка провел свои последние полгода жизни. Но сейчас, выходя из комнаты, она обернулась по привычке, как делала это, когда Гошка был жив, и тут обратила внимание на увесистые папки на диване. Они так и осталась лежать с тех пор, как Нора перед отъездом настоятельно рекомендовала Лизе ознакомиться с их содержимым. Она сказала тогда, что там находятся важные документы. Лиза устыдилась своей небрежности и забывчивости, присела на табуретку у дивана, открыла зеленую папку из прочного пластика и стала просматривать документы. Каждый из них был составлен в двух экземплярах на двух языках – испанском и английском. Переворачивая один за другим листки с гербовыми печатями, подписями, марками госпошлины и т. д., читая и перечитывая отпечатанный крупным шрифтом текст, продираясь сквозь юридическую казуистику параграфов и пунктов, Лиза наконец осознала, что после смерти Георгия она становится владельцем этого дома, всего движимого и недвижимого имущества. Отдельно составленный документ передавал ей право пользования всеми денежными средствами, акциями, чеками и другими депозитарными вкладами, и сбережениями, ранее принадлежащими Георгию Алексеевичу Терехову. Еще один документ свидетельствовал о волеизъявлении нижеподписавшегося Терехова передать все права на его имущество после смерти Елизаветы Михайловны Винник племяннице Ольге Анатольевне Савельевой. Была также официальная записка, что копии оригиналов, заверенные нотариально, хранятся в адвокатской конторе здесь, в Испании по адресу…, и в офисе московского представительства по адресу…. На специальном счету Гошка оставил деньги для уплаты госпошлины, налогов, других необходимых затрат на оформление перехода собственности. Текущие банковские счета и кредитные карточки Гошка перевел на имя Лизы еще раньше.

Итак, Лиза впервые могла жить вполне безбедно, не рыская в поисках случайных заработков, могла оставаться здесь, в этом замечательном андалузском доме столько, сколько ей захочется и сколько будет отмерено.

„Все предусмотрел Гошка, а потом умер. Не предусмотрел он только, что я буду маяться до конца жизни виной перед ним за нелюбовь к нему, за измены и предательства. Гошка, родной ты мой, ну зачем ты добиваешь меня и после смерти своей любовью, великодушием, щедростью?“, – застонала Лиза, почувствовав, как на нее опять наплывает желание выть от отчаянья, безысходности и почему-то злости. От этого сводило губы, она еле сдерживалась, рыданья душили ее. Она хотела встать, задела бокал с остатками сладкой жидкости, поскользнулась, не удержавшись, повалилась, бухнулась на колени у дивана, больно ударившись при этом лбом о выступающий деревянный угол тумбочки. Она придвинулась к дивану и оставалась полулежать, уткнувшись лицом в шерстяной плед, уцепившись руками за подголовник. Ноги безобразно разъехались в разные стороны, и ей никак не удавалось соединить их и подтянуть поближе. Тихие всхлипывания, как уже случалось прежде, постепенно перешли в непрерывное стонущее завыванье.

Чтобы ее не услышали снаружи, Лиза вытащила подушку, прикрыла голову, крепко удерживая ее обеими руками, и почти задыхаясь, продолжала выть. Вещи, как ей показалось, все еще хранили едва уловимый запах лекарств и одеколона. Гошкина „одновалентность“ сказалась, кстати, и в этом. Однажды Лиза по случаю купила и подарила ему на День рождения дорогой, не по их тогдашним средствам, одеколон „Богарт“. С тех давних пор Гошка неизменно продолжал покупать только его.

Лиза выла всласть, надеясь, что здесь, в комнате Гошки, за двойными дверями от улицы, ее голоса не будет слышно. Сама она уже не удивлялась, что вместо того, чтобы плакать или рыдать, как делают тысячи женщин по поводу и без, она воет. Она опасалась только подозрительных вопросов со стороны соседей. Кажется, Тереса, хозяйка магазинчика, уже спросила ее однажды: „Сеньора, Вы не знаете, чей это щенок все время скулит?“, или даже так: „Лиса, Вы завели собаку? Ну что же, хорошо. Нельзя совсем одному человеку оставаться. Будете с ней ходить на прогулку“.

Да вот и на днях, в ближнем баре, куда она забрела, тоже услышала разговор о собаке. Парень, разгружавший фургончик с минералкой, громко говорил хозяину бара: „Слышал, Сальвадор, собака опять выла?“. На что Сальвадор, допивая кофе, ответил: „Ясное дело, слышал. Хотел бы я знать, почему это собака воет все время и вообще, куда она прячется? Я ее ни разу не видел“. Парень, установив в подсобке очередной ящик с водой, снял бейсболку, вытер пот со лба и сказал: „Ну, скажи, что за люди? Приобретают собаку на лето, а потом бросают и уезжают. Я не особенный любитель собак, но мне жалко. Бедное животное“. – „Надо бы ее отыскать, – закуривая, сказал Сальвадор. – Голодные собаки часто сходят с ума“. – „Да как ее найдешь?“, – возразил парень, продолжая подтаскивать коробки, теперь с соками, тяжелыми, наверное, но он даже не задыхался. Здоровый молодой паренек. – „Говорят, вой раздается из самых разных мест“. „Да, – сказал Сальвадор, затянувшись последний раз и с сожалением загасив чинарик. – Я вот слышал один раз со стороны моря, а другой – так прямо с холмов, где почти все вилы закрыты. Наверняка кто-то забыл ее в доме“. „Бедное животное“, – еще раз повторил парень. Может, надо будет даже полицию вызывать».

Лиза стояла у стойки бара, растягивая кофе, чтобы дослушать разговор. Вдруг Сальвадор, поднявшись с табуретки, как-то очень пристально посмотрел ей прямо в глаза и спросил: «А вы, сеньора, слышали? Вам не мешает этот вой?». Наступила пауза. «Сеньора, – повторил Сальвадор. – Если мешает, действительно, надо будет в полицию обратиться. Они найдут и собаку, и хозяина». Лиза очнулась, чтобы пролепетать: «Нет, не слышала. Спасибо за кофе. Я спешу».

«Надо быть осторожней», – подумала Лиза, застыв в неудобной позе на полу у дивана, на котором умер Гошка. Она перестала выть, сбросила подушку, еле-еле поднялась, разминая затекшие ноги, вернулась к своему креслу, села, глубоко вздохнула, закрыла глаза и неожиданно провалилась в сон.

Она проснулась, когда первые солнечные лучи начали заполнять комнату. Где-то издалека послышался призыв муэдзина к утренней молитве. Мечеть стояла довольно далеко, но в предрассветной тишине звук легко долетал сюда, к берегу моря.

Сборник рассказов о странностях любви

Подняться наверх