Читать книгу У нас есть мы - Ирина Горюнова - Страница 7

Часть 1
У нас есть мы…
Кастор и Поллукс

Оглавление

Милый, имя тебе легион,

Ты одержим, поэтому я не беру телефон,

Соблюдаю постельный режим,

Но – в зеркале ты,

Из крана твой смех,

Ты не можешь меня отпустить,

А я не могу вас всех…


«Легион», группа «Флер»

После Ярика со мной случилось нечто странное, совершенно вылезающее и выбивающееся изо всех возможных рамок и стандартов. Я даже не знаю, как тебе об этом рассказать, потому что до сих пор воспоминания о нем раздирают мою полинялую в страстях душу на части, рвут по живому, словно пыточные инструменты в мрачных казематах Средневековья.

Однажды осенью я тупо сидел вечером в парке на лавочке, кормил суетливых и жадных вечно голодных голубей булкой и пил пиво. Погода была неровная: то солнце, то дождь, да и сейчас сквозь лилово-серые тучи, подсвеченные закатными лучами, проглядывало ослепительно-синее небо. Вдали раздавались голоса детей, играющих в свои простенькие игры, подростков, рассекающих на скейтах, и мамаш, выгуливающих в колясках драгоценных чад, но в выбранном мною закутке царило безлюдье. Над одним из последних в этом году вызывающе желтых цветков настойчиво вился непонятно откуда взявшийся крупный и красивый махаон.

Вдруг словно из ниоткуда появившийся перед моим лицом молодой человек показал жестом на скамейку и спросил:

– Я вам не помешаю?

– Садись.

– Вы что здесь делаете?

– Туплю.

– Оригинальный ответ.

Я посмотрел на него. Длинные льняные кудри до плеч, борода, скрывающая, скорее всего, безвольный подбородок и чувственные пухлые губы, белесовато-рыжие ресницы, кроткие и доброжелательные серые глаза. Весь его облик гармонировал со свободного покроя блузой песочного оттенка и вельветовыми брюками цвета палой листвы, подчеркнуто небрежно обтекающими его стройную, если не сказать худощавую фигуру (исключая современную одежду) – ну вылитый Андрей Болконский. Через плечо был перекинут фотоаппарат явно крутой марки, профессиональный, хотя я в них и не разбираюсь, но на глаз и так видно, что эта вещица стоила немало. Он перехватил мой взгляд и с готовностью пояснил:

– Снимаю тут. Природа, красота.

– Для души или работа?

– И то и другое. Я Саша.

– Андрей.

– Очень приятно.

– Хочешь выпить?

– Не откажусь.

Я протянул ему бутылку с «Paulaner».

– Ты похож на художника. Рисуешь?

– Иногда случается. Хочешь посмотреть? У меня тут неподалеку мастерская.

– Почему бы и нет. Давай. Никогда не бывал еще в мастерской художника. Прикольно.

– Тогда пошли. У меня сегодня какое-то меланхолическое настроение, наверное оттого, что осень. Давай по дороге возьмем еще пива, а потом я покажу тебе картины, и поболтаем.

* * *

Мы шли по парку, загребая и подбрасывая вверх мысками ботинок палые листья. Солнце садилось, освещая макушки деревьев и придавая им легкое нимбовое сияние, похожее на ауру. Интересно, есть ли аура у деревьев? Мне было хорошо и спокойно, присутствие Саши рядом ощущалось как нечто естественное и привычное, постоянное, как рука, или нога, или волосы на голове. Он меня не раздражал, скорее даже вызывал интерес.

* * *

В мастерской, состоящей из одной-единственной комнаты и кухни, все было заставлено картинами, повернутыми к стене лицевой стороной, за исключением тех, что висели на стенах. На скособоченном трехногом столике громоздились банки с кистями, отмокающими в скипидаре, рядом валялись мастихины, скребки, бутылочки с льняным маслом и куча всяких других художнических инструментов и скляночек разных цветов и размеров, а также тряпки, тряпочки, газеты, простыни, покрывала, в творческом беспорядке покрывающие практически все пространство квартиры за исключением кухни. У окна стоял старый мольберт, также закрытый некогда белой ситцевой тряпкой в трогательный красный горошек. В углу примостился раскладной диван и прильнувшая к нему сбоку сложенная раскладушка.

– Извини, тут всегда беспорядок, – улыбнулся Саша.

– Нормально. Ты хозяин.

– Хочешь чай, кофе – или еще пивка?

– Лучше пивка.

– Сейчас сооружу бутерброды. Можешь пока оглядеться. Располагайся.

* * *

И Саша ушел на кухню. Его работы – картины маслом и акварельные наброски – производили впечатление прозрачной и наивной доброты, некоей слиянности с природой, незамысловатой, без выкрутасов и стремления к подражательности, и именно этим привлекали внимание и располагали к себе. Виды Коломенского и Архангельского, Царицыно, улочки Китай-города, старые обшарпанные буро-красные стены домов и заводов на Курской, мосты Питера, плачущие под дождем… все было настолько безыскусным и естественным, что хотелось рассматривать эти картины снова и снова. Я повернулся. В проеме комнаты стоял Саша и смотрел на меня.

– Мне нравится. Я, конечно, не знаток, но это настоящее, близкое, такое, что хочешь видеть каждый день на своей стене, когда просыпаешься и засыпаешь. Это успокаивает. Мне бы никогда не надоело смотреть на такую картину.

– Ты можешь выбрать любую, какая понравится, Андрей. Дарю.

– Ты уверен?

– Мне будет приятно. Выбери.

– О’кей. Тогда попозже. Хочу еще посмотреть.

– Смотри. Кстати, для друзей я Шурочка.

– Тебе это подходит. Саша – не твое имя. Кто ты по гороскопу?

– Близнец.

– Я тоже.

– Ты увлекаешься астрологией?

– Не особо.

– Знаешь, кроме астрологического знака, есть еще созвездие Близнецов, главные звезды которого близнецы Кастор и Поллукс. По преданию, Поллукс, сын отца богов Зевса, был наделен вечной жизнью, отцом же Кастора считался человек, и поэтому его причислили к смертным. Братья прослыли великими героями и никогда не расставались. Когда Кастор погиб, его брат Поллукс был безутешен. Его печалило то, что Кастор должен отправиться в подземное царство мертвых. И Поллукс попросил своего отца сделать и его смертным, чтобы он мог последовать за своим братом. Зевс был так тронут любовью Поллукса к брату, что предложил ему вместе с Кастором проводить поочередно день в царстве мертвых, а день на Олимпе. Поллукс воспользовался этой возможностью никогда не расставаться с братом. Позже Зевс в награду за верность превратил братьев в звезды.

– Красивая легенда. Правда, не уверен, что лучшая награда за верность стать звездой. Зевс мог бы даровать обоим бессмертие и поселить на Олимпе.

– Но тогда не было бы созвездия Близнецов…

* * *

За окном раздались густые переливы колоколов расположенной неподалеку церквушки. В комнату, к окнам которой так близко подступали стены соседних домов, вместе со звоном вползали плотные сумерки, просачиваясь сквозь наполовину сдвинутые занавески. Внезапно по карнизу и по тротуару захлестал ливень, обрушившийся водопадом на отходящий ко сну город.

– Если никуда не спешишь и тебя никто не ждет, можешь остаться здесь на ночь. Путешествовать по такой погоде без нужды не слишком привлекательно.

– Спасибо. С удовольствием. Меня никто не ждет. Не боишься оставлять у себя случайных знакомых?

– У меня нечего красть, сам видишь. К тому же, мне кажется, я вижу людей. От тебя не исходит зла, – ответил он и доверчиво протянул навстречу раскрытые ладони, словно впуская в свою жизнь.

– А если ты ошибаешься?

– Посмотрим. Я редко ошибаюсь.

* * *

Так начались наши отношения с Шурочкой. Он оказался удивительно простодушен и жил, не думая о завтрашнем дне. Зарабатывал достаточно прилично на своих фотографиях, отдавая их в глянцевые журналы, участвовал в различных фотовыставках, а на полученные гонорары покупал кисти, краски и холсты. Я знаю, что ты хочешь спросить меня, Ким. Мы с ним не занимались сексом. Мы просто спали в одной кровати, прижавшись друг к другу. Мы были совсем как Кастор и Поллукс, как близнецы-братья. Вступать с ним в сексуальную связь казалось сродни чудовищному инцесту, настолько сверхпорочному и отвратительному, что казалось немыслимым. Я ощущал его некоей потерянной когда-то частью себя, моим вторым «я». Нам не нужны были слова, мы могли молчать вместе, занимаясь каждый своим делом, и просто знать, что любимый человек рядом и согревает тебя одним своим существованием на планете, в городе, квартире… Это было нереально – знать, что глубоко вымечтанный человек есть тут, рядом с тобой, и что он слишком хорош для тебя, порочного, неполноценного, ущербного…

В одном из романов Макса Фрая я прочитал, что наш мир напоминает «Мир Паука», и понял, что это действительно так, потому что множество энергетических нитей ведут от одного человека к другому, и, несмотря на прекратившиеся отношения, эти нити работают как разветвленная кровеносная система, как ротовое отверстие пиявки, высасывающей энергию, жизненную силу, и постепенно ты все теряешь силы, меньше хочешь жить, любить, радоваться свету и солнцу. У меня началась своеобразная арахнофобия, омерзительные видения толстого жирного паука, высасывающего прекрасную бабочку, уже даже не сопротивляющуюся в коконе паутины, вставали перед моими глазами, и я понимал, что все, хватит, я больше не хочу поисков и экспериментов. Никогда. Есть самый дорогой на свете человек, Шурочка, и я сделаю все, чтобы он был счастлив, насколько это в моих силах. Отношения – это компромисс, умение прислушаться к другому человеку, понять его, объяснить себя, свои желания, отношение к миру, причины поступков. Молчать и дуться, решив, что все понятно и так и «Он должен осознавать, как неправ…» – ну просто детский сад какой-то – никто никому ничего не должен. Объясняй, проси объяснить, прощай, проси простить, разговаривай, только не уходи в тупик молчания и обид, нелепого и идиотского самолюбия.

Шурочка таскал меня на различные выставки, знакомил со своими друзьями, рассказывал различные истории о художниках и писателях, посвящал в таинственный мир искусства, читал мне по вечерам вслух восточные философские притчи, до которых был большой охотник. Благодаря ему я посмотрел большинство известных фильмов. Я никогда не спрашивал его о том, кто у него был до меня, в прошлой жизни, а сам он не рассказывал, равно как и не спрашивал об этом меня. Только один раз упомянул вскользь в разговоре, что раньше жил вместе с братом Михаилом, тоже художником, но потом они разменяли родительскую квартиру, потому что тот страшно ревновал его к творчеству и постоянно делал пакости: рвал картины, не подзывал к телефону, не пускал в дом друзей, в то время как сам постоянно водил баб и устраивал пьяные оргии, выбегая голым в подъезд и шокируя соседей своей вызывающе стоячей елдой… Не знаю, ревновал ли Миша Шурочку к его истинному таланту художника, или это были глубинные сексуальные проблемы, стремление на подсознательном уровне к инцесту, или просто некий шизоидный тип личности, сбой в генах, приведший к эпатажному и вандальному поведению… Я боялся ранить друга расспросами и не хотел вытаскивать на свет божий скелеты из его семейного шкафа. О сексе мы с ним не говорили, разве что отвлеченно, когда спорили о фильме или прочитанном романе. Он ужасно расстроился, когда узнал, что я наркоман, и просил бросить. Я сказал – нет, не хочу, мне и так хорошо. В то время я еще не знал, что болен ВИЧ, и наши платонические отношения не зависели именно от этого. Как-то раз Шурочка попросил меня дать попробовать наркотики и ему, но я наотрез отказался. Он был настолько нежен и хрупок, как херувим (не смейся, Ким, это правда), и я помнил свою вину перед Стефаном за то, что подсадил его на герыч.

Я вспоминаю разные квартиры, в которых мне доводилось жить, проводить время, временно появляться, перекантовываться, просыпаться с похмелья… но ни в одной из них я не чувствовал себя так уютно и так на месте, на своем месте, как в мастерской Шурочки. Я улыбался соседям, мыл окна, чистил плиту от копоти и нагара, прибивал гвозди для картин, слушал, как по ночам резко и басовито поют водопроводные трубы или длинно и безответно звонит в квартире наверху телефон, как переставляют мебель, жалобно и протестующе цепляющуюся ножками за паркет и оставляющую на нем царапины… Я распахивал окна и вдыхал морозный утренний запах свежести и нового дня, дарующий нежный румянец щек и заряд бодрости, варил черный кофе, добавляя соль и перец на кончике ножа в турку, чтобы потом, разлив его в миниатюрные чашечки, принести на подносе в комнату и этим ароматом разбудить сонного Шурочку, улыбавшегося мне радостно и открыто, как улыбаются маленькие дети при виде матери… Я любил скрип половиц под его ногами, шорох ключа в замочной скважине, дым его сигареты, дотлевающей в пепельнице, небрежно брошенные на кресле шерстяные носки… Это как песня птицы, парящей в воздухе, как ощущение безграничной свободы и любви, и, пока она есть, ты знаешь, что живешь, потому что вдыхаешь ее полной грудью. Мы понимали друг друга с полуслова, читали по глазам, губам, жестам все, что происходило между нами, все, что не надо объяснять словами, чтобы знать…

* * *

Мы жили вместе девять месяцев, столько, сколько нужно женщине, чтобы родить ребенка. А потом я узнал, что ВИЧ-инфицирован. Тогда я нажрался как свинья, приехал к Шурочке и в истерике вывалил перед ним все от и до, включая рассказ о Стефане и Ярике. Трое суток Шурочка не отходил от меня ни на минуту, убаюкивая на руках, как ребенка, вытирая мои слезы, целуя мои щеки, губы, руки, все мое тело. Я пил не просыхая и плакал-плакал-плакал… Именно тогда единственный раз за все время мы занимались любовью. Именно любовью, я почувствовал разницу. Он не дал мне надеть презерватив, а я по глупости и слабости согласился и даже был ему за это благодарен. Это как высшая форма верности и любви, кружащая голову, обволакивающая тебя доселе не ощущаемыми, еще не познанными чувствами. Я никого так никогда не любил на свете, как его, и никого уже не полюблю. Прости, Ким.

На четвертый день он вышел на улицу купить сигарет, коньяка и какой-нибудь еды. Я ждал его долго, несколько невыносимых часов или целые сутки – не помню… Потом бросился искать, бродил по улицам, останавливал прохожих с одним вопросом: не видели ли где высокого красивого парня с льняными волосами. Все только отрицательно качали головой. Только один из дурацких рекламщиков, называемых в народе «бутербродами», носящих на себе рекламы салонов-парикмахерских и прочей лабуды, сказал мне, что вроде недавно какого-то парня сбила машина и его увезла «Скорая». Я бросился обзванивать больницы. По приметам мне сообщили, что похожий парень есть, и пригласили на опознание в морг Боткинской больницы.

Это был Шурочка. Когда я увидел его спокойное, ничуть не обезображенное ни травмой, ни смертью, разглаженное и умиротворенное, но такое чужое теперь лицо, то упал в обморок и пришел в себя только от резкого запаха нашатыря. «Травмы, несовместимые с жизнью…» – что это такое? Он еще так молод, прекрасен… Он просто устал нести на себе этот груз вселенской доброты и скорби, тот груз, который еще и я влил в него, взвалил на его хрупкие плечи. Он задумался, ушел в себя и… Мой Кастор ушел, а я не знал, как последовать за ним: не мог решиться на самоубийство, а просто хотел лечь и умереть, но мне надо было найти его брата Мишу и похоронить любимого по-человечески… Пришлось взять себя в руки, чтобы сделать для него то, что в моих силах. Перед его гробом я поклялся, что брошу наркотики и попытаюсь облегчить участь подобных мне бедолаг, ВИЧ-инфицированных людей, которым не к кому пойти и некому излить душу.

* * *

Я целовал его ледяные замороженные губы, восковую кожу лба, смотрел на сомкнутые навсегда веки и немного слипшиеся рыжие ресницы, на бледные, сложенные на груди прозрачные неподвижные руки, которые совсем недавно обнимали меня и успокаивали, и было так чудовищно и одиноко знать, что больше ничего нельзя исправить, что он никогда не услышит тебя, а ты, в свою очередь, не сможешь вымолвить слова любви, доказать, что ты тут не просто так, а потому, что готов отдать все на свете, чтобы перемотать пленку назад и изменить этот сегодняшний миг, чтобы ЕГО НИКОГДА НЕ БЫЛО. Готов позволить отрубить тебе все конечности и быть безвольным куском мяса, отрезать язык, чтобы только видеть или чувствовать по запаху, что он жив, или просто знать – это уже было бы достаточным счастьем. Но НЕТ. Его больше НЕТ, и никакое чудо не вернет Шурочку обратно. Даже если продать душу дьяволу. Потому что дьявола нет, равно как и бога. Есть ты один. И это хуже всего. Его родственники и брат брезгливо смотрели на мое прощание с Шурочкой, но молчали. «Народ безмолвствовал». И хорошо. Я бы не выдержал каких-либо комментариев, вспылил, а кощунствовать перед гробом отвратительно. Брат его в траурном черном костюме, идеально отглаженном, совершенно не выглядел скорбящим, скорее – деловитым. Ни покрасневших заплаканных глаз, ни нервно сжатых в кулаки пальцев не было и в помине. Его губы шевелились, но, как мне ощущалось, – не в молитвах, а в просчетах стоимости похорон и в сомнениях о том, что лучше: сдать квартиру или просто ее продать, а деньги вложить куда-нибудь еще (например, в акции). Они даже внешне не были похожи, скорее брат выглядел как некий шарж на Шурочку, неудачно слепленный природой: такой же светловолосый и сероглазый, но несколько скособоченный, с приплюснутыми чертами и грубо очерченной линией подбородка, да еще раздавшийся вширь. Не верилось, что он умеет рисовать. Этот неудавшийся клон просто не может жить творческой жизнью, думать о высоком, чувствовать вдохновение… Говорят, что Москва слезам не верит, так и я не верил их скорби, как и они – моей. Я не нуждался в утешении, потому что не мог его обрести.

Никаким образом. Нигде.

Предвижу, что когда-нибудь приду к Шурочке и он встретит меня у порога и возьмет за руку, и я смогу спокойно посмотреть в его глаза, зная, что не провел остатки своей жизни даром. Я все время оглядываюсь на него, спрашиваю совета, как поступить в той или иной ситуации, и мне чудится – получаю ответ.

На память о Шурочке у меня осталось несколько его картин и набросков, которые «любезно» – сквозь зубы – разрешил взять Миша. Чувствовалось, что он не особо интересовался его творчеством и не верил в то, что это можно продать, – скорее всего, его работы просто оказались бы на помойке. Гораздо больше его интересовала квартира брата. После Сашиных похорон я с ним виделся только один раз – когда забирал картины, укутав их в старое любимое Шурочкино покрывало, как в плащаницу…

* * *

Потом я опять ринулся в клубы, чтобы в дурмане громкого веселья и музыки, похоти и алкоголя унять чудовищную боль, а может, просто понять, насколько я жив или мертв. Мне нужно было побыть одному, среди абсолютно чужих людей, а скрыться в толпе – лучший вариант на время исчезнуть. Там никто не докапывается до тебя, не пытается влезть в душу насильно, чтобы морализировать, рассуждать, успокаивать дурацкими фразами типа: «Все пройдет», «Время лечит», «Найдешь себе еще кого-нибудь» и т. д. Я резал бритвой вены и тупо смотрел на выступающие капельки крови – мне не было больно, нарочно прищемлял дверью пальцы – и ничего не чувствовал, съездил и искупался в проруби – не ощутил холода, не простудился, не умер… Я напивался, приходил под окна нашей бывшей квартиры и часами смотрел на чужие силуэты, мелькающие в третьем слева квадрате света на шестом этаже. От соседей я знал, что Миша сдал квартиру многодетным абхазцам и там теперь существовал целый муравейник черненьких плохо помытых существ. Соседи неодобрительно качали головой и жаловались, что боятся по ночам спать – закутанные в черную ткань с головы до пят женщины с младенцами на руках, мелькающие будто тени, походили на смертниц-шахидок. Я понимал, что мне нечего тут делать, но меня все равно тянуло как магнитом под наши окна – иногда я и не замечал, что ноги сами приносили меня туда на автопилоте.

* * *

Один раз Саша приснился мне, укоризненно посмотрел и сказал:

– Что ты делаешь, Андрей, так нельзя! Ты мучаешь меня, не даешь покоя, пока творишь с собой такие вещи. Помнишь, что ты обещал мне и самому себе?

– Мне плохо без тебя…

– Знаю… но так нельзя.

– Помоги мне!

– Для этого я и пришел. Брось наркотики, иди и помогай людям, как и хотел.

– Где взять силы? Я опустошен и одинок без тебя.

– Ты любишь меня?

– Спрашиваешь!

– Я растворен в этом мире и всегда с тобой, в шепоте листьев, в мурлыканье приблудного кота, в улыбке младенца… во всем… Собери свою любовь ко мне – это твоя сила, и иди… ты знаешь, что делать.

– Постой! Мне так много нужно тебе сказать!

– Я знаю, я все знаю, Андрей. Я всегда с тобой. Помни об этом.

* * *

Проснувшись, я ощутил прилив сил и желание действовать. Спустил остатки наркотиков в унитаз, удалил ненужные телефоны из мобильника, вычистил свою комнату и даже вынес без обычного раздражения утренний мамин монолог – после смерти Шурочки мне пришлось вернуться жить к ней, на отдельное жилье финансов не хватало. Я вынес дикие ломки, отказываясь от наркотиков, но я готов был вынести еще больше… ты понимаешь, Ким, что тебе об этом рассказывать…

Я вспоминаю фильм «Небо над Берлином» Вима Вендерса – притчу о двух ангелах, обреченных на бессмертие и живущих среди не очень счастливых людей в разделенном угрюмой стеной Берлине – демаркационной линией, рассекающей один город на составные части: добро и зло. Правда, для каждого эти понятия свои. Что из них ближе к богу?.. Бесплотность ангелов не позволяла им вмешиваться в людские дела. Они просто безмолвные наблюдатели множественных трагедий. Но внезапно один из ангелов, Дамиэль, влюбился в воздушную гимнастку, пожелал стать смертным и стал им. И обрел счастье. Думаю, что и Шурочка стал таким же ангелом, но, увы, сказка это сказка, и обрести его заново, заглядывая в глаза и лица людей, невозможно, хотя я хожу по улицам и иногда вздрагиваю, когда вижу похожую на его фигуру или длинные светлые волосы. Я бегу, уже зная, что обманываюсь, с единственным желанием посмотреть: а вдруг на один немыслимый миг все перевернулось и он вернулся ко мне? И вижу чужие лица, опять чужие отстраненные ненужные лица в толпе улиц, метро, переходов и подворотен. Мы разделены демаркационной линией жизни и смерти, линией, через которую есть только проход в одну сторону, а обратного пути нет.

* * *

После Шурочки меня долго никто не интересовал. Я с головой ушел в работу и посвящал этому все время, какое было в распоряжении. Я не хотел никого другого рядом. Не мог представить. А потом я встретил тебя, Ким, когда от скуки бродил по инету. Наша переписка в течение трех месяцев так сблизила нас, что встреча уже казалась логичной и правильной. Мы могли бы просто стать друзьями, если бы так отчаянно не нуждались в простом человеческом участии и островке любви, который все же смогли сотворить на пепелище.

У нас есть мы

Подняться наверх