Читать книгу Дело о деньгах. Из тайных записок Авдотьи Панаевой - Ирина Чайковская - Страница 4
Дело о деньгах
Из тайных записок Авдотьи Панаевой
Часть вторая
ОглавлениеЗаглуши эту музыку злобы!
Чтоб душа ощутила покой…
Николай Некрасов
1
Какая – то звуковая галлюцинация преследует меня всю жизнь. И первый раз – вскоре после моего ухода к Некр – ву. Тогда в моем дневнике, который я завела в тот знаменательный год, появилась запись:
Я открываю глаза. «Ду – ня, Ду – нюшка», – мужской ласковый голос где – то совсем рядом. Серый свет льется из окна напротив постели. Возле окна стоит Некр – в и курит, выпуская дым в форточку. Опять курит, хотя знает, что я терпеть не могу запаха папирос, да и при его чахоточном сложении не стоит шутить с огнем. Вон Бел – й, тот давно уже не курит при злой чахотке, и все равно ему недолго осталось… Снова закрываю глаза – и опять тот же голос, такой нежный, баюкающий, но и страстный, призывный: «Ду – нюшка, цветочек мой аленький…».
Откуда? Может, осталось в памяти от других времен? Жан, когда мы только поженились, был очень нежен, придумывал мне всякие смешные названия: Дуняша, Авдотьюшка, Дунчик… Один раз, когда похмельным утром поднесла я ему чашку огуречного рассолу, сказал с отменным простодушием, глядя мне в лицо синими своими глазами: «Спасибо тебе, Дуня, ты меня воскресила», и это навек запомнилось. Снова, на этот раз резко открываю глаза – и вспоминаю, откуда выплыли и слова, и голос… Ночные ласковые слова. Ночной дрожащий от страсти голос.
Это он, человек стоящий у окна и курящий ненавистные мне папиросы, это он, словно оборотень сменив дневное обличье на ночное, в каком – то самозабвенье, во мраке, шепчет: «Ду – нюшка, цветочек аленький».
И нужно быть очень доверчивой и наивной, чтобы принять эти ночные восклицанья за истину. Нет, я уже далеко не так молода, чтобы верить словам, особенно произнесенным в порыве исступления и страсти. Да и Некр – в, по годам почти мой ровесник, прошел такую жизненную школу, что, несмотря на всю свою сегодняшнюю околдованность, не может обольщаться насчет дальнейшего. Долго это не продлится…».
Ошиблась. Продлилось довольно долго, больше пятнадцати лет.
Сейчас даже дико подумать, в какой ситуации я тогда оказалась. Весть о том, что я перебралась на половину Некр – ва, мгновенно облетела весь Петербург, знакомых и незнакомых. Что до незнакомых, их мнение было мне безразлично, а вот свои…
Мамаша, когда я пришла их навестить, процедила мне сквозь зубы, что таких, как я, она презырает. Отец, с театральной интонацией, так не свойственной ему вне сцены, вскричал: «Где твои глаза, дочь? Ты ослепла? Сравни твоего законного мужа – приличного человека, с именем и капиталом, и того, к кому ты, несчастная, перебежала, этого прощелыгу и оборванца, сочинителя дешевых куплетцев. Мои прозренья меня не обманули – давно я знал и говорил твоей матери, что ты плохо кончишь!» Мне в этой тираде послышались вариации на тему «Гамлета» – отцу так и не досталось играть на сцене заглавного персонажа этой пиесы, его уделом стал коварный Клавдий. Но в жизни ему не терпелось сыграть со мной эту заветную роль.
Знакомая семья, к которой я обычно заглядывала вечерком, на чай или шарады, была непривычно холодна со мной, респектабельная дама – мать и девицы – дочери смотрели в сторону, один муж дамы, человек добрый, хоть и недалекий, пытался со мною говорить, но все больше междометиями, перемежаемыми смущенным кашлем.
Я поняла, что стала для этой семьи «дамой полусвета» и «якшаться» со мной они не намерены. Постепенно выяснилось, что не для них одних. Пришлось отказаться от очень многих знакомств и давних привязанностей…
Признаться, даже такие редкой нравственной чистоты люди, как историк Грановский и критик Бел – й, стали на меня посматривать как – то по – особенному, едва ли не с сочувствием. Скорее всего, им казалось, что с моей стороны свершилась уступка грубому и похотливому натиску.
Меньше всех проявлял свое отношение к случившемуся мой законный супруг. Он посчитал возможным никак не отозваться на мое переселение на половину Некр – ва. В сущности уже давно был он мне мнимым мужем: жил своей отдельной жизнью, не отчитываясь, где, когда и с кем проводит свое время.
Гризетки и холостые попойки всегда интересовали его куда больше пресной супружеской жизни. И все же полное равнодушие Жана к свершившемуся было для меня мучительно. Если я и испытывала нравственные муки, то именно из – за него. Я прекрасно сознавала, что мой уход к Некр – ву в глазах общественного мненья рикошетом бьет по Жану. Довольный собой рогатый Сганарель, покладистый простак, чья жена становится подругой его приятеля… Такая ли роль прилична для мужчины?
В мутноватых, словно вылинявших глазах Жана, когда мы с ним разговаривали – никогда о личном, всегда о делах Журнала и сотрудников, – я не читала ничего, кроме нетерпеливого желания поскорее закончить разговор и убежать.
Словно я была досадной помехой на его пути, словно вот сейчас, отвернувшись от меня, он бросится в водоворот чудесных приключений и неожиданных встреч.
Бедный Жан, как в сущности убоги и малоинтересны были и эти кабацкие приключения, и эти встречи с говорливой неискренней дружбой и продажной любовью. Трудно сказать, тогда ли начала скапливаться у него в душе та горечь, что роковым образом оборвала его жизнь в возрасте пятидесяти лет. Корю себя, что не смогла разглядеть его нарастающую душевную смуту, скрываемую за личиной равнодушия.
А что Некр – в? На первых порах был он счастлив безмерно. Его походка, голос – все преобразилось, морщины лица разгладились, взгляд оживился и просветлел. Его средства в ту пору были незначительны, он не мог одаривать меня драгоценностями и нарядами, что было уже гораздо позднее, но дарил меня своими планами, своими мечтами о будущем, своей верой, что во мне нашел он именно ту, которую искал всю жизнь. Один раз, в самом начале, принес мне цветок в горшке. Я видела из окна, что отпустил извозчика и что – то осторожно несет, завернутое в бумагу, и еще прикрывает сверху газетой.
Оказалось – орхидея. Стройная белая орхидея в январском, насквозь продуваемом Петербурге. Потом была у меня забота сохранить цветок, не дать ему замерзнуть в не свойственных ему широтах, в отсутствии солнечного тепла и света. И когда глядела на эту орхидею, всегда слезы закипали: представлялось, что сама я такой вот оранжерейный цветок, заброшенный в холодный, продуваемый колючими ветрами мир.
Странная была это любовь и странная полупризрачная жизнь. Некр – в был человеком ипохондрического склада, нервный, раздражительный, страшно ревнивый. Любить такого и быть им любимой – не только нелегко – невыносимо. Наше общение довольно скоро стало походить на беспрерывный спор, нескончаемое выяснение отношений. И хоть были в моем характере и игривая веселость, и потребность в красоте и гармонии, ссоры получались тяжелые, с криками, надрывными моими рыданиями и его просьбами о прощении.
В итоге все кончалось ночным примирением и временным недолгим затишьем, после чего опять следовала безобразная сцена. Некр – в не признавал любви без мучительства, без ревнивых вопросов и жалящих, едких обвинений.
Позднее, когда я читала романы Федора Дост – го, уже после его возвращения из ссылки, мне все казалось, что своих «подпольных» героев он списывал не только с самого себя, но и с Некр – ва. Чем – то были они похожи, хотя после напечатания в Журнале романа «Бедные люди», с восторгом принятого в околожурнальных кругах, Некр–в немного поостыл к его автору, даже, совместно с Тург – ым, подтрунивал над его гонором и непомерным самолюбием. А тот, почуяв охлаждение, полностью отошел от Журнала.
Поговаривали – и эти слухи до меня долетали, – что свою Настасью Филипповну Дост – й списывал с меня. Что ж, возможно, я ему нравилась. Был он мне жалок, когда сидел в своем уголке, бледный, с нервическим покашливанием, и напрасно ждал, что собратья начнут обсуждать его писания. Новые его писанья общим судом, возглавляемым критиком Бел – им, признаны были неудачными, а самый их автор, как казалось, возомнил себя гением и даже кричал где – то прилюдно, что будет знаменит, когда про Бел – го и думать забудут.
Мне было жаль бедняка, и я выказывала ему симпатию. Однако, от сходства с Настасьей Филипповной отрекусь. Если какое – либо сходство с нею у меня и было, то только внешнее. Внутренний же портрет взбалмошной и не знающей удержу героини Дост – го очень от меня далек, можно сказать, мне противоположен.
Уж ежели я представляла себя какой – нибудь литературной героиней, то больше Парашей из «Горячего сердца» Александра Островского или его же Катериной из «Грозы». Были во мне, как я думаю, крестьянская положительность и стремление жить по правде. Если говорить о стихах Некр – ва, то ближе всего мне его Дарья из поэмы «Мороз, красный нос», та самая, про которую написано: «Есть женщины в русских селеньях». И тут имеется у меня тайное, никогда и никому не высказанное предположение, что списана она с меня.
* * *
Жить по правде не получалось. Жизнь была изломанная, прячущаяся от людских глаз, от плохо скрытых ухмылок, от тягостной неловкости, возникающей при нашем появлении. Героиня «пикантной истории»… Нет, не моя была эта роль. Была она мне невыносимо тяжела. Я завидовала хладнокровию Мари, которая, казалось, была создана для подобных ролей. После нашего с нею знакомства в Москве и мгновенно завязавшейся дружбы она пропала из поля моего зрения. Весной 1841 года они с Огар – ым отправились за границу. Оттуда доходили разноречивые слухи. Говорили, что Мари пустилась за границей во все тяжкие, что к их семье пристал некто третий, называли разные имена. Наконец, ровно через год, Огар – в вернулся. Вернулся он один. Мари осталась где – то там – то ли в Париже, то ли в Берлине, а не то в Италии. Именно оттуда, из Италии, пришло мне от нее письмо.
Милая Eudoxie, уверена, что письмо мое тебя удивит – ты не ждешь вестей от своей легкомысленной Мари. И однако, я решилась к тебе писать – поделиться некоторыми жизненными наблюдениями. Помнится, мы с тобой хорошо сошлись в Москве, ты всегда казалась мне надежной подругой, хотя и слишком «добронравной», на мой вкус. Скажу тебе, что Европа – это единственное место, где можно получать удовольствие от жизни. В любом уголке нашей бедной родины чувствуешь на себе безумную жизненную тягость – то ли от казенных порядков, то ли от угрюмства и непросвещенности людей, то ли от сурового климата и дурной погоды… но умолкаю, ибо посылаю мое письмо обыкновенной почтой.
Посмотрела бы ты, как свободно и красиво ведут себя люди где – нибудь на Лазурном берегу, под неправдоподобно голубым италианским небом!
Правда, если говорить о наших соотечественниках, далеко не все из них соответствуют названию европейца, многие еще застыли в допетровской азиатчине.
Имею в виду сразу нескольких лиц, они хорошо знакомы тебе по Москве. Расскажу про одного. Гал – хов – очень симпатичный и образованный господин, приятель Огар – ва и его догматического жестокосердого друга. Встречаясь с ним в России на наших московских «сходках», ощущала на себе его восхищенное внимание. А тут несколько месяцев пришлось провести рядом в Берлине и могу сказать: этот человек точно был в меня влюблен. И что же? Вместо того, чтобы пойти настречу своему чувству, он написал мне длинное письмо, объясняя свою позорную нерешительность тем, что я жена Огар – ва. Ему, видите ли, было необходимо, чтобы я ушла от мужа, бывшего ему приятелем, к тому же, человека «богатого и известного»…
Зная тебя, дорогая Eudoxie, боюсь, что и ты отчасти разделяешь эти старозаветные мнения, ныне ставшие соблазнительным, но ветхим прикрытием для слабых душ. Однако скажи мне, моя милая, для чего мы, женщины, читаем и восторгаемся Жорд Зандом? Только ли для того, чтобы, закрыв книгу, промолвить: все это сказки, в серой и обыденной дейстительности такое невозможно? Уверяю тебя – возможно. И даже среди российских мужчин находятся такие, что готовы увести избранницу от «богатого и известного мужа», да и от приятеля, если они настоящие мужчины и их толкает на то истинная страсть.
Помнишь ли петербургского художника Сократа Воробьева? По приезде в Петербург мы с Огар – ым несколько раз встречали его то тут, то там. Чуть ли не твой муж представил его Огар – ву, который, увидев его маленькие северные пейзажики, тут же загорелся и провозгласил Сократика истинным Сократом пейзажной живописи… Думаю, что он погорячился, хотя и не отрицаю наличия у Сократа некоторых способностей, что (кроме наличия отца – академика живописи) помогло ему претендовать на пенсионерство в Европе. Мы встретили его вместе с еще двумя стипендиатами Академии по дороге в Берлин.
Не буду описывать нашего романа, который сейчас в самом разгаре. Спросишь, как принял Ога – в такой оборот событий? Как мне кажется, очень разумно. Он, как ты знаешь, начисто лишен мужского самолюбия и эгоизма. Он увидел в Сократе достойного меня человека и мило устранился, сознавая всю фальшь и односторонность нашего с ним брака.
Прекрасно знаю, что кажусь тебе вульгарной и безнравственной, но тешу себя сознанием, что ты, Eudoxie, всегда прощала мне и мой «вздорный» характер, и мои «маленькие женские слабости», во всяком случае, умела их объяснить…
Огар – в, как тебе, наверное, известно, сейчас в России. Поехал, как сам мне сказал, «освобождать крестьян» и делать из них «вольных работников». Не вмешиваюсь в его хозяйственные дела, но вижу, что помещик он никудышный и, боюсь, «заводчик» будет такой же. Впрочем, деньги он обещал высылать мне исправно. Еще до нашей поездки Огар – в, по моей просьбе, распорядился насчет моей материальной независимости – на случай его смерти.
Так что надеюсь подобрать хотя бы крохи когда – то мильонного, ныне быстро тающего состояния. За границей деньги уходят со сказочной быстротой. Жизнь в Европе дорога, к тому же, мы с Сократиком не сидим на одном месте. Пока можешь писать мне по этому адресу в Ниццу, к весне же мы переберемся южнее, поближе к Неаполитанскому заливу, а лето хотим провести в путешествиях по Франции, Германии и Швейцарии…
Итак, жду твоего ответа, моя милая добродетельная Eudoxie, привет ветреному Пан – ву.
Твоя Мария.
Странные капризы судьбы. Было мне невдомек, что всего через пять – шесть лет по получении этого письма сама я буду едва ли не в более двусмысленном положении, чем бедняжка Мари, а присмотр за ее денежными делами, который со временем она мне препоручит, обернется катастрофой для меня и для Некр – ва. Но напишу об этом в своем месте.
В сороковые годы все русские дворяне спешили съездить за границу. До французской революции 1848 года и прогремевшего у нас спустя год «дела Петрашевского» отправиться в заграничный вояж было довольно легко. Как правило, в просьбе о заграничном паспорте (утверждаемой на самом верху!) указывалась необходимость «поправления здоровья» и «лечения на водах», которая удостоверялась справкой от врача, выписывавшего ее, хоть и не даром, но без особых задержек.
В 1844 году и мы с Пан – ым впервые отправились в заграничное путешествие. Дабы раздобыть денег на немалые будущие расходы, Пан – в заложил имение в Опекунский совет, как делали прочие российские помещики, возжаждавшие пропитаться европейским духом за счет российских крепостных мужичков. Демократка и по происхождению, и по взглядам, я смотрела на это с неодобрением; радовало лишь то, что, по моему настоянию, Пан–в отпустил на волю часть дворовой прислуги.
Тогда – то я в первый раз оказалась в краях, о которых писала мне Мари. Тогда же с нею увиделась в просторной квартире в самом центре Берлина. В первый момент я ее не узнала. И не только из – за пышно взбитых пепельных кудрей, удивилась слегка одутловатому и потерявшему былую живость лицу, слишком полным плечам, выглядывавшим из – под широкого белого пеньюара. Признаться, я не в первую минуту догадалась, что Мари беременна. Она кинулась мне навстречу, закружила на месте, потом стала оглядывать.
– Ты нисколько не изменилась, все такая же барышня, «артисточка» с твердым неженским характером. Правильно я тебя определила? А куда ты дела своего Пан – ва?
– Мой Пан – в, как только мы приехали в Берлин, бросил меня на произвол судьбы и отправился по знакомым. Вряд ли он вернется до полуночи. Здесь пропасть русских, много журналистов из Москвы и из Петербурга.
– Например, Огар – в.
– Как, он тоже здесь?
Мари улыбнулась и показала рукой вокруг себя.
– Его здесь нет. Но он в Берлине, собирается прийти к ужину.
Она приблизила свое лицо к моему и прошептала как заговорщица:
– У меня так много накопилось для тебя рассказов.
Я была рада, что Мари оживилась. Мне уже не так больно было смотреть на ее оплывшее лицо, тяжелые складки у губ…
– Ты… ты … извини, но мне показалось…
– И правильно тебе показалось, я жду ребенка… слава Богу, уже недолго осталось, – она вздохнула, но тут же снова заулыбалась. – Герр профессор объявил, что не позже, чем через месяц.
– Извини, Мари, это ребенок не Огар – ва?
– Конечно, не Огар – ва. Как ты могла подумать! Но он хочет его усыновить. Он для того сюда и приехал, когда я написала ему про свое положение.
– Мари, я ведь мало что знаю о твоем положении. Два года назад ты мне писала, что встретила Сократа. Кажется, я его видела пару раз в Павловске. Такой большой, кудрявый, по виду – довольно благодушный…
Мари покачала головой:
– Пьяница, как все художники, и большой любитель приударить за горничными. Мы с ним расстались… временно… Он сейчас в Италии. Пусть схлынет вся эта суета… Ты думаешь, легко удержать возле себя молодого неженатого мужчину, художника, склонного к неумеренному русскому разгулу? Впрочем, сам он говорит, что занят с утра до ночи, что ему нужно «отработать» свое пенсионерство, отчитаться перед Академией, что он должен написать по крайней мере четыре картины, а уж что до рисунков – им вообще нет числа…
В голосе Мари звучала ирония пополам с сомнением. Внезапно она прервала сама себя.
– Извини, я зарапортовалась. Тебе следует оглядеться. Я покажу тебе квартиру, а потом мы выпьем чаю и поболтаем перед ужином. Я надеюсь, ты поужинаешь со мной… и с Огар – ым. Мне не хотелось бы остаться одной в его обществе.
Квартира оказалась не по – немецки роскошной, с изящной овальной гостиной, полукруглыми окнами выходящей частью на шумную улицу и частью на зеленый внутренний дворик, и с двумя затененными уютными спальнями, одну из которых Мари собиралась превратить в детскую.
В столовой, расписанной фруктами и фазанами – в духе фламандских натюрмортов, – чай подавала костлявая, сурового вида немка, фрау Бенц. О ней Мари, не стесняясь ее присутствием (фрау по – русски не понимала) сказала, что специально подобрала такую старую уродину на случай приезда в Берлин Сократика.
Собственно, именно он, Сократ Воробьев, как я поняла, был предметом ее постоянных мыслей и переживаний. Она пыталась уйти от рассказов о нем – и не могла. Ближе к ужину один за другим пришли два незнакомых мне господина, берлинские приятели Мари. Оба ничем не примечательные, довольно серой наружности, один длинный, со стеклышком в глазу, Мари представила его как театрального антрепренера, другой плотный, даже полноватый, с редеющей полуседой шевелюрой, о нем было сказано, что он профессор философии. Оба, по – видимому, были влюблены в мою подругу, так как, почти не общаясь между собой, выражали ей всевозможные знаки внимания. Длинный преподнес ей какие – то билеты, а плотный белую розу, которую Мари тотчас вдела в свои когда – то черные, а ныне пепельные волосы.
Глядя на нее в этот момент, я не уставала поражаться. Куда девалась одутловатость лица, недовольная гримаска, тяжелые складки возле губ?! Складки разгладились, лицо сияло прежней молодостью и жизнью, вместо гримасы на губах играла кокетливая улыбка. Кстати, о волосах. Приглядевшись к ним внимательнее, я заметила, что это парик. Впоследствии Мари подтвердила мои предположения. Слуга доложил, что пришел герр Огарефф.
Он остановился в дверях гостиной, с некоторым удивлением оглядывая сидящих. Я догадалась, что он не ожидал, что будет не один. Огар – в совсем не переменился. В нем легко было узнать того симпатичного светловолосого господина, какого я когда – то знала в Москве. Даже выражение светлых глаз, наивное и одновременно слегка хитроватое, не поменялось. Пожалуй, гуще стала борода, а лоб выше из – за поредевших волос.
Мари представила Огар – ва немцам, и, судя по их лицам, они также не ожидали встретить мужа фрау Огарефф. Мне Огарев был рад еще и потому, что я была его соотечественница, не требовавшая особого обращения. Перешли в столовую, где все тою же фрау Бенц был накрыт стол для ужина. Мари посадила нас с Огар – ым рядом, а сама села между немцами.
Ужин этот запомнился мне как комический. Со стороны Мари и немцев монотонно звучала немецкая речь, все трое, не исключая Мари, пили рейнское вино, с равномерными интервалами поднимая бокалы. Огар – в же сразу попросил водки, набрал полную тарелку еды, но ничего не ел, только пил и говорил, говорил. Обращался он ко мне, но при этом всем корпусом поворачивался в сторону Мари, добросовестно обсуждавшей по – немецки со своими двумя кавалерами проблемы театра и классической немецкой философии. Огар – в громыхал по – русски, заставляя немцев вздрагивать и нарушая стройность и порядок чинной вечерней трапезы.
Помню его тост за еще не родившееся дитя, которому он, его отец (так было сказано), завидует. Этот ребенок родится среди свободных людей, в то время как на родине его родителей большая часть населения – рабы. Но он постарается, чтобы хотя бы возле себя дитя не видело людей, уподобленных скоту. Он уже освободил несчастных рабов и теперь осчастливит их вольным трудом на созданной им фабрике.
Зная дальнейший ход событий, могу сказать, что писчебумажная фабрика, которую Огар – в действительно построил на последние свои деньги, рассчитывая, что она будет приносить доход, была подожжена самими же «освобожденными» им крестьянами, по – видимому, в уплату барину – благодетелю за свободный и счастливый наемный труд.
А в тот вечер Огар – в выпил сверх меры и призыв к «освобождению труда» прозвучал с такой оглушительной силой, что немцы поневоле замолкли и повернули к нему свои побледневшие испуганные лица. Мари пришлось вмешаться и объяснить своим гостям, что герр Огарефф взволнован предстоящим отцовством и не может сдержать своих чувств по этому поводу… Сам Огар – в, прекрасно владевший немецким, не сказал в этот вечер ни единого немецкого слова.
2
Ребенок Мари родился преждевременно. Полагая, что успею к родам, назначенным «герром профессором» через месяц, я с Пан – ым отправилась в Дрезден. Там нас и застало известие о рождении у Мари мертвого младенца. Увидела я ее только спустя неделю после ужасного события. Не могу представить, что с нею происходило до этого, при мне она была совсем безумная. То вдруг начинала рыдать, то царапала себе лицо и рвала свои и без того негустые волосы, то вскрикивала и громко проклинала судьбу.
При ней бессменно находился бедный Огар – в, старавшийся ее успокоить и привести в чувство. Улучив момент, когда Мари, совершенно обессиленная, прилегла, я отозвала Огар – ва в сторонку и спросила, как проходили роды. Оказывается, все случилось неожиданно. Мари, неопытная как все роженицы, только в самый последний момент попросила фрау Бенц позвать акушерку и послать за Огар – ым. Акушерка едва успела к родам, а к приходу Огар–ва все закончилось. Он увидел на руках у акушерки скрюченное синюшное тельце и постарался взглянуть в лицо мертвого дитяти. Жалобное его выражение сильно его поразило.
– Бедный, бедный недоносок! Он шел из одного мира в другой и оказался в третьем, в царстве смерти. У него была такая трогательная мордочка, такое беспомощное невесомое тело… Как может Бог допускать такие смерти! Как люди могут верить в Бога, допускающего смерть новорожденных!
Знала ли я, слушая эти горькие богохульные восклицания Огар – ва, что и мне будет суждено пройти через потерю новорожденных детей и что самое жгучее горе принесет мне смерть сына Ивана, четырехмесячного пуховолосого птенчика, как две капли воды похожего на Некр – ва.
Вполне возможно, что, если бы ребенок остался жив, Мари примирилась бы со своим супругом и оба занялись бы или сделали вид, что занимаются, воспитанием сына. Этого не случилось. А жить вдвоем рядом с Огар – ым Мари не могла и не хотела.
В Берлине я близко и почти ежедневно наблюдала картину их человеческого разлада и несовпадения. Что бы ни сказал Огар – в, Мари видела в этом тупоумие или идиотизм. Муж ее бесконечно раздражал, рядом с ним она не чувствовала себя в своей стихии и рвалась прочь. Наблюдая все это, я невольно сравнивала Мари с Пан – ым, точно так же убегавшим от меня и искавшим развлечений на стороне. Обе мы в конце концов оказались выброшенными за пределы, ограниченные нормами привычной семейной морали.
В те времена вопросы женской свободы уже начали дискутироваться в обществе. Я и моя подруга зачитывались романами Жорж Занда, поставившими любовь и свободу женщины впереди чести и долга. Но рвать со старыми представлениями, укорененными в сознании людей, было нелегко. Я первая пасовала под взглядами ревнителей Домостроя.
Вспоминается один вечер в петербургском ресторане Леграна непосредственно перед началом издания Журнала, осенью 1846 года. На этом вечере впервые обозначилось для меня мое новое положение, в чем – то очень сходное с положением Мари.
Но скажу несколько слов о том, каким образом случилось, что мы свиделись с Мари в Петербурге. Приехать на родину мою подругу вынудили вполне обычные обстоятельства: нужно было выправить новый заграничный паспорт взамен просроченного.
По своему обыкновению делать все в последнюю минуту и о своих планах не предупреждать, Мари прибыла в Петербург именно тогда, когда меня в нем не было.
Огар – в был в это время в России, но Мари не искала с ним встреч, чтобы, как она говорила, «все не испортить». Их отношения достигли того градуса кипения, когда лучше общаться посредством писем.
То лето проводила я в Казанской губернии вместе с Пан – ым и Некр – ым, и было мне не до Мари. Решалась судьба еще не родившегося Журнала, задуманного обоими как рупор новых серьезных идей, провозглашаемых критиком Бел – им. Но решалась и моя судьба, вернее, судьба всех нас троих. Тогда, вблизи родной своей Волги, Некр – в потребовал от меня окончательного ответа: пойду ли я с ним или останусь с Пан – ым. Мне предстояло принять решение…
Уж не шестым ли чувством учуяла Мари грядущие перемены в моей судьбе и не потому ли примчалась на свидание со мною именно в этот переломный момент?!
К осени, когда мы с Пан – ым вернулись в Петербург (Некр – в уехал раньше, чтобы предстать перед нами уже владельцем Журнала), оказалось, что Мари уже довольно давно и нетерпеливо ждет со мною встречи…
В тот вечер в ресторане Леграна Мари была не одна. Ее сопровождал Сократ Воробьев. Сократа я уже видела и прежде, но тут разглядела его во всем великолепии. Громадного роста, с красивым румяным лицом и темными кудрями, он напоминал какого – то гвардейца екатерининского времени, ставшего очередным увлечением государыни. Был он, что называется, красавец – мужчина.
К тому же, к тридцати годам он сделал неплохую карьеру: вернувшись после шестилетнего отсутствия на родину и представив свидетельства своей неустанной работы над итальянскими пейзажами, получил звание академика Российской Академии художеств. Мари рядом с ним как – то побледнела и пожухла. Может быть, сказалось неудачное материнство, но на фоне победительного и вальяжного Сократа, даже в своем изысканном французском наряде, выглядела она далеко не так эффектно, как когда – то.
Мысль собраться у Леграна пришла Пан – ву. Он предложил отметить сразу несколько событий. И главное – скорый выход первого номера Журнала. Второе – намеченный на конец декабря отъезд Мари. Ну и третье – избрание Сократа академиком живописи. Собралась небольшая компания близких к Журналу людей; пригласили нескольких знакомых молодых дам, чтобы мужской элемент не возобладал. Некр – ва притащили чуть ли не насильно. В эти осенние месяцы 1846 года Некр – в был поглощен работой над первой книжкой Журнала.
Все нужно было продумать до мелочей. Если читатель не придет сразу – он вообще не придет, – таков был девиз Некр – ва. Поэтому он озаботился широко оповестить обе столицы и провинцию о возобновлении пушкинского «Современника» в новом и сверхсовременном обличье. На огромных зеленых афишах печатались имена авторов и названия произведений, способные привлечь подписчиков. Вся эта суета, а также работа с авторами, цензорами, корректорами отнимала у Некр – ва все свободное время. Все же ради этого вечера он оторвался от работы.
Ресторан Леграна, впоследствии, в 50 – х годах переименованный в ресторан Дюссо, по имени нового владельца, отличался всегда огромным количеством юбилеев, рождений и отличий, отмечаемых в его пышных, украшенных лепниной, расписными керамическими вазами и античными статуями залах. Когда наша компания в сопровождении метрдотеля двигалась к свободному залу, из соседнего, отмечающего очередной коммерческий «триумф», вышел некто П. К, бывший уральский заводчик, ныне приехавший в столицу писатель – неофит, пробующий себя на журналистском поприще. Я хорошо разглядела быстрый взгляд, который он устремил на нас с Некр – ым. Пан – в в это время где – то замешкался, и мы шли с Некр – ым вдвоем, оживленно беседуя. Короткий, словно принюхивающийся взгляд П. К. был для меня первым сигналом, что ничто не ускользнет от любопытных, натренированных в слежке за чужими тайнами глаз.
Помню, на этом вечере Некр – в постоянно отбивался от нападок Бот – на, только что вернувшегося из поездки по Испании. Тому очень не нравилась идея бесплатных приложений к Журналу, заветная идея Некр – ва, от которой он ждал большого притока подписчиков, главным образом, дам.
– Твои бесплатные приложения только развратят читателей. Они захотят получать вместе с журналом еще и книги. Что тогда будут делать книгоиздатели?
– Это уж, Вася, не моя забота. Мне главное – получить подписчиков для журнала. Отобрать их у Андрюшки Краевского и привести к нам.
– Ну, тогда можешь прилагать к каждому номеру бесплатный бублик или связку сушеной тарани.
– Дельное замечание, правда, для нашего читателя больше подойдет пачка английского чая или коробка французской пастилы.
– Ты смеешься, а между тем выбрал для приложения самое примитивное произведение исписавшейся Жорж Занд. Мало того, я считаю, что давать ее в переводе – значит унижать и обкрадывать читателя. Романы нужно читать на языке оригинала.
– Вася, зачем ты всех по себе меришь? Не всякий, как ты, может читать по – французски, по – английски, по – немецки, да и по – латыни. Вот я, скажем. Языками не владею, и с удовольствием прибегну к переводу, если найду время.
– Не прочитал?
– Когда, Вася! Достаточно того, что Авдотья Яковлевна, клянется и божится, что роман превосходный.
– Ох уж эти дамы, им только дай что – нибудь поаморальнее, чтобы было побольше свободы в любви.
Я промолчала.
В спор вмешалась одна из дам:
– Это кто тут дам обижает, а заодно и Жорж Занд? Вы, Василий Петрович? О каком, с позволения спросить, произведении идет речь?
– О «Лукреции Флориани». Знаете?
– Нет, не читала. Буду благодарна господину Некр – ву, если он поместит его в приложении. Что ж, он и вправду такой аморальный?
Тут вмешалась Мари, сидевшая между Сократом Воробьевым и его младшим братом, Ксенофонтом, юношей невзрачным, но очень смешливым.
– «Лукреция Флориани» – самый чистый роман из тех, что я читала у этой писательницы. Вам, Василий Петрович, не нравится, что его героиня, актриса, имея троих детей от разных мужчин, называет себя чистой и девственной? Да любая женщина под этим подпишется. Женщины любят не телом, а душой.
При последних ее словах Ксеничка Воробьев, разгрызавший куриную косточку, выронил ее из рук и забился в смехе. Глядя на него, стали покатываться с хохоту все прочие. Постепенно все мужское население стола, кроме Пан – ва, к нему присоединилось, при том что дамы сидели с недоуменными и даже удрученными лицами, а Мари чуть не рыдала. Жан, с его характером вечного примирителя, хотел замять неприятную сцену, поднялся и провозгласил:
– Господа, мы собрались здесь не Жорж Занд обсуждать, а отметить приятные события. Любимый нами художник Сократ Воробьев мало того, что стал академиком живописи, но удостоился поощрения самого Государя, продлившего ему пребывание в Италии еще на два года, заметьте, за счет казны, и заказавшего несколько работ для своего пользования.
При упоминаниии Государя смех замолк, но Некр – в и Бот – н с недоумением покосились на Пан – ва, придерживавшегося, как и они, либерального направления и Государя на людях обычно не поминавшего.
Сократ, уже изрядно пьяный, так как успел попробовать все роды вин и напитков, выставленных ресторатором, вскочил из – за стола и, выплескивая вино из бокала частично на скатерть, а частично на платье Мари, счел нужным уточнить:
– Четыре картины маслом изволил заказать и Высочайше одобрил альбом с рисунками. Господа, здоровье Государя!
Некр – в и Бот – н с неподвижными лицами подняли бокалы, Ксеничка высоким фальцетом повторил здравицу, дамы переглянулись, а Мари, только что почти рыдавшая, воскликнула с просветленным лицом:
– Как я рада, Сократ, что вы не остаетесь в России!
3
Вечер в ресторане Леграна был последним, когда я сидела с Некр – ым и Пан – ым. В дальнейшем мы с Жаном делали все, чтобы не сидеть рядом на всевозможных сборищах и торжествах.
Началась для меня новая эра, и временами моя жизнь казалась мне чужой, словно и не моей. Не скажу, что я выбрала любовь, – если это и была любовь, то на редкость мучительная, с безумной ревностью, припадками злости и ненависти со стороны Некр – ва, сменяемыми мольбами о прощении и минутами просветления, когда казалось, что злые силы легко можно побороть. Но побороть не удавалось.
Злые силы были сильнее. После недолгого примирения мы оба срывались, и все возвращалось на прежнее. Нет, я выбрала не столько любовь, сколько Дело. И оно на меня свалилось – огромное, важное и увлекательное, но также сверхсложное, требующее напряжения всех сил и часто утомительное. Но на первых порах счастью моему не было предела, мне казалось, что я участвую в самом Главном деле времени.
Даже сейчас, когда прошло столько лет и история наверняка уже вынесла свой приговор и тем людям, которые были вокруг меня, и тому Делу, в котором мы сообща участвовали, сама я продолжаю считать, что была права. И уверена: мой приговор совпадает с судом истории. Журнал и все что с ним соприкасалось – было Главным делом времени.
Невероятным для самой себя образом из «разливательницы чая» превратилась я в писательницу, сотрудницу Журнала, под мужской фамилией – a la Gеrge Sand – начавшую писать рассказы, повести и даже многостраничные романы на пару с Некр – ым. Как говорится, лиха беда начало. Подтолкнул меня к писанию Некр – в, поверивший в меня безгранично еще до того, как я написала хоть строчку.
– Ты не можешь не писать, – говорил он мне, – у тебя столько накопилось в памяти и в душе, что все это рано или поздно должно выплеснуться на бумагу.
И продолжал:
– Да и окружение… погляди, какое у тебя окружение, – все кругом тебя пишут, ты варишься в этом соку, слышишь разговоры… недоразумение, что до сих пор ты была только прилежной читательницей.
Надо сказать, я клюнула на эту приманку: полезно, чтобы кто – то увидел нас в малопредставимой нами роли, а уж дальше воображение начинает двигаться в направлении подсказки. Помогло еще и то, что мое первое произведение, принесшее мне много слез и горя, одобрил критик Бел – й. Причем одобрил, не зная, что я его автор.
А слезы я лила оттого, что, как ни бился Некр – в, цензура так и не пропустила в печать мою первую повесть, сочтя ее «безнравственной» и направленной на «подрыв власти родительской». Дело было в 1848 году, и наверху панически боялись проникновения в общество революционных идей. Жертвой этого патологического страха стал мой первенец – повесть, написанная по впечатлениям детства. Критик Бел – й очень помог мне в ту пору не пасть духом и продолжать писание. Сам он умер совсем скоро после этого. Ему было 37 лет.
Помню, когда я жила еще у родителей, кто – то из актеров, может быть, Саша Мартынов, принес кусок старой газеты со статьей неизвестного автора. Называлась статья «Литературные мечтания» и имела подзаголовок «элегия в прозе». Все сели вкруг стола, сестру попросили читать. От природы была она робка и застенчива, однако отец с нею много занимался, желая сделать из нее драматическую актрису. В тот год она репетировала «Дездемону» в Шекспировой пьесе, переведенной Жаном.
Сестра начала читать:
Театр!..Любите ли вы театр так, как я люблю его, то есть всеми силами души вашей, со всем энтузиазмом, со всем исступлением, к которому только способна пылкая молодость, жадная и страстная до впечатлений изящного?
Начала сестра очень тихо и даже слегка хрипло, но потом голос выровнялся, дыхание восстановилось, она перестала бояться текста, который ложился на голос легко, словно стихи.
Не есть ли он исключительно самовластный властелин наших чувств, готовый во всякое время и при всяких обстоятельствах возбуждать и волновать их, как воздымает ураган песчаные метели в безбрежных степях Аравии?
Если элегия – это признание в любви, то строки, читаемые сестрой, действительно были элегией, любовным признанием и гимном театру. Но были ли они прозой? Так не прозаически они звучали…
…и вот поднялся занавес – и перед взорами вашими разливается бесконечный мир страстей и судеб человеческих! Вот умоляющие вопли кроткой и любящей Дездемоны мешаются с бешеными воплями ревнивого Отелло; вот, среди глубокой полночи, появляется леди Макбет, с обнаженной грудью, с растрепанными волосами, и тщетно старается стереть с своей руки кровавые пятна, которые мерещатся ей в муках мстительной совести; вот выходит бедный Гамлет с его заветным вопросом: быть или не быть…
Дойдя до Дездемоны, сестра заметно заволновалась, голос ее задрожал… я боялась, что она лишится чувств. Роль в «Отелло» давалась сестре тяжело. Была она высока ростом, красива, но отличалась, как я уже сказала, чрезмерной робостью. Сцена не была ее призванием, да и роль отважной Дездемоны, ослушавшейся отца и убежавшей из дома с мавром, не очень моей сестре подходила. Сама она вышла замуж по воле отца за человека расчетливого и малосимпатичного, издателя «Отечественных Записок».
Когда отрывок был прочитан, слушатели не сразу опомнились, как бывает в театре после удачного спектакля. Даже отец, всегдашний критик всего на свете, вечно всем недовольный, отозвался о статье с похвалой и спросил имя автора. Было названо имя Бел – го, которого тогда никто не знал. Его звезда только восходила.
Уже много после, будучи с Пан – ым в Москве, я познакомилась с Виссарионом Григорьевичем. Первый наш разговор с ним был о Мочалове, которого он так высоко поставил в своей статье как исполнителя роли Гамлета. Мне же довелось посетить весьма неудачный спектакль, где актер играл из рук вон плохо, находясь, как думаю, под действием винных паров.
На следующий день мы были вместе с Пан – ым в одном из московских домов, и Жан, подойдя к Бел – му, сказал, что вчера имел удовольствие видеть Гамлета – Мочалова. Бел – й встрепенулся, спросил о впечатлении. Пан – в, не желая критиковать большого актера, высказался очень туманно, в том смысле, что Шекспир требует особой игры, не свойственной русской традиции. Бел – й возразил, что никакой особой русской традиции нет, а есть умение или неумение верно раскрыть характер в указанных обстоятельствах. Завязался спор, в котором Пан – в беспрестанно пасовал.
Я, тогда еще очень наивная, бросилась ему на помощь и сказала, что мы вчера увидели именно то, что боялся увидеть Бел – й (он говорит об этом в статье), а именно: пародию на Гамлета. Я смогла произнести эту фразу только потому, что при всей моей тогдашней робости перед «высокими умами», человек, стоящий передо мной, не казался мне страшным. Был он белокурый, невысокого роста, бледный, почти изможденный, с живым и пристальным выражением серых глаз. Взгляд его, на меня обращенный, был исполнен неподдельного любопытства, но отнюдь не превосходства. Мне захотелось смягчить свою резкость и высказать Бел – му, как важны для меня его статьи. В той же его работе о Гамлете я наизусть запомнила одно место, которое сделалось моим нравственным водителем:
И если у него злодей представляется палачом самого себя, то это не для назидательности и не по ненависти ко злу, а потому, что это так бывает в действительности, по вечному закону разума, вследствие которого кто добровольно отвергся от любви и света, тот живет в удушливой и мучительной атмосфере тьмы и ненависти. И если у него добрый в самом страдании находит какую – то точку опоры, что – то такое, что выше и счастия и бедствия, то опять не для назидательности и не по пристрастию к добру, а потому, что это так бывает в действительности, по вечному закону разума, вследствие которого любовь и свет есть естественная атмосфера человека, в которой ему легко и свободно дышать даже и под тяжким гнетом судьбы.
Но в ту минуту, как я раскрыла рот, кто – то подошел к Бел – му и увел его в сторону.
Меня всегда поражали такие натуры, как Бел – й, нежданно появляющиеся на русской почве. В жизни я знала еще двух, похожих на него, – Николая Гавриловича и Добр – ва. Со всеми тремя я дружила, все трое были пророками, двух из них сразила чахотка, сразила прежде, чем власть заточила их в тюрьму или убила. Третий прошел свой крестный путь до конца.
Потом, когда я поближе узнала Бел – го, я полюбила его еще больше.
Однажды он рассказал, что в юности, будучи студентом, написал трагедию о крепостном юноше, который восстал против своего состояния.
– У меня было полное ощущение, что герой – это я сам, и я должен – даже ценою жизни – перестать быть рабом, высказать все в лицо рабовладельцу. Я кожей ощущал, что за моей спиной выстроилась нескончаемая цепь крепостных русских людей, умерших голодом, на войне, от бесчинств властей и помещиков. Сколько их было во времена Ивана Грозного, во времена Петра Первого? – безмолвных, но взывающих к отмщению жертв произвола? Почему их жизни не шли в расчет?
Даже в Вавилоне пленным платили за строительство укреплений. А город, где вы живете, наша Северная Пальмира, построен согнанными отовсюду крепостными рабами. Построен рабами, на их же костях. Неужели судьба России из века в век приносить человеческие жертвы во славу извергов на троне?
– И что сталось с вашим сочинением?
– Мне пришлось его уничтожить. Профессора Московского университета были ужасно напуганы, прочили мне тюрьму и Сибирь. Они так усердно принялись за мной следить, что я заболел.
– И что было дальше?
– Меня выгнали из университета … по отсутствию способностей. Началось мое шатанье по журналам. А жаль было расстаться с ученьем, особливо с друзьями – студентами. У нас образовался к тому времени преинтереснейший кружок.
– Остался у вас страх?
– Как не остаться! Только ненависти осталось больше. Обидно, что не могу в статьях высказываться впрямую, и даже то, что говорю обиняками, цензура кромсает. Может, придет еще мой час…
Час Бел – го пришел, когда уже перед самой своей смертью, находясь на леченье в Силезии, написал он «Письмо к Гоголю». За публичное его чтение Дост – го приговорили к смертной казни; я знаю это письмо лишь благодаря лондонской вольной русской типографии – в России до сих пор оно не напечатано. А Бел – го от крепости спасла только скорая смерть. Удивительно, как пугал власть этот хилый, чахоточного сложения человек – настоящий гладиатор по свойствам и силе характера.
* * *
По переезде Бел – го в Петербург в конце 1839 года, мы с ним тесно сошлись. Переезд его из Москвы в большой степени был инициирован Пан – ым, который переманил его в сотрудники главного тогдашнего толстого журнала «Отечественные записки».
Андрей Краевский, редактор «Отечественных записок», приходился мне зятем, но у меня не было к нему добрых чувств. После ранней смерти сестры, приходилось мне у него бывать, чтобы помочь оставшимся без матери детям, но общение с ним меня угнетало.
Был он человеком приземленным, журнал издавал исключительно для наживы, направления не имел никакого, острым нюхом вылавливая на литературном рынке то, что сулило интерес читателей, а стало быть, и доход. Сотрудники журнала были для него не товарищи по работе, а наемные работники. В помине не было тех дружеских свободных отношений, которая царила впоследствии в редакции нашего Журнала.
Помню наш разговор с Краевским по поводу Бел – го:
– Андрей, какого ценного сотрудника вы приобрели…
– Вы про Бел – го? Но я и деньги плачу ему хорошие.
– Он за эти «хорошие» деньги работает по – черному, один ведет отдел критики и библиографии, должен рецензировать все вышедшие книги, вплоть до азбук и пособий по истреблению клопов … Вы плохо используете его критический талант.
– Чего вы хотите? У меня нет лишних людей! Бел – й делает свое дело и получает за это хорошие деньги…
Все видели и понимали, что Бел – му не место у Краевского, но семь лет пришлось критику батрачить на алчного издателя, прежде чем он взбунтовался и ушел в расчете начать свой журнал.
На этой почве и произошло его драматическое столкновение с Некр – ым.
Не мне судить, кто в этом столкновении прав, кто виноват. И тогда, и впоследствии звучал хор голосов, обвинявших Некр – ва в том, что он воспользовался материалами, собранными Бел – м для огромного сборника, где должны были поместиться все самые главные литературные приманки эпохи: «Обыкновенная история» Гонч – ва, «Кто виноват» Искандера – Герц – на, охотничьи рассказы Тург – ва… Но самым тяжким обвинением было другое. Некр – в обвинялся в том, что устранил Бел – го от управления Журналом.
Так и стоит в ушах грубый, разболтанный голос Николая Кетчера, «разъясняющего» своим друзьям из московского кружка, как этот «пройдоха» Некр – в надул простодушного Бел – го.
Я этих «разъяснений», естественно, не слыхала, но представить себе могу:
– Некр – в ничем не лучше Андрюшки Краевского! Тот был кулак и эксплоататор, таков же и Некр – в. Воспользовался именем Бел – го и его материалами, чтобы набрать подписчиков, а самого Виссариона привязал к тачке и заставил, как при Краевском, по – черному рубить уголек…
И все московские друзья Бел – го прислушиваются к Кетчеровой брани, согласно кивают головами, отпускают злые шуточки в адрес Некр – ва. Одобрительно кивает даже ближайший друг Бел – го, будущий лондонский изгнанник, ставший впоследствии ненавистником Некр – ва.